не в 1805 году
траванкурским махараджей. Она ввела новшества. Евреев, приходивших молиться,
она  заставляла снимать обувь.  Это явно мавританское правило вызвало  много
возражений; Флори отвечала на них горьким лающим смехом.
     - Где  почтение?  - вскидывалась она. -  Наняли меня беречь  добро, так
будьте бережней  сами.  Обувь долой!  Быстро!  Не  смейте пачкать  китайские
плитки.
     <i>Нет  двух  одинаковых</i>. Плитками  из  Кантона,  приблизительно 12 на  12
дюймов, приобретенными в 1100 году Эзекилем Раби, были облицованы пол, стены
и потолок маленькой синагоги.  Им приписывали магические свойства. Говорили,
что   если   достаточно  долго   их  рассматривать,  то  можно  найти  среди
бело-голубых  квадратов  историю  своей  жизни,  потому  что от поколения  к
поколению рисунки на плитках меняются, отображая события, происходящие среди
кочинских  евреев. Другие  уверяли, что эти  рисунки  - пророчества, ключ  к
пониманию которых был за прошедшие годы утрачен.
     Мальчиком Авраам  вдоволь наползался на четвереньках  по полу синагоги,
чуть не  тыкаясь  носом в  голубизну плиток из древнего Китая.  Он утаил  от
матери, что через год после бегства отец возник,  воплощенный в керамике, на
синагогальном полу в маленькой  голубой  шлюпке в компании голубокожих типов
заграничного  вида - они  держали  путь к столь же голубому горизонту. После
этого открытия  Авраам периодически  получал  от услужливо-изменчивых плиток
новости  о  судьбе  Соломона  Кастиля.  Б  другой  раз  он   увидел  отца  в
небесно-голубой  сцене  дионисийского веселья  под традиционной  ивой  среди
убитых драконов  и  огнедышащих вулканов. Соломон  танцевал в  шестиугольной
беседке  с   беззаботно-счастливым   выражением   на  керамическом   лице  -
выражением,  не имевшем ничего общего  со  скорбной  миной,  которую  Авраам
прекрасно помнил.  Если  отец счастлив, думал  мальчик,  то  хорошо,  что он
уехал. С раннего детства Авраам инстинктивно пестовал в себе представление о
главенстве  счастья, и этот-то  инстинкт повелел  потом взрослому  дежурному
управляющему   принять  любовный   дар,   предложенный   ему   краснеющей  и
иронизирующей Ауророй да Гамой в камере-обскуре эрнакуламского склада...
     По прошествии лет  Авраам  увидел  на  одной из  плиток  отца богатым и
толстым, сидящим на  подушках  в позе царственного  спокойствия в  окружении
подобострастных евнухов и  юных танцовщиц; но всего  через несколько месяцев
другой двенадцатидюймовый "кадр" запечатлел его  тощим  оборванцем. И Авраам
понял, что бывший синагогальный смотритель отринул все ограничения, развязал
все путы, добровольно  пустившись в плавание  по кидающим то вверх, то  вниз
бешеным валам жизни. Он стал Синдбадом, ищущим счастья  в коловращении земли
и воды.  Он стал  небесным  телом,  которое смогло усилием  собственной воли
сойти с предначертанной орбиты и унестись сквозь галактики, заранее принимая
все,  что  там   может  случиться.  Аврааму  казалось,  что  на  преодоление
гравитационных сил обыденности отец потратил весь свой запас волевой энергии
и  теперь,  после первого  и решительного преображения, он плывет без руля и
ветрил, повинуясь волнам и приливам.
     Когда Авраам Зогойби стал подростком, Соломон Кастиль начал  появляться
на полупорнографических изображениях, которые, заметь их кто-то еще, вряд ли
были бы сочтены уместными в доме молитвы. Эти  плитки обнаруживались в самых
темных и пыльных углах помещения, и Авраам оберегал  их от посторонних глаз,
позволяя плесени и паутине скапливаться на  них, покрывая самые непристойные
места,  где отец  совокуплялся с  немалым  числом личностей  обоего  пола  и
разнообразного  вида  в  такой  манере,  что любопытствующему  сыну картинки
представлялись не  чем иным, как учебным материалом.  Но даже в самый разгар
похабной  гимнастики стареющий  странник теперь  снова  был  мрачен,  как  в
прежние годы, так  что после всех скитаний его,  выходит, вынесло на  тот же
берег  тоски, откуда он пустился  в  путь. В день, когда у  Авраама  Зогойби
сломался голос,  у юноши вдруг возникло чувство, что отец  возвращается.  Он
побежал по улочкам еврейского квартала к  морскому берегу, где висели высоко
вздернутые  для просушки  сети рыбаков-китайцев; но рыба,  которую он  хотел
поймать, из воды не выпрыгнула. УНЫЛО приплетясь в  синагогу, он увидел, что
на всех  плитках, изображавших  отцовскую одиссею, теперь  другие картинки -
банальные и  анонимные. Придя в лихорадочную ярость, Авраам часами ползал по
полу, выискивая остатки чудес. Без толку: его непутевый отец вторично канул,
растворился без следа в плиточной голубизне.

