лал это Курцу со специальной почтой. Текст был
короткий: "Фрею делают аппендэктомию в комнате 251 в 18.00 часов 24-го". И
подпись "М.", из чего аналитики заключили, что одно сообщение ими пропущено,
- это подтверждалось практикой получения указаний Мишелем. Открытку с
подписью "Л.", сколько ни старались, так и не нашли. Зато две девчонки
Литвака завладели письмом, которое сама Бергер отправила не кому иному, как
Антону Местербайну в Женеву. Сделано это было тонко. Бергер на этот раз жила
в Гамбурге с одним из своих многочисленных любовников, в коммуне высокого
класса на Бланкенезе. Однажды, прошагав за ней в город, девчонки увидели,
как она, озираясь, опустила в ящик письмо. Как только она отошла, они
бросили туда большой желтый конверт, который был у них заготовлен на всякий
случай, чтобы он лег сверху. Затем наиболее хорошенькая из девчонок стала на
страже у почтового ящика. Когда явился почтальон, она наговорила ему кучу
всякой всячины про любовь и обиду на любимого и кое-что пообещала в награду,
так что он стоял и скалился, пока она выуживала письмо, которое могло
погубить всю ее жизнь. Только это было не ее письмо, а письмо Астрид Бергер,
лежавшее как раз под большим желтым конвертом. Вскрыв письмо с помощью пара
и сфотографировав, они бросили его обратно в ящик, чтобы оно ушло с
очередной почтой.
Добыча состояла из восьми наскоро нацарапанных страниц, содержавших
по-школьному восторженные излияния в любви. Должно быть, Бергер была крепко
на взводе, когда писала, а может быть, просто действовал ее адреналин. В
письме откровенно превозносились сексуальные способности Местербайна. Тут же
высказывалось яростное возмущение по поводу бомбежек Ливана сионистами и
принятого
Израилем "окончательного решения" проблемы палестинцев. Астрид Бергер
любила жизнь, но все и всюду казалось ей не так, и, явно полагая, что почту
Местербайна читают, она добропорядочно добавляла, что необходимо оставаться
"все время в рамках закона". Однако был там еще и постскриптум. Причем эта
фраза была написана по-французски: "Attention! On va epater les'bourgeois!"
[Внимание! Уж мы выведем из сонной одури Буржуа! (фр.)]
Аналитики при виде постскриптума сделали стойку. Почему заглавное "В"?
Неужели Хельга так плохо знает французский, что написала существительное на
немецкий манер с заглавной буквы? Нелепо. И почему слева поставлен апостроф?
Криптологи и аналитики истекали кровью, пытаясь проникнуть в тайну кода;
содрогались, поскрипывали и рыдали компьютеры, выдавая немыслимые сочетания,
а разгадала загадку не кто иная, как бесхитростная Рахиль. В свободное время
Рахиль решала кроссворды в надежде выиграть машину.
- "Дядя Фрей" - это первая половина слова, - объявила она, - а "буржуа"
или "бюргеры" - вторая. "Фрейбюргеры" - значит жители Фрейбурга, которых
выведет из сонной одури "операция", намеченная на шесть часов вечера
двадцать четвертого числа. Комната двести пятьдесят один? Что ж, придется
порасспросить, верно? - сказала она экспертам, положительно лишившимся дара
речи.
Да, согласились они. Так и поступим.
Компьютеры выключили, но все равно еще день или два преобладало
скептическое настроение. Не может быть. Уж слишком все просто. Прямо
по-детски.
Тем не менее проверим эту версию, сказали они.
Фрейбургов было с полдюжины, но выбор остановился прежде всего на
Фрейбурге в родной Местербайну Швейцарии, где говорили и по-французски, и
по-немецки и где бюргеры - даже среди швейцарцев - славились своей флегмой.
Без дальних околичностей Курц отправил туда пару разведчиков с особо легкой
поступью, приказав им разнюхать, что может явиться объектом антиевропейской
акции, обратив
самое пристальное внимание на фирмы, имеющие с Израилем контракты на
поставки оборонного характера, проверить - по возможности без помощи властей
- все комнаты No 251 в больницах, отелях или учреждениях, а также фамилии
всех пациентов, которые назначены на аппендэктомию, как и на любые другие
операции, на двадцать четвертое число этого месяца в 18.00 часов.
Из Агентства по делам евреев в Иерусалиме Курц получил список наиболее
видных евреев, проживающих на данное время во Фрейбурге, а также указание,
где они молятся и к каким обществам принадлежат. Есть ли там больница
специально для евреев? А если нет, то больница, которая обслуживала бы
правоверных евреев? И так далее.
Но вот в один прекрасный день, среди всей этой суеты - как если бы
энергия, приложенная в одном месте, заставила правду выскочить в другом -
Россино, этот убийца-итальянец, вылетел из Вены в Базель, где взял напрокат
мотоцикл. Он пересек на нем границу с Германией и проехал по территории этой
страны минут сорок до города Фрейбургум-Брейсгау с древним собором. Там,
плотно позавтракав, он явился в университетский ректорат и вежливо
осведомился насчет лекций по гуманитарным предметам, которые могло посещать
некоторое количество публики. А затем потихоньку высмотрел на плане
университета, где находится комната No251.
