тожения старых
сразу пойдут новые побеги заблуждений в силу недостатков самой природы ума и
в конечном итоге заблуждения будут не уничтожены, а умножены, но чтобы,
напротив того, было наконец признано и закреплено навсегда, что разум не
может судить иначе как только через индукцию в ее законной форме. Итак, наше
учение об очищении разума, для того чтобы он был способен к истине,
заключается в трех изобличениях: изобличении философий, изобличении
доказательств и изобличении прирожденного человеческого разума. Когда же все
это будет развито и когда наконец станет ясным, что приносила с собой
природа вещей и что -- природа ума, тогда будем считать, что при
покровительстве божественной благости мы завершили убранство свадебного
терема Духа и Вселенной. И свадебное пожелание заключается в том, чтобы от
этого сочетания произошли средства помощи для людей и поколение изобретений,
которые до некоторой степени смягчат и облегчат нужды и бедствия людей.
Такова вторая часть сочинения.
Но в наши намерения входит не только указать и проложить путь, но и
вступить на него. Поэтому третья часть сочинения обнимает явления Мира, т.
е. разнообразный опыт, а также естественную историю такого рода, которая
могла бы послужить основой для построения философии[8]. Ведь как бы
ни был превосходен путь доказательств и способ истолкования природы, он не
может, предохраняя и удерживая ум от ошибок и заблуждения, в то же время
доставлять и подготовлять ему материал для знания. Но кто ставит перед собой
задачу не высказывать предположения и бредить, а открывать и познавать и кто
намерен не выдумывать каких-то обезьян мира и басни о мире, а рассматривать
и как бы рассекать природу самого этого подлинного мира, тому надо все
искать в самих вещах. И никакая мудрость или размышление или доказательство,
хотя бы сошлись все силы всех умов, не могут оказаться достаточными, чтобы
заменить или возместить этот труд и исследование -- это проникновение в мир.
Таким образом, или все это должно быть налицо, или надо навсегда отказаться
от задуманного дела. Но до нынешнего дня у людей дело обстояло так, что нет
ничего удивительного, если природа им не открывалась.
Действительно, во-первых, осведомление самих чувств и недостаточное, и
обманчивое; наблюдение, недостаточно тщательное и беспорядочное и как бы
случайное; предание, суетное и основанное на молве; практика, рабски
устремленная на свое дело; сила опытов, слепая, тупая, смутная и
незаконченная; наконец, естественная история, и легковесная, и скудная --
все это давало разуму лишь совершенно порочный материал для философии и
наук.
А потом, при совершенно безнадежном положении дела, пытаются найти
запоздалое средство помощи в превратной и суетной тонкости рассуждений, но
это нисколько не улучшает положения и не устраняет заблуждений. Таким
образом, вся надежда на больший рост и движение вперед заключена в некоем
Восстановлении наук.
Начало его надо почерпнуть в естественной истории; но и сама она должна
быть нового рода и состава. Ведь бесполезно было бы полировать зеркало, если
бы отсутствовали предметы изображения; и, конечно, необходимо приготовить
для разума подходящий материал, а не только дать ему верные средства помощи.
Отличается же паша история (как и наша логика) от ныне существующей весьма
многим: целью или задачами, самим содержанием и составом, далее, тонкостью,
наконец, отбором и расположением, учитывающим дальнейшее.
Действительно, прежде всего мы предлагаем такую естественную историю,
которая бы не столько привлекала разнообразием предметов или была бы полезна
непосредственными плодами опытов, сколько пролила бы свет на нахождение
причин и дала бы питающую грудь вскармливаемой философии. Ибо хотя мы более
всего устремляемся к практике и к действенной части наук, однако мы выжидаем
время жатвы и не пытаемся пожинать мох и зеленые всходы. Ведь мы хорошо
знаем, что правильно найденные аксиомы влекут за собой целые вереницы
практических приложений и показывают их не поодиночке, а целой массой.
Преждевременную же и ребяческую погоню за немедленным получением залогов
новых практических приложений мы решительно осуждаем и отвергаем, как яблоко
Аталанты[9], задерживающее бег. Такова задача нашей естественной
истории.
Что же касается содержания, то мы составляем историю не только
свободной и предоставленной себе природы (когда она самопроизвольно течет и
совершает свое дело), какова история небесных тел, метеоров, земли и моря,
минералов, растений, животных, но в гораздо большей степени природы,
обузданной и стесненной, когда искусство и занятия человека выводят ее из ее
обычного состояния, воздействуют на нее и оформляют ее. Поэтому мы описываем
все опыты механических искусств, действенной части свободных искусств,
многих практических приемов, которые не соединились еще в особое искусство,
насколько нам удалось все это исследовать и насколько все это содействует
нашей цели. Более того, мы (чтобы высказать все о состоянии дела), не
обращая внимания на высокомерное пренебрежение людей, уделяем этой части
гораздо больше труда и внимания, чем той другой, поскольку природа вещей
лучше выражается в состоянии искусственной стесненности, чем в собственной
свободе.