        x x x
     Не  помню, когда  я в первый  раз услышал семейную  историю, которой  я
обязан своим  прозвищем,  а моя мать -темой для  своих  знаменитых "мавров",
цикла  картин,  получившего   триумфальное  завершение  в   неоконченном   и
впоследствии  украденном шедевре "Прощальный  вздох мавра". Я словно знал ее
всю жизнь, эту пылко-мрачную  сагу,  которая, добавлю,  дала господину Васко
Миранде тему  для  одной  его  ранней  работы;  но,  несмотря на изначальное
знание, я серьезно сомневаюсь в буквальной достоверности истории: уж слишком
она прихотлива, уж слишком  отдает перченой  бомбейской  байкой, уж  слишком
отчаянно  озирается  вспять в поисках  опоры, <i>подтверждения</i>...  Я думаю  - и
другие  со мной соглашались, - что можно  дать  более  простые  объяснения и
сделке между Авраамом Зогойби  и его  матерью, и, в особенности, случившейся
якобы находке  в  старинном  ларце  под алтарем;  ниже я приведу одну  такую
альтернативную  версию.  Но  сейчас  я  излагаю одобренную  и  отшлифованную
семейную  легенду,  которая,  будучи весьма  важной частью созданного  моими
родителями  образа  самих  себя,  а  также  существенным  элементом  истории
современного индийского  искусства, хотя бы по  этим причинам  существенна и
весома, чего я не собираюсь оспаривать.
     Мы достигли ключевого момента нашей истории. Вернемся ненадолго к юному
Аврааму, стоящему  на четвереньках, судорожно осматривающему пол синагоги  в
поисках  отца, который  только что  бросил его  во  второй раз, зовущему его
надтреснутым  голосом,  то  соловьиным,  то  вороньим;  и, наконец,  нарушая
запрет,  он впервые  в жизни  осмелился приподнять  голубую ткань с  золотой
каймой, укрывающую  высокий алтарь...  Соломона Кастиля там  не было; вместо
него  фонарик подростка осветил  старый сундучок,  помеченный  буквой "З", с
дешевым  висячим замком,  который очень скоро был  открыт, - ведь  школьники
обладают многими талантами,  которые они во взрослой жизни утрачивают наряду
со всей вызубренной на уроках белибердой. Вот так, сокрушаясь  из-за беглого
отца, он неожиданно раскрыл секрет матери.
     Хотите знать,  что было в  сундучке? Единственное сокровище,  достойное
этого имени: прошлое плюс будущее. Еще, впрочем, изумруды.

