Фрэнсис Бэкон. Великое восстановление наук. Разделение наук
---------------------------------------------------------------
Игорь Маханьков (makh.ig@ru.net)
---------------------------------------------------------------
ФРАНЦИСК ВЕРУЛАМСКИЙ[1]
ТАК МЫСЛИЛ
И УСТАНОВИЛ ДЛЯ СЕБЯ ТАКИЕ ПОЛОЖЕНИЯ,
ОЗНАКОМИТЬСЯ С КОТОРЫМИ, ПО ЕГО МНЕНИЮ,
ВАЖНО И НЫНЕ ЖИВУЩИМ И ПОТОМСТВУ
Убедившись в том, что разум человеческий сам себе создает затруднения и
не пользуется трезво и здраво находящимися во власти человека истинными
средствами помощи, вследствие чего возникает многообразное непонимание
вещей, влекущее за собой бесчисленный ущерб, он счел необходимым всеми
силами стремиться к тому, чтобы каким-либо способом восстановить в целости
или хотя бы привести к лучшему виду то общение между умом и вещами, которому
едва ли уподобится что-либо на земле или по крайней мере что-либо земное. На
то же, чтобы укоренившиеся и готовые укорениться навеки заблуждения
исправились одно за другим самостоятельно (если предоставить ум самому
себе), собственною ли силою разума или благодаря помощи и поддержке
диалектики, не было решительно никакой надежды; ибо первые понятия о вещах,
которые ум легким и беспечным вкушением извлекает, вбирает в себя и
накопляет и от которых проистекают все остальные понятия, порочны и смутны и
неправильно отвлечены от вещей, вторичные же и остальные понятия отличаются
не меньшим произволом и неустойчивостью; откуда следует, что все
человеческое мышление, которым мы пользуемся для исследования природы, дурно
составлено и построено и уподобляется некоей великолепной громаде без
фундамента. Ибо люди, восхищаясь ложными силами духа и прославляя их,
обходят и теряют истинные его силы, каковые могли бы у него быть (если бы
ему была предоставлена должная помощь и сам он покорствовал бы вещам, вместо
того чтобы попирать их необузданно). Оставалось только одно: заново
обратиться к вещам с лучшими средствами и произвести Восстановление наук и
искусств и всего человеческого знания вообще, утвержденное на должном
основании. И хотя этот замысел мог бы показаться чем-то бесконечным и
превышающим силы смертных, однако на деле он окажется здравым и трезвым в
большей степени, чем то, что делалось доныне. Ибо здесь есть какой-то выход.
То же, что ныне делается в науках, есть лишь некое вращение и вечное
смятение и движение по кругу. Не скрыто от него, на какое одиночество
обрекает этот опыт и как он мало пригоден, чтобы внушить доверие; тем не
менее он не счел возможным пренебречь ни делом, ни собою самим и не
отказался вступить на тот путь, который один только возможен для
человеческого духа. Ибо лучше положить начало тому, что может привести к
выходу, чем вечными усилиями и стараниями связывать себя с тем, что никакого
выхода не имеет. Пути же размышления близко соответствуют путям
деятельности, о которых искони говорится, что один, вначале крутой и
трудный, выводит на простор, другой же, на первый взгляд удобный и легкий,
ведет к бездорожью и пропастям. И вот, не будучи уверен в том, придет ли
когда все это кому-нибудь на ум впоследствии, каковое сомнение в него
вселяло то обстоятельство, что он не нашел никого, кто в прошлом обратил бы
свой ум к подобным размышлениям, он решил обнародовать первое, к чему
удалось прийти. Эта поспешность была вызвана не тщеславием, а заботой о том,
чтобы если с ним что случится по бренности человеческой, то все же осталось
бы некое начертание и обозначение дела, которое он обнял своим замыслом, и
тем самым остался бы некоторый знак его искреннего и доброго стремления ко
благу человеческого рода. Всякое же иное притязание он поистине счел
недостойным задуманного дела. Ибо дело, о котором идет речь, или вовсе
ничтожно, или таково, что подобает довольствоваться самою заслугой и не
искать награды вовне.
СВЕТЛЕЙШЕМУ И МОГУЩЕСТВЕННОМУ
ГОСУДАРЮ И ГОСПОДИНУ НАШЕМУ
ЯКОВУ
БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ ВЕЛИКОЙ БРИТАНИИ,
ФРАНЦИИ И ГИБЕРНИИ[2] КОРОЛЮ,
ВЕРЫ ЗАЩИТНИКУ И ПРОЧАЯ
Светлейший и могущественнейший государь, Ваше Величество сможет,
пожалуй, обвинить меня в хищении за то, что я хотел бы похитить у Ваших дел
столько времени, сколько потребовала бы приносимая Вам книга. Мне нечего
возразить, ибо нет возврата времени. Но, может быть, тот ущерб, который
понесло время, принадлежащее Вашим делам, будет возмещен памятью Вашего
имени и славой Вашего века, если только приносимое имеет какую-нибудь цену.
