дыхание, а Государыня... Она оторвала руку от моего лица и даже отступила на шаг. Затем медленно, стуча клюкой, обошла меня кругом, а потом - пригнулась ко мне и я помню смесь запахов вкусной помады, жасмина и стареющей плоти, коими пахнуло на меня. А еще я увидал глаза Государыни - у этого ходячего трупа были молодые глаза! На меня смотрела если не юная озорная девушка, то смешливая, веселая женщина! Она подмигнула мне, и один из ее лучистых, серовато-голубых глаз на миг закрылся сухим, морщинистым, пятнисто-старческим веком и мне стало так жаль ее - это несправедливо... Несправедливо, что тело старится быстрее души и я, чтоб утешить царицу, сказал: - "Зато Вы ни о чем не жалеете, правда?" Мои слова прозвучали так нежданно-негаданно, что бабушка прыснула, будто монетки просыпала, сразу закашлялась и побагровела. Матушка даже бросилась к ней в опасении худшего. А Государыня, насмеявшись вдоволь, сказала мне: - "Позабавил ты меня, внучек, ой - позабавил. Мне уж на погост -- вроде пора, а ты все -- про старое! Позабавил. Скинуть бы мне годков сорок, тряхнула бы я стариной! Хочешь орешков? Вкусные, медовые, нарочно для тебя приготовила". Протягивает мне горсть орехов в меду, а у меня, - "сенная" именно - к меду! - "Простите, я переел сладостей и у меня болит зуб! Спасу нет, как болит..." - "Зуб - болит! Ты молись, что я не Петр Алексеевич, он любил придумщикам зубы драть. Ему от чужой боли слаще жилось, - и сынок мой в него! А ты - мой. Наша кровь. Gott im Himmel, - es liegt ihm im Blut! Учить тебя надо. Слышь, Шарлотта, надобно учить его - жаль такие задатки упускать для Империи!" В матушкином горле что-то пискнуло и она упала на колени перед бабушкой и стала обнимать ее за ноги, говоря, что я еще мал для учебы, не знаю русского (она тут слукавила), и -- лютеранин. Лютеранских школ в Санкт-Петербурге в те дни еще не было, и для инородцев преподавали католики. А с ними у нас -- давние счеты. Бабушка же поковыляла назад в свое кресло и отвечала, что надо же -- с кого-то начать и не дело, когда подданные учатся за тридевять земель от Империи! Мама плакала о вражде католиков с протестантами, бабушка отвечала: - "Где же мне воспитывать детей, как не у меня на глазах?! Офицеры мои с молочных зубов должны Верой и Правдой жить для России. Отныне я не отпущу ни одного лютеранина учиться в Германию! (Из тех, разумеется, кто чего-нибудь стоит!) Ich bin die Kaiserin. Das ist -- mein Recht, nicht wahr?" Но матушка не уступала и бабушка надолго задумалась, а потом искоса глянула на меня и жестом повелела мне отойти. Так они и шептались вполголоса, а я стоял все время навытяжку, ожидая решения участи. Когда женщины кончили торг и позволили мне подойти, бабушка снова потянула руку, чтоб лучше меня разглядеть (к старости она почти что не видела), но вдруг отдернула ее и я вздохнул с облегчением. Я понимал, что бабушка плохо видит и, чтобы помочь, я нарочно подошел к свету, и она долго стояла у самого окна и рассматривала меня, будто не могла наглядеться: - "Коль угодишь в беду - говори, что ты -- мой внук. Ты -- первый внук, что мне перечил, и пожалел меня - бедную, а этого я - не забуду". На том моя единственная встреча с бабушкой и закончилась. Нас вывели из покоев Ее Величества. Вслед за нами вышел лакей с совком, полным сладостей. Я спросил, - неужто Государыня так озлилась, что приказала за нами все выбросить, но мама покачала головой и с торжеством улыбнулась: - "Сие - испытание. Все фон Шеллинги не едят меду. У самой Государыни от него до крови свербит. Но все Романовы любят медовые пряники и сын Павел - любит. И внуки любят - так что у нее много медовых орешков, да пряников. Ты первый из внуков, кто выказал к ним фамильную неприязнь. Поздравляю". Ясным январским днем 1794 года мы с нарочным офицером из Санкт-Петербурга поехали в Иезуитский Колледж. Помню, отец на прощанье обнял меня что есть силы и шепнул на ухо: - "Держись... Ты... Не сдавайся католикам... Я... Люблю тебя. Даст Бог..." - "Pal'dies, teevs", - (в первый и последний раз я сказал ему -- "отец"). Потом мы поехали со двора и отец мой все шел за санями, плакал и махал рукой вслед, а я не обернулся ни разу и лишь... Помню, мой провожатый смотрел на меня, не выдержал, и не проговорил, а будто сплюнул: - "Что вы за народ -- немцы?! Не сердце, а -- камень..." - а потом выругался совсем непотребно, прибавив, - "Волчонок..." Так кончилось мое детство. Когда меня отправляли в учение к русским, я не хотел уезжать. Тогда отец вывез меня на болота и показал простой камень. Он сказал: - "Знаешь ли ты -- что есть этот Камень? Это -- Дар Божий! Когда человек мал и неопытен, он жаждет, чтоб Господь послал ему Дар Божий. И понимает сие, как - кусок Золота, иль - красивую девку, а может... Да мало ли что! Но... Вместо этого Господь шлет нам одни только камни. Камни растут прямо из земли по весне и убивают наши и без того крохотные