        x x x
     И вот настал решительный миг, когда взрослый Авраам Зогойби  с криком <i>Я
ей покажу "Фитц"!</i> ворвался в  синагогу  и вытащил ларец из  потайного места.
Мать, ковылявшая вслед, поняла, что тайное становится явным, и почувствовала
слабость в ногах. С  глухим стуком она осела на голубые плитки, а Авраам тем
временем откинул крышку  и извлек серебряный кинжал,  который тут же засунул
за пояс;  потом, часто и судорожно  дыша, Флори увидела,  как он  достает  и
возлагает себе на голову ветхую старинную корону.
     <i>Нет,  не золотой венец  девятнадцатого  века, дарованный  траванкурским
махараджей,  а  нечто  гораздо более древнее</i> -  так,  во всяком случае,  мне
рассказывали.  Темно-зеленый тюрбан из  ткани,  ставшей  от  возраста  почти
иллюзорной,  - столь непрочной,  что  казалось, будто проникающий в синагогу
оранжевый  свет заката для нее слишком груб,  будто  она вот-вот истлеет под
огненным взором Флори Зогойби...
     И  с этого невообразимого  тюрбана, гласила  семейная легенда,  свисали
потемневшие от времени цепи из чистого  золота, а на цепях красовались такие
крупные  и такие  зеленые  изумруды,  что они  казались  искусственными. <i>Эта
корона  четыре  с  половиной  столетия  назад  упала  с  головы   последнего
властителя  аль-Андалуса; она - не  что иное, как  корона  Гранады,  которую
носил Абу Абдалла, последний из Насридов, известный под именем Боабдил</i>.
     - Но  как она туда попала? - спрашивал я отца. Действительно, как? Этот
бесценный головной убор мавританских монархов - как  он оказался в сундуке у
беззубой  старухи, чтобы потом  увенчать  голову  Авраама, еврея-отступника,
моего будущего отца?
     - Это, - отвечал отец, - было сокровище срамоты.
     Не буду  пока  что  оспаривать  его версию событий. Итак, когда  Авраам
Зогойби подростком в  первый раз обнаружил  спрятанную  корону и  кинжал, он
положил драгоценные вещи обратно в тайник, тщательно запер замок и всю ночь,
весь следующий  день трясся  от страха перед материнским  гневом.  Но  когда
стало  ясно, что его проступок не возымел последствий,  в нем опять взыграло
любопытство, и он снова выдвинул сундучок и отпер замок. На этот раз рядом с
тюрбаном  он нашел завернутую  в  мешковину  маленькую  рукописную книжицу в
кожаном  переплете  с  грубо  сшитыми  пергаментными страницами.  Испанского
языка, на котором она  была  написана, юный Авраам не знал, но он скопировал
оттуда несколько  имен и в течение последующих лет понял их смысл -  главным
образом благодаря  тому, что  задавал  якобы  невинные вопросы брюзгливому и
нелюдимому старому свечному фабриканту Моше Когену, который в  то  время был
признанным  главой  общины  и  хранителем  ее  преданий.  Старый  Коген  был
настолько  потрясен тем, что  молодой человек проявляет интерес к.  старине,
что у него развязался язык и он пустился в рассказы о былом;  сидевший у его
ног красивый юноша жадно ловил каждое слово.
     Так Авраам узнал, что в январе 1492 года под удивленным и презрительным
взором  Христофора  Колумба  гранадский   султан  Боабдил  отдал   ключи  от
крепости-дворца  Альгамбры,  последнего  и   величайшего   из   мавританских
укреплений, всепобеждающим  католическим  монархам  Фердинанду  и  Изабелле,
отказавшись от власти без боя. Он отправился в изгнание с матерью и слугами,
подведя  черту   под  столетиями  существования   мавританской  Испании;  и,
придержав  коня  на  Слезном холме, он  оглянулся, чтобы  бросить  последний
взгляд   на  утраченное,  на  дворец  и  плодородные  долины,  на  угасающее
великолепие  аль-Андалуса... взлянув  на все это, султан  вздохнул и  горько
заплакал,  но  Айша Добродетельная,  его неукротимая мать,  жестоко высмеяла
сына.  Вынужденный  ранее  преклонить  колени  перед  всевластной  королевой
Изабеллой, Боабдил теперь  был унижен  безвластной,  но  по-прежнему грозной
вдовой.  <i>Плачь  же, как женщина,  над  тем,  чего  ты не  умел защитить, как
мужчина</i>,  - презрительно сказала она, имея в виду, конечно,  другое.  Что  в
отличие  от  этого хнычущего мужчины она,  женщина, будь у нее  возможность,
встала бы  за  свое достояние насмерть. Она  была  бы достойной  противницей
королевы Изабеллы,  которой повезло, что  пришлось  иметь  дело с несчастным
плаксой Боабдилом...
     Слушая  свечного фабриканта,  Авраам, примостившийся на  бухте  каната,
вдруг   почувствовал  горе  низложенного  Боабдила,  почувствовал  как  свое
собственное. Воздух вылетел из его  груди с  присвистом,  а последующий вдох
был  судорожным. Предвестник  астмы (опять астма! Удивительно,  что я вообще
способен  дышать!) стал символом, знаком связи  между людьми  через пропасть
веков - так, во всяком случае, думал взрослеющий Авраам, ощущая, как болезнь
в нем  набирает силу. <i>Эти свистящие вздохи не только мои, но  и  его тоже. В
моих глазах вскипает его древнее горе. Боабдил, я тоже сын твоей матери.</i>
     Действительно  ли плач - такая уж слабость? Действительно ли оборона до
последнего - такая уж доблесть?
     Отдав ключи  от Альгамбры, Боабдил укрылся на юге. Католические монархи
предоставили ему  поместье,  но  даже оно  было  продано  у  него за  спиной
приближенному, которому он доверял как себе.  Властелин  превратился в шута.
Он кончил жизнь в бою, сражаясь под флагом какого-то мелкого правителя.
     Евреи  тоже в  1492  году  двинулись на  юг. Корабли,  увозящие гонимых
евреев,  запрудили  Кадисскую   гавань,  вынудив   другого  путешественника,
Колумба, отплыть из Палоса. Евреи перестали ковать толедскую сталь;  Кастили
отправились  в  Индию.  Но не  все  евреи  уехали  в  одно  время.  Зогойби,
припомним, отстали  от Кастилей на двадцать два года. Что произошло? Где они
прятались?
     - Не торопись, сынок; всему свое время.
     Молодой  Авраам   научился  скрытности   от  матери   и   к   изрядному
неудовольствию  маленькой  группы потенциальных  невест  жил  сам  по  себе,
проводил  время главным  образом в  деловой  части  города,  а  в  еврейском
квартале, и особенно  в синагоге, старался бывать как можно реже. Он работал
сначала у  Моше Когена, затем поступил к да  Гамам помощником клерка, и хотя
он был  исполнительным  работником и быстро  начал  продвигаться  по службе,
что-то  в  его  облике  говорило  об  иных  возможностях,  и  благодаря  его
отрешенной  красоте ему нередко прочили  будущность  гения,  возможно - того
самого  великого  поэта, о котором  кочинское  еврейство  всегда  мечтало  и
которого никак не  могло  произвести  на свет.  Источником  большинства этих
умозрительных предвосхищений была Сара,  крупная телом и довольно  волосатая
племянница Моше Когена, ожидавшая, подобно неоткрытому  субконтиненту, когда
же, наконец,  Авраамово судно войдет  в  ее тихую  гавань.  Но,  сказать  по
правде,  Авраам  был  лишен  каких  бы  то ни было артистических  дарований.
Намного родственней ему был мир чисел, особенно чисел работающих: литературу
ему заменял  балансовый отчет,  музыку  - хрупкая  гармония  производства  и
объема  продаж,  а  пахучий склад был  его  храмом.  О  короне  и  кинжале в
деревянном сундучке он никому не обмолвился даже словом, и поэтому  никто не
понимал, откуда у него этот облик изгнанного монарха, а между тем с течением
лет он  скрытно проник в тайны своей родословной, выучив по книгам испанский
и  разобравшись в письменах  на прошитых  бечевкой страницах старой записной
книжки;  и вот  наконец, освещаемый вечерним оранжевым  солнцем, он водрузил
корону себе на голову и предстал перед матерью во всей родовой срамоте.

