Патрик Зюскинд. Голубь
Patrick Su:skind "Die Taube".
по изд. Зюскинд, Патрик. Избранное: Пер. с нем. -- К. :
Фирма "Фита", 1995. -- 448 с.
Перевод с немецкого Н. Кушнира
OCR, Spellcheck: Сергей Рабин
Когда произошла эта история с голубем, перевернувшая вверх дном его
однообразную жизнь, Джонатану Ноэлю было уже за пятьдесят. Он, оглядываясь
назад на абсолютно бессобытийные двадцать лет своей жизни, не мог себе даже
представить, что с ним вообще может произойти что-либо существенное, разве
что только смерть. И это более чем устраивало его. Ибо не хотел он никаких
событий и ненавидел те из них, которые нарушали внутреннее равновесие и
ломали внешний уклад жизни.
К счастью, большинство из событий такого рода были в далеком прошлом
серых лет его детства и юности, он предпочитал не вспоминать о тех временах,
а если приходилось, то это вызывало глубоко неприятные ощущения: о том, хотя
бы, летнем дне июля 1942 года в Шарантоне, когда он возвращался с рыбалки
домой -- в тот день после длительной жары была гроза, а затем шел дождь, по
дороге домой он снял обувь, вышагивал голыми ногами по теплому мокрому
асфальту, шлепал по воде, неописуемое удовольствие... -- итак, он пришел с
рыбалки домой и забежал на кухню, ожидая увидеть у плиты мать. Но матери там
не было, был только ее фартук, который висел на спинке стула. Отец сказал,
что мать уехала, что ей пришлось уехать надолго. Ее забрали, так говорили
соседи, вначале она была доставлена в Велодром д'Ивер, а затем переведена в
лагерь под Дранси, из которого отправляют на восток, а оттуда уже никто не
возвращается. Джонатан не понимал, что же произошло, но происшедшее повергло
его в полное замешательство, а потом, пару дней спустя, исчез и отец.
Джонатан и его младшая сестренка внезапно оказались в поезде, идущем на юг.
Ночью совершенно незнакомые мужчины вели их через луга, затем тащили по
перелеску, снова сажали в поезд, идущий на юг, далеко, непредставимо далеко,
и дядя, которого они до этого еще ни разу не видели, встретил их в Кавайоне,
отвез на свой крестьянский двор вблизи селения Пюже в долине Дюранс и прятал
их там до конца войны. Затем они начали работать на овощном поле.
В начале пятидесятых -- а Джонатан как раз начал находить удовольствие в
существовании сельскохозяйственного рабочего -- дядя потребовал от него
записаться на военную службу, и Джонатан послушно заключил контракт на три
года. В течение первого года единственное, чем он занимался, было привыкание
к весомым неприятностям казарменной жизни в окружении всякого сброда. На
втором году службы его отправили в Индокитай. Ну а большую часть третьего
года своей службы Джонатан провел в лазарете с огнестрельным ранением в ногу
и амебной дизентерией. Когда весной 1954 года он вернулся в Пюже, сестры там
уже не было, все считали, что она уехала в Канаду. На этот раз дядя
потребовал, чтобы Джонатан немедленно связал себя узами брака, и ни с кем
иным, а с девушкой по имени Мари Бакуш из соседнего местечка Лори. И
Джонатан, который эту девушку еще ни разу не видел, послушно согласился
сделать то, что велели, он пошел на это даже с охотой, ибо, имея самое
туманное представление о браке, он лелеял надежду найти в нем то состояние
монотонного покоя и отсутствия событий, которого он единственно жаждал. Но
уже через четыре месяца Мари родила мальчика и той же осенью сбежала с
тунисским торговцем овощами из Марселя.
Из всех этих перипетий Джонатан Ноэль сделал вывод, что на людей
положиться нельзя и что жить можно только тогда, когда ни с кем не сходишься
близко. А поскольку он, помимо прочего, стал еще и посмешищем для всей
деревни, -- его беспокоил, впрочем, не сам факт насмешек, а внимание людей,
-- то это вынудило его первый раз в своей жизни принять самостоятельное
решение: он пошел в банк "Креди Агриколь", снял свои сбережения, уложил
чемодан и отправился в Париж.
Там ему дважды крупно повезло. Он нашел работу охранника в одном банке
на Рю де Севр и ему удалось найти жилище, так называемую "комнату для
прислуги" на шестом этаже одного из домов на Рю де ля Планш. К комнате можно
было пройти через внутренний двор, узкую лестницу хозяйственного входа и
неширокий, слабо освещенный одним окном коридор. Пара дюжин комнат с серыми
пронумерованными дверями выходила в этот коридор, в самом конце коридора
была дверь с номером 24, это и была комната Джонатана. Три метра сорок в
длину, два метра двадцать в ширину и два метра пятьдесят в высоту, комната
располагала кроватью, столом, стулом, лампочкой и крючком для одежды, этим
комфорт и ограничивался. Лишь в шестидесятых электропроводка была усилена
таким образом, что можно было подключать электроплитку и электрокамин, была
проведена вода и комнату оснастили отдельным умывальником и бойлером. А до
того все жильцы чердачного этажа, если они не пользовались запрещенными
спиртовками, ели всухомятку, спали в холодных комнатах, стирали свои носки,
мыли пару своих тарелок и себя самих холодной водой в единственной раковине
в коридоре, как раз рядом с дверью в общий туалет. Но Джонатану все это не
мешало. Он искал не удобств, он стремился к надежному убежищу, которое бы
принадлежало ему и только ему, которое защитило бы его от неприятных
неожиданностей жизни и из которого его уже никто и никогда не смог бы
прогнать. И, войдя в первый раз в комнату под номером 24, он сразу же понял:
это то, к чему он, собственно говоря, всегда стремился, и здесь ему суждено
остаться. (Точно так, как это будто бы происходит с некоторыми мужчинами,
которые влюбляются с первого взгляда, когда они мгновенно осознают, что
женщина, которую они видят впервые, есть женщина всей жизни, и они обладают
ею и остаются с ней до конца своих дней).