Во всяком случае оно ново, и притом вполне, хотя и списано с весьма старого
образца, а именно самого мира и природы вещей и духа. Сам я (признаюсь
откровенно) считаю этот труд скорее порождением времени, чем ума. Ибо только
одно в нем достойно удивления -- что кому-то могли прийти на ум начатки дела
и столь сильные сомнения в том, что получило силу. Остальное же следует без
труда. Но ведь несомненно имеется нечто случайное (как мы говорим) и как бы
непроизвольное в том, что думают люди, как и в том, что они делают или
говорят. Но я хотел бы, чтобы это случайное (о котором я говорю) было понято
таким образом, что если в приносимом мною есть нечто хорошее, то это должно
быть приписано бесконечному милосердию и благости божьей и счастливому
благоденствию времен Ваших, государя, которому я и при жизни служил с
непоколебимым усердием и по смерти, быть может, достигну того, что Ваши
времена станут светить потомству новым сим факелом, зажженным во тьме
философии, И по заслугам принадлежит это возрождение и восстановление наук
временам государя мудрейшего и ученейшего изо всех. Остается просьба, не
недостойная Вашего Величества и как ничто другое важная для нашего замысла.
Она заключается в том, чтобы, во многом уподобляясь Соломону -- силою
правосудия, мирным правлением, величием сердца, наконец, превосходным
разнообразием составленных Вами книг, Вы прибавили к этому, по примеру того
же царя, заботу о составлении и завершении истории естественной и опытной,
истинной и строгой (отбросившей филологию), такой, которая была бы пригодна
для основания философии, короче, такой, какою мы ее опишем в своем месте;
чтобы наконец после стольких веков существования мира философия и науки
более не были висящими в воздухе, а опирались на прочные основания
разнородного и притом хорошо взвешенного опыта. Я дал Органон; материал же
нужно искать в самих вещах. Да хранит долго всеблагий всевышний господь Ваше
Величество.
Светлейшего Вашего Величества раб усерднейший и преданнейший
Франциск Верулам, канцелларий
ФРАНЦИСКА ВЕРУЛАМСКОГО
ВЕЛИКОЕ ВОССТАНОВЛЕНИЕ
Предисловие[3]
О том, что состояние наук неблагоприятно и не показывает их рост, и о
том, что необходимо открыть человеческому разуму новую дорогу, совершенно
отличную от той, которая была известна нашим предшественникам, и дать ему
новые средства помощи, чтобы дух мог пользоваться своими правами на природу
Нам кажется, что люди не знают вполне ни своих богатств, ни своих сил и
представляют себе первые большими, а вторые -- меньшими, чем они есть в
действительности. От этого происходит, что они, придавая непомерную цену
унаследованным искусствам, не ищут ничего большего или, слишком низко ставя
себя, тратят свои силы на ничтожное, а не испытывают их в том, что важно для
существа дела. Поэтому и у наук есть как бы свои роковые пограничные
столбы[4], и проникнуть далее не побуждает людей ни стремление, ни
надежда. Но так как преувеличенное представление о своем богатстве является
одной из главнейших причин бедности и так как доверие к настоящему
заставляет пренебречь истинными средствами помощи для будущего, то уместно и
даже прямо необходимо в самом начале нашего труда отвести избыток почета и
преклонения от всего того, что найдено до сих пор (оставив при этом в
стороне околичности и притворство), и надлежащим увещанием достигнуть того,
чтобы люди не преувеличивали и не прославляли изобилие и пользу того, что у
них имеется.
В самом деле, если кто внимательно рассмотрит все то разнообразие книг,
в которых превозносятся науки и искусства, то повсюду он найдет бесконечные
повторения одного и того же, по способу изложения различные, но по
содержанию заранее известные, так что все это с первого взгляда
представляющееся изобильным после проверки окажется скудным. Что же касается
полезности этого, то тут надо сказать открыто, что та мудрость, которую мы
почерпнули преимущественно у греков, представляется каким-то детством науки,
обладая той отличительной чертой детей, что она склонна к болтовне, но
бессильна и не созрела для того, чтобы рождать. Она плодовита в спорах, но
бесплодна в делах, так что настоящее достояние наук живо изображается басней
о Сцилле, у которой голова и лицо девы, а у чресл -- опоясание из лающих
чудовищ. Так и привычные нам науки содержат общие положения, привлекательные
и благообразные, но если обратиться к их специальным разделам, как бы
производящим частям, чтобы они выдали плоды и дела, то вместо плодов все
заканчивается препирательствами и злобным лаем споров. Кроме того, если бы
науки этого рода не были совершенно мертвы, то, очевидно, менее всего могло
бы произойти то, что наблюдается на протяжении уже многих столетий, а
именно, что они остаются почти неподвижными на своем месте и не получают
приращений, достойных человеческого рода; так что часто не только
утверждение остается утверждением, но и вопрос остается вопросом, и диспуты
не разрешают его, а укрепляют и питают. Вся последовательность и
преемственность наук являют образ учителя и слушателя, а не изобретателя и
того, кто прибавляет к изобретениям нечто выдающееся. В механических же
искусствах мы наблюдаем противоположное: они, как бы восприняв какое-то
живительное дуновение, с каждым днем возрастают и совершенствуются и,
являясь у первых своих творцов по большей части грубыми и как бы
тяжеловесными и бесформенными, в дальнейшем приобретают все новые
достоинства и какое-то изящество, так что скорее прекратятся и изменятся
стремления и желания людей, чем эти искусства дойдут до предела своего
совершенствования. Напротив того, философия и умозрительные науки, подобно
изваяниям, встречают преклонение и прославление, но не двигаются вперед.