        x x x
     Снаружи в  толпе,  собравшейся на  еврейской улочке, разрастался ропот.
Моше  Коген,  как  глава общины, наконец решился войти  в  синагогу и  стать
посредником между враждующими матерью и сыном,  ибо тут  место молитвы, а не
ссор; его племянница Сара следовала за  ним, и сердце ее медленно трескалось
под  грузом знания  о том, что  обширное  поле ее  любви  навсегда останется
пустошью, что предательское увлечение  Авраама иноверкой Ауророй обрекает ее
на  вечный ад девичества,  на шитье  ненужных ползунков  и юбочек, голубых и
розовых, для младенцев, которые никогда не отяжелят ее утробу.
     -  Наш  Ави собрался сбежать с христианской девчонкой,  -сказала она, и
голос  ее  прозвучал  среди  голубых плиток  громко и резко.  - Глядите, уже
вырядился, как рождественская елка.
     Но Авраам ее не слыхал - он тряс перед носом матери кипой ветхих бумаг,
прошитых бечевкой и переплетенных в кожу.
     - Кто  это  написал? - вопрошал  он, и, поскольку  она безмолвствовала,
отвечал сам: -  Женщина. - И, продолжая в  духе катехизиса:  - Как ее звали?
Неизвестно. Кто она была?  Еврейка;  укрылась в  доме  низложенного султана;
сначала  в доме,  а там и  в  постели.  Произошло, - констатировал Авраам, -
смешение кровей. -  И  хотя не так уж трудно было проникнуться сочувствием к
этой паре, к обездоленному испанскому арабу и изгнанной испанской еврейке, в
любви и бессилии объединившимся против могущественных католических монархов,
жалость Авраама досталась только мавру:
     - Приближенные продали его земли, а любовница украла его корону.
     Прожив с  Боабдилом годы и годы, анонимная прародительница без  лишнего
шума  покинула дряхлеющего  возлюбленного  и  отплыла  в  Индию  с бесценным
сокровищем в  ларце и  ребенком мужского  пола в утробе;  от  него-то  много
поколений спустя и произошел  Авраам. <i>Моя мать рассуждает о чистоте крови, а
у самой-то в роду мавр.</i>
     - Ты  даже  имени ее  не знаешь, -  перебила  его Сара.  -  А  берешься
утверждать,  что в твоих жилах  течет ее нечистая кровь. Стыдись - твоя мать
из-за тебя плачет. И  все, Авраам, из-за  богатой девки. Дурно это пахнет, и
ты сам, кстати, тоже.
     Флори Зогойби,  соглашаясь, тихо заскулила.  Но  Авраам еще не исчерпал
всех своих доводов. <i>Взгляните на эту украденную корону, завернутую в тряпки,
запертую в сундук и так пролежавшую четыре с лишним столетия. Если ее украли
ради простой наживы, почему до сих пор не продали?</i>
     -  Втайне гордясь царственным  происхождением, люди хранили эту корону;
стыдясь  греха, они  ее прятали.  Так  кто из  нас ниже,  мама? Моя  Аурора,
которая не скрывает своего происхождения  от Васко и только  этому радуется,
или  я,  чей  предок  был  зачат  от  прощальных  вздохов  старого  толстого
гранадского мавра в  объятиях его нечистой на руку любовницы, - я, еврейский
ублюдок, отпрыск Боабдила? '.
     - Доказательства, - прошептала в  ответ Флори, как  смертельно раненный
боец, умоляющий  о том, чтобы его  добили.  - Пока  одни  предположения; где
твердые факты?
     И тут неумолимый Авраам задал решающий вопрос:
     - Как наша фамилия, мама?
     Услышав это,  Флори поняла,  что  последний удар близок.  Она беззвучно
покачала головой. Тогда  Авраам бросил перчатку  Моше Когену, от многолетней
дружбы с которым он в тот день отказался навсегда:
     - У султана Боабдила после его падения было только одно прозвище, и та,
которая украла его  корону и драгоценности, забрала, в злой насмешке над ним
и собой,  заодно и кличку  тоже. Боабдил Неудачник  - вот как  его прозвали.
Кто-нибудь может это перевести на язык мавров?
     И старому  фабриканту  ничего  не  оставалось,  как  поставить  точку в
цепочке доказательств.
     - <i>Эль-Зогойби</i>.
     Авраам тихо положил корону на пол рядом с побежденной Флори; ему нечего
было добавить.
     -  По  крайней  мере  он  выбрал бойкую  девку, - глухо сказала  Флори,
обращаясь к стене. - Хоть на это хватило моего влияния, пока он еще был  мне
сыном.
     - Шел бы ты отсюда теперь, - сказала Сара  пропахшему перцем Аврааму. -
Женишься,  возьми  фамилию  этой  девчонки.  Так  мы  скорей  тебя  забудем;
ублюдочный мавр и ублюдочная португалка - одного поля ягода.
     -  Большую ошибку ты сделал, Ави, - заметил старый Моше Коген. - Нельзя
было  ссориться с матерью; ведь врагов у нас и  так хватает, а другой матери
тебе не сыскать.

        x x x
     Флори   Зогойби,   покинутую   всеми   после  одного  катастрофического
откровения,  поджидало второе. В  багряно тлеющем  закате плитки  из Кантона
прошли перед ее глазами одна за одной - ведь не она ли была их  прислужницей
и  ученицей? Не  она  ли их мыла и  полировала  все  эти  годы?  Не  она  ли
бессчетное число раз пыталась войти в их множественные миры, в их вселенные,
втиснутые  в  одинаковые   клетки  двенадцать  на   двенадцать  и   намертво
прихваченные   к   стене   раствором?  Эта  разграфленная   регулярность   в
разнообразии завораживала  Флори, которая любила проводить  линии, но до сих
пор плитки были для нее  немы, она  не  видела  на них  ни беглых мужей,  ни
будущих воздыхателей, ни пророчеств о предстоящем, ни объяснений прошедшего.
Никаких наставлений;  смысл,  судьба,  дружба, любовь  -  обо всем  этом они
молчали. Но теперь, в тяжелую минуту, плитки открыли ей тайну.
     Сцена  за  сценой,  окрашенные  в голубое, проходили перед  ее  взором.
Толкотня  базаров,  зубчатые  стены  дворцов-крепостей,   колосящиеся  поля,
брошенные  в  темницу  воры;  еще  - высокие  остроконечные горы  и огромные
морские рыбы. В садах росли голубые  деревья, в угрюмых схватках проливалась
голубая кровь; голубые всадники гарцевали  под освещенными окнами, в рощицах
обмирали от страсти дамы в  голубых масках. И интриги придворных,  и надежды
крестьян,  и писцы со  счетами и косичками, и бражничающие поэты. По стенам,
полу,  потолку  маленькой синагоги, а теперь и перед мысленным  взором Флори
Зогойби  шествовала  керамическая  энциклопедия материального мира,  которая
была также бестиарием, путеводителем, синтезом и песнопением, и в первый раз
за  свою  службу  старосты Флори  поняла,  чего не  хватает  в  этой  пышной
кавалькаде. "Не  столько чего, сколько кого", - подумала она,  и слезы у нее
высохли. "Ни  слуху  ни  духу".  Оранжевый свет заката  падал  на  нее,  как
грохочущий  дождь,  смывая  слепоту,  открывая  ей  глаза.  Через  восемьсот
тридцать  девять лет после того, как плитки привезли в Кочин, в начале эпохи
войн и убийств они открыли свою тайну тоскующей женщине.
     - Что видишь, то и  есть, - пробормотала Флори. - Нет мира, кроме мира.
-  Потом, чуть громче: -Бога-то нет. Фокус-покус! Мумбо-юмбо! <i>Духовной жизни
не существует</i>.