Это был луч света, прорезавший туман. Рахиль оказалась права; Курц
оказался прав; господь милостив, и Миша Гаврон - тоже.
Один только Гади Беккер не разделял всеобщих восторгов.
На чьей же он все-таки стороне?
Порою другие, казалось, знали это лучше его самого. Вот он днем меряет
шагами комнату на Дизраэли-стрит, то и дело поглядывая на шифровальную
машину, которая так редко передавала сведения об его агенте Чарли. А ночью -
или, точнее, ранним утром на другой день - звонит в дом Курца, будит Элли и
собак и требует заверений, что Тайеха или кого-либо другого не тронут, пока
Чарли не выйдет из игры: до
него дошли некие слухи, заявил он, а "Миша Гаврон не славится
долготерпением".
Когда кто-то возвращался с дела - например Димитрий или его товарищ
Рауль, которого вывезли на резиновой шлюпке, - Беккер непременно
присутствовал при получении информации и расспрашивал, в каком состоянии там
Чарли.
Через несколько дней Курцу осатанело наблюдать это - "торчит передо
мной, как укор совести", - и он напрямую объявил, что закроет перед Гади
двери конторы, пока тот не образумится.
- Куратор без агента - все равно что дирижер без оркестра, -
глубокомысленно пояснил он Элли, пытаясь справиться с собственной яростью. -
Правильнее - не раздражать его, помочь пережить это время.
А сам потихоньку, ни с кем не советуясь, кроме Элли, позвонил Франки и,
сообщив, что ее бывший супруг находится в городе, дал ей номер его телефона,
ибо Курц с поистине черчиллевской широтой души считал, что браки у всех
такие же прочные, как у него.
Франки, само собой, позвонила; Беккер услышал ее голос - если это он
подходил к телефону - и, ни слова не сказав, тихонько положил трубку на
рычаг.
Однако затея Курца все же не оказалась безрезультатной, ибо на другой
день Беккер отправился в поездку, которая, как потом поняли, была
предпринята в попытке утвердиться в том, что составляло идейную основу его
жизни. Он нанял машину и отправился сначала в Тель-Авив и там, произведя
весьма унылую операцию с управляющим своим банком, съездил на старое
кладбище, где был похоронен его отец. Он положил на могилу цветы,
старательно почистил вокруг и громко прочитал кадиш, хотя ни он сам, ни его
отец никогда не находили времени для религии. Из Тель-Авива он двинулся на
юго-восток, в Хеврон, или, как назвал бы его Мишель, - в Эль-Халиль. Там он
посетил мечеть Авраама, служившую со времени войны 1967 года одновременно и
синагогой, поболтал с солдатами-резервистами, которые в шляпах с мягкими
полями и рубашках, расстегнутых до пупа, торчали у входа, охраняя зубчатые
стены.
Это же был Беккер, говорили они друг другу, после того, как он уехал,
называя его, правда, еврейским именем, - это был сам легендарный Гади...
человек, сражавшийся за Голанские высоты в тылу врага, за линией фронта
сирийской армии... Какого черта он тут-то делает, в этой арабской дыре, да
еще с таким смущенным видом?
А он под их восторженными взглядами побродил по древнему крытому рынку,
судя по всему, не обращая внимания на вдруг наступавшую взрывоопасную тишину
и испепеляющие взгляды черных глаз оккупированных. Вернувшись к машине,
Беккер кивнул на прощание солдатам и помчался дальше, по проселочным
дорогам, вьющимся среди плодородной красной земли, на которой террасами
растут розы, пока не добрался до горных арабских деревень на восточном
склоне, с их приземистыми каменными домишками и эйфелевыми башнями антенн на
крышах.
В одной из деревень Беккер вышел из машины, чтобы подышать воздухом.
Здесь до 1967 года жила семья Мишеля, пока его отец не решил бежать.
Из Хеврона Беккер, похоже, поехал на север, вверх по долине реки
Иордан, в арабский город Бейт-Шеан, заселенный евреями после того, как
жители ушли из него во время войны 1948 года. Затем объявился в Метулле, в
самой северной точке на границе с Ливаном. Пропаханная полоса земли с
несколькими рядами проволоки обозначала границу, которая в лучшие времена
называлась Крепкой Оградой. По одну ее сторону на наблюдательной площадке
стояли израильтяне и озадаченно разглядывали сквозь колючую проволоку
"плохие земли". По другую сторону границы ливанская христианская милиция
разъезжала на самых разных средствах передвижения, получая от Израиля
пополнение этих средств для продолжения бесконечной кровавой войны против
палестинцев.
Но Метулла в те дни была, кроме того, еще и конечным пунктом курьерской
связи с Бейрутом, и служба Гаврона втихую имела там свое отделение, которое
занималось приезжавшими на время агентами. Великий Беккер самолично явился
туда под вечер, полистал регистрационную книгу, задал несколько вопросов по
поводу расположения сил ООН,
снова отбыл. На вид он был вроде не в себе, сказал командир отделения.
Может, болен. Глаза совсем больные, да и вообще...
- Что же, черт подери, ему было там у вас нужно? - спросил Курц
командира, услышав об этом.
Но командир, мужчина весьма прозаический и отупевший от необходимости
хранить тайну, никаких предположений высказать не мог. Беккер был словно бы
не в себе, повторил он. Агенты иногда так выглядят, когда возвращаются после
долгой отлучки.
