Михаил Петрович Арцыбашев. Рассказ о великом знании
----------------------------------------------------------------------------
Собрание сочинений в трех томах. Т. 3. М., Терра, 1994.
OCR Бычков М.Н.
----------------------------------------------------------------------------
Был у меня один приятель, человек души уязвленной и ума исступленного.
Был он весьма талантлив и не так еще давно написал книгу, вызвавшую
большой и даже необыкновенный шум. Многие узрели в нем пророка, многие
безнравственного мерзавца и только некоторые - человека глубочайшей иронии.
Вряд ли не я один понял, что книга эта (кстати сказать, характера мрачного и
даже нигилистического в глубочайшем смысле этого слова) была просто криком
сердца измученного, души изверившейся, разума, смеющегося над самим собою.
Я не вполне знаю его биографию. Известно только, что родился он где-то
в захолустном городишке, в семье мелкого чиновника, детство провел
болезненное и заброшенное, ибо матери лишился что-то очень рано и остался на
руках няньки, совершенно простой бабы из солдаток, которая к тому же любила
выпивать не в меру.
Каким образом у него появилось это непомерное, можно сказать,
трагическое самолюбие и мечты о власти необычайной, сказать трудно, принимая
во внимание наследственность мелкого чиновника, бедность, заброшенность и
воспитание няньки, солдатки и пьяницы.
Не менее трудно определить, откуда явилась непобедимая пытливость ума;
склонность к мечтаниям, незаурядная воля и талантливость натуры вообще.
Надо сознаться, что мы еще очень далеки от проникновения в подлинные
тайны человеческого я.
Трудность же анализа даже для меня, человека... впрочем, это все
равно... трудность анализа усугублялась тем, что он не любил и даже не умел
рассказывать о себе. Как-то так выходило, что во всем его детстве не было
ничего замечательнее любви к дворовым собакам и первой книги, прочитанной им
лет семи от роду, а именно - сочинений Марка Твена.
Несколько раз, правда, он рассказывал при мне один эпизод, случившийся
в год смерти матери, когда ему было не больше двух лет, и рассказывал даже с
большим удовольствием... Но я никак не мог понять, чем замечателен этот
случай и какие выводы на нем можно построить.
Желая быть объективным, однако, эпизод этот воспроизведу, хотя,
повторяю, не вижу в нем ничего достопримечательного.
Дело было так: в яркий солнечный день мальчик этот, двух лет от роду,
сидел где-то на дворе и мыл в луже свои собственные штанишки; жил же в их
дворе какой-то отставной и выживший из ума профессор, длинный и сухой немец,
всегда ходивший в длиннейшем черном сюртуке; оный немец наткнулся на
мальчика и спросил его:
- Что ты делаешь? Малшик, маленький малшик?
На это мальчик весьма рассудительно и солидно объяснил, что моет он
свои штанишки, так как мамы у него нет, и если он сам о себе не заботится,
то так и будет ходить в грязных штанишках.
Тогда немец тяжко вздохнул, кряхтя полез в задний карман своего
бесконечного сюртука, вытащил длинный фуляровый красного цвета платок и
приложил к глазам. Потом погладил мальчика по голове, сказал:
- Бедный малшик!
И отошел...
Вот и весь эпизод! И я, ей-Богу, не понимаю, какой может быть в нем
особый смысл, чтобы рассказывать его с таким многозначительным наслаждением.
О последующей его жизни знаю уже совсем мало. Знаю только, что гимназии
он не кончил, шалуном и драчуном был отъявленным, с явным стремлением вечно
быть вождем, чем главным образом и объяснялись все его выходки, иногда для
детского возраста даже и совсем нелепые.
Так, например, будучи в пятом, кажется, классе, идя однажды ночью по
полю, усмотрел он огромную вывеску с надписью: место для свалки навоза.
Немедленно отодрал он огромную доску от столба, с величайшим трудом притащил
в город и прибил на воротах городского кладбища... Зачем?.. Неизвестно!..
По выходе из гимназии куда-то отправился учиться живописи, где-то
голодал, едва не сделался шулером, зарабатывал на жизнь, рисуя увеличенные
портреты и карикатуры в уличных листках, и вдруг неожиданно всплыл на верха
литературы и весьма скоро стал известен у нас, а после своей пресловутой
книги, с идеей которой я совершенно не согласен, прогремел даже и за
границей.
Был он всегда меланхоличен и замкнут, хотя и высказывался весьма
откровенно. Думаю, однако, что откровенность была только кажущаяся, а самое
главное, без чего все остается ложью, он всегда таил.
Когда я с ним познакомился, был он в угаре увлечения женщинами. Был же
он сладострастен несомненно. Глупые женщины льнули к нему со всех сторон,
прельщенные его известностью и некоторой оригинальностью манер и внешности,
и брал он их всех без разбора, даже до странности.