наделы. Камни сии надобно убирать, разбивать, строить из них дома, изгороди, или -- мостить дороги. И юный латыш проклянет Господа за такой Дар, ибо он приносит лишь тяжкий труд, да всякие тяготы. И лишь на краю жизни старый латыш вдруг поймет, что Господь -- Любит его. Ибо Камень и есть -- важнейший Дар Божий. Самый его Ценный Дар. Ибо истинную Цену Камня может понять лишь лифляндец. Уроженец топких болот..." Прошло много лет с того дня. Но где бы я ни бывал, чем бы ни занимался, я всегда возвращаюсь домой -- на родные болота и дюны. Я люблю сесть на камень и слушать пение птиц, шум прибоя, да ветер в соснах. В голове моей сами собой вспоминаются слова моего ученика и воспитанника Феди Тютчева, учившегося когда-то у нас в Ливонии, в "Эзель Абвершуле": "Через ливонские я проезжал поля, Вокруг меня все было так уныло... Бесцветный грунт небес, песчаная земля - Все на душу раздумья наводило..." Это и есть - моя Родина. Унылая страна болот и камней. Я люблю ее. Я люблю наблюдать, как прямо из сердца топких болот -- растут ливонские Камни. Глава 3. "Nonne und Graf" Я прибыл в Колледж среди дня и со всеми мне пришлось только ужинать. Любой ужин у иезуитов начинается с Мессы, читаемой по-латыни. Вдруг воцарилось молчание. Ко мне подошли отцы-надзиратели и встали за моею спиной: - "А ты почему не молишься вместе с Братией?" - "Vater Unse..." - кто-то сразу же схватил меня за рукав: - "Ах ты, еретик! Проклятый маленький протестант!" Ребята обрадовались: - "Еретик! Схизматик! Бей протестантов!" Еще миг назад я мог бы молиться на их манер... Мой живот свело от всех вкусных запахов, когда я, перекрикивая всех, заорал: - "Вы убиваете -- лютеран. Я не преломлю хлеба с убийцами моих братьев!" В столовой повисла гнетущая тишина. Потом Аббат произнес: - "Молодой человек, вас прислала Ее Величество и я... Потрудитесь пройти, пожалуйста, в карцер". Я "потрудился пройти". Пара ржаных сухарей, да кувшин, полный льда, не спасли меня от мук голода, а охранники принялись греметь ложками, да вонять тушеной говядиной с подливой из слив. Они подходили к двери и стучали по котелку: - "Эй, лютеранин! Поди сюда, скажи молитву и кушай!" Так они развлекались всю ночь -- а я сидел, съежившись, и думал -- что чуял дедушка, когда католики решили его "в масле варить"?! Каково было предку моему Иоганну съесть первого слизняка, ибо "хлеб" из полыни, да лопухов полагался лишь детям, да женщинам? Я сидел и мучил себя сими вопросами, когда мне пригрезилось, что стены карцера разошлись и ко мне пришли предки: и Карл Иоганн Святой, и дед мой - Освободитель, и несчастный Карл Юрген Мученик, и Карл Свинопас. Они сели со мной и рассказывали, - чего стоило: кому воевать со всесильной Курляндией, кому прокормить народ на болотах, а кому и -- перед плахой не сподличать... И с каждым словом Родителей голод и холод не так томили меня. Когда наутро отворили дверь карцера, иезуиты писали, что "глаза его стали необычайно покойны и холодны". Я был бледен, но уже при параде, - готовый стоять хоть всю жизнь на часах. Говорят, Аббат Николя, увидав меня у столба, произнес: - "Надо чтоб Государыня не разгневалась, что мы морим тут ее внука. С этим надо что-то решать!" - вместе со мной в Колледж записали брата моего Константина, племянника жены Наследника Павла Адама Вюртемберга и братьев Орловых -- Михаила и Алексея. Эти лютеране моложе меня и пришли в Колледж позже. Но для Наставников мое появление значило, что прежним порядкам конец и надо ждать более жестоких столкновений детей из-за Веры. Так что иезуиты задумались -- что делать? Пока они думали, прошли занятия, обед, "свободное время", прогулка и ужин. После каждого часа стояния на ветру мне дозволялось десять минут погреться, посидев в караулке. Ежели в первый раз "дядьки" из русских даже не шелохнулись, чтоб пустить меня к печи, ближе к обеду один из них подвинул мне кусок сахара и ломоть хлеба с маслом. Слезы едва не навернулись мне на глаза и с той поры я верю русских -- самыми отзывчивыми из людей. Ближе к ужину русские мужики нарочно грели мне чай и сластили его. Тайком от начальства они наварили картошки и я потихоньку жевал ее с маслом и солью -- божественная еда! Пару раз они советовали: "не переть на рожон". Я же отвечал им, что сие -- "Вопрос Веры". Они сперва злились, но к вечеру я застал их за спорами -- почему на Руси все не так? И самые злые из них ругали себя: - "Немцы вон - почитают Веру Отцов, а мы? Православные християне, а служим католикам! Тьфу, пропасть!" -- и кляли себя -- "скотиною", да "Иудами". (Меж ними не обошлось без доносчика и двоим самым злым иезуиты дали расчет. Я написал о том матушке и вскоре их прислали назад -- "лютеранам прислуживать".) Страшное началось ближе к ночи, - ко мне подошла группа выпускников. Я не видел лиц по причине моей "слепоты" и от сего стало страшно -- они уговаривались лишить меня Чести на содомский