А Беккер ехал все дальше, пока не достиг извилистой горной дороги,
изрытой танками, по которой и доехал до кибуца, - места, где он оставил свое
сердце, этакого орлиного гнезда, расположенного высоко над Ливаном, который
окружал его с трех сторон. Сначала, в 1948 году, здесь создали еврейское
поселение, опорный пункт, контролировавший единственную дорогу, которая
связывала восток с западом южнее реки Литани. В 1952 году туда прибыли
первые поселенцы - молодые сабра, готовые сообразно велению своей веры жить
трудной жизнью, одно время идеализировавшейся сионистами. С тех пор кибуц
пережил немало обстрелов, пору процветания и тревожного сокращения числа
обитателей. Когда Беккер прибыл туда, на лужайках вращались опрыскиватели, в
воздухе сладко пахло алыми и бордовыми розами. Обитатели встретили его
застенчиво, но взволнованно.
- Ты наконец все же вернулся к нам, Гади? Кончил сражаться? Слушай, у
нас есть для тебя дом. Можешь поселиться там хоть сегодня!
Он рассмеялся, но не сказал ни "да", ни "нет". Попросил разрешения
поработать у них дня два, но делать там было почти нечего: время года сейчас
неподходящее, пояснили они. Все фрукты и хлопок собраны, деревья подрезаны,
поля вспаханы к весне. Но, поскольку он настаивал, они сказали, что он может
раздавать еду в столовой. Им же больше всего хотелось узнать его мнение о
том, куда идет страна, мнение Гади: ну кто, если не он, может об этом знать.
- Мы же приехали сюда работать, отстаивать свою сущность, превращать
евреев в израильтян, Гади! Станем ли мы
наконец страной или так и будем витриной для евреев всего мира? Что
ждет нас в будущем, Гади? Скажи нам!
Они расспрашивали его живо, веря ему, словно он был пророком среди них,
пришедшим дать свежее наполнение их жизни под открытым небом, но они не
могли знать - во всяком случае, не могли знать сразу, - что их слова тонули
в пустоте его души. А что же все-таки произошло - ведь мы собирались
договариваться с палестинцами, Гади! Большой ошибкой был 1967 год, решили
они, по обыкновению сами отвечая на свои вопросы: в 67-м надо было нам
проявить великодушие, надо было предложить такие условия, на которые они бы
пошли. Кому же еще, как не победителю, и делать широкие жесты? "Мы же такие
сильные, Гади, а они такие слабые!"
Но через некоторое время Беккеру поднадоело обсуждать эти неразрешимые
проблемы, и, погрузившись в свои думы, он отправился бродить по кибуцу. Его
излюбленным местом была разрушенная сторожевая башня, откуда открывался вид
на маленький шиитский городок внизу, а на северо-востоке - на бастион
крестоносцев Бофор, в то время все еще находившийся в руках палестинцев.
Гади видели там в последний вечер, который он провел в кибуце: он стоял у
всех на виду, у самого электронного пограничного заграждения, - настолько
близко, насколько можно было стоять, не вызывая сигнала тревоги. Заходящее
солнце освещало его так, что половина его была светлая, а половина темная, -
он стоял выпрямившись, словно оповещая весь бассейн реки Литани, что он тут.
На другое утро он вернулся в Иерусалим и, заглянув на Дизраэли-стрит,
целый день бродил по улицам города, где участвовал в столь многих боях и
видел столько пролитой крови, в том числе и своей собственной. И снова,
казалось, он все ставил под вопрос. Озадаченно разглядывал он строгие аркады
восстановленного еврейского квартала, сидел в холлах отелей-башен, портящих
теперь облик Иерусалима, и сумрачно глядел на скопления благопристойных
американских граждан из Ошкоша, Далласа и Денвера, которые приехали сюда
целым табором, исполненные горячей веры и обремененные годами, чтобы
приобщиться к своему наследию. Он заглядывал в лавчонки, где торговали
расшитыми арабскими кафтанами и арабскими поделками, чье качество
гарантировал хозяин; он слушал наивную болтовню туристов, вдыхал их дорогие
духи и улавливал их сетования - правда, незлобивые, вежливые - на то, что
ростбифы, приготовленные по-нью-йоркски, не совсем такого вкуса, как дома. И
еще он целый день провел в Музее массового истребления, у фотографий детей,
которым сейчас было бы столько же лет, сколько и ему, если бы они остались
живы.
Выслушав донесения обо всем этом, Курц положил конец отпуску Беккера и
вызвал его на работу.
- Выясни насчет Фрейбурга, - сказал он ему. - Прочеши библиотеки,
архивы. Выясни, кого мы там знаем, добудь план университета. Добудь чертежи
архитекторов и карты города. Определи, что нам нужно, и удвой цифры. Срок -
вчера.
- Хороший боец никогда не бывает вполне нормальным, - сказал Курц своей
жене Элли, стараясь успокоить себя. - Если Беккер не круглый идиот, то он
слишком много думает.
Про себя же Курц удивился, какую злость все еще вызывал в нем этот
заблудший агнец.