При этом мы даем не только историю тел, но сочли, сверх того,
необходимым требованием для нашего усердия отдельно составить также историю
самих качеств (мы говорим о тех, которые могут считаться как бы основными в
природе и на которых явно утверждены начала природы как на первичных
претерпеваниях и стремлениях материи, а именно о плотном, разреженном,
теплом, холодном, твердом, жидком, тяжелом, легком и многом другом).
Что касается тонкости, мы стараемся изыскать гораздо более тонкий и
простой род опытов в сравнении с теми, которые ныне встречаются. Мы выводим
из тьмы и обнаруживаем многое, что никому не пришло бы на ум исследовать,
если бы он не устремился верным и прямым путем к нахождению причин; ибо сами
по себе эти опыты не приносят никакой пользы, так что совершенно ясно, что
их ищут не ради них самих, но они имеют такое же значение для вещей и
практики, какое имеют для речи и слов буквы алфавита, которые, будучи
бесполезны сами по себе, тем не менее составляют элементы всякой речи.
В выборе же опытов и того, что мы рассказываем, мы позаботились о
людях, как мы полагаем, лучше, чем те, кто до сих пор занимался естественной
историей. Ибо мы принимаем все лишь в случае очевидной или по крайней мере
усматриваемой достоверности, с величайшей строгостью; так что мы не приводим
ничего прикрашенного с целью вызвать удивление, но все, что мы рассказываем,
свободно и очищено от сказок и суетности. Более того, некоторые
распространенные и прославленные выдумки (которые вследствие какого-то
странного попустительства получили силу и укоренились на протяжении многих
веков) мы особо упоминаем и клеймим, чтобы они больше не вредили наукам. Ибо
если сказки, суеверия и выдумки, которыми няньки дурманят детей, серьезно
извращают их умы, как это разумно заметил кто-то, то и нас это же
соображение заставило приложить старание и даже боязливую заботу, чтобы
философия, коей как бы младенчество мы воспитываем в естественной истории,
не привыкла с самого начала к какой-либо суетности. При этом для каждого
нового и несколько более тонкого опыта, хотя бы (как нам кажется) надежного
и заслуживающего доверия, мы все же присоединяем, ничего не скрывая,
описание способа, которым мы производили опыт, чтобы люди, узнав, как
обосновано каждое из наших положений, видели, какая в чем может скрываться и
корениться ошибка, и побуждались к более верным и более изысканным
доказательствам (если таковые имеются); наконец, мы повсюду рассыпаем
напоминания, оговорки и предупреждения и в своих опасениях прибегаем чуть ли
не к заклинаниям, чтобы устранить и отбросить все ложные представления.
Наконец, зная о том, как опыт и история округляют острие человеческого
ума, и о том, как трудно (в особенности для умов или слабых, или
предубежденных) с самого начала привыкнуть к общению с природой, мы часто
присоединяем свои замечания как некие первые обращения и наставления и как
бы окна из истории в философию, чтобы в этом был для людей и залог того, что
они не всегда будут оставаться в пучинах истории, и чтобы тогда, когда мы
дойдем до дела разума, все было более подготовлено. При помощи такого рода
естественной истории (какую мы описываем) мы считаем возможным создать
надежный и удобный доступ к природе и доставить разуму доброкачественный и
хорошо подготовленный материал.
После того как мы и разум укрепили самыми надежными средствами помощи и
поддержки и со строжайшим отбором составили правильный строй божественных
дел, не остается, казалось бы, ничего иного, как только приступить к самой
философии. Однако делу столь трудному и рискованному необходимо еще
предпослать кое-что, отчасти для поучения, отчасти ради непосредственных
применений.
Первое здесь -- это дать примеры исследования и открытия согласно
нашему правилу и методу, представленные на некоторых предметах, избирая
преимущественно такие предметы, которые и представляли бы наибольшую
важность среди всего, что подлежит исследованию, и были бы наиболее отличны
друг от друга, чтобы ни в одной области не отсутствовал пример. Мы говорим
не о тех примерах, которые присоединяются для пояснения к каждому
предписанию и правилу (ибо такие примеры мы в изобилии дали во второй части
сочинения); мы понимаем под ними настоящие типы и образцы, которые должны на
известных предметах, и притом разнообразных и значительных, поставить как бы
перед глазами все движение мысли и весь непрерывный ход и порядок открытия.
Здесь нам приходит на ум, что в математике при наличии механизма (machina)
доказательство получается легким и наглядным; без этого удобства, напротив,
все представляется запутанным и более сложным, чем оно есть на самом деле.