манер. Я уже хорошо понимал польскую речь и по построению фраз чуял, что сие -- шляхта. Все в Колледже крутится вокруг них. Они сразу постановили, что насиловать будут -- ребята из русских. "Москали это любят!" Смертный холодок пробежал у меня по спине. Что я мог, -- малыш с толпой хамов?! Когда поляки ушли, я стоял и трясся, как заячий хвост. А потом я узрел моих Предков и они глядели на меня осуждающе... И я опомнился. В руках у меня был мушкет без штыка и без пуль, но -- нет силенок, чтоб размахнуться им, как дубиною! И самое главное - я ослеп. Но... Во время нового перерыва я попросился до ветру, а клозет стоял рядом с карцером. Там я доложил, что мне велели одеться -- мол, приказ дежурить всю ночь. В моих сумках я взял фамильный кинжал. Нож не считается дворянским оружием, но матушка говорила: "Мы живем в век Греха и Разврата. Кинжал -- вот последний Оберег Чести!" Я вложил нож в голенище левого сапога, а еще -- закрепил ливонскую "миску". Конвойному у сортира я объяснил, что Аббат велел через охранников карцера повесить фонарь у моего столба. Мол, он желает, чтобы мой позор -- все увидели. Так на столбе появились целых два фонаря и слепота моя - отступила. Содомиты прибыли по отбою. Их было пятеро и они заблажили, - как мне будет сейчас хорошо и прочие гадости, а по мерцающим огням из казарм я почувствовал, как прочие смотрят в окна и радуются. Это входило в мой план. Я прижался спиною к столбу, скинул с плеча мушкет, ухватился за ствол, показав, что хочу ударить им, как - дубиной. Сам же -- в тайне для нападающих, - вытянул плечевой ремень из оружия. Когда же по лицам я увидал, что они вот-вот бросятся, я кинул мушкет им под ноги. Один оступился и я пустил по снегу петлю, захлестнув ею ногу другого - споткнулся и он, зато третий налетел на меня и со всей дури -- пнул промеж ног! Я верил, что миска лучше бережет мое достояние, но удар был такой, что у меня - искры из глаз, а подлетел я с удара - чуть ли не до небес! Но врагу пришлось хуже -- миска имеет шипы, об кои содомит сломал свои пальцы! Но и я рухнул наземь. На меня бросились два оставшихся. Первый прыгнул и его вопль услыхали в покоях Отца-Настоятеля! Я целил ему ножом в глаз, ибо там кость -- много тоньше, но -- не попал. Мысль про то, что я начну их резать в ответ, не забредала подлецам в головы. Им приказали -- они и пошли. Из них на ногах стоял лишь один. Здоровый и сильный. Но -- последний из всех, а стало быть - трус. Он взглянул мне в глаза, охнул, обернулся и побежал. А я знал, что если он убежит -- придут новые и добьются-таки своего. Поэтому я заплел ему ноги и бросился с ножом на него. Я бил в живот, но попал в кость и рука моя на миг онемела -- настолько сильно отдало в нее от кости. Раненый закричал и в крике его было что-то -- этакое, - от чего прочие бросились наутек. Со всех казарм к нам бежали, кто-то грозил мне, но... Я знал, что обязан преподать всем урок! Я потянул его за ворот и отчетливо увидал, как медленно разлетаются в разные стороны крючки на шинели наемника, а сам мальчишка молча разевает рот и смотрит -- не на меня, на мой нож неторопливо опускающийся на него вниз, и люди плывут к нам по воздуху... Кругом была ночь, и вид сиих плывущих во тьме людей часто грезится мне во снах. Я вижу их беззвучные рты и вокруг меня какая-то удивительная, покойная тишина. Нож мой все идет вниз, а навстречу ему летят оторванные крючки. Под ними белая рубаха и глаза, впившиеся в опускающийся нож, и очень медленно поднимающаяся мне навстречу рука, коей вроде пытаются... Потом страшный грохот и -- тишина... Крик несчастного оборвался и стали слышны прочие звуки -- кто-то забормотал молитву, кто-то из младших мальчиков всхлипнул, а я... На белой рубахе как-то очень нехотя расцвело что-то темное и паренек странно дернулся... Я потянул кинжал на себя и нож, с легким чавканием, вышел из тела. Я хотел положить его обратно в сапог, но он весь был -- точно черный и я, не знаю сам -- почему, - аккуратно обтер клинок полой шинели убитого и лишь после этого вложил его назад в голенище... Ровно неделю я сидел в моей камере. На второй день там поставили новые нары и печь, а через неделю двери узилища растворились и Аббат вывел меня. На улице в две шеренги стояли мальчики в лютеранских цветах -- черное и зеленое. Я пошел мимо строя и на меня смотрели -- родные милые лица. Я отдал им Честь и они выдохнули в ответ, - "Хох! Хох! Хох!" - нары в карцере стояли в три яруса по семь коек и, считая со мной, нас стало -- двадцать один! Оказывается, у матушки случилась чуть -- не истерика, когда ей доложили про события в Колледже. Она тут же созвала баронов и просила подобрать ребяток "полютеранистей". Такое определение вызвало бурю веселья среди нашей знати, но -- все ее поняли. Ребята подобрались разного возраста -- но все, как один, страшно уважали меня: каждому доводилось уже убивать, но в бою -- под аффектом. Убийство