Нередко бывает даже так, что они наиболее сильны у своего основоположника, а
затем вырождаются. Ибо, после того как люди стали послушными учениками и
объединились вокруг мнения кого-либо одного (наподобие "пеших"
сенаторов[5], они не заботятся более о развитии самих наук, а
занимаются, как прислужники, тем, что превозносят и сопровождают того или
иного автора. Пусть никто не возражает, что науки, понемногу подрастая,
дошли наконец до некоторого удовлетворительного состояния и только после
этого (как бы завершив положенный путь) в трудах немногих людей обрели
надежное место и что раз ничего лучшего изобрести нельзя, то остается
возвеличивать и чтить изобретенное ранее. Хорошо было бы, если бы это было
так. Но справедливее и вернее, что это пленение наук порождено не чем иным,
как самонадеянностью немногих людей и нерадивостью и косностью остальных.
Ибо, после того как науки в своих частях были, может быть, прилежно
разработаны и развиты, нашелся кое-кто, кто, обладая смелым умом и сумев
изящной сжатостью рассуждения снискать общее расположение и похвалу,
казалось бы, учредил искусства, а на самом деле извратил труды древних. Но
это и оказывается обыкновенно желательным для потомства, потому что такой
труд легко доступен, а новое исследование скучно и утомительно. Между тем
если кто поддается впечатлению от всеобщего и уже укоренившегося согласия --
как бы суда времени, -- то пусть он знает, что опирается на совершенно
обманчивое и шаткое основание. Ведь нам в значительной части неизвестно, что
было обнаружено и обнародовано в науках и искусствах различных веков и
стран, и еще гораздо менее -- какие попытки и тайные замыслы принадлежали
отдельным людям. Так остаются вне летописей как своевременные, так и
преждевременные плоды. Самое же согласие и его длительность решительно
нельзя высоко ценить. Действительно, в то время как существует много
различных родов государственного устройства, у наук есть один единственный
строй, и он всегда был и останется народоправством. А наибольшую силу у
народа имеют учения, или вызывающие и драчливые, или краснобайские и пустые,
то есть такие, которые приобретают сторонников, или запутывая их в сети, или
заманивая. Поэтому, несомненно, наиболее одаренные во все времена
подвергались насилию: люди, обладавшие незаурядными дарованиями и разумом,
все же подчинялись суждению современности и толпы, желая возвыситься в ее
мнении. Поэтому, если где-либо и появились проблески более возвышенных
мыслей, их сразу же изгонял и гасил ветер ходячих мнений; так что время,
подобно реке, донесло до нас то, что легко и надуто, и поглотило то, что
полновесно и твердо. Ведь даже и те самые авторы, которые установили покую
диктатуру в науках и с такой самоуверенностью высказываются о вещах, время
от времени, словно опомнившись, обращаются к сетованиям о тонкости природы,
сокровенности истины, темноте вещей, запутанности причин, слабости
человеческого ума, проявляя, впрочем, при этом нисколько не больше
скромности, так как они предпочитают сослаться на общее положение людей и
вещей, чем признаться в собственном бессилии. Мало того, у них стало чуть ли
не обязательным все то, чего какое-либо искусство не смогло достигнуть,
объявлять невозможным на основании этого самого искусства. Но конечно,
искусство не может оказаться осужденным, если оно само ведет суд и
разбирательство. И вот их старания направлены к тому, чтобы освободить
невежество от бесславия. Что же касается того, что унаследовано и
воспринято, то оно примерно таково: в практической части бесплодно, полно
нерешенных вопросов; в своем приращении медлительно и вяло; тщится показать
совершенство в целом, но дурно заполнено в своих частях; по содержанию
угождает толпе и сомнительно для самих авторов, а потому ищет защиты и
показной силы во всевозможных ухищрениях. А те, кто решился, отдавшись
наукам, сам сделать попытку расширить их пределы, не отважились ни
решительно отказаться от воспринятого ранее, ни обратиться к источникам
вещей. Они считают, что достигнут чего-то великого, если придадут и добавят
хоть что-нибудь свое, благоразумно полагая, что согласием с чужим они
проявляют скромность, а добавлением своего утверждают собственную свободу.