Итак, примерам этого рода мы уделяем четвертую часть нашего сочинения,
которая в сущности есть не что иное, как обращенное к частному и развернутое
применение второй части[10].
Пятая часть применяется только временно, пока не будет завершено
остальное, и как бы выплачивается по процентам, пока не окажется возможным
получить весь капитал[11]. Ведь мы не в таком ослеплении
устремляемся к нашей цели, чтобы пренебрегать тем полезным, что нам
встречается по дороге. Поэтому пятую часть сочинения мы составляем из того,
что мы или изобрели, или одобрили, или добавили, притом не на основании
правил и предписаний истолкования, а на основании того же применения разума,
каким обычно пользуются другие при исследовании и открытии. Ибо хотя
благодаря нашему постоянному общению с природой мы ожидаем от наших
размышлений большего, чем это позволяли бы нам силы ума, однако то, о чем мы
говорим, сможет послужить как разбитая в дороге палатка, в которой ум,
устремляясь к более верному, мог бы немного отдохнуть. Однако мы уже теперь
подтверждаем, что отнюдь не собираемся держаться того, что найдено или
доказано не на основании истинной формы истолкования. Пусть никого не
устрашает эта задержка суждения в том учении, которое не утверждает просто,
что ничего нельзя знать, а лишь что ничего нельзя узнать иначе как в
определенном порядке и определенным методом, устанавливая, однако, при этом
в целях облегчения практики известные степени достоверности на то время,
пока ум задерживается на объяснении причин. Ведь даже и те школы философов,
которые просто утверждали акаталепсию[12], были не хуже тех,
которые позволяли себе свободу суждений; но они не доставили средств помощи
чувству и разуму, как это сделали мы, а только отвергли веру и авторитет; а
это нечто совсем иное и даже почти противоположное.
Наконец, шестая часть нашего сочинения (которой остальные служили и
ради которой существуют) раскрывает и предлагает ту философию, которая
выводится и создается из такого рода правильного, чистого и строгого
исследования (каковое мы выше показали и наметили). Завершить эту последнюю
часть и довести ее до конца -- дело, превышающее и наши силы, и наши
надежды. Мы дадим ей лишь начало, заслуживающее (как мы надеемся) некоторого
внимания, а завершение даст судьба человеческого рода, притом такое, какое,
пожалуй, людям, при нынешнем положении вещей и умов, нелегко постигнуть и
измерить умом. Ведь речь идет не только о созерцательном благе, но поистине
о достоянии и счастье человеческом и о всяческом могуществе в практике. Ибо
человек, слуга и истолкователь природы, столько совершает и понимает,
сколько охватил в порядке природы делом или размышлением; и свыше этого он
не знает и не может. Никакие силы не могут разорвать или раздробить цепь
причин; и природа побеждается только подчинением ей. Итак, два человеческих
стремления -- к знанию и могуществу -- поистине совпадают в одном и том же;
и неудача в практике более всего происходит от незнания причин.
Таково положение вещей, если кто, не отводя от вещей умственного взора,
воспримет их образы такими, каковы они на деле. Да не допустит того Бог,
чтобы мы выдали за образец мира грезу нашего воображения, но да подаст он в
своей благости, чтобы в нашем Писании было откровение и истинное видение
следов и отпечатков Творца на его творениях.
Ты, Отец, который изначала дал творению свет видимый и, в завершение
твоих дел, вдохнул в облик человека свет разума, соблюди и направь этот
труд, который порожден твоей благостью и взыскует твоей славы. Когда ты
обратился, чтобы посмотреть на дело рук твоих, ты увидел, что все хорошо
весьма, и опочил. Но человек, обратившись к делу рук своих, увидел, что все
суета и томление духа, и опочить не мог. Поэтому если мы в поте лица
потрудимся в твоих делах, то ты сделаешь нас причастными твоему видению и
твоей субботе. Молим тебя укрепить в нас этот дух и руками нашими и других,
кому ты уделишь от этого духа, ниспослать роду человеческому новые подаяния
твоего милосердия.
* КНИГА ПЕРВАЯ * О ДОСТОИНСТВЕ И ПРИУМНОЖЕНИИ НАУК
В древнем законе говорилось, великий государь, и о добровольных дарах,
и о ежедневных жертвоприношениях. Последние совершались согласно культовому
ритуалу, первые порождались благочестивым рвением. Я считаю, что нечто
подобное должны получать и государи от своих подданных и, очевидно, каждый
должен не только исполнять свой долг перед государем, но и доставлять ему
доказательства своей любви. Что касается исполнения долга, то здесь,
надеюсь, я буду не из последних. Относительно же второго я долго не мог
решить, что было бы здесь наилучшим, и наконец счел за лучшее избрать нечто
такое, что относилось бы скорее к выдающимся качествам Вашей личности, чем к
делам государства.