После нескольких лет форменного распутства вдруг объявился
женоненавистником и даже стал жесток, хотя и не без странностей: явно
презирая женщин, умилялся каждой милой женской черте, явно издеваясь над
ними, был иногда излишне даже мягок и жалостлив до сентиментальности.
Впрочем, в этой сентиментальности было нечто, что наблюдается у
закоренелых и хладнокровных убийц, которые, вырезав на своем веку десятки
людей, вдруг сюсюкают над каким-нибудь слюнявым младенцем или шелудивым
щенком.
Вот и все, что я могу сказать о нем.
К тому же времени, от которого хочу начать рассказ о его странном и
страшном конце, вдруг явилась у него потребность одиночества, и, уехав в
глухую провинцию, поселился он в уединенной барской усадьбе, в которой даже
и мебели порядочной не было.
Туда-то по некоторым обстоятельствам, о которых, как о не идущих к
делу, распространяться не буду, приехал к нему и я.
Усадьба была окружена глухим сосновым лесом, в котором еще сохранились
следы бывшего когда-то парка и кое-где еще попадались разбитые амуры и
Венеры без носов.
По ночам во тьме, когда начинали шуметь сосны и казалось, что
обезображенные Венеры и амуры движутся в темноте, бывало прямо-таки жутко.
Комнаты были обширны, но обставлены самыми плачевными остатками мебели,
так что в зале, например, стоял всего-навсего один древнейший зеленый
штофный диван, из которого крысы повытаскивали всю набивку и который иногда
даже безо всякой видимой причины начинал звенеть всеми своими
многочисленными пружинами.
Спали мы в разных концах дома, перед сном же обычно сходились в
столовой, ужинали и спорили о вопросах чисто философских, причем он заявлял
себя реалистом чистейшей воды, хотя тайн и не отрицал и узок не был.
Материалистом я бы его не назвал, ибо материалист ограничен и все знает, и
все объясняет, а он допускал неограниченность тайн и возможность
невозможнейшего.
Думаю, что могу прямо перейти к той непонятной ночи, которую попытаюсь
объяснить только в конце, а пока предоставлю принимать, как угодно.
Перед этим несколько дней он был очень задумчив и раздражителен, а в
этот вечер мы много спорили и, между прочим, коснулись вопроса об удивлении.
Я утверждал, что ничему удивляться не могу, ибо и самое невозможное
возможно, и что бы я ни узнал и ни увидел, хотя бы и самого черта, приму как
факт, доселе мне не известный, но вытекший из законов, несомненно
существующих.
Вот тут-то меня поразила его улыбка. Он улыбнулся так, как будто ловил
меня на слове.
- Итак, вы ничему не способны удивиться?
- Конечно!
- Но в таком случае вы и ужаснуться не можете?
- Да. Я могу испугаться явной опасности, но не непонятного, как бы ни
было оно странно.
Тогда он закивал головой с явным, но совершенно не понятным мне в ту
минуту удовольствием и как-то уж очень скоро распрощался и ушел к себе.
Я лег на кровать одетый, начал было читать, но незаметно уснул, забыв
даже погасить лампу.
Спал я, должно быть, недолго и проснулся от неопределенного ощущения
какого-то беспокойства.
Когда я открыл глаза, он стоял в ногах моей кровати и, заметив, что я
не сплю, сказал:
- Я хотел попросить вас встать и пойти со мною.
Я встал, несколько встревожившись: от такого человека можно было
ожидать всевозможных неожиданностей. К тому же лицо его меня поразило.
Было оно чрезвычайно бледно, с синими кругами под глазами, но в то же
время странно восторженно. Почему-то мне пришло в голову, что такое
замученное и восторженное лицо должно быть у какого-нибудь алхимика, до
смертельной усталости просидевшего всю жизнь над труднейшими и опаснейшими
изысканиями, когда вдруг видит он, что вслед за последним усилием уже близко
величайшее и вожделенное открытие.
Я тотчас же встал и последовал за ним, мгновенно почему-то решив ничего
не спрашивать и приготовиться ко всему.
Еще из коридора увидел я, что дверь в зал, обычно темный, освещена
странным зеленоватым светом.
- Что это значит? - невольно вырвалось у меня, но он не ответил и
поспешно прошел вперед.
Я вошел за ним.
И вот тут-то увидел я нечто весьма странное и даже совершенно
непонятное.
Весь этот пустой и унылый зал был освещен мутным зеленым и как бы
студенистым светом от высоких четырех подсвечников, стоящих по всем углам.
В их свете было нечто противное, мертвое и даже как бы разлагающееся.
Взглянув на его лицо, я заметил, что и оно, благодаря освещению, приняло вид
трупа. Помню, что с отвращением необъяснимым подумал, что, вероятно, и у
меня такое же лицо.