ж в здравом уме и рассудке (да в моем возрасте!) поразило их воображение и по сей день сии костоломы смотрят мне в рот. В первый же день была драка - мы против всех. На другой день побоище повторилось. Затем -- в третий... Ежели б Колледж был казармой, неизвестно чем бы все кончилось (меж русскими есть истинные богатыри). Но... В Колледж до того дня брали ребят поумней, и поэтому наша крохотная, но тупая компания быстро навела страх на славянское большинство. Аббат Николя был опечален и даже написал в Ригу матушке: "Я знал вас ученицею Ордена и ждал, что вы пришлете детей умных и развитых. Вы же пригнали мне тех, кого я не решусь назвать даже людьми..." На это матушка отвечала: "Я не забыла Долга пред Орденом и пришлю тех, за кого мне не стыдно. Но сейчас середина учебного года и таланты будут у вас, как положено -- в сентябре. Пока ж я прислала тех, коим не важно -- где, когда и чему учиться, и - учиться ль вообще. Прошу не гнать их, ибо сыну моему скучно без родных лиц и товарищей". Вскоре после прибытия "родных лиц и товарищей" один из покушавшихся на мою Честь был изнасилован и повесился. А может быть -- был повешен. Наутро затеялось следствие. Увы, преступление произошло ночью, а у нас -- слепота! Вот и зашло дело в тупик, да так из него и не выбралось. Лишь недавно -- один из бывших русских воспитанников на смертном одре исповедался, что -- кое-кто подошел к нему ясным днем и велел... Поп так и не добился от умирающего, - кто же заставил его совершить сию гадость? Даже при смерти слизняк страшился тех, кто пригрозил ему: "Oder -- oder!" Впрочем, -- всю нашу шатию взяли под подозрение. Мы теперь даже до ветру шли строем! Только уроки, построения и -- на весь день под замок в общий карцер. У нас была теперь огромная печь, но на бревнах поутру все равно висел иней. Зато печь раскалялась и мы не смели заснуть, ибо боялись угореть ночью. Сперва мы думали дежурить по очереди, но выяснилось, что один дежурный легко засыпает и тогда мы решили развлекаться всем классом - пока не прогорят угли. С куриною слепотой мы были, что слепые котята с утра и поэтому нам дозволили спать до свету. (А рассвет зимой в Санкт-Петербурге -- не ранний!) Зато вечерами мы в кромешной тьме лежали на нарах под тремя одеялами, и глядели на раскаленную печь. Тут-то и пригодилась моя любовь к чтению. Я рассказывал родным и товарищам о бароне Мюнхгаузене, путешествиях Гулливера в Лиллипутию и Бробдингнег... А еще - все сказки братьев Гримм и германские саги с преданиями. У меня оказалась хорошая память и я перевирал историю о Рейнгольде и вспоминал, как лесные эльфы пляшут вкруг ночных темных огней. Удивительно, но ребята не знали - ничего этого и фантазия моя разыгралась... Так появились байки про Верного Хагена, Голландца Михеля и Холодное Сердце... Теперь казармы в училищах строятся так, чтобы дети могли ночью видеть огонь в печи. А средь ребят всегда есть рассказчики, кои повторяют и перевирают мои самые первые байки, кои я слагал родным и товарищам. А прочие поправляют из темноты, ибо сказки сии сплелись в этакий неразрывный канон. Львиная доля детей у нас теперь - русские, но по-прежнему стоят кровати в три яруса и долгими зимними вечерами докрасна топится печь. Тут... Все важно! Лютый холод в зимней ночи, темнота вокруг малышей, их уютные норки из трех слоев одеял, тепло от костра средь пещеры, и даже -- мистическая пляска язычков пламени -- все это будит нечто забытое внутри нас! Причастность к общей пещере. Племенному огню. Племени, готовому драться за любого из вас. А самое главное -- к Истории, Традиции и Обычаям Наших. Поэтому -- забытая сказка... Легенда... Миф... Тайна. Повзрослев, ребятки мои умирают, но спасают "паленых" товарищей, а сие -- отличительная черта "русских". Начинается ж она -- с совместного слушанья сказок и сопереживания наших учеников. Сия методика появилась случайно, но будем мы прокляты, ежели откажемся от столь эффективного... Да черт с ним, с методом! Главное, что мы учим ребят быть друг другу -- родными товарищами! Что до прочего... Я впервые оказался в казарме. Если вы живете в общей землянке с товарищами, то нельзя съесть больше других, иль, к примеру -- не умываться. Именно в ту зиму я впервые узнал, что люди - пахнут и с той поры каждый день умываюсь до пояса. В конце недели -- любой ценой баня. Я приучил себя - самому надраивать свои сапоги. Если это делает кто для меня, мне кажется, что они -- дурно вычищены. И каждый вечер я сам себе стираю портянки. А тем временем матушка захватила Курляндию. Был в Англии Уатт. Придумал он паровую машину. Жили в Пруссии - мастера. Они научились делать резцы из особого сплава и точить, сверлить, да фрезеровать оружейную сталь. Завелись в Швеции дельные кузнецы. Выдумали, как "поддать жару", да плавить особые сорта бронз и сталей. Когда все это собралось в Риге, на свет появился нарезной штуцер с картонною