Очень часто думая, как я и должен, о Вашем Величестве, я прихожу в
величайшее изумление, видя сколь совершенны в Вас (не говоря о других
атрибутах Вашей добродетели и счастливой судьбы) те достоинства и
способности, которые философы называют интеллектуальными: Ваш ум, способный
охватить множество великих вопросов, твердость памяти, живость восприятия,
глубина суждения, стройность и в то же время легкость речи. И конечно,
всякий раз на ум приходит известное положение Платона о том, что "знание
есть не что иное, как припоминание", и что "душа познает все естественным
путем, возвращаясь к тому прирожденному свету, который затемняла пещера
телесности"[1].Замечательный пример этого лучше других являет Ваше
Величество: ум Ваш настолько быстр, что самый незначительный повод, малейшая
искра чужой мысли могут зажечь его пламя. И подобно тому как Священное
писание о мудрейшем из царей говорит, что "сердце его было подобно песку
морскому"[2], масса коего огромна, а сами песчинки чрезвычайно
малы, так и Вашему Величеству Бог дал поистине удивительный ум, способный и
охватить все величайшие предметы, и не упустить в то же время мельчайшие
детали, а менаду тем представляется чрезвычайно трудным, если не вообще
невозможным, найти в природе такое средство, с помощью которого одинаково
доступно было бы и великое, и малое. Что же касается Вашего красноречия, то
как подходят к нему слова Корнелия Тацита, сказанные об Августе Цезаре:
"Речь Августа была свободной, плавной и истинно достойной первого
мужа"[3]. Действительно, если правильно взглянуть на вещи, то
всякая слишком отработанная, слишком отделанная или же подражающая какому-то
образцу речь, хотя порой она и может быть великолепной, все же всегда несет
в себе что-то рабское и недостойное. Ваша же речь поистине царственна, она
течет свободно из своего источника и тем не менее, подчиняясь естественному
порядку природы, разделяется на ручьи; она всегда легка и блестяща, и,
никому не подражая, она сама неподражаема.
И подобно тому как в Ваших делах, и государственных и личных,
добродетель, по-видимому, соперничает с удачей, самые лучшие нравы -- со
счастливым правлением, Ваши надежды, в свое время терпеливо и благочестиво
сдерживаемые, -- со счастливым и радостным исполнением их, священная
верность супружескому союзу -- с благословенным плодом супружества --
прекраснейшим наследником, благочестивое и в высшей степени достойное
христианского государя стремление к миру -- с подобным же стремлением
соседних властителей, счастливо и единодушно желающих того же самого, точно
так же не меньший спор и соперничество возникают и среди самих дарований
Вашего ума, если сопоставить то, что дано Вам в изобилии самой природой, с
добытыми упорнейшим учением сокровищами громадной эрудиции и со знанием
множества искусств. Поистине нелегко было бы найти за всю историю со времени
рождения Христа хоть одного государя, которого можно было бы сравнить с
Вашим Величеством по разнообразию и глубине познаний в области наук, как
человеческих, так и божественных. Кто вспомнит всех королей и императоров,
живших за это время, тот согласится со мной. Ведь кажется, что короли
совершают нечто великое, даже если они из вторых рук знакомятся с кратким
изложением научных достижений, или сами какое-то время весьма поверхностно
занимаются наукой, или, наконец, любят и выдвигают образованных людей. Но
чтобы король, родившийся королем, черпал знания из подлинных источников
науки, мало того, сам был источником ее -- это почти что настоящее чудо. У
Вашего же Величества есть еще и то достоинство, что в одной и той же
сокровищнице Вашего ума вмещаются как священные тексты, так и светское
знание, так что Вы, подобно трижды великому Гермесу, удостоены тройной славы
-- могущества государя, просветленности священнослужителя и образованности
философа. Таким образом, поскольку Вы намного превосходите остальных
правителей славой Вашей учености и эта слава по праву принадлежит одному
Вам, то справедливо, если она не только будет вызывать восхищение нынешнего
поколения или благодаря свету истории окажется передана потомству, но и
будет высечена на каком-то незыблемом сооружении, которое бы указывало на
могущество великого государя и в то же время представляло образ государя,
столь замечательно ученого.