Но в заботе о мнениях и приличиях эти хваленые посредственности приносят
большой ущерб науке. Едва ли возможно одновременно и преклоняться перед
авторами и превзойти их. Здесь перед нами подобие вод, которые не
поднимаются выше того уровня, с какого они спустились. Таким образом, эти
люди кое-что исправляют, но мало двигают дело вперед и достигают улучшения,
но не приращения. Были, впрочем, и такие, которые с большей решимостью сочли
для себя все подлежащим пересмотру и, со стремительной пылкостью ума
ниспровергая и сокрушая все предшествующее, расчистили доступ для себя и
своих мнений; но произведенный ими шум не принес большой пользы, так как они
старались не пополнить философию и искусства трудом и делом, а только
заменить одни мнения другими и захватить власть в их царстве, а это,
конечно, приносило мало плодов, поскольку противоположным заблуждениям
свойственны почти одни и те же причины блужданий. Если же иные, не
подчиняясь ни чужим, ни своим собственным мнениям, но, желая содействовать
свободе, были одушевлены стремлением побудить других к совместным исканиям,
то хотя их рвение было похвально, но в своих попытках они остались
бессильны. Ибо они, очевидно, следовали только соображениям вероятности и,
увлеченные водоворотом доказательств, подорвали строгость исследования
беспорядочной вольностью своих поисков. Никого мы не находим, кто должным
образом остановился бы на самих вещах и на опыте. С другой стороны, многие,
пустившиеся в плавание по волнам опыта и почти сделавшиеся механиками, все
же в самом опыте прибегают к какому-то зыбкому пути исследования и не
следуют какому-либо определенному закону. Кроме того, большинство из них
поставило перед собой какие-то ничтожные задачи, считая чем-то великим, если
им удастся произвести на свет какое-нибудь единственное изобретение --
замысел столь же ограниченный, как и неразумный. Ведь никто не может
правильно и удачно исследовать природу какой-либо вещи, ограничиваясь самой
этой вещью; трудолюбиво видоизменяя свои опыты, он не успокаивается после
них, а находит предмет для дальнейших исследований. Но прежде всего нельзя
упускать из виду, что любое усердие в опытах всегда с самого начала с
преждевременной и неуместной торопливостью устремлялось на какие-нибудь
заранее намеченные практические цели; оно искало, хочу я сказать,
плодоносных, а не светоносных опытов и не последовало божественному порядку,
который в первый день создал только свет и на это уделил полностью один
день, не производя в этот день никаких материальных творений, но обратившись
к ним лишь в последующие дни. Те же, кто приписал величайшее значение
диалектике, надеясь найти в ней самую верную помощь наукам, вполне
справедливо и правильно поняли, что человеческий разум, предоставленный
самому себе, не заслуживает доверия. Но лекарство оказывается слабее
болезни, да и само не свободно от болезни. В самом деле, общепринятая
диалектика, будучи вполне применима в гражданских делах и в тех искусствах,
которые основаны на речи и мнении, все же далеко не достигает тонкости
природы; и, пытавшись поймать неуловимое, она содействовала скорее
укоренению и как бы закреплению ошибок, чем расчистке пути для истины.
Итак, сделаем вывод из сказанного: до сих пор, по-видимому, людям не
подали счастливого света для наук ни посторонняя помощь, ни собственное
старание, тем более что и в доказательствах и в опытах, известных доныне,
мало пользы. Здание этого нашего Мира и его строй представляют собой некий
лабиринт для созерцающего его человеческого разума, который встречает здесь
повсюду столько запутанных дорог, столь обманчивые подобия вещей и знаков,
столь извилистые и сложные петли и узлы природы. Совершать же путь надо при
неверном свете чувств, то блистающем, то прячущемся, пробираясь сквозь лес
опыта и единичных вещей. К тому же (как мы сказали) вожатые, встречающиеся
на этом пути, сами сбиваются с дороги и увеличивают число блужданий и
блуждающих. При столь тяжелых обстоятельствах приходится оставить всякую
надежду на суждения людей, почерпнутые из их собственных сил, и также на
случайную удачу. Ибо, каково бы ни было превосходство сил ума и как бы часто
ни повторялся жребий опыта, они не в состоянии победить все это. Надо
направить наши шаги путеводной нитью и по определенному правилу обезопасить
всю дорогу, начиная уже от первых восприятий чувств. Впрочем, это не должно
быть понято так, будто столькими столетиями и такими трудами вовсе ничего не
достигнуто. Мы отнюдь не досадуем на то, что уже найдено. Несомненно, в том,
что зависит от отвлеченного размышления и от силы ума, древние показали себя
людьми достойными уважения. Но подобно тому как в прежние века, когда люди в
морских плаваниях направляли свой путь только посредством наблюдений звезд,
они могли, конечно, обойти берега Старого Света или пересечь некоторые малые
и окруженные землями моря; но, прежде чем переплыть океан и открыть области
Нового Света, необходимо было узнать употребление мореходной иглы как более
верного и надежного вожатого в пути, точно так же все то, что до сих пор
найдено в искусствах и науках, -- это вещи такого рода, которые могли быть
добыты практикой, размышлением, наблюдением, рассуждением, ибо они близки к
чувствам и лежат почти под самой поверхностью обычных понятий; но, прежде
чем удастся причалить к более удаленному и сокровенному в природе,
необходимо ввести лучшее и более совершенное употребление человеческого духа
и разума.