Глава 23
Это был уже предел. Хуже места она в жизни своей не видела, о нем
хотелось забыть, даже пока она была там, - это был как бы ее чертов
интернат, только с насильниками вдобавок, семинар в пустыне, где упражнялись
с настоящим оружием. Изрешеченная огнем мечта Палестины осталась за холмами,
в пяти часах утомительнейшей езды, а вместо нее
был этот маленький форт, похожий на декорацию к фильму, с зубчатыми
стенами из желтого камня, каменной лестницей, половина которой была снесена
при обстреле, и воротами, заваленными мешками с песком, а над ними -
флагшток без флага, только обрывки веревок хлопают на пронизывающем ветру.
Насколько было известно Чарли, никто в этом форте не ночевал. В нем сидели
чиновники и устраивались встречи; там давали три раза в день баранину с
рисом, а по вечерам до полуночи спорили, при этом восточные немцы разносили
в пух и прах западных немцев, кубинцы разносили всех, а американец-зомби,
именовавший себя Абдуллой, читал двадцатистраничное сочинение о том, как
моментально достичь всеобщего мира.
Другим местом, где собирались все, был тир, устроенный не в заброшенной
каменоломне на вершине холма, а в старом бараке с забитыми окнами и
трухлявыми мешками с песком вдоль стен, освещенном цепочкой электрических
лампочек, привинченных к стальным планкам. Мишенями были грубо вырезанные
фигуры американских морских пехотинцев в человеческий рост со штыками
наперевес и зверскими рожами; у ног их лежали мотки клейкой ленты, чтобы
латать дыры от пуль.
Жили все они в трех длинных бараках - один из них был разделен на
клетушки для женщин, другой - без клетушек - был для мужчин, в третьем
помещалась так называемая "Библиотека для тренеров", и "если тебе предложат
зайти в библиотеку, - сказала высокая шведка по имени Фатима, - не думай,
что тебя там ждет большой выбор книг". По утрам их будили марши из
громкоговорителя, который не выключался, затем была зарядка на песчаной
площадке. Но Фатима говорила, что в других местах много хуже. Фатима, если
верить ее рассказам о себе, была выродком, помешанным на тренировках. Она
прошла подготовку в Йемене, в Ливии и в Киеве. Она разъезжала по свету как
профессиональная теннисистка, пока кто-то не решил использовать ее иначе. У
нее был трехлетний сынишка по имени Кнут, который бегал голышом и выглядел
заброшенным, но когда Чарли заговорила с ним, он не обрадовался, а заплакал.
Охраняли их арабы, каких Чарли до сих пор не встречала, эдакие
задавалы-ковбои, которые почти не раскрывали рта и забавлялись тем, что
унижали людей с Запада. Фатима сказала, что они из особого отряда милиции,
который тренируют на границе с Сирией.
Все тренеры были мужчины; они выстраивались для утренней молитвы перед
своими учениками - настоящая партизанская армия, - и один из них зачитывал
воинственный приговор главному врагу в зависимости от момента: сионизму, или
предателям-египтянам, или европейским капиталистам-эксплуататорам, или снова
сионизму, или - нечто новое для Чарли - христианскому экспансионизму, -
последнее, возможно, объяснялось тем, что было католическое Рождество,
которое отмечалось здесь официальным небрежением со стороны властей.
"Звездой" этих первых сумасшедших дней был чех по имени Буби,
помешанный на бомбах; в первое же утро он расстрелял свою брезентовую шляпу
сначала из "Калашникова", потом из мощного пистолета и наконец, чтобы
прикончить зверя, швырнул в нее гранату, так что шляпа взлетела на пятьдесят
футов в воздух.
Языком политических дискуссий был примитивный английский с вкраплением
французского, и Чарли в душе поклялась, что если она когда-нибудь доберется
до дома, то до конца своей немыслимой жизни будет веселить застолье,
пересказывая их полуночные рассуждения о "заре революции". Но пока она ни
над чем не смеялась. Она вообще перестала смеяться с тех пор, как эти
мерзавцы взорвали ее любимого на дороге в Мюнхен, и агония его народа,
которую она теперь увидела, лишь укрепила в ней потребность возмездия.
"Ты будешь ко всему относиться с величайшей серьезностью, - сказал ей
Иосиф. - Держись отчужденно, с легкой сумасшедшинкой - они к этому привыкли.
Не задавай вопросов, ты будешь наедине с собой - и днем, и ночью".
Прежде чем приступить к занятиям, все должны были дать клятву верности
антиимпериалистической революции и изучать "Правила данного лагеря",
которые, подобно десяти заповедям, были вывешены на белой стене в Центре по
приему вновь прибывших. Все должны были пользоваться только своими арабскими
именами, не принимать наркотиков, не ходить голышом, не ругаться, не вести
между собой личных бесед, не пить, не сожительствовать друг с другом, не
мастурбировать. Пока Чарли раздумывала, какой из этих постулатов нарушить
первым, по радио зазвучала пленка с приветствием:
"Друзья мои! Кто мы? Мы - люди без имени, без униформы. Мы - крысы,
бежавшие от капиталистической оккупации. Мы прибыли из измученных лагерей
Ливана! И мы будем бороться против геноцида! Из бетонных могил западных
городов мы идем! И находим друг друга! И от имени восьмисот миллионов
голодающих мира мы зажжем факел свободы!"