гильзой... Вот что сделала моя матушка! Первое массовое применение штуцеров и случилось весной 1794 года. Мы взяли Курляндию, потеряв только семь человек! Немудрено, - несчастные имели не больше шансов, чем индейцы против Кортеса! В мае 1795 года мамины егеря за день захватили католическую Литву... В день моего возвращения на каникулы из Колледжа, друзья предложили мне поглазеть на девиц. В те дни наша Первая армия размещалась в Литве, а Главная - заняла Польшу. По всем дорогам к нам гнали пленных... Был жаркий день и я взмок, сидя на лошади, а девочек гнали по раскаленной пыли и вид у них был самый жалкий. Одна из девчушек отстала. Я обратил внимание, что рядом с нею ехало аж двое охранников, грозивших ей плетками. Впрочем, они не били ее и я понял так, что они не могли портить шкурку, надеясь на барыши. Девочка хромала, припадая на правую ногу -- так же, как это делала при ходьбе моя мама. Это и привлекло меня. Я указал хлыстом и мы к ним подъехали. Теперь я узнал, что литвинка - боса и ноги ее - стерты в кровь. Деревенские нимфы ходят исключительно босиком и с детства у них возникает род панциря, коему не страшны ни камни, ни стерня. Так что пузыри на ногах говорили о хорошей Крови! После разбитых ног шло драное платье из красного бархата. Под ним рубашка - белая тонкого полотна, - порвана спереди, а правого рукава просто не было. Посреди разрыва виднелся золотой крест... Выше рубашки начиналась белая шея с почернелыми пятнами от чьих-то пальцев. На шею спадали локоны грязных, спутанных темных волос. Они копной закрывали лицо и кто-то из нас, не слезая с коня, хлыстом поднял голову пленницы, чтоб я мог лучше ее рассмотреть. У нее были прекрасные зеленые, покраснелые от слез, заплаканные глаза и я, увидав их, шатнулся - такая в них была ненависть! Неведомая сила бросила меня с лошади, велела снять куртку и закутать в нее литовскую девочку. Волна ярости на весь мир ни с того, ни с сего захлестнула меня и я, с трудом сдерживаясь, чтобы не накричать, процедил: - "Деньги! Третий кошель...", - мне выдали кошелек с гульденами и я бросил его охранникам со словами, - "Хватит ли вам?" - они тут же уехали. А я легко поднял девочку, влез с помощью друзей на кобылу и шепнул пленнице на ухо, - "Ты не плачь, теперь тебя никто здесь не тронет. Ты только не плачь..." - а девочка вдруг прижалась всем телом, обхватила меня и заплакала в три ручья. Да так горько, что я сам чуть не расплакался! Больше мы в тот день не катались. Когда мы вернулись домой, мама из окна нас заметила и вышла на улицу. Она была в раздражении и мое явление с пленницей вывело ее из себя. Лишь через много лет я узнал, что мама в те дни не спала, думая -- как ей быть с покоренной Литвой. Егеря в массе своей были преступниками, выпущенными из тюрьмы в день Рижской битвы. Обычные ополченцы вернулись к привычным занятиям, а давешним ворам служить егерями понравилось! И вели они себя в Литве -- сами знаете как. На каждого егеря приходилось по полста разъяренных литовцев, а сама Литва по своей площади превосходила Лифляндию в восемь раз. Было от чего появиться бессоннице! Матушка остановила меня и не припомню ее точных слов, но что-то она спросила про то - на что мне рабыня, в двенадцать-то лет? И ежели я беру пример с кого-то еще -- не рано ли я решил беса тешить? При этом все сие говорилось безразличным, оскорбительным тоном, а вид у матушки был самый отсутствующий. Я покраснел и смутился, не зная, что отвечать, а затем выдавил из себя, что никого не брал в рабство. Я заплатил лишь за то, чтоб... отпустить несчастную! Матушка, по-прежнему глядя куда-то сквозь нас, резонно заметила, что отпускать девчонку вроде бы -- некуда, ибо вся Литва нынче во власти у егерей, а те -- балуют. При этих словах матушка раздраженно махнула рукой и впервые взглянула на пленницу. Мамин взгляд скользнул по драному платью, следам пальцев на шее и ее лицо исказилось. Если бы не свидетели, она бы, наверное, выругалась. Уходя, матушка через плечо спросила, как зовут девочку. Я не знал, а пленница промямлила, - "Эгле". "Эгле" (Яля), или "Ель -- Королева Ужей" -- жена небесных братьев: Braalis-а с Lietuonis-ом, - Прародителей латышей и литовцев. Согласно народным обычаям, столь громкие имена можно давать лишь прямым потомкам сих Прародителей. Матушка уже шла от нас, когда... Она вдруг остановилась. Затем обернулась и стала пристально вглядываться в пленную девочку. В ее драное красное платье из дорогого английского бархата, побитые ножки, изнеженные белые ручки с ухоженными ноготками... Мама чуть не побежала, прихрамывая назад, и стала лихорадочно шарить по Ялькиному платью что-то выискивая, а та стояла безучастная ко всему и была просто рада, что не надо брести, подгоняемой плетками. Наконец, когда мама разыскала родовой герб, вытканный у Яльки на рукаве, ее голос дрогнул: - "Ты... Ты -- Дома Радзивилл?! Ты... дочь литовского Князя