И вот мы, побежденные вечной любовью к истине, отважились вступить на
неизведанный путь среди круч и пустынь и, полагаясь и уповая на божественную
помощь, противопоставили наш дух и ожесточению, и как бы боевому строю
общераспространенных мнений, и собственным внутренним колебаниям и
сомнениям, и затемненности, туманности и повсюду представляющимся ложным
образом вещей, чтобы добыть наконец для ныне живущих и для потомства более
верные и надежные указания. И если мы в этом достигнем чего-нибудь, то путь
к этому нам открыло не какое-либо иное средство, как только справедливое и
законное принижение человеческого духа. Действительно, ранее нас все, кто
обращался к изобретению искусств, бросив поверхностный взгляд на вещи,
примеры и опыт, тотчас же как бы взывали к собственному духу, чтобы он подал
им оракул, как будто изобретение -- это не что иное, как некое измышление.
Мы же, постоянно и добросовестно оставаясь среди вещей, не отвлекаем разум
от них далее, чем это необходимо, чтобы могли сойтись изображения и лучи
вещей (как это бывает в случае ощущений), вследствие чего немногое остается
на долю сил и превосходства ума. И той же смиренности, которую мы проявляем
в изобретении, мы следуем и в поучении. Мы не стараемся придать этим нашим
изобретениям большой вес триумфами опровержений, взыванием к древности,
каким-либо использованием авторитета или, наконец, покровом затемненности;
хотя найти все это было бы нетрудно тому, кто пытался бы снискать свет для
своего имени, а не для душ других. Мы не создали, повторяю, и не готовим
никакого насилия и никакой западни для суждений людей, а приводим их к самим
вещам и к связям вещей, чтобы они сами видели, что им принять, что
отвергнуть, что прибавить от себя и сделать общим достоянием. Если же мы в
чем-либо приняли на веру ложное, или задремали и не были достаточно
внимательны, или, утомившись в пути, оборвали исследование, -- если это и
так, все же мы показываем вещи обнаженными и открытыми таким образом, что
наши ошибки можно отметить и выделить раньше, чем они проникнут в глубину
тела науки, а вместе с тем оказывается легким и удобным продолжение наших
трудов. Таким образом, как мы полагаем, мы навсегда укрепили истинное и
законное сочетание способностей опыта и рассудка, коих опрометчивое и
злополучное расторжение и разлучение создало общее смятение в семье людей.
Поэтому в начале нашего труда мы возносим к Богу-Отцу, Богу-Слову и
Богу-Духу смиреннейшие и пламеннейшие моления о том, что не в нашей власти,
-- чтобы они, помня о тяготах рода человеческого и о превратностях этой
жизни, в коей мы проводим немногие и горькие дни, удостоили подать семье
людей через наши руки новый дар своего милосердия. И еще мы коленопреклонно
молим о том, чтобы человеческое не оказалось во вред божественному и чтобы
открытие путей чувств и яркое возжжение естественного света не породило в
наших душах ночь и неверие в божественные таинства, но чтобы, напротив,
чистый разум, освобожденный от ложных образов и суетности и все же послушный
и вполне преданный божественному откровению, воздал вере то, что вере
принадлежит. Наконец, чтобы, отбросив тот влитый в науку змием яд, от коего
возносится и преисполняется надменностью дух человеческий, мы не
мудрствовали лукаво и не шли далее трезвой меры, но в кротости чтили истину.
Совершив моление, мы обратимся к людям со спасительным увещеванием и со
справедливым требованием. Прежде всего мы увещеваем их -- о чем мы и
возносили моления -- сдерживать чувство в его деятельности, поскольку дело
касается божественного. Ибо чувства (подобно солнцу) лик земного шара
раскрывают, а небесного свертывают и сокрывают. С другой стороны, пусть они,
избегая этого зла, не погрешат противоположной ошибкой, в которую они
впадут, если будут думать, что исследование природы в какой-либо части как
бы изъято от них запретом. Ведь не то чистое и незапятнанное знание природы,
в силу которого Адам дал вещам названия по их свойствам, было началом и
причиной падения; тщеславная и притязательная жажда морального знания,
судящего о добре и зле, -- вот что было причиной и основанием искушения к
тому, чтобы человек отпал от Бога и сам дал себе законы. О науках же,
созерцающих природу, святой философ говорит так: "Слава Бога -- в том, чтобы
скрывать, слава же царя -- в том, чтобы открывать", не иначе как если бы
божественная природа забавлялась невинной и дружелюбной игрой детей, которые
прячутся, чтобы находить друг друга, и, в своей снисходительности и доброте
к людям, избрала себе сотоварищем для этой игры человеческую душу. Наконец,
мы хотим предостеречь всех вообще, чтобы они помнили об истинных целях науки
и устремлялись к ней не для развлечения и не из соревнования, не для того,
чтобы высокомерно смотреть на других, не ради выгод, не ради славы или
могущества или тому подобных низших целей, но ради пользы для жизни и
практики и чтобы они совершенствовали и направляли ее во взаимной любви. Ибо
от стремления к могуществу пали ангелы, в любви же нет избытка, и никогда
через нее ни ангел, ни человек не были в опасности.