Чарли почувствовала, как мурашки побежали у нее по спине и сердце
бешено заколотилось. "Зажжем, - подумала она. - Зажжем, зажжем". И, взглянув
на арабскую девушку, стоявшую рядом, увидела в ее глазах такой же пыл.
"Днем и ночью", - сказал ей Иосиф.
И вот она днем и ночью старалась - ради Мишеля, ради того, чтобы не
сойти с ума, ради Палестины, ради Фатьмы и Сальмы и детей, погибших в
разбомбленной Сидонской тюрьме; находя самовыражение в деятельности, чтобы
бежать смятения, царившего в душе; собирая все элементы своей новой личности
воедино и создавая из них бойца.
"Я - безутешная, обездоленная вдова, и я приехала сюда, чтобы
продолжить борьбу моего любимого, которого уже нет".
"Я - боец, у которого открылись глаза: слишком много времени потратила
я зря на полумеры и теперь стою перед вами с мечом в руке".
"Я положила руку на сердце Палестины; я дала клятву поднять мир за уши
и заставить слушать".
"Я пылаю гневом, но я хитра и изобретательна. Я - заснувшая оса,
которая прождет всю зиму, а потом ужалит".
"Я - товарищ Лейла, гражданка мировой революции".
Днем и ночью.
Она сыграла эту роль с предельной отдачей. Она довела себя до того, что
эта болезненная, неотступная, одинокая
ярость, которую она вырабатывала в себе силой воли, вошла в ее плоть и
кровь, и это мгновенно чувствовали те, с кем она общалась, будь то персонал,
будь то курсанты. Они сразу признали в ней женщину странную, и это позволило
ей держаться от них на расстоянии.
В ее комнате стояли три кровати, но Чарли некоторое время имела комнату
в своем полном распоряжении, и, когда Фидель, милый кубинец, явился как-то
вечером намытый и прилизанный, как певчий из хора, и сложил к ее ногам свою
революционную страсть, Чарли выдержала позу решительного самоотречения и
отослала его, подарив всего лишь поцелуй.
Следующим после Фиделя ее расположения стал добиваться американец
Абдулла. Он явился поздно ночью.
- Привет, - сказал Абдулла и, широко осклабясь, проскользнул мимо Чарли
в комнату, прежде чем она успела захлопнуть дверь. Он сел на кровать и
принялся скручивать цигарку.
- Отваливай, - сказала она. - Сгинь.
- Конечно, - согласился он и продолжал скручивать цигарку.
Он был высокий, лысоватый и - при ближайшем рассмотрении - очень тощий.
На нем была кубинская полевая форма; шелковистая каштановая бородка казалась
реденькой, словно из нее повыдергали волосы.
- Как твоя настоящая фамилия, Лейла? - спросил он.
- Смит.
- Мне нравится. Смит. - Он несколько раз повторил фамилию на разные
лады. - Ты ирландка, Смит? - Он раскурил сигарету и предложил ей затянуться.
Она никак не реагировала. - Я слышал, ты личная собственность господина
Тайеха. Восхищен твоим вкусом. Тайех - мужчина разборчивый. А чем ты
зарабатываешь себе на жизнь, Смит?
Чарли подошла к двери и распахнула ее, но он продолжал сидеть, с
усмешкой, понимающе глядя на нее сквозь сигаретный дым.
- Не хочешь потрахаться? - спросил он. - А жаль. - Он лениво поднялся,
бросил цигарку у кровати и растоптал
ботинком. - А у тебя не найдется немного гашиша для бедного человека,
Смит?
- Вон, - сказала она.
Покорно подчиняясь ее решению, он сделал к ней несколько шагов,
остановился, поднял голову и застыл, и, к своему великому смущению, Чарли
увидела, как его измученные, пустые глаза наполнились слезами, а губы
умоляюще вытянулись.
- Тайех не даст мне спрыгнуть с карусели, - пожаловался он. И акцент
глубинного Юга уступил место обычному говору Восточного побережья. - Он
опасается, что мои идейные батареи сели. И боюсь, он прав. Я как-то подзабыл
все эти рассуждения насчет того, что каждый мертвый ребенок - это шаг на
пути к всеобщему миру. На тебя ведь давит, когда ты укокошил несколько
малышей. Для Тайеха же это спорт, развлечение. Большой спортсмен, этот
Тайех. "Хочешь уйти - уходи", - говорит он. И показывает на пустыню. Хороший
малый.
И словно нищий, старающийся выпросить подаяние, он обеими руками
схватил ее правую руку и уставился на ладонь.
- Моя фамилия Хэллорен, - пояснил он, словно с трудом вспоминая этот
факт. - Я вовсе не Абдулла, а Артур Дж. Хэллорен. И если ты когда-нибудь
будешь проходить мимо американского посольства, Смит, я буду тебе ужасно
благодарен: забрось им записочку, что, мол, Артур Хэллорен, в прошлом из
Бостона, участник вьетнамской кампании, а последнее время член менее
официальных армий, хотел бы вернуться домой и отдать свой долг обществу до
того, как эти опсихевшие маккавеи [Маккавеи были военачальниками у иудеев во
II в. до н. э.] перевалят через гору и перестреляют большинство из нас.
Сделаешь это для меня, Смит, старушка? Я хочу вот что сказать: в решающий
момент мы, англосаксы, все-таки на голову выше рядовых, ты так не считаешь?