Джонатан Ноэль снимал эту комнату за пять тысяч старых франков в месяц,
каждое утро ходил оттуда на близлежащую Рю де Севр на работу, вечером
возвращался с хлебом, колбасой, яблоками и сыром, ел, спал и был счастлив. В
воскресенье он вообще не выходил из своей комнаты, а делал уборку и застилал
свою кровать свежими простынями. Так он и жил в покое и согласии из года в
год, десятилетие за десятилетием.
С течением времени некоторые внешние вещи менялись, тот же размер платы
за комнату или соседи по коридору. В пятидесятые годы в других комнатах жили
еще много молоденьких служанок, а также молодые супружеские пары и некоторые
пенсионеры. Позже можно было часто увидеть, как заезжают и выезжают испанцы,
португальцы и североафриканцы. С конца шестидесятых большинство стали
составлять студенты. В конечном итоге стали сдаваться не все из двадцати
четырех комнатушек. Многие пустовали или служили своим владельцам, которые
проживали в хозяйских покоях на нижних этажах, в качестве кладовок или
использовались лишь периодически как гостиничные номера. Комната 24, в
которой жил Джонатан, с годами превратилась в сравнительно комфортабельное
жилище. Он купил себе новую кровать, установил шкаф, покрыл семь с половиной
квадратных метров пола серым ковром, оклеил свой кухонный и моечный уголок
красивыми моющимися обоями красного цвета. У него был радиоприемник,
телевизор и утюг. Свои продукты питания он больше не вывешивал, как раньше,
в мешочке за окно, а хранил их в крошечном холодильнике под моечной
раковиной, так что даже в самое жаркое лето масло у него больше уже не
таяло, а ветчина не засыхала. У изголовья кровати он пристроил полку, на
которой стояло не менее семнадцати книг, в том числе трехтомный медицинский
словарь карманного формата, красиво иллюстрированные томики о кроманьонцах,
технике литья бронзового века, древних египтянах, этрусках и французской
революции, книга о парусных судах, одна книга о флагах, еще одна -- о
животном мире тропиков, два тома Александра Дюма-старшего, мемуары
Сен-Симона, поваренная книга о приготовлении густых супов, заменяющих первое
и второе блюда, "Малый Лярусс" и "Памятка для охранников", в которой особое
внимание уделялось правовой регламентации применения служебного оружия. Под
кроватью хранилась дюжина бутылок красного вина, в том числе бутылочка "Шато
Шваль Блан", которую он хранил на день своего выхода на пенсию в 1998 году.
Придуманная им система электрического освещения давала Джонатану возможность
сидеть в трех различных местах своей комнаты, а именно -- у изголовья или в
ногах своей кровати, а также за своим столиком, и читать газету, свет при
этом не ослеплял и на газету не падала тень.
Из-за такого количества приобретений комната, конечно, уменьшилась еще
больше, она обросла изнутри подобно раковине, покрывающейся слишком толстым
слоем перламутра, и стала, благодаря своему разнообразному изощренному
оснащению, больше похожа на каюту корабля или на оборудованное по высшему
классу купе спального вагона, чем на простую "комнату для прислуги". И на
протяжении более тридцати лет она сохранила одно важное свойство: она была и
оставалась для Джонатана надежным островом в ненадежном мире, она оставалась
его твердой опорой, его убежищем, его возлюбленной, да, его возлюбленной,
потому что его маленькая комнатка нежно обнимала его, когда он вечером
возвращался домой, она грела и защищала его, она питала его душу и тело,
была всегда там, где он нуждался в ней, и она не бросала его. Она
действительно была тем единственным, что показало себя в его жизни надежным.
Поэтому никогда ни на мгновение его не посещала мысль о том, чтобы
расстаться с ней, даже теперь, когда ему было уже за пятьдесят и становилось
иногда трудновато подниматься к ней, преодолевая столько ступенек, и когда
его зарплата могла бы позволить ему снимать настоящую квартиру с собственной
кухней, отдельным туалетом и ванной. Он сохранил верность своей возлюбленной
и даже намеревался еще теснее привязать себя к ней, а ее -- к себе. Купив
ее, он стремился сделать свою связь с ней нерасторжимой навеки. Он уже
подписал соответствующий договор с владелицей -- мадам Лассаль. Стоимость
комнаты была определена в пятьдесят пять тысяч новых франков. Сорок семь
тысяч он уже уплатил. Оставшиеся восемь тысяч подлежали уплате в конце года.