Требования же, которые мы предъявляем, таковы. О самих себе мы молчим;
но в отношении предмета, о котором идет речь, мы хотим, чтобы люди считали
его не мнением, а делом и были уверены в том, что здесь закладываются
основания не какой-либо секты или теории, а пользы и достоинства
человеческого. Затем, чтобы они, отбросив предубеждения и пристрастия к
каким-либо мнениям, со всей непредвзятостью сообща пеклись о своем
преуспеянии и, нашей поддержкой и помощью освобожденные и защищенные от
блужданий и препятствий в пути, приняли и сами участие в тех трудах, которые
еще предстоят. Наконец, чтобы они прониклись доброй надеждой и не
представляли в своем уме и воображении наше Восстановление чем-то
бесконечным и превышающим силы смертных, тогда как на самом деле оно есть
законный конец и предел бесконечного блуждания; оно не забывает и о
смертности человеческой, так как совсем не предполагает, что дело может быть
завершено на протяжении одного века, но предназначает его потомкам; наконец,
оно не ищет высокомерно науки в кельях человеческого ума, а смиренно
обращается за ними к великому миру. Но то, что пусто, обыкновенно бывает
обширным; твердое же бывает наиболее сжатым и располагается в малом объеме.
Наконец, мы считаем нужным (дабы никто не вздумал проявить по отношению к
нам несправедливости, опасной для самого дела) потребовать от людей, чтобы
они подумали, насколько им позволительно, на основании того, что мы должны с
необходимостью утверждать (раз мы хотим быть последовательны), выносить
мнение и суждение о том, что мы предлагаем; ибо мы отвергаем все это
мышление, человеческое, незрелое, предвзятое, опрометчиво и слишком
торопливо отвлеченное от вещей (поскольку оно касается исследования
природы), как вещь непостоянную, беспорядочную и дурно устроенную. Нельзя
требовать, чтобы суд совершался тем, что само должно быть судимо.
РОСПИСЬ СОЧИНЕНИЯ
УСТАНАВЛИВАЮТСЯ ШЕСТЬ ЕГО ЧАСТЕЙ
Первая: Разделение наук.
Вторая: Новый Органон, или Указания для истолкования природы.
Третья: Явления мира, или Естественная и экспериментальная история для
основания философии.
Четвертая: Лестница разума.
Пятая: Предвестия, или Предварения второй философии.
Шестая: Вторая философия, или Действенная наука.
Содержание каждой из частей
Часть нашей задачи заключается в том, чтобы изложить все ясно и
наглядно, насколько это возможно. Ибо нагота духа, как некогда нагота тела,
есть спутник невинности и простоты. Итак, раскроем прежде всего строй и план
сочинения. Частей его мы устанавливаем шесть. Первая часть[6] дает
очерк или общее описание того знания или той науки, обладанием которыми в
настоящее время пользуется человеческий род. Мы сочли нужным несколько
задержаться и на том, что нами унаследовано, лишь с той мыслью, чтобы легче
достигнуть и усовершенствования старого, и доступа к новому. Ибо почти
равное усердие нас влечет и к упорядочению старого и к достижению
дальнейшего. К тому же это содействует приобретению доверия, согласно
положению: "Не воспринимает невежда слов науки, если не сказать прежде то,
что заключено в его сердце". Итак, мы не пренебрежем тем, чтобы совершить
плавание вдоль берегов унаследованных наук и искусств и мимоходом внести в
них кое-что полезное.
Но при этом мы дадим такое распределение наук, которое обнимет не
только то, что уже найдено и известно, но и то, что до сих пор упускалось и
только подлежит нахождению. Ведь и в мире разума, как в мире земном, наряду
с возделанными областями есть и пустыни. Поэтому не должно казаться
странным, если мы иногда отступаем от общепринятых разделений. Ибо всякое
добавление, изменяя целое, неизбежно изменяет и части, и их разделы; и
унаследованные разделения пригодны только для унаследованной совокупности
наук, какова она теперь.