А она словно окаменела. На нее вдруг напала неукротимая сонливость -
так начинает цепенеть тяжело раненный человек. Ей хотелось лишь одного -
спать. С Хэллореном. Дать ему утешение и получить утешение взамен. Неважно,
пусть наутро донесет на нее. Пусть. Она понимала лишь, что не в
состоянии еще одну ночь провести одна в этой чертовой пустой камере.
Он продолжал держать ее руку. Она ее не отнимала, балансируя, как
самоубийца, который стоит на подоконнике и смотрит вниз, на улицу, которая
так и тянет его. Затем огромным усилием воли она высвободилась и обеими
руками вытолкала его покорное тощее тело в коридор.
Затем села на кровать. Все произошло, конечно же, сейчас, только что.
Она еще чувствовала запах его цигарки. Видела окурок у своих ног.
"Хочешь уйти - уходи", - сказал Тайех. И указал на пустыню. Отличный
малый, этот Тайех.
"Это будет страх, какого ты еще не знала, - говорил ей Иосиф. - Твое
мужество станет разменной монетой. Ты будешь тратить и тратить, а в один
прекрасный вечер заглянешь в свои карманы и обнаружишь, что ты - банкрот, и
вот тогда придет настоящее мужество".
"Логика поступков зависит только от одного человека, - говорил ей
Иосиф, - от тебя. И выживет только один человек - ты сама. И доверять ты
можешь только одному человеку - себе самой".
Ее допрос начался на следующее утро и продолжался один день и две с
половиной ночи. Это было нечто дикое, не поддающееся логике, зависевшее от
того, кто на нее кричал и ставились ли под сомнение ее преданность революции
или же ее обвиняли в том, что она британская подданная, или сионистка, или
американская шпионка. Пока длился допрос, она не посещала учений и между
вызовами сидела в своем бараке под домашним арестом, хотя никто не пытался
ее остановить, когда она стала бродить по лагерю. Допрос рьяно вели четыре
арабских парня - работали они по двое и отрывисто задавали ей заранее
заготовленные вопросы, злясь, когда она не понимала их английский. Ее не
били, хотя, может быть, ей было бы легче, если бы ее избили: по крайней
мере, она бы знала, когда угодила им, а когда нет. Но их ярость была
достаточно пугающей, и порой они по очереди
орали на нее, приблизив лицо к самому ее лицу, так что их слюна
обрызгивала ее, и потом у нее до тошноты болела голова. Как-то они
предложили ей стакан воды, но стоило ей протянуть руку, как они выплеснули
воду ей в лицо. Однако при следующей встрече окативший ее парень прочел
письменное извинение в присутствии трех своих коллег и понуро вышел из
комнаты.
В другой раз они пригрозили пристрелить ее за то, что, как известно,
она предана сионизму и английской королеве. Когда же она отказалась
признаться в этих грехах, они вдруг перестали ее мучить и принялись
рассказывать о своих родных деревнях, о том, какие там красивые женщины, и
самое лучшее в мире оливковое масло, и самое лучшее вино. И тут она поняла,
что вышла из кошмара - вернулась к здравомыслию и к Мишелю.
Под потолком вращался электрический вентилятор; на стенах серые
занавески частично скрывали карты. В открытое окно до Чарли долетал грохот
взрывов: в тире рвали бомбы. Тайех сидел на диване, положив на него ногу.
Его страдальческое лицо было бледно, и он выглядел больным. Чарли стояла
перед ним, как провинившаяся девчонка, опустив глаза и сжав от злости зубы.
Она попыталась было заговорить, но в этот момент Тайех вытащил из кармана
плоскую бутылочку виски и глотнул из нее. Затем тыльной стороной ладони
вытер рот, точно у него были усы, хотя на самом деле их не было. Держался он
сдержаннее обычного и почему-то скованно.
- Я насчет Абдуллы, американца, - сказала она. - Ну и?
- Его настоящее имя Хэллорен. Артур Дж. Хэллорен. Он предатель. Он
просил меня, когда я отсюда уеду, сказать американцам, что он хочет
вернуться домой и готов предстать перед судом. Он открыто признает, что
верит в контрреволюционные идеалы. Он может всех нас предать.
Черные глаза Тайеха не покидали ее лица. Он обеими руками держал клюку
и легонько постукивал по большому пальцу больной ноги, словно не давая ей
онеметь.
- Ты поэтому просила о встрече со мной? - Да.
- Хэллорен приходил к тебе три ночи тому назад, - заметил он, не глядя
на нее. - Почему же ты не сказала мне об этом раньше? Почему ждала три дня?
- Тебя же не было.
- Были другие. Почему ты не спросила про меня?
- Я боялась, что ты его накажешь.
Но Тайеха, казалось, не занимал сейчас Хэллорен.
- Боялась, - повторил он таким тоном, будто это было признанием большой
вины. - Боялась? С какой стати тебе бояться за Хэллорена? И целых три дня?
Ты что, втайне сочувствуешь его взглядам?
- Ты же знаешь, что нет.
- Он потому так откровенно говорил с тобой? Потому что ты дала ему
основание доверять тебе? Очевидно, так.
- Нет.
- Ты переспала с ним? - Нет.
- Тогда почему же ты стремишься защитить Хэллорена? Ты меня огорчаешь.