Однако, почему-то не говоря ни слова, я сел на зеленый диван, едва не
чихнув от поднявшейся пыли и невольно вздрогнув от жалобного звона всех его
проржавевших пружин.
Какое-то странное раздражение охватило меня. Мне вдруг стало все
противно, ненужно и совершенно нелепо. Но в то же время не хотелось ничего
говорить и спрашивать, и, с величайшим омерзением стиснув зубы, я решил
сидеть и молчать, какие бы глупости ни вздумал он выкинуть.
О своих личных дальнейших ощущениях ничего не могу сказать
определенного, ибо и помню все смутно. В последующее время у меня было такое
ощущение, как у человека, который, проснувшись, помнит, что видел какой-то
скверный и страшный сон, но совершенно не может вспомнить, что именно.
Я передам только то, что видел, прибавив, что помню отлично, как
чувство невыносимого отвращения не оставляло меня все время, иногда доходя
даже до положительной тошноты.
Как только я сел и замолкли застонавшие пружины, он встал посреди зала
и поднял руку, как бы призывая к вниманию. Жест показался мне театральным и
противным, как и все остальное, но лицо его я рассмотрел хорошо: оно было
полно восторга неизъяснимого, близкого к безумию, и глаза его блестели
лихорадочно.
И как только он поднял руку, сейчас же ярче вспыхнул зеленый свет, и
заметил я, что как бы малые зеленые огоньки пробежали вдоль его поднятой
руки. Мне послышалось, что сосны кругом дома зашумели усиленно и жалобно,
как бы предостерегая.
И вместе с тем увидел я, что в углу, за каждым светильником появилось
нечто... Было это неопределенно, подобно туманным фигурам весьма высоким и
тощим, но колебалось, как водоросли в воде, и расплывалось во все стороны.
И я услышал его голос, восторженный, надорванный напряжением
неимоверным:
- Я готов!
В ту же минуту заметил я, что на подоконнике огромного, наглухо
запертого венецианского окна что-то появилось.
Сосны зашумели еще протяжнее и жалобнее.
На окне сидело нечто чрезвычайно неопределенное... Как бы огромное
студенистое и зеленоватое брюхо, с весьма отчетливо видимым пупком. Ясно был
виден этот пупок и жирные складки, свисавшие с подоконника. Но выше едва
намечалось, то выступая, то совсем выпадая, некое лицо. Черт его я не мог
разобрать, несмотря на все усилия. К тому же тошнота поднялась к самому
горлу и, помню, я с большим спокойствием подумал:
"Надо бы касторки принять!"
Между тем зеленый свет то разгорался, то погасал; зеленые тени по углам
за светильниками колебались, растягивались, выступали и пропадали; то ярче,
то призрачнее намечалось огромное надутое чрево на окне. Временами оно
блестело от жира и было мясисто, временами делалось как бы прозрачно и
сквозь него ясно были видны переплеты окна. Сосны шумели, и слышно было, как
старая ель под самым окном мучительно скрипела.
Я ровно ничего не понимал. Тишина стояла в пустом зале мертвая. Но в то
же время каким-то внутренним слухом в глубоком молчании воспринимал я как бы
разговор двух голосов.
И вдруг понял, что присутствую при церемонии продажи души черту и что
отвратительное брюхо на окне и есть черт.
Помню, что я не удивился, не испугался, принял это, как нечто самое
естественное и возможное. Но сознание какой-то страшной роковой ошибки,
полной ненужности и отвращения стало даже как бы нестерпимой грустью.
- Ты хочешь знать? - спрашивал некто, как бы из всех углов. Но великое
знание умножает скорбь, и печаль - удел мудрого!
- Знаю... хочу! - отвечал человеческий голос, восторженный и отчаянный.
Светильники вспыхнули ярче, брюхо на окне выступило отчетливо, голо и
нагло, лоснясь от жира.
- Ты не вынесешь всезнания, ты - человек! - повторил голос.
- Знаю, хочу! - ответил другой среди полного безмолвия еще
исступленнее.
Сосны зашумели как бы с воплем и стенанием.
- Ты погибнешь! - сказала тишина.
- Знаю... хочу! - в третий раз услышал я голос, и это был уже не тот
голос: это был мертвенный, как бы смертельно усталый шепот. Глубочайшее
равнодушие звучало в нем.
Ярко вспыхнули светильники; над тенями в углах выглянули какие-то
отвратительные ужасные лица; голо и страшно выступило на подоконнике
массивное чрево, сотрясшееся от смеха. И над ним на одно мгновение
показалось лицо красоты поразительной, блеска нестерпимого. Мне почудилось,
что было это лицо прекраснейшей из женщин в соблазнительной и страшной
красоте...