А после этого она будет окончательно его, и ничто на свете не сможет их
разлучить, его, Джонатана, и его любимую комнату, до тех пор, пока их не
разлучит смерть.
Именно таким было положение дел в пятницу утром августа 1984 года, когда
произошла вся эта история с голубем.
Джонатан только что встал. Он одел тапочки и домашний халат, чтобы, как
и каждое утро перед бритьем, сходить в общий туалет. Перед тем как открыть
дверь, он приложил ухо к дверному полотну и прислушался, нет ли кого-нибудь
в коридоре. Он не любил встречаться с соседями, особенно утром в пижаме и
домашнем халате, а уж тем более -- по дороге в туалет. Для него было бы
достаточно неприятно обнаружить туалет занятым; мучительно ужасным для него
было даже представить, что он встретит кого-нибудь из соседей перед
туалетом. С ним это случилось один единственный раз, летом 1959 года,
двадцать пять лет тому назад, и его охватывала дрожь при одном воспоминании
об этом: одновременный испуг при виде другого, одновременная потеря
скрытности намерения, в чем оно так нуждается, одновременное топтание и
снова попытка подойти, одновременно вымучиваемые любезности, прошу, после
Вас, о нет, после Вас, мосье, я вовсе не спешу, нет-нет, вначале Вы, я
настаиваю -- и это все в пижаме! Нет, он не хотел бы пережить подобное еще
раз, и подобное с ним больше никогда и не случалось -- благодаря его
профилактическому подслушиванию. Прислушиваясь, он выглянул из двери в
коридор. Ему был известен каждый звук на этаже. Он мог бы объяснить каждый
треск, каждый щелчок, каждый тихий всплеск или шорох, да даже саму тишину. И
сейчас, приложив ухо к двери всего лишь на пару секунд, он знал наверняка,
что в коридоре нет ни одной живой души, что туалет свободен и что все еще
спит. Левой рукой он повернул ручку автоматического замка с секретом, правой
-- ручку защелкивающегося замка, язычок замка отошел назад, он легонько
толкнул дверь, и она приоткрылась.
Он уже почти что переступил через порог, он уже поднял ступню, левую,
его нога уже вознамерилась сделать шаг -- когда он увидел его. Тот сидел
перед его дверью, не далее чем в двадцати сантиметрах от порога, в слабом
отблеске утреннего света, проникающего через окно. Своими красными
когтистыми лапками он расположился на нелепо кровавом кафеле коридора, с
бледно-серым гладким оперением: голубь.
Он наклонил головку в сторону и уставился на Джонатана своим левым
глазом. В глаз этот, маленькую, округлую шайбочку коричневого цвета с черной
точкой посередине, было страшно смотреть. Он выглядел словно пришитая на
оперенье головки пуговица, без ресниц, без бровей, абсолютно голая,
вывернутая наружу безо всякого стыда и до жуткого откровенно; одновременно в
этом глазу светилось какое-то скрытое лукавство; и в то же время казалось,
что он ни откровенен, ни лукав, а просто напросто -- неживой, словно
объектив камеры, вбирающий в себя весь внешний свет и не выпускающий обратно
изнутри ни единого луча. В этом глазу не было ни блеска, ни отблеска, ни
даже намека на то, что он живой. Это был глаз без взгляда. И вот он
уставился на Джонатана.
Последний был до смерти напуган -- так наверняка описал бы он этот
момент впоследствии, но это было не так, ибо испуг пришел позже. Намного
вернее было то, что он был до смерти удивлен.
На протяжении, вероятно, пяти, а может быть десяти секунд -- ему самому
все это казалось вечностью -- стоял он словно замороженный на пороге
собственной двери, положив руку на ручку замка и приподняв ступню для шага,
и не мог двинуться ни вперед, ни назад. Затем произошло небольшое шевеление.
Переступил ли голубь с одной ножки на другую, или же он просто немножко
встопорщил свои перья -- в любом случае по его телу пробежала волна
шевеления и одновременно над его глазом захлопнулись два века, одно снизу,
другое сверху, собственно говоря -- не веки это были в правильном понимании,
а скорее какие-то резинообразные заслонки, которые проглотили глаз, словно
возникшие из ниоткуда губы. На какое-то мгновение глаз исчез. И только
теперь Джонатана охватил страх, только теперь его волосы встали дыбом от
ничем не прикрытого ужаса. И прежде чем голубь снова открыл свой глаз,
Джонатан одним рывком запрыгнул обратно в комнату и захлопнул дверь. Он
повернул ручку автоматического замка с секретом, сделал шатаясь три шага к
кровати, сел, дрожа всем телом, сердце его колотилось в диком ритме. Лоб был
ледяной, но он ощутил, как по затылку, вдоль позвоночника струится пот.