Радзивилла?!" -- девочка безучастно кивала в ответ. Матушка же прошептала благодарственную молитву, подхватила Яльку на руки и понесла ее в дом, говоря, - "Врача, быстрее врача! Эй, кто-нибудь -- вызовите скорее врача!" Через пару дней после этого матушка встречалась с князем Радзивиллом. Они обнялись, да поцеловались на кумовий манер, а затем матушка стала просить у него для меня руки его дочери. Ситуация была не та, чтоб отказывать. Старый Князь был рад сыскать хоть какую-то партию дочери после того, что произошло. Венчание было народное, - то есть без каких-либо обязательств с обеих сторон, но что для литовцев, что -- латышей оно значило, что владетели обоих краев породнились и подданные их не смеют более ссориться. Поэтому после венчания Князь с моей матушкой в присутствии наших пасторов, да литовских ксендзов сели обсуждать границу меж Литвою и Латвией. Вопрос был больной, но так как вожди по общему мнению породнились между собой -- не болезненный. В итоге уговорились, что возобновлена историческая граница меж Литвою и Орденом и -- ударили по рукам. А все плененные нами литовцы были отпущены... Моя языческая женитьба на Яльке привела к завихрениям политическим. Вдруг возник союз католиков с протестантами, многотысячных литовских рекрутов с нашими паровыми станками и штуцерами. А самое главное, - замирились две инородных провинции - обе крайне настроенные против России и русских. Не прошло и недели, как пришло письмо за подписью Александра, в коем тот... Называл мой брак -- Заговором и сулил лютые кары, ежели у нас с Ялькою появятся отпрыски. В первый миг матушка не поняла причину столь лютой ярости, но ей разъяснили, что Александр - слабосилен. Семя его было почти что - безжизненно и дети у Наследника могли появиться только -- теоретически. Причиной сему стал наследственный сифилис. Заразу сию подцепил голштинский принц Теодор, - для нас Петр Третий. Его единственный сын Павел уже страдал сифилисом, но как и положено его поражения были -- внешними (малый рост, разрушение носа, колченогость и прочее). Во втором поколении проявились и внутренние симптомы сей напасти -- бездетность, неустойчивость поведения, возбужденья нервические... Россия поздней других стран познакомилась с этаким и русские оказались к нему восприимчивы, - люди, подцепив "шанкр", сгнивали за год! Самый яркий пример -- история Иоанна Грозного. Из первых рук доложу, что Грозный подцепил бубон от прелестницы, прибывшей на Русь среди польских послов. Года хватило на то, чтоб он помер, а Ливонская война кончилась к безусловному польскому торжеству! Я не могу никого обвинять -- дело старое и доказательств у меня никаких, но... На месте поляков я сделал бы то же самое! Так вот, - не вдаваясь в подробности, доложу, что - не все просто с историей зараженья несчастного Петра Третьего. Как бы ни было, - Александр Павлович столкнулся с проблемой наследников. Другой бы побежал по врачам, иль стал бы уговаривать младшего брата чтобы тот -- дал Империи свежих царей, но Александр... Вскоре к маме пришло приглашение бабушки -- кое-что обсудить. На словах посыльный сказал, что Императрица застала на днях Наследника Константина и у нее был удар. Что именно видела она -- всем неведомо, но... Главе Синода царица поведала, что не может передать престол своим внукам. О Константине она говорить отказалась, а про Александра сказала так: "Он -- умен. Он необычайно умен. Он сам толкнул брата к ужаснейшим мерзостям, а когда достиг своего, мне на брата наябедничал". Церковный иерарх пожелал знать подробности и бабушка ему что-то поведала. Неизвестно -- что именно узнал Глава Русской Церкви, но с его ведома бабушка собственноручно разодрала завещание, в коем желала передать престол через голову Павла -- Наследнику Александру. Из этого проистекла лютая ненависть Александра к Святой Русской Церкви в начале его правления. Оно перешло в желание каяться и молить у Бога прощения за грехи -- в конце его царстия. Прежде чем рассказать о встрече мамы и бабушки, я доложу о моей встрече с Константином в Москве в 1802 году на масленицу, когда тот прибыл в город новым московским Генерал-Губернатором. Мы стоим в зале Кремля, ждем Наследника с его свитой. Ввиду холодов церемонию вручения ключей от города и хлеба-соли решено провести в помещении -- дабы не поморозить дам. А те разоделись, как на первый бал! Их уши и шеи чуть не трещат под тяжестью украшений, коими девицы украсились, надеясь обратить на себя внимание будущего Государя - Наследника. - "Его Высочество московский Генерал-Губернатор - Константин Павлович!" - по обществу пронеслось вроде молнии и запахло грозой, - все вытянули шеи к дверям, а дамы забыли трепыхать веерами и тут... Появился Наследник. В обнимку со своим любовником - генералом Бурном. Вид у обоих был самый что ни на есть радостный. Видно поэтому они украсились накладными мушками и павлиньими перьями. Грудь Наследника