- Я человек неопытный. Мне было жалко его, и я не хотела, чтобы он
пострадал. А потом я вспомнила о моем долге.
Тайех, казалось, все больше запутывался. Он глотнул еще виски.
- Будь ты на моем месте, - сказал он наконец, отворачиваясь от нее, - и
перед тобой встала бы проблема Хэллорена... который хочет вернуться домой,
но знает слишком много... как бы ты с ним поступила?
- Нейтрализовала бы.
- Пристрелила?
- Это уж вам решать.
- Да. Нам. - Он снова стал разглядывать больную ногу, приподняв клюку и
держа ее параллельно ноге. - Но зачем казнить мертвеца? Почему не заставить
его работать на нас?
- Потому что он предатель.
И снова Тайех, казалось, намеренно не понял логики ее рассуждений.
- Хэллорен заводит разговоры со многими в лагере. И не просто так. Он
наш стервятник, который показывает, где у нас слабое место и где гнильца. Он
перст указующий, нацеленный на возможного предателя. Тебе не кажется, что
глупо было бы избавляться от такой полезной особы?
Вздохнув, Тайех в третий раз приложился к бутылке с виски.
- Кто такой Иосиф? - спросил он слегка раздраженным тоном. - Иосиф. Кто
это?
Неужели актриса в ней умерла? Или она настолько вжилась в театр жизни,
что разница между жизнью и искусством исчезла? Ничего из ее репертуара не
приходило Чарли в голову - она не могла ничего подобрать. Она не подумала,
что может грохнуться на каменный пол и не вставать. Ее не потянуло валяться
у него в ногах, признаваясь во всем, моля оставить ее в живых в обмен на
все, что она знает, - а в качестве крайней меры ей это было дозволено. Она
разозлилась. Надоело ей все это до смерти: всякий раз, как она достигает
очередного километрового столба на пути к слиянию с революцией Мишеля, ее
вываливают в грязи, а потом стряхивают грязь и заново подвергают изучению. И
она, не раздумывая, швырнула в лицо Тайеху первую карту с верха колоды -
хочешь - бей, хочешь - нет, и пошел ты к черту.
- Я не знаю никакого Иосифа.
- Да ну же! Подумай! На острове Миконос. До того как ты поехала в
Афины. Один из наших друзей в случайном разговоре с одним из твоих знакомых
услышал о каком-то Иосифе, который тогда присоединился к вашей группе. Он
сказал, что Чарли была очень им увлечена.
Ни одного барьера не осталось, ни одного поворота. Все были позади, и
она бежала теперь по прямой.
- Иосиф? Ах, тот Иосиф! - Она сделала вид, что наконец вспомнила, и тут
же сморщила лицо в гримасу отвращения. - Припоминаю. Этакий грязный
еврейчик, прилепившийся к нашей группе.
- Не надо так говорить о евреях. Мы не антисемиты, мы только
антисионисты.
- Рассказывайте кому другому, - бросила она.
- Ты что же, - заинтересовался Тайех, - считаешь меня лжецом, Чарли?
- Сионист или нет, но он мерзость. Он напомнил мне моего отца.
- А твой отец был евреем?
- Нет. Но он был вор.
Тайех долго над этим раздумывал, оглядывая сначала ее лицо, а потом всю
фигуру и как бы стараясь придраться к чему-то, что могло бы подтвердить еще
тлевшие в нем сомнения. Он предложил ей сигарету, но она отказалась:
инстинкт подсказывал ей не делать ему навстречу никаких шагов. Он снова
постучал палкой по своей омертвевшей ноге.
- Ту ночь, что ты провела с Мишелем в Салониках... в старой
гостинице... помнишь?
- Ну и что?
- Служащие слышали поздно вечером в вашем номере громкие голоса.
- И что вы от меня хотите?
- Не торопи меня, пожалуйста. Кто в тот вечер кричал?
- Никто. Они подслушивали не у той двери.
- Кто кричал?
- Мы не кричали. Мишель не хотел, чтобы я уезжала. Вот и все. Он боялся
за меня.
- А ты?
Это они с Иосифом отработали: тогда она одержала верх над Мишелем.
- Я хотела вернуть ему браслет, - сказала она. Тайех кивнул.
- Это объясняет приписку, сделанную в твоем письме: "Я так рада, что
сохранила браслет". И конечно, никаких криков не было. Ты права. Извини мои
арабские штучки. - Он в последний раз окинул ее испытующим взглядом, тщетно
пытаясь разгадать загадку; затем поджал губы, по-солдатски, как это делал
иногда Иосиф, прежде чем отдать приказ. - У нас есть для тебя поручение.
Собери вещи и немедленно возвращайся сюда. Твоя подготовка окончена.
Отъезд неожиданно оказался самым большим испытанием. Это было хуже
окончания занятий в школе, хуже прощания с труппой в Пирее. Фидель и Буби по
очереди прижимали ее к груди, и их слезы мешались с ее слезами. Одна из
алжирок дала ей подвеску в виде деревянного младенца Христа.