Первой его мыслью было, что теперь его хватит инфаркт или
апоплексический удар, или, по крайней мере, сосудистый коллапс. Ты как раз в
подходящем для всего этого возрасте, подумал он, после пятидесяти достаточно
малейшего повода для такой неприятности. Боком он упал на кровать, натянул
на свои бьющиеся в ознобе плечи одеяло и стал ожидать спастических болей,
ощущения покалывания в груди и между лопатками (в своем карманном
справочнике он как-то читал, что это несомненные симптомы приближающегося
инфаркта) или медленного угасания сознания. Но ничего подобного не
происходило. Биение сердца успокоилось, кровообращение в голове и
конечностях снова нормализовалось, типичные для апоплексического удара
явления паралича не возникали. Джонатану удалось пошевелить пальцами рук и
ног, скорчить на лице гримасы, признак того, что органически и невралгически
все в какой-то мере было в порядке.
Вместо этого в его мозгу роилась беспорядочная масса абсолютно
несогласованных между собой страшных мыслей, словно стая черного воронья,
она кричала и порхала в его голове, "тебе конец!" -- каркала она, "ты стар и
тебе конец, ты до смерти испугался голубя, голубь загнал тебя обратно в твою
комнату, свалил тебя, держит тебя под стражей. Ты умрешь, Джонатан, ты
умрешь, если не сейчас, то -- скоро, и жизнь твоя была фальшивой, ты прожил
ее бесполезно, потому что поколебать ее может даже какой-то голубь, тебе
нужно убить его, но ты не сможешь его убить, ты не можешь убить даже муху,
да нет же, муху -- можешь, вот именно -- муху, или комара, или маленького
жучка, но -- никогда это теплокровное существо, такое, весящее около фунта,
теплокровное создание, как голубь, ты скорее застрелишь человека: пиф-паф --
это быстро, в результате этого -- только маленькая дырочка, восемь
миллиметров в диаметре, это чистая работа и это разрешено, разрешено в
случае самообороны, параграф первый "Служебной инструкции для вооруженных
охранников", это даже предлагается, и ни один человек не упрекнет тебя, если
ты застрелишь человека, наоборот, но голубя?, как расстреливают голубя?, он,
голубь, порхает, легко промазать, это хулиганство, стрелять в голубя, это
запрещено, это ведет к изъятию служебного оружия, потере рабочего места,
тебя посадят в тюрьму, если ты будешь стрелять в голубя, нет, ты не можешь
его убить, но жить, жить с ним ты тоже не можешь, никогда, в доме, где
обитает голубь, человек жить больше не может, голубь -- воплощение хаоса и
анархии, голубь -- это не поддающееся осмыслению мельтешение вокруг, это
цепляние когтями и выклевывание глаз, голубь -- это постоянная грязь и
распространение ужасных бактерий и вируса менингита, он не будет жить один,
этот голубь, он привлечет других голубей, они будут спариваться и
размножаться, потрясающе быстро, ты будешь обложен полчищем голубей, ты не
сможешь больше выходить из своей комнаты, умрешь от голода, задохнешься в
своих экскрементах, тебе придется выброситься из окна и лежать разбитым на
тротуаре, нет, ты слишком труслив, ты останешься в своей закрытой комнате и
будешь вопить о помощи, ты будешь звать пожарных, чтобы приехали с
лестницами и спасли тебя от голубя, от голубя!, ты станешь посмешищем для
дома, посмешищем для всего квартала. "Смотрите, мосье Ноэль! -- будут
кричать и показывать на тебя пальцем. -- Смотрите, мосье Ноэля спасали от
голубя!" И тебя отправят в психиатрическую клинику: о, Джонатан, Джонатан,
твое положение безнадежно, ты пропал, Джонатан!"
Так кричало и каркало у него в голове, и Джонатан пребывал в таком
смятении и отчаянии, что он сделал кое-что из того, что никогда не делал с
детских лет, в своем горе он сложил руки в молитве и начал молиться. "Боже
мой, Боже мой, зачем ты меня оставил? Почему я так наказан тобой? Отче наш
сущий на небесах, спаси меня от этого голубя, аминь!" Это была, как мы
видим, не совсем обычная молитва, это был скорее слепленный из обломков
воспоминаний его рудиментарного религиозного воспитания лепет, выдавливаемый
из себя. И все-таки он помог, потому что потребовал от него определенную
степень душевной концентрации и разогнал сумбур в его мыслях. Кое-что
помогло ему еще сильнее. Едва успев дочитать до конца свою молитву, он
ощутил такой настоятельный позыв пописать, что понял, что он может обдуть
свою кровать, на которой лежал, симпатичный пуховый матрац или даже красивый
серый ковер, если ему не удастся в течение ближайших секунд облегчиться
как-нибудь по-другому. Это полностью привело его в чувство. Постанывая он
встал, бросил на дверь взгляд, полный отчаяния... -- нет, он не может пойти
в эту дверь, даже если эта чертова птица улетела, до туалета ему уже не
дотянуть -- подошел к умывальнику, распахнул халат, сдернул пижамные штаны
вниз, открыл воду и пописал в раковину.
Такое он делал первый раз. Ужас охватывал при одной только мысли о том,
что можно так запросто пописать в красивый, белый, отдраенный до блеска
умывальник, предназначенный для мытья посуды и умывания! Он бы никогда не
поверил, что может пасть так низко, что физически вообще окажется в
состоянии совершить такое святотатство. А теперь, когда он видел, как
свободно и безо всякой задержки лилась его моча, смешивалась с водой и с
бурлением уходила в сливное отверстие, и когда он ощутил чудное ослабление
напряжения в нижней части живота, одновременно с этим из его глаз хлынули
слезы, так стыдно ему было. Закончив писать, он на какое-то время оставил
воду открытой, и затем, чтобы устранить даже малейшие следы совершенного
злодеяния, тщательнейшим образом вычистил раковину жидким моющим средством.