Поэтому, возвращаясь к моему замыслу, я считаю, не может быть более
достойного приношения, чем трактат, преследующий указанную цель. Содержание
его будет состоять из двух частей[4]. В первой части (правда, менее
весомой, но которой, однако, ни в коем случае не следует пренебрегать) речь
будет идти о выдающейся роли знания и наук во всех областях жизни, а также о
заслугах тех, кто с большой энергией и настойчивостью прилагает все силы для
их развития. Вторая же часть (главная в сочинении) имеет целью рассмотреть
то, что в этой области уже достигнуто к настоящему времени, а также и то,
что еще, по нашему мнению, следует сделать. И хотя я не осмелился бы
выделить какую-то науку и особо рекомендовать ее Вашему Величеству, однако я
надеюсь, что мне удастся, представив на Ваше рассмотрение множество
разнообразных предметов, заинтересовать Ваш царственный ум и побудить Вас по
великодушию Вашему и мудрости уделить все лучшее из собственных сокровищ
Вашей души на развитие и расширение пределов искусств и наук.
В самом преддверии первой части для того, чтобы расчистить путь и как
бы пригласить к молчанию, дабы можно было лучше услышать свидетельства
великого значения наук и дабы нам не мешал глухой ропот возражений, я решил
с самого начала защитить науки от тех порицаний и пренебрежения, с которыми
против них выступает невежество, проявляющееся в разных видах: то в зависти
теологов, то в высокомерии политиков, то, наконец, в заблуждениях и ошибках
самих ученых. Я слышу, как первые говорят, что знание относится к тем вещам,
которые можно допускать только в небольших дозах и осторожно, что чрезмерное
стремление к знанию явилось первородным грехом, который привел к падению
человека, и что и теперь в нем остается нечто от змея искусителя, так как,
продвигаясь вперед, оно ведет к высокомерию. Они говорят, что "знание делает
нас надменными" и Соломон считает, что "нет конца сочинительству книг", а
длительное чтение -- это "страдание плоти", и в другом месте: "В великой
мудрости -- великая печаль", а "кто увеличивает знание, тот увеличивает и
страдание"; что св. Павел предостерегал: "Да не дадим обмануть себя
бесплодной философией"[5]; что, кроме всего прочего, по опыту
известно, что главными еретиками были ученейшие люди, а наиболее
просвещенные эпохи были склонны к атеизму, и, наконец, что размышление над
вторичными причинами подрывает авторитет первопричины.
Поэтому для того, чтобы показать ложность этого положения и ошибочность
тех оснований, на которых оно строится, достаточно посмотреть на то, что
ясно каждому, -- защитники этого положения не понимают, что знание, которое
привело к падению человека, не было тем чистым первозданным естественным
знанием, благодаря свету которого человек дал имена животным, приведенным к
нему в раю, каждому сообразно его природе, а тем высокомерным стремлением к
познанию добра и зла, с помощью которого он хотел изгнать Бога и сам
установить себе законы. И уж конечно, наука не обладает такой силой (как бы
велика ни была сила ее), которая могла бы наполнить дух человеческий
высокомерием, ибо ничто, кроме самого Бога и созерцания Бога, не может
наполнить дух и расширить его. Поэтому Соломон, говоря о двух главных
чувствах, воспринимающих мир (зрении и слухе) , заявляет: "Глаз не
насыщается виденным, ухо -- слышанным"[6], ибо, если нет
наполнения, содержащее больше содержимого. Так же определяет он и само
знание, и человеческий разум (для которого чувства служат как бы
разведчиками) в тех словах, которыми он заключает свой календарь и
ежедневные наставления (ephemerides), указывая время для каждой вещи: "Бог
создал все так, что каждая вещь является прекрасной в свое время, и этот
самый мир он вложил также в сердце людей, однако человек не может раскрыть
от начала и до конца содеянное Богом"[7]. Этими словами он довольно
ясно дает понять, что Бог создал человеческий ум подобным зеркалу, способным
отразить всю Вселенную, столь же жаждущим охватить этот мир, как глаз жаждет
света, и не только желающим воспринять все разнообразие и чередование
времен, но и стремящимся к всестороннему рассмотрению и исследованию
неизменных и нерушимых законов и установлений природы. И хотя, по-видимому,
он дает понять, что этот высший порядок природы (который он называет
"деяние, творимое Богом от начала и до конца") не может быть познан
человеком, это отнюдь не умаляет способностей человеческого познания, но
скорее должно быть отнесено за счет тех препятствий, которые встречаются на
пути науки, таких, как краткость человеческой жизни, противоречия и споры
научных школ, неверный и ненадежный способ обучения и множество других
трудностей, вытекающих из свойств человеческой природы и подстерегающих
человеческий род. Ведь в другом месте он достаточно ясно доказывает, что ни
одна часть Вселенной не является недоступной для человеческого познания,
говоря, что "дух человека подобен божественному светочу", с помощью которого
он исследует сокровенные тайны природы. Поэтому если столь велики
человеческие возможности (captus), то совершенно очевидно, что
количественная сторона знания, как бы велика она ни была, не грозит нам
никакой опасностью заносчивости или высокомерия. Такая опасность
подстерегает нас только со стороны качественной, ибо как бы мало и
незначительно ни было само знание, но если оно существует без своего
противоядия, то содержит в себе нечто опасное и зловредное, в изобилии