закрывала шелковая кисея. На голове был затейливый паричок золотистого колера, от которого за версту разило дорогими духами из Франции. Если не считать паричка и кисейной манишки, в остальном вид нового Генерал-Губернатора был... Почти что - пристоен. Ежели не считать мушек на лице (дабы скрыть огромные венерические бородавки), да павлиньих перьев, торчащих откуда-то из-за воротника. Ну и необычайно обтягивающих зад кожаных лосин принца. Гробовое молчанье Москвы нарушил только выпавший из рук одной дамы костяной веер. Самое забавное, что Константин с его присными так и не заметили сиих столь многозначительных признаков. Наследник с Бурном подошли к московскому градоначальнику, продолжая обниматься и над чем-то хихикать. Константин отломил от хлеба-соли кусочек и пошутил по-французски: - "La Russe pain de menage donne la bas-passion a moi!" - надо знать отношение русских к хлебу, чтобы понять, как затряслись руки несчастного градоначальника и налились кровью его глаза. (Во фразе был двойной смысл, - непристойности мы опустим, а в главном значении получалось, что Наследнику не нравится русский хлеб!) Лишь его почтительность к "господину" не дозволила старику швырнуть блюдо с хлебом в рожу "охальника"! Он лишь с горечью и страданием посмотрел на меня, я же сочувственно покачал головой и развел руки. Да что градоначальник! Все девицы вдруг зашевелились, явно переступая в сторону моего угла, и мило заулыбались мне и товарищам. Дамы (как бы не свободны были их нравы!) вдруг осознали, что быть фавориткой сего безобразия можно только -- мужского пола, а это значило, что их придворная будущность при таком господине равнялась нулю. Следующий поступок Наследника бросил ко мне московских мужчин. Получив импровизированный ключ от города, Наследник обратил внимание на молоденького караульного. Он многозначительно похлопал его по заднице и, плотоядно облизываясь, показал как поворачивает ключ в воздухе, будто бы открывая некую замочную скважину. Тут уж московские дворяне нахмурились и закаменели, хотя по этикету должны были пойти к ручке нового господина. Пауза неприлично затягивалась и когда превратилась в открытое оскорбление, несчастный сделал вид, что все идет, как задумано, и пригласил всех к столам. Лишь тогда я вышел к Наследнику и преклонил перед ним колено. Все, зная лютую неприязнь меж нами, так и ахнули. Константин же, необычайно ободрившись, подал мне руку для поцелуя, сказав: - "Я доберусь до тебя - жиденок!" - этим он хотел показать мою Кровь. - "Увы, у меня -- иные любовные предпочтения..." Раздался общий смех. Наследник с яростью обернулся. Оказалось, что кто-то осмелился назвать его по-французски "петухом с павлиньими перьями". ("Cochet" - переводится как "петух", но с другой стороны это мужская форма слова "Cocotte", что переводится как "курочка", и -- "кокотка".) Шутка пошла по рядам, - женщины пересмеивались, мужчины сдержанно ухмылялись. Пока Наследник оглядывался, я поднялся с колена и встал рядом с ним. Я унаследовал мамины черты лица и меня изображают жеребцом, и - стервятником. Но - и лошадиная челюсть, и хищный вид в сто крат лучше - безносого профиля Константина. В глаза москвичам бросилась моя стрижка ежиком рядом с золотистым паричком моего визави, да ворот, затянутый на все крючки, рядом с видимой сквозь кисею титькой Наследника. Для политических деятелей внешность дело десятое, но ежели с той поры Константина в Москве звали не иначе как "бородавочником", да - "пернатым", моя выходка удалась. Прямо на вечере я написал комические куплеты, в коих описывались стати и наряды противника и вытекающие из них -- бредни его политические. Александр, коего в народе звали "масоном", да "Государем чиновников", был непопулярен. Этим пытался воспользоваться его брат -- Константин. Он требовал созыва "Сейма" -- Парламента и Конституции, передававшей Власть "народным избранникам". Сам Константин мечтал стать Главой Сейма и хоть таким способом получить Власть. Стоило мне сесть за рояль и пропеть первые строки, вокруг меня собралась толпа, коя тут же стала комментировать мои вирши и менять их для большего благозвучия. То, что вышло, свойства - совсем непечатного и мне по сей день стыдно, когда меня называют автором этих необычайно злых и неприличных стишат. Стихи разошлись по Империи и вскоре в умах "Конституция" рифмовалось лишь с "Проституцией", а полученное из "Сейма" "сеймиты" с - "содомитами". С той поры членов польского Парламента - Сейма в Империи называли не иначе как "содомиты" и искренне верили, что содомия - отличительная черта либералов. Таково было -- Явление Константина его новым подданным! Сие -- цветочки. Ягодки вызрели к 1803 году. Дела в Москве у Наследника не заладились и он весьма быстро отошел от всего. Скука и дурные наклонности побудили его занять свободное время содомскими мерзостями и подобными развлечениями. В свите его состояли одни