"Один раз не в счет, -- бормотал он себе под нос, словно извиняясь перед
умывальником, перед комнатой да и перед самим собой, -- один раз не в счет,
это было разовое затруднительное положение, такое больше никогда не
повторится... "
Теперь он немного успокоился. Вытирание, убирание на место бутылки с
моющим веществом, отжимание тряпки -- часто проделываемые операции, в
которых находишь утешение, -- вернули его мысли снова в прагматическое
русло. Он посмотрел на часы. Было как раз четверть восьмого. Обычно к
четверти восьмого он бывал уже побрит и завершал уборку своей кровати. Но
отставание от обычного режима не было таким уж большим, и, при
необходимости, его можно было бы ликвидировать, отказавшись от завтрака.
Отказавшись от завтрака, подсчитал он, удалось бы даже опередить обычный
временной график на семь минут. Определяющим было то, что он должен был
выйти из своей комнаты не позже пяти минут девятого, потому что в четверть
девятого ему необходимо было быть уже в банке. Хотя он еще и не знал, как
уладить все это, у него все-таки еще было в запасе три четверти часа. А это
много. Если только что он смотрел смерти в глаза и едва избежал инфаркта, то
три четверти часа -- это много времени. Это время вдвойне, если больше не
находишься под настоятельной необходимостью опорожнить свой переполненный
мочевой пузырь. И он решил, во-первых, вести себя так, словно ничего не
случилось, и продолжать заниматься своими обычными утренними делами. Он
открыл над умывальником горячую воду и побрился.
Во время бритья он основательно размышлял. "Джонатан Ноэль, -- сказал он
себе, -- в течение двух лет ты был солдатом в Индокитае и справлялся там со
многими затруднительными ситуациями. Если ты соберешь все свое мужество и
сосредоточишься, если ты соответственно подготовишься и если тебе повезет,
то ты все-таки должен прорваться из этой комнаты. Но если ты даже
прорвешься, то что дальше? Что, если ты действительно проскользнешь мимо
этого ужасного животного перед дверью, невредимым достигнешь лестничной
клетки и окажешься в безопасности? Ты сможешь пойти на работу, целым и
благополучным ты сможешь пережить этот день, но что ты будешь делать потом?
Куда ты пойдешь сегодня вечером? Где проведешь ночь?" Потому что для него
было абсолютно очевидно, что, убежав от голубя однажды, у него нет ни
малейшего желания встречаться с ним во второй раз, что он ни при каких
обстоятельствах не сможет жить с этим голубем под одной крышей, ни единого
дня, ни единой ночи, ни часа. Следовательно, ему нужно быть готовым к тому,
что эту ночь, а может и последующие ночи он проведет в каком-нибудь
пансионе. А это означает, что бритвенный прибор, зубную щетку и сменное
белье ему придется взять с собой. Далее ему понадобится его чековая книжка,
а для верности еще и сберегательная книжка. На жиросчете у него было тысяча
двести франков. Этого должно хватить на две недели при условии, что он
найдет дешевую гостиницу. Если голубь и тогда будет продолжать блокировать
его комнату, ему придется залезть в свои сбережения. На сберегательном счете
лежали шесть тысяч франков, куча денег. На них он сможет жить, в гостинице
месяц. К тому же он получает еще и свое жалование, три тысячи семьсот
франков в месяц чистыми. С другой стороны, в конце года мадам Лассаль
необходимо уплатить восемь тысяч франков последнего взноса за комнату. За
его комнату. За эту комнату, в которой и жить то ему может быть больше не
придется. Как объяснить мадам Лассаль свою просьбу об отсрочке последнего
взноса? Вряд ли он сможет ей сказать: "Мадам, я не могу заплатить Вам
последний взнос в размере восьми тысяч франков, потому что вот уже несколько
месяцев я живу в гостинице из-за того, что комнату, которую я хочу у Вас
купить, заблокировал голубь". Вряд ли он сможет такое сказать... Тут он
вспомнил, что у него есть еще пять золотых монет, пять наполеондоров, каждый
из которых стоит целых шестьсот франков, он приобрел их, опасаясь инфляции,
в 1958 году, во время войны в Алжире. Ни в коем случае не забыть бы взять с
собой эти пять наполеондоров... Кроме того у него был узенький золотой
браслет его матери. И транзисторный приемник. И аристократическая, покрытая
серебром шариковая ручка, какие к Рождеству получили все служащие банка.
Продав все эти сокровища, он смог бы, при максимальной экономности, жить в
гостинице до конца года и уплатить все-таки мадам Лассаль эти восемь тысяч
франков. А с первого января ситуация вполне может измениться к лучшему, он
станет уже владельцем комнаты и ему не придется больше платить за ее
поднаем. К тому же голубь может и не пережить зиму. Как долго живут голуби?
Два года, три, десять? А может этот голубь уже старый? Может через неделю он
умрет? Может уже сегодня. Может он вообще приковылял сюда умирать...