По отношению же к тому, что мы отметим как пропущенное, мы будем
поступать таким образом, что предложим нечто большее, чем простые заглавия и
краткое содержание нужного: если мы что-нибудь укажем среди пропущенного
(лишь бы только оно имело своим содержанием достаточно важный предмет) и оно
представится несколько темным, так что мы будем иметь основание опасаться,
что людям будет трудно понять, что мы имеем в виду и какова та работа,
которую мы намечаем в мыслях, то в этих случаях мы всегда озаботимся
присоединить или наставление о том, как должна производиться подобная
работа, или часть самой работы, выполненной нами в качестве образчика для
всего целого; таким образом, мы в каждом случае поможем или советом, или
делом. Притом же мы считаем важным не только для пользы других, но и для
нашей доброй славы, чтобы никто не думал, будто нашего ума коснулось лишь
некое слабое представление о вещах этого рода и то, чего мы желаем и к чему
стремимся, подобно мечтам. Между тем все это таково, что и у людей есть для
этого полная возможность (если только они не повредят сами себе), и мы даем
некоторый определенный и развернутый план. Ведь мы хотим не измерять эти
области умом, как авгуры, чтобы найти в них предзнаменования, но войти в них
как вожди, и только в этом видим заслугу.
Такова первая часть сочинения.
Далее, миновав старые искусства, мы подготовим человеческий разум к
переправе. Итак, для второй части предназначается учение о лучшем и более
совершенном применении разума к исследованию вещей и об истинной помощи
разума, чтобы тем возвысился разум (насколько это допускает участь смертных)
и обогатился способностью преодолевать трудное и темное в природе. Это
приносимое нами искусство (которое мы обыкновенно называем истолкованием
природы) сродни логике и все же чрезвычайно и даже прямо бесконечно от нее
отличается. Действительно, ведь и обычная логика заявляет, что она
производит и доставляет поддержку и помощь разуму; в этом одном они
совпадают. Но резкое различие между ними заключается главным образом в трех
вещах: в самой цели, в порядке доказательства и в началах исследования.
В самом деле, перед этой нашей наукой стоит задача нахождения не
доказательств, а искусств, и не того, что соответствует основным положениям,
а самих этих положений, и не вероятных оснований, а назначений и указаний
для практики. Но за различием в устремлениях следует и различие в действиях.
Там рассуждениями побеждают и подчиняют себе противника, здесь -- делом
природу.
Такой цели соответствует также природа и порядок самих доказательств. В
обычной логике почти вся работа строится вокруг силлогизма. Об индукции же
диалектики, кажется, едва ли и подумали серьезно, ограничиваясь
поверхностным упоминанием о ней, чтобы поспешно перейти к формулам
рассуждений. Мы же отбрасываем доказательство посредством силлогизмов,
потому что оно действует неупорядоченно и упускает из рук природу. Ибо, хотя
никто не может сомневаться в том, что содержания, совпадающие со средним
термином, совпадают между собой (в этом заключена некая математическая
достоверность), тем не менее остается та возможность ошибки, что силлогизм
состоит из предложений, предложения из слов, а слова -- это символы и знаки
понятий. Поэтому если понятия разума (которые составляют как бы душу слов и
основу всех такого рода схем и построений) дурно и опрометчиво отвлечены от
вещей, смутны и недостаточно определены и очерчены, короче, если они порочны
во многих отношениях, то все рушится. Итак, мы отбрасываем силлогизм, и не
только применительно к принципам (к которым и другие его не прилагают), но и
применительно к средним предложениям, которые силлогизм, правда, так или
иначе выводит и порождает, но лишь как бесплодные в работе, удаленные от
практики и совершенно непригодные в действенной части науки. Таким образом,
хотя мы оставляем за силлогизмом и тому подобными знаменитыми и
прославленными доказательствами их права в области обыденных искусств и
мнений (ибо здесь мы ничего не затрагиваем), однако по отношению к природе
вещей мы во всем пользуемся индукцией как для меньших посылок, так и для
больших. Индукцию мы считаем той формой доказательства, которая считается с
данными чувств и настигает природу и устремляется к практике, почти
смешиваясь с нею.
Итак, и самый порядок доказательства оказывается прямо обратным. До сих
пор обычно дело велось таким образом, что от чувств и частного сразу
воспаряли к наиболее общему, словно к твердой оси, вокруг которой должны
вращаться рассуждения, а оттуда выводилось все остальное через средние
предложения: путь, конечно, скорый, но крутой и не ведущий к природе, а
предрасположенный к спорам и приспособленный для них. У нас же непрерывно и
постепенно устанавливаются аксиомы, чтобы только в последнюю очередь прийти
к наиболее общему; и само это наиболее общее получается не в виде
бессодержательного понятия, а оказывается хорошо определенным и таким, что
природа признает в нем нечто подлинно ей известное и укорененное в самом
сердце вещей.