        x x x
     Доводы  Авраама опровергнуть не так уж трудно. Экая важность - фамилия.
Семья да Гама хвалилась происхождением от путешественника Васко, но семейная
легенда и истина - вещи разные, поэтому даже здесь у  меня имеются серьезные
сомнения. А что касается этой мавританщины, этой  гранадианы, этой  порочной
во всех смыслах версии -фамилия,  она же кличка, надо же придумать такое!  -
то она, эта версия, рассыпается  от малейшего прикосновения. Старая записная
книжка в кожаном переплете? Чушь. Кто когда  ее  видел?  Пропала  бесследно.
Насчет изумрудной короны тоже не верю - ищите других простаков; это сказочка
из  тех,  что мы, несчастные,  сами  про  себя  придумываем.  Нет,  судари и
сударыни, не сходятся тут  концы  с концами. Семья  Авраама никогда  не жила
богато, и если вы способны  поверить, что ларец с драгоценностями пролежал у
них нетронутым четыре столетия, тогда, друзья-подружки, вы способны поверить
чему угодно. Семейные реликвии, говорите? Да чтоб мне провалиться!  Это даже
не смешно. Если  выбирать между старым барахлом и звонкой монетой,  никто во
всей Индии не поглядит, реликвии там или не реликвии.
     Аурора  Зогойби  написала кой-какие  знаменитые полотна и  погибла  при
страшных  обстоятельствах. Самое  разумное  -отнести  все прочее  на счет ее
художнического  мифа о  самой себе,  к  которому в данном случае мой дорогой
отец приложил отнюдь не  только руку... хотите знать, что на самом деле было
в сундучке? Тогда слушайте; о тюрбанах, увешанных  драгоценностями, придется
позабыть,  но изумруды -да. Иногда их было больше,  иногда меньше.  При этом
никаких реликвий. - Что же тогда? - Горячие  камушки, вот что. Да! Краденое!
Контрабанда! Добыча!  Семейный  позор  вам  нужен  - пожалуйста: моя бабушка
Флори Зогойби была  мошенницей.  Много  лет она  состояла в банде  удачливых
контрабандистов, переправлявших изумруды, и высоко ценилась ими: кому придет
в голову искать  левый товар  под синагогальным  алтарем?  Долю,  которую ей
отстегивали,  она  хорошенько  прятала,  и  не  была она такой дурой,  чтобы
тратить не глядя. Никто  ее  не  подозревал; но пришло время, когда  ее  сын
Авраам востребовал свою незаконную часть... а  вы все о незаконном рождении?
Да бросьте; тут не родственные счеты, а денежные.
     Таково  мое мнение о  подоплеке слышанных мною  историй;  но хочу также
сделать одно  признание. Ниже вы найдете истории намного более странные, чем
та,  которую я только что попытался опровергнуть; и позвольте заверить  вас,
позвольте сказать  всем, кому интересно, что в истинности дальнейших историй
не  может быть никаких  сомнений. Так что в конечном счете судить не мне,  а
вам.
     И еще  по  поводу мавританской  легенды:  если выбирать между логикой и
памятью детства, между головой и сердцем - тогда  несомненно; тогда, вопреки
вышенаписанному, я остаюсь верен сказке.

        x x x
     Покинув  еврейский  квартал,  Авраам  Зогойби  пошел  к  церкви Святого
Франциска, где у  гробницы Васко его ждала Аурора да Гама, державшая в руках
его будущее. Дойдя  до  морского  берега,  он на мгновение  обернулся; и ему
показалось,  что  он  видит  на  фоне  темнеющего  неба,  на  крыше  склада,
выкрашенного в кричаще-яркие  горизонтальные  полосы, немыслимую фигуру юной
девушки,  вскидывающей   юбки  в  бешеном  канкане,  выкрикивающей  знакомые
заклинания и словно бросающей ему вызов: Попробуй переступи.

     <i>"Фокус-покус, райский сад,
     Птичий потрох, пошел в ад..."</i>

     Слезы навернулись ему на глаза; он их вытер. Она исчезла.

     * Библейский Моисей, когда его устами не говорил Бог, был косноязычен.
     ** Частица  "Фитц", восходящая  к  французскому fils  (сын),  входит  в
состав многих английских фамилий.
     *** Одно из значений испанского слова castillo  -  геральдическая башня
на слоне.
     **** Что и требовалось доказать (лат).