Он закончил бриться, спустил воду из раковины, ополоснул ее, снова налил
воды, обмылся до пояса и помыл ноги, почистил зубы, снова спустил воду из
раковины и дочиста вытер ее тряпочкой. Затем он убрал свою кровать.
Под шкафом у него стоял чемодан из прессованного картона, в котором он
хранил свое грязное белье, прежде чем отнести его в прачечную, что он делал
раз в месяц. Он вытащил чемодан, вытряхнул его содержимое и поставил на
кровать. Это был тот самый чемодан, с которым он в 1942 году переехал из
Шарантона в Кавайон, тот самый, с которым он в 1954 году приехал в Париж. И
когда он увидел стоящим на кровати этот старый чемодан и начал укладывать в
него не грязное, а свежее белье, пару полуботинок, туалетный набор, чековую
книжку и драгоценности, как будто он собирался в дорогу, слезы снова хлынули
у него из глаз, на этот раз не от стыда, а от глубокого отчаяния. У него
было ощущение, словно жизнь отбросила его на тридцать лет назад, словно он
потерял тридцать лет своей жизни.
Когда он закончил укладывать чемодан, было без четверти восемь. Он
оделся, вначале -- привычная форма: серые брюки, голубая рубашка, кожаная
куртка, кожаный поясной ремень с кобурой для пистолета, серая служебная
фуражка. Затем он приготовился ко встрече с голубем. Наибольшее отвращение
он испытывал при мысли о том, что голубь может прикоснуться к нему, клюнуть
его в щиколотку, взлетев, коснуться его рук или шеи своими крыльями, или
даже сесть на него своими когтистыми лапками. Поэтому он одел не свои легкие
полуботинки, а прочные высокие ботинки с подошвой из бараньей шкуры, которые
он обычно одевал только в январе или феврале, быстро натянул на себя зимнее
пальто, застегнул его на все пуговицы, замотал шею аж под подбородок
шерстяным шарфом и защитил руки кожаными перчатками на меху. В правую руку
он взял зонтик. Экипировавшись таким образом, без семи восемь он был уже
подготовлен к прорыву из своей комнаты.
Он снял служебную фуражку и приложил ухо к двери. Ничего не было слышно.
Он снова надел фуражку, сильно натянув ее на лоб, взял чемодан и поставил
его рядом с дверью. Чтобы освободить правую руку, он повесил зонтик на
запястье правой руки и ухватился ею за ручку двери, а левой -- за ручку
автоматического замка, оттянул защелку и чуть приоткрыл дверь. Затем
приложился одним глазом к щелочке.
Голубя перед дверью больше не было. На кафельной плитке, где он сидел,
виднелось только пятно изумрудно-зеленого цвета размером с пятифранковую
монетку и крошечная белая пушинка, которая тихонечко дрожала на сквозняке,
идущем из приоткрытой двери. От отвращения Джонатана аж передернуло. Охотнее
всего он снова захлопнул бы дверь. Его инстинктивная натура стремилась
скользнуть обратно, назад в безопасную комнату, прочь от того ужаса, который
снаружи. Но затем он увидел, что пятно там не одно, а что там -- много
пятен. Весь кусок коридора, который он мог охватить взглядом, был покрыт
этими изумрудно-зелеными с отблеском влаги пятнами. И тут произошло нечто
странное, множество этих мерзостей не только не усилили отвращение
Джонатана, а напротив -- укрепили его волю к сопротивлению: увидев это
единственное пятно и эту единственную пушинку, он, конечно, лучше скользнул
бы обратно и запер бы дверь, навсегда. Но то, что голубь, очевидно, загадил
весь коридор -- это явление он вообще ненавидел -- мобилизовало все его
мужество. И он открыл дверь полностью.
Теперь он увидел голубя. Тот сидел справа на удалении метра-полутора,
забившись в угол в самом конце коридора. Там было так темно, и Джонатан
бросил в том направлении только один короткий взгляд, что ему было не
разобрать, спит голубь или бодрствует, закрыты его глаза или открыты. Да он
и не хотел этого знать. Лучше бы он его вообще не видел. В книге о
тропических животных он как-то прочитал, что некоторые животные, прежде
всего орангутанги, только тогда бросаются на людей, когда те смотрят им в
глаза; если их проигнорировать, то они оставляют в покое. Может это верно и
для голубей. Джонатан решил в любом случае действовать так, словно голубя
больше нет, или, по крайней мере, больше на него не смотреть.
Он медленно выдвинул чемодан в коридор, очень медленно и осторожно
продвинул его между зелеными пятнами. Затем он открыл зонтик, удерживая его
левой рукой словно щит перед лицом и грудью, вышел в коридор, продолжая
смотреть на пятна на полу, и закрыл за собой дверь. Невзирая на все
установки действовать, словно ничего не произошло, его снова охватил страх,
сердце колотилось так, будто было готово выскочить из груди, и когда ему не
сразу удалось достать пальцами одетой в перчатку руки ключ из кармана, то от
нервного напряжения он стал так дрожать, что у него чуть не выскользнул
зонтик, и пока он хватался за него правой рукой, чтобы попрочнее зажать его
между плечом и щекой, ключ действительно свалился на пол, на волосок от
пятна, чтобы поднять его, ему пришлось наклоняться, и прежде чем попасть в
отверстие для ключа и повернуть два раза, он, надежно зажав его наконец-то
пальцами, от волнения раза три тыкал им и не попадал. В этот момент ему
показалось, что он слышит за собой хлопанье крыльев... или он просто
зацепился зонтиком за стену?. . Но потом он услышал этот звук снова,
однозначно, короткий, сухой хлопок крыльями, и тут его охватила паника. Он
выдернул ключ из замка, рванул к себе чемодан и кинулся со всех ног прочь.