лишь мужчины, если их можно было так называть, московские ж барышни сторонились сего, как черт - ладана. Наследника это обидело и как-то раз... До него дошел слух, что некая купчиха Араужо дозволяет греческую любовь во избежанье беременности. Из дела следует, что Наследник стал приставать к женщине с известными предложениями, - именно так говорила несчастная подругам и плакалась, что от генерал-губернатора нету спасения! Сама она наотрез отказывалась от таких радостей и однажды обещала кончить с жизнью в случае очередного насилия. На время от нее отступились... Но запретный плод сладок и Наследник, обкурившись гашишем, как-то раз приказал... Женщина сопротивлялась отчаянно и содомиты быстро утратили людской облик. Лишь потеря сознания Араужо, принятая ими за смерть, их отрезвила. Наследник приказал вывезти истерзанное, окровавленное тело за черту Москвы и бросить его там в канаву. Но Араужо пришла в себя и нашла в себе силы доползти до ближайшего дома и... умереть на руках обывателей. Реакция москвичей была неописуемой. Они штурмом взяли павильон, принадлежавший Наследнику. Купчины и батюшки в одном строю с шляхтичами и ксендзами громили альковы с розовой кисеей, крича -- "мужежены навлекут на нас Кару Божию"! Наследник же, надев дамское платье, удрал из Москвы и лишь так спасся от несомненной расправы. Москвичи написали петицию Государю со словами: "пока брат ваш не осужден, ни одна женщина не может быть уверена в своей Чести, а ваш подданный в Правосудии". Но Царь только лишь пожурил "баловника", - тот не смел теперь заикнуться о Власти, а народ... Государь сказал: "Собаки лают -- ветер носит". Слова его стали известны не только Москве, но и -- всей Империи. Люди обиделись. Мы не знаем, что именно увидала Государыня, "застав Константина", за семь лет до этого -- в 1795 году. Но мы можем догадываться. Вряд ли она представляла, что через восемь лет старший внук ее отказом в начале следствия по делу брата поставит под угрозу саму идею монархии. И вытекшее из того нежелание русских воевать за царя. Вряд ли она угадывала, что именно непопулярность внуков ее обнадежит Антихриста и подтолкнет того напасть на Империю! Но она что-то чуяла... Поздний вечер, бабушка не спит в ее Царском Селе, - она постанывая и покряхтывая ходит по спальне, тяжко вздыхает, крестится и все стучит-стучит своей теперь уже неизменной подругой - клюкой. Потрескивая горят свечи, и неверные тени, отбрасываемые ими на стены, все время пляшут какую-то страшную пляску. Стучат в дверь. С поклоном входит фрейлина: - "Прибыла - Госпожа Бенкендорф". Государыня вздрагивает, быстро и часто кивает, затем идет к креслу. Хочет опуститься в него, но передумывает и, принимая величественную позу, встает среди спальни. Двери распахиваются. В комнату входит матушка. Вместе с нею врываются запахи летней ночи, ароматы ночных цветов, свежего воздуха и недавно отгремевшей грозы. Матушка стремительна и решительна, ее сапоги начищены и звенят шпорами. Сегодня мама будто и не прихрамывает и без платка с чередой - спасения от сенной болезни. Императрица в ночном капоре с усилием подымает голову, чтоб посмотреть в глаза гостье: - "Как добралась? Тебя больше не мучит твоя сенная болезнь?" - "Проехала всю дорогу, не присев ни разу в седле! Генералы мои меня радуют - вот я и в форме! У тебя как?" - "Да, - так как-то все... Совсем расхворалась я. Да ты, поди с дороги -- садись, в ногах правды нет. Сейчас на стол соберут. Эй, кто там! Подайте-ка ужин!" Появляются безмолвные слуги с подносами. Матушка снимает перчатки для верховой езды, пропитанные запахами грозы и конского пота, армейскую треуголку, подавая их ожидающему лакею, а затем подходит к зеркалу Государыни. По устоявшемуся средь двух женщин обычаю она вопросительно смотрит на тетку и та благосклонно машет рукой. Матушка берет теткину щетку и начинает причесываться. Государыня опускается в кресло за стол с ужином на двоих и ждет... Женщины за столом обсуждают качество крымских вин a la Champagne, выдержанных по методе эмигрантов из Франции, и возможности распространения Революции. Мамина Рига стала спасением для французского капитала. Но в отличье от знати, коей пришлось уехать, или же -- умереть, у этих на родине осталось много знакомых и родственников. А кому им докладывать, как не "Госпоже Баронессе", коя "приютила и накормила, став вместо матери"?! Это возвысило маму до уровня фактического главы разведки Империи. (Как раз умер начальник Тайного Приказа -- Шешковский, а слуги его не имели ни ума, ни интуиции умершего.) Государыня внимательно слушает мамин доклад, но взгляд ее немного рассеян и видно, что позвала она племянницу не ради того. (Матушка и так еженедельно шлет ей подробные отчеты о положении у противника.) Государыня то и дело вроде бы собирается о чем-то сказать, но... Наконец племянница не выдерживает: - "Ты не ешь почти ничего. Опять плохо с печенью?"