III. О браке и безбрачии
Тот, у кого есть жена и дети, отдал заложников судьбе, ибо семья
является помехой на пути свершения великих предприятий, как добродетельных,
так и злонамеренных. Несомненно, что самые лучшие начинания, принесшие
наибольшую пользу обществу, исходили от неженатых и бездетных людей, которые
и своими привязанностями, и своим богатством как бы слились с обществом и
одарили его. И все же есть серьезное основание полагать, что тем, у кого
есть дети, более всех необходимо заботиться о будущем, которому, как они
знают, они должны передать свои самые дорогие заклады. Есть и такие,
которые, хотя и ведут одинокую жизнь, тем не менее думают только о себе и
считают, что будущее их никак не касается. Есть даже и такие, которые
считают жену и детей только платежными счетами. Более того, есть некоторые
глупые богатые скряги, которые гордятся, что у них нет детей, с тем чтобы их
считали еще богаче, ибо, возможно, они где-то слышали разговоры примерно
такого рода: "Такой-то человек очень богат", на что следовало продолжение:
"Да, но у него на попечении много детей"; как будто его богатство от этого
уменьшается.
Но самой распространенной причиной безбрачия является стремление к
свободе, особенно у некоторых самодовольных и привередливых людей, которые
настолько чувствительны ко всякому стеснению, что готовы даже свои пояса и
подвязки считать оковами и кандалами. Холостые мужчины -- лучшие друзья,
лучшие хозяева, лучшие слуги; но не всегда лучшие подданные, ибо они скорее
готовы покинуть свою страну, и почти все беженцы относятся именно к этой
категории людей. Безбрачие хорошо подходит церковникам, ибо милостыня вряд
ли оросит землю там, где сначала она должна заполнить пруд. Для судей и
исполнителей власти не имеет значения, состоят ли они в браке или нет, ибо
если они будут уступчивы и продажны, то у них будет слуга в пять раз хуже,
чем жена. Что касается солдат, то известно, что военачальники в своих
призывах напоминают солдатам об их женах и детях; и я думаю, что презрение к
браку, распространенное среди турок, делает этих грубых солдат еще более
низкими.
Несомненно, жена и дети являются своего рода школой человечности; а
одинокие, хотя они во много раз щедрее женатых, ибо обладают большими
возможностями делать милость, вместе с тем все же более жестоки и
бесчувственны (из них выходят суровые инквизиторы), потому что к их нежности
не так часто взывают. Серьезные натуры, руководствующиеся обычаем и потому
постоянные, обычно являются любящими мужьями; как было сказано об Улиссе:
"Vetulam suam praetulit immortalitate"[40].
Целомудренные женщины часто бывают горды и высокомерны, они слишком
злоупотребляют этим достоинством -- своим целомудрием. Если жена считает
своего мужа мудрым, то она привязывается к нему самыми лучшими узами --
узами целомудрия и послушания, чего не будет, если она обнаружит, что он
ревнив. Жены -- это любовницы и властительницы молодых, подруги зрелых и
няньки стариков; так что мужчина может иметь причину для женитьбы в любом
возрасте, когда ему захочется. Все же мудрецом посчитали того человека,
который на вопрос, когда мужчине следует жениться, ответил: "Молодому еще
рано, старому уже поздно". Часто можно наблюдать, что у плохих мужей очень
хорошие жены; происходит ли это из-за того, что жены больше ценят доброту
своих мужей, когда она редко проявляется, или же из-за того, что они
гордятся споим терпением, но это всегда справедливо, если плохие мужья
выбраны ими самими, вопреки совету друзей, ибо тогда, конечно, им приходится
делать хорошую мину при плохой игре.
IX. О зависти
Никакая страсть так не околдовывает человека, как любовь и зависть. Им
обеим свойственны пламенные желания, обе во множестве порождают вымыслы и
соблазны, и обе выражаются во взгляде, особенно в присутствии своего
предмета; а это всего более способствует колдовским чарам, если они вообще
существуют. Недаром Писание говорит о дурном глазе, а астрологи называют
пагубное излучение светил дурными аспектами. Как видно, признано, что
зависть проявляется в некоем излучении. Иные подметили даже, что завистливый
глаз всего опаснее, когда созерцает свой предмет в час его торжества, ибо
зависть от этого обостряется; к тому же в эти часы дух счастливца более
всего устремляется наружу и становится, таким образом, более уязвим.