Но и в самой форме индукции, и в получаемом через нее суждении мы
замышляем великие перемены. Ибо та индукция, о которой говорят диалектики и
которая происходит посредством простого перечисления, есть нечто детское,
так как дает шаткие заключения, подвержена опасности от противоречащего
примера, взирает только на привычное, и не приводит к результату.
Между тем для наук нужна такая форма индукции, которая производила бы в
опыте разделение и отбор и путем должных исключений и отбрасываний делала бы
необходимые выводы. Но если тот обычный способ суждения диалектиков был так
хлопотлив и утомлял такие умы, то насколько больше придется трудиться при
этом другом способе, который извлекается из глубин духа, но также и из недр
природы?
Но и здесь еще не конец. Ибо и основания наук мы полагаем глубже и
укрепляем, и начала исследования берем от больших глубин, чем это делали
люди до сих пор, так как мы подвергаем проверке то, что обычная логика
принимает как бы по чужому поручательству. Ведь диалектики берут принципы
наук как бы взаймы от отдельных наук; далее, они преклоняются перед первыми
понятиями ума; наконец, успокаиваются на непосредственных данных хорошо
расположенного чувства. Мы же утверждаем, что истинная логика должна войти в
области отдельных наук с большей властью, чем та, которая принадлежит их
собственным началам, и требовать отчета от самих этих мыслительных начал до
тех пор, пока они не окажутся вполне твердыми. Что же касается первых
понятий разума, то среди того, что собрал предоставленный самому себе разум,
нет ничего такого, что мы не считали бы подозрительным и подлежащим принятию
лишь только в том случае, если оно подвергнется новому суду, который и
вынесет свой окончательный приговор. Мало того, и данные самих чувств мы
подвергаем многообразной проверке. Ибо чувства неизбежно обманывают, однако
они же и указывают на свои ошибки; только ошибки близки, а указания на них
приходится искать далеко.
Недостаточность чувств двояка: они или отказывают нам в своей помощи,
или обманывают нас. Что касается первого, т. е. множества вещей, которые
ускользают от чувств, хотя бы и хорошо расположенных и нисколько не
затрудненных, это происходит либо вследствие тонкости тела, либо вследствие
малости его частей, либо вследствие дальности расстояния, либо вследствие
замедленности или быстроты движения, либо вследствие привычности предмета,
либо по другим причинам. С другой стороны, и тогда, когда чувства охватывают
предмет, их восприятия недостаточно надежны. Ибо свидетельство и
осведомление чувств всегда покоятся на аналогии человека, а не на аналогии
мира; и весьма ошибочно утверждение, что чувство есть мера вещей.
И вот, чтобы помочь этому, мы, в своем усердном и верном служении,
отовсюду изыскиваем и собираем пособия для чувств, чтобы его
несостоятельности дать замену, его уклонениям -- исправления. И замышляем мы
достигнуть этого при помощи не столько орудий, сколько опытов. Ведь тонкость
опытов намного превосходит тонкость самих чувств, хотя бы и пользующихся
содействием изысканных орудий (мы говорим о тех опытах, которые разумно и в
соответствии с правилами придуманы и приспособлены для постижения предмета
исследования). Таким образом, непосредственному восприятию чувств самому по
себе мы не придаем много значения, но приводим дело к тому, чтобы чувства
судили только об опыте, а опыт о самом предмете. Поэтому мы полагаем, что
предстаем бережными покровителями чувств (от которых нужно всего искать в
исследовании природы, если только мы не хотим безумствовать), а не
малоопытными истолкователями их вещаний, так что выходит, что иные лишь
неким исповеданием, а мы самим делом чтим и охраняем чувства. Таково то, что
мы готовим в качестве светоча, который надо возжечь и внести в природу; и
это само по себе было бы достаточно, если бы человеческий разум был ровен и
подобен гладкой доске (tabula abrasa)[7]. Но так как умы людей
настолько заполнены, что совершенно отсутствует гладкая и удобная почва для
восприятия подлинных лучей вещей, то возникает необходимость подумать об
изыскании средства и против этого.
Идолы же, которыми одержим дух, бывают либо приобретенными, либо
врожденными. Приобретенные вселились в умы людей либо из мнений и учений
философов, либо из превратных законов доказательств. Врожденные же присущи
природе самого разума, который оказывается гораздо более склонным к
заблуждениям, чем чувства. Действительно, как бы ни были люди самодовольны,
впадая в восхищение и едва ли не преклонение перед человеческим духом,
несомненно одно: подобно тому как неровное зеркало изменяет ход лучей от
предметов сообразно своей собственной форме и сечению, так и разум,
подвергаясь воздействию вещей через посредство чувств, при выработке и
измышлении своих понятий грешит против верности тем, что сплетает и
смешивает с природой вещей свою собственную природу.
При этом первые два рода идолов искоренить трудно, а эти последние
вовсе невозможно. Остается только одно: указать их, отметить и изобличить
эту враждебную уму силу, чтобы не произошло так, что от унич