несущее в себе признаки высокомерия. Таким противоядием или "благовонием",
примесь которого сдерживает неумеренные претензии знания и делает его в
высшей степени полезным, является благочестие (charitas), на что указывает и
апостол, продолжая уже приведенные выше слова: "Знание делает надменным,
благочестие же созидает". Созвучны с этим и другие его слова: "Если бы я
говорил на всех языках, ангельских и людских, а благочестием не обладал, то
я был бы подобен звонкой меди или звенящему кимвалу"[8]. Дело не в
том, что говорить на языках ангелов и людей -- вещь сама по себе
незначительная, а в том, что если такое знание лишено благочестия и не
направлено на достижение общего всему человечеству блага, то оно скорее
породит пустое тщеславие, чем принесет серьезный, полезный плод. Что же
касается мнения Соломона относительно вреда сочинения и чтения книг и тех
душевных мучений, которые приносит знание, а также предостережения апостола
Павла "не дать себя обольстить пустой философией", то, если правильно
истолковать эти места, они великолепно смогут показать истинные пределы,
поставленные человеческому знанию, которые, однако, дают ему полную
возможность без всякого ограничения охватить целиком всю природу. Таких
пределов существует три. Во-первых, мы не должны видеть счастье только в
науке и забывать о том, что мы смертны. Во-вторых, мы должны использовать
наше знание так, чтобы оно рождало не беспокойство, а спокойствие души.
В-третьих, не нужно считать, что мы можем с помощью созерцания и размышления
над природой проникнуть в божественные тайны. Относительно первого
ограничения прекрасно сказано у Соломона в другом месте той же книги. Он
говорит: "Я достаточно хорошо понимаю, что мудрость настолько же отлична от
глупости, насколько свет отличен от тьмы. У мудрого есть глаза, глупец же
блуждает во тьме, но я знаю и то, что смерть неизбежна и для того, и для
другого"[9]. Что касается второго ограничения, то хорошо известно,
что никакое душевное беспокойство или волнение не возникает из самого
знания, а является лишь результатом привходящих обстоятельств. Ведь всякое
знание и удивление (которое является зерном знания) сами по себе доставляют
удовольствие. Когда же из них делаются выводы, которые, если их неправильно
применить к нашей практике, рождают либо бессильный страх, либо безудержную
страсть, тогда и возникает то страдание и смятение духа, о котором мы здесь
говорим, и тогда знание уже не является больше "сухим светом" (по выражению
знаменитого Гераклита Темного, который говорит: "Сухой свет -- лучшая
душа")[10], но становится "влажным светом", истощенным "влагой
аффектов". Третье ограничение требует несколько более тщательного
рассмотрения, и его не следует касаться наспех. Ведь если кто-нибудь
надеется получить в результате созерцания чувственных, материальных вещей
достаточно света для того, чтобы с его помощью проникнуть в божественную
природу и волю, то, конечно же, такой человек "окажется в плену у пустой
философии". Дело в том, что созерцание творений дает знание, поскольку оно
касается самих этих творений, но по отношению к Богу оно может порождать
лишь восхищение, которое подобно незаконченному знанию. По этому поводу
прекрасно сказал один платоник: "Человеческие чувства подобны солнцу,
которое хотя и освещает земной шар, однако скрывает от нас небесный свод и
звезды"[1][1], т. е. чувства раскрывают нам природные
явления, божественные же скрывают. Отсюда порой случается так, что некоторые
из ученых впадают в ересь, пытаясь на крыльях, скрепленных воском
чувственных восприятий, взлететь к божественной мудрости. Тем же, кто
заявляет, что излишнее знание склоняет разум к атеизму, незнание же
вторичных причин способствует рождению благоговения перед первопричиной, я
бы с удовольствием задал знаменитый вопрос Иова: "Следует ли лгать во имя
Бога и подобает ли обманывать ради него, чтобы угодить
ему?"[1][2] Ведь совершенно ясно, что Бог всегда все
совершает в природе только через вторичные причины, а если бы кто-нибудь был
склонен думать иначе, то это было бы чистейшей клеветой на милость божью и
означало бы приносить источнику истины оскверненную ложью жертву. Более
того, совершенно определенно доказано и подтверждено опытом, что легкие
глотки философии толкают порой к атеизму, более же глубокие возвращают к
религии. Ибо на пороге философии, когда человеческому разуму являются лишь
вторичные причины как наиболее доступные чувственному восприятию, а сам
разум погружается в их изучение и останавливается на них, может незаметно
подкрасться забвение первопричины, если же кто-нибудь пойдет дальше и будет
наблюдать зависимость причин, их последовательность и связь между собой, а
также деяния Провидения, тот легко поймет, что, говоря словами поэтов --
творцов мифов, самое первое кольцо в цепи природы приковано к трону самого
Юпитера[1][3]. Короче говоря, пусть никто, стремясь к
славе неверно понятых здравомыслия и умеренности, не считает, что можно
весьма преуспеть в книгах как божественного, так и светского содержания с
помощью теологии либо философии; напротив, пусть люди дерзают и смело
стремятся в бесконечную даль и достигают успеха в той и другой областях,
лишь бы это знание порождало благочестие, а не высокомерие, служило для
пользы, а не для хвастовства; и еще: пусть неразумно не смешивают и не
путают они два различных учения -- теологию и философию и их источники
(latices).