Я вскочил, сам не зная почему... Мне еще показалось, что прекрасное
сладострастное лицо женщины выразило скорбь неутолимую и жалость почти
любовную.
Но вдруг мрак и тишина охватили меня.
Молча, с душой потрясенной, я ощупью выбрался из зала. Ужас бессмыслия
стоял за моей спиной.
В комнате моей по-прежнему горела лампа. Подушка была измята моей
головой, книга лежала поверх одеяла. Все было так просто, обычно и мило. Я
бросился лицом вниз на кровать и почувствовал, что тоска рвет мое сердце.
Мгновенно лицо мое стало мокро. Я плакал, рвал на себе волосы, бился лицом о
подушку... Я чувствовал, что Нечто великое умерло сейчас, и я не могу
никогда, никогда поправить какой-то ужасной ошибки...
Я проснулся поздно и не мог понять, что со мной. Проснулся одетый, с
сознанием чего-то ужасного, но не мог осознать, сон или явь было то, что я
видел ночью.
Кое-как умывшись, я вышел на террасу.
День был бледный и пасмурный. Небо было бело и неприветливо. Холодный
ветер гнал между соснами мелкую сухую пыль и кружил прошлогодними листьями.
Странная пустота и тишина были вокруг.
Страшное сознание полного одиночества в мертвом пустом лесу охватило
меня. Я крикнул его имя и испугался собственного голоса. Он прозвучал слабо,
и никто не ответил ему. Впервые я почувствовал так ясно, что громаден и
безграничен мир, и я один - пылинка, которую ветер кружит среди мертвых
сосен.
В страшной тоске я сбежал с крыльца и бросился искать. Я стучал по
соснам, кричал, звал, ругался, просил... Я готов был плакать, чтобы только
показалось живое лицо.
И вдруг увидел его.
Он шел среди сосен и смотрел прямо на меня, Я как-то не заметил, был ли
он одет иди наг, я видел только как бы идущее по воздуху отделенное от всего
мира его лицо.
Я бросился к нему и стал в ужасе.
Мертвое, совершенно остекленевшее лицо бледно и медленно проплыло мимо
меня. Еще увидел я его глаза: в них было мертвое равнодушие... Ни тоски, ни
страха, ни боли, ни отчаяния, ни одного человеческого чувства не было в их
прозрачной, как бы всевидящей и ничего не отражающей глубине. Они показались
мне совершенно пустыми, эти человеческие глаза!
Он прошел мимо и скрылся среди сосен. Я остался на месте в тупом и
бледном забытьи. Сосны высоко стояли кругом, ветер крутил мелкую сухую пыль
и листочки прошлогодней травы. Белое небо слепо и равнодушно стояло высоко
вверху, недосягаемое и пустое.
И вдруг страшное бешенство охватило меня. Я весь затрясся.
"Он знает все!" - вдруг нелепо пронеслось у меня в голове, и ужас этого
всезнания оледенил меня. Я почувствовал, что должен бежать, должен во что бы
то ни стало найти его, убить, уничтожить, растоптать ногами, как ядовитую
гадину.
В ярости и дрожи ужаса я сорвался с места и побежал. Я бегал среди
сосен, за домом, в поле, пробежал все комнаты, через зал, где унылым звоном
откликнулись на мой иступленный бег все пружины старого дивана... Я рыскал,
как зверь, как сумасшедший, и думал в бешенстве только о том, что я не найду
его, и он останется жить... Он, с этими пустыми глазами!
Помню, что пробегая через свою комнату, я бессознательно схватил
тяжелый стальной штатив от своего фотографического аппарата.
И я нашел его....
За сарайчиком для дров было у нас отхожее место...
Простая, неглубокая зловонная яма, через которую была перекинута
доска...
Он был там: он стал на колени, прилег грудью на край ямы и погрузил
голову в зловонные нечистоты...
Он был совершенно мертв!
Конечно... Все это был сон!.. Но он действительно покончил жизнь таким
странным и непристойным образом. Он даже и здесь, очевидно, стремился к
своеобразной оригинальности!
Теперь вспоминая его, я вижу ясно, что это был деспот, свою прекрасную
душу и громадный ум отдавший в жертву неутолимому стремлению к мировой
власти!
И к тому же, как все деспоты, он был позер, гнавшийся даже в последнюю
минуту за исключительной оригинальностью!
Все же ночное я видел во сне. Его навеял мне наш последний разговор и
та инстинктивная тоска, которую чувствует все живое при приближении смерти,
которая заставляет собак выть перед покойником.
Несомненно, что в эту ночь он обдумывал свое самоубийство, а я
чувствовал это.
Чем была вызвана его позорная, малодушная смерть?.. Не знаю...
Возможно, в конце концов, что он был просто ненормален.
Странности в нем всегда замечались.
Last-modified: Sat, 05 May 2001 20:46:24 GMT