Раскрытый зонтик царапал стену, чемодан стучал по дверям других комнат,
посередине коридора путь преграждали половинки открытого окна, он
протиснулся мимо них, волоча за собой зонтик с такой силой и
нерасторопностью, что натянутый материал превратился в клочья, но он не
обращал на это внимание, ему было на все наплевать, единственное, к чему он
стремился, -- прочь, прочь, прочь отсюда.
Лишь достигнув лестничной площадки, он на мгновение остановился, чтобы
сложить зонтик, который мешал, и оглянулся назад: яркие лучи утреннего
солнца проникали сквозь окно, в сумерках коридора они выделяли резко
очерченную полосу света. Через нее почти ничего не было видно, и лишь
прищурившись и всмотревшись повнимательнее, Джонатан заметил, как из темного
угла в дальнем конце коридора возник голубь, сделал вперед по коридору
несколько быстрых раскачивающихся шажков, а затем снова присел, как раз
напротив двери его комнаты.
В ужасе он отвернулся и кинулся по лестнице вниз. В этот момент он был
уверен, что возвратиться сюда он уже никогда не сможет.
С каждой ступенькой он успокаивался. На лестничной площадке второго
этажа его вдруг обожгла мысль, что он все еще одет в зимнее пальто, шарф и
ботинки на меховой подкладке. В любой момент из дверей, которые вели из
кухонь хозяйских покоев на заднюю лестницу, могла выйти служанка, идущая за
покупками, или мосье Риго, выставляющий свои пустые бутылки из-под вина,
или, чего доброго, сама мадам Лассаль, по какой бы то ни было причине -- она
вставала рано, мадам Лассаль, она и сейчас уже встала, по всей лестничной
клетке разносился проникающий аромат ее кофе, -- ну и мадам Лассаль открыла
бы теперь заднюю дверь своей кухни, а перед ней на лестничной площадке стоит
он, Джонатан, в своем карикатурном зимнем одеянии при ясном августовском
солнышке -- от такой неловкой ситуации так просто не отделаться, ему
придется объясняться, но как?, ему придется что-то соврать, но что? Для его
теперешнего появления не существует приемлемого объяснения. Его можно
принять только за сумасшедшего. Может он и есть сумасшедший.
Он поставил чемодан, достал из него пару полуботинок и быстро стянул с
себя перчатки, пальто, шарф и ботинки; надел полуботинки, уложил в чемодан
шарф, перчатки и ботинки, перекинул пальто через руку. Теперь, как казалось
ему, его внешность снова ни у кого не будет вызывать недоуменных вопросов. В
случае необходимости он всегда может сказать, что несет свое белье в
прачечную, а зимнее пальто -- в химчистку. С заметным облегчением он
продолжил свой спуск по лестнице.
Во внутреннем дворе ему встретилась консьержка, которая как раз завозила
с улицы на тележке пустые мусорные баки. Он мгновенно ощутил себя
застигнутым врасплох и остановился. Ретироваться в темноту лестничной клетки
он не мог, поскольку она его уже увидела, ему пришлось продолжить свой путь.
-- Добрый день, мосье Ноэль, -- сказала она, когда он проходил мимо нее
намеренно бодрым шагом.