        7
     Христианство, португальство, еврейство;  на  древних  плитках  похабное
действо; бойкие женщины в юбках - не в сари; мавританские цари-государи... и
это  Индия?  <i>Бхаратмата,  Хиндустан-хамара</i>*,  это  она?  Война только-только
объявлена. Неру  и Всеиндийский  конгресс  требуют  от  англичан,  чтобы  те
признали справедливость требования независимости в обмен на содействие Индии
в   военном  противостоянии;  Джинна  и   Мусульманская  лига   отказываются
присоединиться  к  требованию; господин  Джинна провозглашает  и  отстаивает
судьбоносную   идею   о  двух  нациях  на   субконтиненте  -  индуистской  и
мусульманской.  Очень скоро  раскол  станет  необратимым;  скоро  Неру вновь
очутится   в  тюрьме  города  Дехрадун,  и  англичане,  арестовав   верхушку
Конгресса,  обратятся за  поддержкой  к  Лиге. И что  же - из всей мятежной,
смутной   эпохи,   когда   "разделяй   и   властвуй"   достигло   наивысшей,
разрушительной  силы,  -  из  огромной,  черной  как  смоль  и  неостановимо
расплетающейся косы непременно нужно выхватить именно эту чужеродную светлую
прядь?
     Да, милые вы мои, да, сахибы и прочие джентльмены,  -именно так. И я не
позволю  ни  могучему слону  Большинства,  ни  слону помельче  - Главному из
Меньшинств - раздавить неуклюжими ногами  мою историю. Разве мои  персонажи,
все до  одного, не  индийцы? То-то же; значит,  и  эта повесть  -  индийская
повесть. Вот вам один ответ. Но есть и другой: <i>всему свое время</i>. Будут вам и
слоны.  Придет еще  час Большинства и  Главного из Меньшинств, и  многое  из
того,  что цвело и  было прекрасно, разнесут бивнями и растопчут  в прах эти
трубящие,  лопоухие стада.  Но  пока позвольте  мне  продолжить  тайную  мою
вечерю, тихую, хоть  и с присвистом, дыхательную трапезу. Прочь, прочь  дела
государственные! Я хочу рассказать вам историю любви.

        x x x
     В духовитом сумраке  склада ? 1  торгового дома "К-50"  Аурора  да Гама
взяла Авраама Зогойби  за подбородок и заглянула в самую глубину его глаз...
нет, увольте, не могу и не могу. Ведь это моя мать и мой отец, речь о них, и
хотя Аурора Великая была наименее застенчивой  из  женщин, мне  сдается, что
сейчас я стесняюсь и за себя, и за нее. Член отца вашего, треугольник матери
вашей - видели вы их  когда-нибудь? Да или нет - не важно, суть не в этом, а
в том, что это сказочные места, над ними витает табу, "сними обувь твою, ибо
это  место есть земля святая",  -  как сказал Голос на  горе  Синай,  и если
Авраам  Зогойби  оказался  в  роли Моисея, то моя мать была  для него не чем
иным,  как  неопалимой  купиной. Скрижали,  заповеди, огненный столп, Я есмь
Сущий - да, ничего не скажешь, ветхозаветный Бог из нее  получился отменный.
Я представлял себе, бывало, как она, сидя в ванне, практикуется в разделении
вод.
     - Сил моих не было ждать, - так объясняла свой поступок сама  Аурора. В
своей золотисто-оранжевой гостиной, полной  сигаретного  дыма,  где мужчины,
сидя на исфаханских коврах, поглаживали стройные, с браслетами на щиколотках
и темнорозовыми ногтями,  ноги разлегшихся на  диванах юных красавиц; где ее
стареющий  муж в  строгом  костюме,  стоя  у  стены, кривил  рот в смущенной
улыбке, беспомощно  шевеля  руками,  пока  наконец  его  ладони  не обретали
неподвижность, прижатые к моим юным ушам, - там Аурора потягивала шампанское
из  переливчатого  бокала  в  форме  распускающегося  цветка и  с  небрежной
откровенностью рассказывала  о том, как  лишилась девственности, вспоминая с
легким смехом о своей безоглядной юной отваге:
     - Думаете,  вру? Чтоб мне сдохнуть! Я  взяла его  за  подбородок, и  он
пошел,  я его  выдернула  из-за  стола,  как пробку  из  бутылки, и  повела,
еврейчика моего ручного. В то время моего любимого.
     <i>В то время</i>... Мы поговорим еще о жестоком смысле этих слов, брошенных с
такой  легкостью,  с таким изящным взмахом  звякнувшей  браслетами  руки. Но
сейчас  мы  находимся именно <i>в  том времени</i>, в  том  самом  -  так  что:  за
подбородок  взяла  она его и повела, и он пошел; покинул свое рабочее место,
оставил свой пост под негодующими взорами Перчандала, Тминсвами и Чиликарри,
этой божественной пишущей троицы; последовал за своим подбородком, отдавшись
на  волю  судьбы. Ибо  красота  в своем  роде  есть рок,  красота  говорит с
красотой,  узнает  и дает  согласие,  она  верит, что ею  оправдано  все,  и
поэтому,  не зная друг о друге ничего помимо слов  "наследница-христианка" и
"еврей-служащий",  они  оба  уже  приняли самые важные решения, какие только
могут быть у людей. Много раз на протяжении всей своей жизни  Аурора Зогойби
с полной  определенностью объясняла, зачем она повела дежурного управляющего
в сумрачную глубину склада и почему, побуждая  его двигаться следом, она  по