Обратимся теперь к тем возражениям, которые выдвигают против науки
политические деятели. Они сводятся к следующему: "Искусства изнеживают
людей, делают их неспособными к военному делу и безразличными к воинской
славе", они также оказывают вредное влияние и в области политики: одни в
результате чтения различных книг становятся слишком любопытными, другие,
пытаясь следовать строгим правилам, -- слишком упрямыми, третьи, стремясь
подражать великим примерам, -- слишком надменными, четвертые -- слишком
экстравагантными в силу необычности или недостижимости избираемых примеров.
И вообще науки вредны уже по одному тому, что отвлекают людей от
политических и общественных дел, вселяя в них жажду покоя и уединения; кроме
того, в делах государственных науки и искусства приводят к ослаблению
порядка, гражданской дисциплины; ведь каждый скорее склонен к спорам и
рассуждениям, чем к повиновению. Поэтому Катон Цензор[14], один из
мудрейших людей, когда римская молодежь отовсюду стекалась к приехавшему в
Рим в качестве посла философу Карнеаду, увлеченная сладостью и величием его
красноречия, предложил на заседании сената сразу же выслать Карнеада из
города, как только тот выполнит свое поручение, дабы он не испортил, не
совратил граждан и не побудил их изменить обычаям и нравам отцов. Это же
самое заставило Вергилия (всегда ставившего славу родины выше своих
симпатий) отделить политические искусства от художественных, предоставив
первые римлянам и оставив вторые грекам, о чем он говорит в своих знаменитых
стихах:
Ты же народами править властительно, римлянин, помни
Се -- твои будут искусства[15].
Мы знаем также, что Анит, обвинитель Сократа, поставил ему в вину то,
что он силою своих рассуждений в беседах на разные темы подрывал у молодежи
авторитет предков, законов и обычаев и уважение к ним и распространял
гибельное и опасное искусство, с помощью которого любой худшее делал лучшим
и силой красноречия разрушал саму истину.
Однако все эти, да и другие такого же сорта обвинения скорее
основываются на мнимой убедительности, чем отражают истину. Ведь опыт
свидетельствует о том, что одни и те же люди, равно как и одни и те же
эпохи, могли прославиться как в военном деле, так и в науках и искусствах.
Что касается людей, то здесь примером могут служить два знаменитых
полководца, Александр Великий и диктатор Юлий Цезарь, первый -- ученик
Аристотеля в философии, второй -- соперник Цицерона в красноречии. Ну а если
кто-нибудь предпочитает увидеть людей образованных, ставших знаменитыми
полководцами, а не полководцев, отличавшихся своей замечательной ученостью,
то мы можем назвать фиванца Эпаминонда или афинянина Ксенофонта, из которых
один первым сокрушил могущество спартанцев, другой же первым проложил путь к
низвержению персидской монархии. Но это, если можно так сказать, супружество
оружия и наук становится более очевидным, если речь идет о целых эпохах,
поскольку век всегда значительнее отдельного человека. Ведь у египтян,
ассирийцев, персов, греков и римлян те самые эпохи, которые прославились
военными деяниями, не в меньшей степени были знамениты и благодаря наукам;
так что в одно и то же время жили и величайшие писатели и философы, и
знаменитые вожди и полководцы. Да иначе ведь и быть не может, ибо как в
самом человеке телесные и духовные силы зреют почти одновременно (если не
считать того, что иногда физическое развитие несколько опережает духовное),
так и в государствах военная и научная слава (из которых первая зависит от
тела, а вторая от духа) или существуют одновременно, или близко следуют одна
за другой.