-- Добрый день, мадам Рокар, -- пробормотал он. Больше этого они никогда
ничего друг другу не говорили. На протяжении десяти лет -- а столько служила
она в этом доме -- он не сказал ей ни слова больше, чем "добрый день, мадам"
и "добрый вечер, мадам" и еще "спасибо, мадам", когда она отдавала ему
почту. Не то, чтобы он что-то имел против нее. Она не была неприятным
человеком. Она ничем не отличалась от своей предшественницы и от своей
предпредшественницы. Она была как все консьержки: неопределенного возраста,
где-то между сорока и шестьюдесятью; переваливающаяся, как у всех
консьержек, походка, полноватая фигура, бледно-землистый цвет лица и запах
гнили. Она, если не ввозит или вывозит мусорные баки, убирает лестницу или
быстро делает свои покупки, то сидит в неоновом свете в своей маленькой
комнатке в проходе между двором и улицей, смотрит телевизор, шьет, утюжит,
готовит или наливается дешевым красным вином и вермутом, точно так же, как
поступала бы любая другая консьержка. Нет, он действительно ничего не имел
против нее. Он просто питал какое-то предубеждение против консьержек как
таковых, ибо консьержки -- это люди, которые в силу своих обязанностей
постоянно наблюдают за другими людьми. И мадам Рокар, в частности, была тем,
кто постоянно наблюдал, и в частности за ним, Джонатаном. Было абсолютно
невозможно пройти мимо мадам Рокар, чтобы она не приняла это к сведению, и
это -- всего лишь мгновенным, почти неуловимым взглядом. Даже если она
засыпала в своей комнатке, сидя на стуле, что бывало, в основном, в
послеобеденные часы и после ужина, достаточно было малейшего скрипа входной
двери, чтобы она на пару секунд проснулась и заметила проходящего. Ни одна
живая душа на свете не принимала Джонатана так часто и так внимательно к
сведению, как мадам Рокар. Друзей у него не было. В банке он был составной,
так сказать, частью инвентаря. Клиенты воспринимали его не как человека, а
как бутафорию. В супермаркете, на улице, в автобусе (когда ж это он ездил
автобусом!) его анонимность сохранялась в массе других людей. Лишь мадам
Рокар, и только она одна, знала и узнавала его ежедневно и минимум дважды в
день безо всякого стеснения уделяла ему свое внимание. При этом она могла
получать такие интимные сведения о его жизни как: во что он одевается;
сколько раз в неделю он меняет свои рубашки; помыл ли он свои волосы; что он
принес себе домой на ужин; получает ли он письма и от кого. И хотя Джонатан,
как уже говорилось, лично действительно ничего не имел против мадам Рокар, и
хотя он прекрасно знал, что ее нескромные взгляды объяснялись вовсе не
любопытством, а чувством ее профессионального долга, тем не менее он всегда
воспринимал эти направленные на себя взгляды как слабый упрек, и каждый раз,
когда он проходил мимо мадам Рокар -- даже по истечении стольких лет, -- в
нем поднималась короткая, жгучая волна возмущения: почему, черт побери, она
снова пялится на меня? почему она снова меня контролирует? она что, не
может, в конце концов, меня не заметить и оставить меня в покое? почему люди
так навязчивы?
И поскольку сегодня из-за произошедших событий его ощущения особенно
обострились и, как он полагал, ничтожность его существования нашла свое
четкое отражение в этом чемодане и зимнем пальто, то взгляды мадам Рокар
были особенно болезненны и, прежде всего, ее слова "добрый день, мосье
Ноэль" показались ему откровенным издевательством. И волна возмущения,
которая до сих пор никогда не выплескивалась наружу, внезапно хлынула через
верх, превращаясь в откровенную ярость, и он сделал что-то такое, чего до
сих пор еще никогда не делал: уже пройдя мимо мадам Рокар, он остановился,
поставил свой чемодан, набросил на него зимнее пальто и повернулся назад;
повернулся с дикой решимостью в конце концов противопоставить хоть
что-нибудь проницательности ее взгляда и речей. Он еще не знал, идя к ней,
что он будет делать или говорить. Он знал только, что что-нибудь сделает и
скажет. Хлынувшая через верх волна возмущения толкала его к ней, а ярость
его не знала границ.
Она сгрузила мусорные баки и уже намеревалась вернуться в свою комнатку,
когда он остановил ее, где-то посередине двора. Они стояли приблизительно в
полуметре друг от друга. Ее бледно-серое лицо так близко он видел впервые.
Кожа толстых щек показалась ему тонкой, словно старый обветшалый шелк, а в
ее глазах, карих глазах, не было, если вглядеться вблизи, и следа колючей
проницательности, они содержали в себе что-то мягкое, почти по-девичьи
застенчивое. Но Джонатана нельзя было ввести в заблуждение этими деталями,
которые, конечно, мало соответствовали тому образу мадам Рокар, который он
носил в себе. Чтобы придать своему выступлению официальный характер, он
приложил руку к служебной фуражке и довольно резким голосом сказал: --
Мадам! Я должен сказать Вам пару слов.
(В этот момент он все еще не знал, что же, собственно говоря, он хочет
сказать. )
-- Да, мосье Ноэль? -- отозвалась мадам Рокар, коротким резким движением
приподняв голову.
Она похожа на птицу, подумал Джонатан; на маленькую птицу, которая
боится. И он продолжил говорить резким тоном:
-- Мадам, я должен сказать Вам следующее... -- а затем к своему
собственному удивлению услышал, как его все еще бурлящее в нем возмущение
оформилось без его участия в следующее предложение: -- Перед моей комнатой
находится птица, мадам, -- и далее, уточняя, -- голубь, мадам. Он сидит на
полу перед моей комнатой. -- Лишь на этом месте ему удалось обуздать свою
речь, которая лилась как будто из его подсознания, и, разъясняя, направить
ее в определенное русло: -- Этот голубь, мадам, уже успел загадить своими
испражнениями весь коридор шестого этажа.
Мадам Рокар переступила пару раз с ноги на ногу, приподняла голову чуть
выше и спросила:
-- А откуда он взялся, этот голубь, мосье?
-- Не знаю, -- ответил Джонатан. -- Может влетел через окно в коридоре.
Оно открыто. А окна должны быть всегда закрыты. Так написано в правилах
внутреннего распорядка для жильцов этого дома.
-- Окно открыл наверное кто-нибудь из студентов, -- сказала мадам Рокар,
-- было жарко.
-- Не исключено, -- продолжил Джонатан. -- И все-таки оно всегда должно
быть закрыто. Особенно