длинной и шаткой приставной лестнице взобралась на самый верх, к оставленным
там пахучим  мешкам. Пресекая малейшие поползновения в области психоанализа,
она впоследствии гневно отвергала  гипотезу о том, что, дескать, после столь
многих смертей в семье она оказалась восприимчива к обаянию зрелого мужчины,
что  ее  вначале  привлекла, а затем и пленила жалостливая доброта  в облике
Авраама; что это, таким образом,  был обычный случай  влечения  невинности к
опытности.
     -  Первым  делом,  - возражала она  под  аплодисменты  и  одобрительные
возгласы в  то время, как  папаша Авраам, заслуживая мое презрение, стыдливо
пробирался к выходу,  -первым  делом  вы мне  скажите, кто там  кого  тащил?
Сдается  мне, я  была ведущей,  а не ведомой. Сдается  мне, это Ави был сама
невинность, а  я была та еще пятнадцатилетняя штучка.  А во-вторых, я всегда
мечтала о красавце, о <i>герое-любовнике.</i>
     И там-то, наверху, под самой крышей склада ? 1, пятнадцатилетняя Аурора
да Гама возлегла на мешки с перцем и, дыша жарко-пряным  воздухом, замерла в
ожидании  Авраама. Он взошел к ней,  как  мужчина восходит к судьбе своей, с
дрожью и решимостью, и вот именно здесь слова меня покидают, и поэтому вы не
услышите от меня  кровавых подробностей того,  как она,  и потом он, и потом
они,  и  после  этого она, и в  ответ он, и  в  свой черед она, и  на это, и
вдобавок, и коротко, и затем долго, и  молча, и со  стенанием, и  на пределе
сил, и  наконец, и  еще  после, и  до тех пор, пока... уф! Хватит! Кончено с
этим! - И все же нет. Осталось еще кое-что. Рассказывать, так до конца.
     Скажу вот что: жарким и жадным было то,  что случилось у  них.  Бешеная
любовь!  Она подвигла  Авраама на битву с Флори  Зогойби, и она же заставила
его покинуть свое племя, дав  оглянуться лишь однажды. "Чтоб  за эту милость
немедленно  он  принял христианство", - потребовал венецианский купец  в час
своего  торжества  над  Шейлоком,  демонстрируя  лишь  весьма   ограниченное
понимание  милосердия; и  дож  согласился:  "Быть  по  сему: иначе  отменю я
прощение, что даровал ему".** К чему Шейлока принудили  силой, на то Авраам,
которому  любовь моей матери стала дороже любви  Господней, был  готов пойти
добровольно. Он собирался жениться на ней по  законам  Рима - о, какая  буря
скрывается  за  этими словами!  Но их любовь была достаточно  сильна,  чтобы
противостоять всем  ударам  судьбы,  чтобы выдержать натиск разбушевавшегося
скандала; память  об их стойкости  придала стойкости  и мне, когда я, в свой
черед... когда мы с любимой...  но  в ответ на это она, моя  мать...  вместо
того, чтобы... а  я-то  рассчитывал... она разгневалась на  меня  и, когда я
больше всего  в  ней  нуждался, она... на свою  родную плоть  и  кровь... вы
видите, я и ту, другую историю не в силах рассказывать. Слова вновь покинули
меня.
     Перечная  любовь - так я ее называю. Перечная любовь охватила Авраама и
Аурору там, на  мешках  с золотом Малабара. Когда они сошли  наконец с груды
специй, пряный запах успел пропитать отнюдь не только одежду любовников. Так
страстно  впивались они друг в друга, до  такой степени перемешались их пот,
кровь  и сокровенные  выделения тел, настолько  сроднились он  и она в  этой
душной атмосфере, насыщенной запахом  кардамона  и тмина,  не только друг  с
другом, но и с тем, что витало в воздухе, и с самим содержимым мешков - иные
из них, надо сказать,  они разорвали  и  плющили высыпавшиеся зерна  перца и
кардамона  меж  стиснутых  животов, бедер, ног, - что навсегда с той поры не
только  их  пот  стал  отдавать  перцем  и  пряностями, но и прочие телесные
жидкости приобрели запах и даже вкус того, что они втерли тогда в свою кожу,
что растворилось в их любовных соках, что вдохнули они вместе с  воздухом во
время этого немыслимого совокупления.
     Вот так-то; если предмет занимает тебя достаточно долго, в конце концов
какие-то  слова приходят.  Но сама Аурора говорила на эту тему  без  всякого
стеснения:
     -  И  всегда с той поры, доложу я вам, мне приходится держать моего Ави
подальше от  кухни,  потому что стоит ему учуять этот запах специй, когда их
мелют, - <i>ну, милые</i>,  он землю тогда начинает рыть копытом. А что до меня - я
моюсь-размываюсь, душусь и притираюсь, лишь потому, мои друзья, свежа и всем
приятна я.
     Отец, отец, ну почему ты ей разрешал так с тобой обращаться, почему  ты
позволил  ей сделать тебя  вечной  мишенью  для  насмешек? Почему мы  -  все
остальные - позволили ей это  в отношении нас? Неужели ты все еще так сильно
ее любил? Было ли любовью то, что мы к  ней чувствовали тогда, или же просто
давним  ее превосходством над нами, которое мы,  безропотно  мирясь со своим
порабощением, безропотно принимали за любовь?