Профессор Минкель жил в седловине между горой Скопус и Французским
холмом, на восьмом этаже нового дома, недалеко от университета, в группе
высотных домов, что так болезненно воспринимаются незадачливыми сторонниками
консервации Иерусалима. Каждая квартира в этом доме смотрела на Старый
город, но беда в том, что и Старый город смотрел на них. Как и соседние
дома, это был не просто высокий дом, а крепость, и все окна здесь были так
расположены, чтобы в случае нападения можно было огнем из них накрыть
атакующих. Курц трижды ошибался, прежде чем нашел дом. Сначала он забрел в
бетонный торговый центр, построенный под землей, на пятифутовой глубине,
потом - на Английское кладбище, где похоронены погибшие в Первую мировую
войну. "В дар от народа Палестины" - гласила надпись. Побывал он и в других
зданиях - в основном сооруженных на деньги американских миллионеров - и
наконец вышел к этой башне из тесаного камня. Таблички с фамилиями были все
исцарапаны, поэтому он нажал на первый попавшийся звонок, и ему ответил
старик-поляк из Галиции, говоривший только на идиш. Поляк знал, в каком доме
живет Минкель, - вы же его видите, как меня сейчас! - он знал доктора
Минкеля и восхищался им: он сам тоже учился в прославленном Краковском
университете. Но и у него были свои вопросы, на которые Курц, как мог,
вынужден был отвечать: к примеру, а сам Курц откуда происходит? Ох,
святители небесные, а он знает такого-то? И что делает тут Курц, взрослый
мужчина, в одиннадцать часов утра - ведь доктору Минкелю в это время следует
учить будущих философов нашего народа!
Механики по лифтам бастовали, и Курц вынужден был подниматься пешком,
но ничего не могло омрачить его хорошего настроения. Во-первых, его
племянница только что объявила о помолвке с молодым человеком с его службы,
причем своевременно. Во-вторых, конференция по трактовке
Библии, в которой участвовала Элли, прошла успешно; по ее окончании
Элли пригласила гостей на чашку кофе, и, к ее великой радости, Курц сумел
там присутствовать. Но главное: прорыв по Оренбургу был подкреплен
несколькими обнадеживающими фактами, самый существенный из которых был добыт
лишь вчера одним парнем из группы Шимона Литвака, занимающейся
подслушиванием и опробовавшей новый направленный микрофон, который они
установили на крыше в Бейруте; Фрейбург, Фрейбург, Фрейбург - этот город
трижды встречался на пяти страницах отчета, восторг, да и только. И сейчас,
поднимаясь по лестнице, Курц размышлял о том, что удача иной раз все-таки
выпадает на долю человека. А именно удача, как хорошо знал Наполеон и все в
Иерусалиме, делает рядового генерала генералом выдающимся.
Добравшись до небольшой площадки, Курц остановился, чтобы собраться с
духом и с мыслями. Лестница освещалась совсем как бомбоубежище -
электрические лампочки были в проволочных сетках, но сегодня, казалось, само
детство Курца, проведенное в гетто, прыгало по этой мрачной лестнице вверх и
вниз. "Правильно я поступил, что не взял с собой Шимона, - подумал он. -
Шимон иной раз умеет такого льда подпустить..."
В двери квартиры 18-Д был глазок в стальной оправе и несколько
расположенных один над другим замков, которые госпожа Минкель открывала по
очереди, точно расстегивала пуговицы, всякий раз произнося: "Одну минутку,
пожалуйста" - и принимаясь за следующий. Курц вошел и подождал, пока она их
снова сверху донизу закроет. Она была высокая, довольно красивая, с очень
яркими голубыми глазами и седыми волосами, стянутыми в строгий пучок.
- Вы господин Шпильберг из Министерства внутренних дел, - несколько
настороженно сообщила она ему и протянула руку. - Ганси ждет вас. Проходите.
Прошу.
Она открыла дверь в крошечный кабинетик, где сидел ее Ганси, сморщенный
старый патриций, настоящий Будденброк. Письменный стол был слишком мал для
него, - и, наверное, уже давно был мал, так как его книги и бумаги кипами
лежали на полу, явно не случайно разложенные. Стол
стоял боком в эркере, представлявшем собою половину восьмигранника, с
узкими, как бойницы в замке, окнами и сиденьями, встроенными под ними. С
трудом поднявшись на ноги, Минкель с достоинством осторожно пересек комнату
и остановился на крошечном островке, не оккупированном свидетельствами его
эрудиции. Он застенчиво поздоровался, и они сели в эркере, а госпожа Минкель
взяла стул и решительно уселась между ними, словно намереваясь проследить за
тем, чтобы все было по-честному.
Наступило неловкое молчание. Курц изобразил улыбку сожаления: ничего не
попишешь, долг требует.
- Госпожа Минкель, боюсь, нам придется с вашим мужем обсудить два-три
момента, которые из соображений безопасности мое министерство требует
обсуждать наедине, - сказал он. И подождал, продолжая улыбаться, пока
профессор не предложил жене приготовить им кофе, - господин Шпильберг пьет
кофе?
Бросив на мужа предостерегающий взгляд, госпожа Минкель нехотя исчезла
за дверью. Между двумя мужчинами не было большой разницы в возрасте, однако
Курц обращался к Минкелю, как к старшему: профессор безусловно привык к
такому обращению.
- Насколько я понимаю, профессор, наш общий друг Руфи Задир говорила с
вами только вчера, - начал Курц тоном, каким разговаривают с тяжелобольным.
Он-то это