И конечно, нет ничего менее убедительного, чем утверждение, будто
образование скорее мешает политикам, чем помогает. Мы все признаем весьма
неосмотрительным вверять заботу о здоровье своего тела знахарям, которые
обычно расхваливают небольшое число средств, представляющихся им пригодными
на все случаи жизни, хотя они не знают ни причин болезней, ни особенностей
больного, ни опасных симптомов, ни правильного способа лечения. В равной
мере мы считаем, что неверно поступают те, кто для ведения судебных дел и
тяжб приглашает стряпчих, имеющих известные практические навыки, но
неопытных в теории юриспруденции. Ведь их легко заставить умолкнуть, как
только речь зайдет о чем-то новом, что выходит за пределы их привычной
практики. И точно так же в высшей степени опасно, да иначе и быть не может,
доверять руководство государственными делами необразованным людям. И
наоборот, вряд ли можно привести пример неудачного управления государством,
во главе которого стояли люди образованные. И хотя политики любят унижать
образованных людей, именуя их педантами, однако история, "наставница
истины", неоднократно доказывала, что несовершеннолетние правители, несмотря
на свой возраст, далеко превосходят взрослых как раз по той самой причине,
на которую особенно нападают политики, а именно потому, что государство в
это время управляется воспитателями монарха. Кто не знает, что в течение
знаменитого Неронова пятилетия бремя правления лежало на воспитателе Сенеке.
Да и Гордиан Младший[16] обязан славой десятилетнего правления
воспитателю Миситею. Не менее счастливым было правление и Александра
Севера[17], пока тот оставался несовершеннолетним и когда всем
управляли женщины, но по совету воспитателей. Обратимся теперь к правлению
пап, и в частности Пия V и Сикста V, живших уже в наше время и происходивших
из монашеских орденов, известных своей неискушенностью в делах практических,
и мы обнаружим, что деяния таких пап обычно намного замечательнее, чем
деяния тех, кто достиг папского престола, занимаясь гражданскими делами и
проводя жизнь при дворах правителей. Ведь хотя те, кто посвятил всю свою
жизнь занятиям наукой, менее ловки и искусны в практической деятельности и
не умеют воспользоваться удобным случаем и приспособиться к обстоятельствам,
т. е. быть теми, кого итальянцы называют ragioni di stato[18] (само
имя которых ненавидел Пий V, говоря, что оно поистине придумано дурными
людьми в противовес религии и нравственным добродетелям ), однако эти
недостатки с избытком компенсируются тем, что эти люди легко и свободно идут
по спокойному, ясному пути религии, справедливости, честности и нравственной
добродетели, а тот, кто твердо идет по этому пути, не нуждается ни в каких
других средствах, точно так же как здоровое тело не нуждается в лечении.
Кроме того, ведь жизнеописание одного человека не может дать достаточного
числа примеров того, как правильно жить даже одному человеку. И как иногда
случается, что внук и правнук больше походят на деда или прадеда, чем на
отца, точно так же нередко современное положение дел бывает более похоже на
то, что было в древности, чем на то, что случилось в недавнем прошлом.
Наконец, талант одного человека настолько же уступает всей совокупности
знаний, насколько богатства одного человека -- государственной казне.
Но если даже признать, что все эти вредные последствия и трудности,
которые политики вменяют в вину образованию, соответствуют в чем-то
действительности, все же сразу следует напомнить, что образование в каждом
из этих случаев приносит больше пользы, чем вреда. Допустим, что образование
каким-то образом делает человека нерешительным, создает для него сложности,
но оно по крайней мере совершенно ясно указывает, как разрешить эти
сомнения, до каких пор следует рассуждать и когда, наконец, решать. Более
того, оно указывает, каким образом можно благополучно отложить решение
трудных вопросов. Допустим также, что науки делают людей более упрямыми и
несговорчивыми, но ведь в то же время они показывают, какие положения
строятся на доказательствах, а какие на догадках, и в равной мере учат
делать различения и исключения, как и твердо придерживаться канонов и
принципов. Допустим, далее, что они вводят в заблуждение и сбивают с толку
необычностью или недостижимостью своих примеров, не знаю, но мне достаточно
хорошо известно, что науки раскрывают значение обстоятельств, помогают
понять ошибки в сравнениях и учат осторожности в применении последних, так
что в целом они скорее исправляют людей, чем портят. И всего этого науки
достигают благодаря великой сило и разнообразию примеров. Пусть кто-нибудь
задумается над заблуждениями Клемента VII, столь подробно описанными
Гвиччардини[19], который был по существу его домочадцем, или над
колебаниями Цицерона, о которых совершенно ясно свидетельствуют его
собственные письма к Аттику, и он будет стараться вообще избегать
непоследовательности и частых изменений принятых решений. Пусть взглянет на
ошибки Фокиона, и он станет бояться упрямства; пусть прочтет миф об
Иксионе[20], и он откажется от чрезмерных надежд и всяких
несбыточных и призрачных мечтаний. Пусть всмотрится в пример Катона
Младшего[21], и он никогда не переселится к антиподам и не будет
идти наперекор своему веку.
Те же, кто считает, что науки сродни безделью и переполняют душу
сладостью покоя и уединения, совершат чудо, если сумеют доказать, что сила,
заставляющ