        x x x
     - С этого дня я всегда буду  о тебе  заботиться, - сказал мой отец моей
матери  после  первой  их близости.  Но  она  ответила, что  уже  становится
художницей и поэтому о самом важном в себе способна позаботиться сама.
     - Тогда, - сказал Авраам смиренно, - я позабочусь о менее важном, о той
части, которая нуждается в еде, отдыхе и удовольствии.

        x x x
     Люди в конических китайских шляпах медленно плыли на плоскодонках через
темнеющую лагуну.  Красно-желтые паромы  в последний раз за день неторопливо
перемещались  между  островами. Кончила  работать  землечерпалка,  и  без ее
<i>бум-яка-яка-яка-бум</i> над  гаванью  повисла  тишина.  Покачивались  стоящие на
якоре  яхты, и суденышки с парусами,  сшитыми из лоскутов кожи, направлялись
домой,  в деревню  Вайпин;  кое-где виднелись  буксиры,  гребные и  моторные
лодки.  Авраам Зогойби,  оставив позади призрак матери,  пляшущей на крыше в
еврейском  квартале,  шел в церковь  св. Франциска на свидание с любимой. На
берегу  были развешаны на ночь сети  рыбаков-китайцев.  Кочин, думалось ему,
город сетей, и я  тоже попал  в сеть, словно  какая-нибудь рыба. В угасающем
свете призрачно парили  двухтрубные пароходы, торговое судно "Марко Поло"  и
британская  канонерка.  Все  как  обычно,  удивлялся  Авраам.  Как  это  мир
ухитряется сохранять иллюзию постоянства, когда в действительности все стало
иным, все необратимо переменилось силою любви?
     Может  быть, размышлял он, дело  в  том, что  нам вообще трудно принять
непривычное, иное. Если не лгать самим себе,  то человек, одержимый любовью,
заставляет нас вздрагивать; он подобен лунатику, разговаривающему с незримым
собеседником  в пустом  дверном проеме,  или смотрящей  на  море сумасшедшей
женщине с огромным  мотком бечевки на коленях;  мы бросаем на  них взгляд  и
проходим  мимо. И  сослуживец, о чьих  необычных  сексуальных склонностях мы
случайно узнаем,  и ребенок, раз за разом повторяющий бессмысленное для  нас
сочетание  звуков,   и  увиденная  в  освещенном   окне  красивая   женщина,
позволяющая собачке лизать свою обнаженную грудь;  ох,  и  блестящий ученый,
который на  вечеринке забивается в укромный угол, чешет там задницу  и затем
тщательно обследует свои пальцы, и одноногий пловец, и... Авраам остановился
и покраснел. Куда увели его мысли! До нынешнего утра он был самым методичным
и аккуратным из людей, живущим лишь бухгалтерскими книгами и колонками цифр,
а теперь, Ави, только послушай  сам,  что ты мелешь, что за немыслимый вздор
ты несешь, а  ну прибавь шагу,  не то  дама явится в церковь раньше  тебя, и
помни, что отныне всю жизнь  тебе  придется лезть из кожи вон,  только бы не
заставить ждать свою благоверную...
     ...Пятнадцать лет! Ничего,  ничего. В  наших краях это не такой уж юный
возраст.

        x x x
     А в  церкви св. Франциска: кто это там тихонько постанывает?  Кто  этот
рыжеволосый бледный коротышка, яростно скребущий ногтями кисти рук с тыльной
стороны? Кто  сей кривозубый херувим,  у  которого  по брючине стекает  пот?
Священник, господа. А  кого  вы  предполагали увидеть в этих стенах, если не
смирного  пса в воротнике  ошейником? Нашего зовут Оливер  д'Эт, это молодой
кобелек прекрасной англиканской породы, не так давно с парохода и страдающий
в индийском климате фотофобией.
     Он прятался от лучей солнца,  как от  чужих  злобных собак, но они  все
равно  до него  добирались, вынюхивали его, в какую конуру он ни заползал  в
поисках  тени.  Огненные  псы  тропиков  норовили застать его  врасплох, они
налетали стаей и вылизывали его с ног до головы, как он ни молил о пощаде; и
мигом кожа сплошь  покрывалась мелкими, словно  в шампанском, аллергическими
пузырьками,  и,  как  шелудивая  шавка,  он  начинал  скрестись, не в  силах
сдержаться. Воистину он был  затравлен неимоверным  полыханием дней.  Ночами
ему  снились  облака,  все  нежные оттенки  серого в низеньком  уютном  небе
дальней родины; а помимо  облаков  -  потому  что, хоть  солнце и  заходило,
тропический жар продолжал  терзать  его чресла  -  помимо  них  еще девушки.
Точнее, одна  высокая девушка,  которая приходила в церковь св.  Франциска в
красной   бархатной  юбке  до  пят  и   наброшенной   на  голову  совершенно
неангликанской  белой кружевной  мантилье, девушка,  из-за которой  одинокий
молодой  пастор  исходил потом,  уподобляясь прохудившемуся  водяному  баку,
из-за  которой  его  лицо приобретало в высшей  степени  церковный пурпурный
оттенок.

        x x x
     Она приходила раз или два в неделю  посидеть у пустой гробницы Васко да
Гамы. Стоило ей впервые горделиво пройти мимо д'Эта, подобно императрице или
великой  трагической актрисе, как он был сражен.  Он еще не видел ее лица, а
его  собственное  лицо  уже  изрядно  налилось  пурпуром.  Потом она  к нему
повернулась, и он словно утонул в солнечном сиянии. Мигом на него напал зуд,
и он залился потом; шея и кисти рук горели, несмотря на взмахи подвешенных к
потолку больших опахал, медленно реявших наподобие женских  волос. Чем ближе
подходила Аурора, тем хуже ему становилось: жестокая аллергия желания.
     - Вы похожи, -  сказала она сладким голосом, - на красное ракообразное.
И еще на блошиный стадион после того, как все блохи  разбежались. А воды-то,
воды! Стоит  ли  завидовать  бомбейцам  с их фонтаном  Флоры, когда  в наших
владениях есть вы, ваше преподобие?
     Воистину она им завладела. Целиком и полностью. С того самого дня  муки
аллергии  стали  для  него  пустяком  в   сравнении  с  муками  невыразимой,
невозможной  любви. Он  отдавал себя презрению Ауроры, упивался им,  ибо это
было все, что  он мог  от  нее получить. Но  мало-помалу  в  нем совершалась
перемена.  Донельзя  скованный,  водянистый, косноязычный,  посмешище даже в
своей  среде,  настоящий   английский  школьник,  над  чьей  бессловесностью
постоянно  трунила  Эмили  Элфинстоун,  вдова торговца  кокосовым  волокном,
которая  по   четвергам  кормила  его  бифштексом  и  пудингом   с  почками,
рассчитывая  (пока что  тщетно) на нечто  в ответ, -  он превращался, внешне
оставаясь,  каким  был, в совершенно  иное существо;  его  страсть, медленно
темнея, становилась ненавистью.
     Может быть, он  возненавидел ее  из-за этой  ее привязанности  к пустой
гробнице  португальского путешественника, из-за  своего страха смерти,  да и
как  вообще  она смела являться лишь для того, чтобы сидеть у гробницы Васко
да Гамы  и вести с нею нежный разговор, как  она  смела, когда живые  ловили
каждое ее движение и каждое слово, предпочесть мертвящую  близость  с ямой в
земле, откуда Васко