Но оставим эти диковинки (не вовсе, впрочем, недостойные рассмотрения в
надлежащем месте) и посмотрим, кто именно склонен к зависти, кто всего чаще
становится ее предметом и чем различается зависть в общественной и частной
жизни.
Человек, лишенный достоинств, неизменно завидует им в других, ибо душа
человеческая питается либо собственным благом, либо чужим несчастьем; кому
не хватает первого, тот будет упиваться вторым; кто не надеется сравняться с
ближним в достоинствах, старается сквитаться с ним, нанося ущерб его
благополучию.
Человек любопытный и докучливый обычно также и завистлив, ибо вряд ли
он так вникает в чужие дела потому, что это касается его самого; нет, он
дивится на чужое счастье. И напротив, кто знает лишь свои дела, мало находит
пищи для зависти. Ведь зависть -- зевака; она бродит по улицам, а дома ей не
сидится: "Non est curiosus, quin idem sit malevolus"[41].
Люди знатного рода замечены в зависти к людям новым при их возвышении;
ведь расстояния при этом меняются, а им, как это бывает при обманах зрения,
кажется, будто они сами идут назад, потому только, что другие ушли вперед.
Завистливы уроды, евнухи, старики, незаконнорожденные. Ибо кто не в
силах помочь собственной беде, обращает свои усилия на то, чтобы вредить
другому, исключая, впрочем, те случаи, когда в уродливом теле живет
геройский дух, который и уродство свое стремится обратить к своей чести,
чтобы заставить людей говорить: "Вот какие великие дела мог свершить евнух
или хромец". Так было с евнухом Нарсесом, с Агесилаем и
Тамерланом[42], которые оба были хромые.
Завистливы люди, перенесшие бедствия, а также те, кто не в ладу с
временами, ибо горе других они считают возмещением за собственное.
Неизменно завистливы те, кто из прихоти и тщеславия желает преуспеть во
всем сразу. У них всегда найдется кому позавидовать, ибо невозможно, чтобы
многие хоть в чем-нибудь их не превосходили. Таков был нрав императора
Адриана, снедаемого завистью к поэтам, живописцам и всякому мастерству, в
котором он сам стремился блистать.
Наконец, завистливы близкие родичи и те, кто вместе рос или вместе
начинал службу, если вчерашняя родня или ровня их опередит. Это им как бы
постоянный укор; это им колет глаза и нейдет из ума, да и людям всегда
заметно; а ведь зависть усиливается от чужих речей и похвал. Зависть Каина к
брату Авелю тем более гнусна, что, когда жертва Авелева оказалась угоднее
Богу, свидетелей при этом не было. Таковы те, кто склонен к зависти.
Обратимся теперь к тем, кто становится ее предметом. Меньше завидуют
возвышению людей достойных, ибо оно представляется лишь должным воздаянием;
а кто же позавидует уплате долга? Завидуют только дарам и щедротам. К тому
же в зависти всегда таится сравнение; а где невозможно сравнение, нет и
зависти -- вот почему королям завидуют одни короли. Следует, однако ж,
отметить, что недостойным больше завидуют поначалу, а потом примиряются;
достойным же, напротив, всего более завидуют тогда, когда счастье их длится
долго, ибо с течением времени если не самые достоинства их, то слава о них
идет на убыль, и новые люди являются им на смену.
Менее завидуют возвышению высокородных, ибо оно как бы подобает им по
праву рождения, да и не столь уж много прибавляет к их благоденствию. А ведь
зависть, как солнечный луч, сильнее бьет по возвышенности, чем по ровным
местам. По той же причине возвышение постепенное менее возбуждает зависть,
нежели внезапное, per saltum[43].
Менее завидуют тем, кому почести достались ценой тяжких трудов, забот
или опасностей; ибо эту цену люди считают высокой и склонны таких пожалеть,
а жалость исцеляет от зависти. Заметьте, что наиболее благоразумные из
высоких сановников на вершине своего величия вечно жалуются на тяжелую долю
и стонут: quanta patimur[44] -- не потому, чтобы они на самом деле
так думали, но чтобы несколько оградить себя от зависти. Разумеется, так
говорить они могут только о делах, возлагаемых на них, но отнюдь не о тех,
за которые берутся сами; ибо ничто так не возбуждает зависть, как излишнее
честолюбивое стремление все дела захватить в свои руки, и ничто так ее не
смиряет, как соблюдение важным сановником всех прав своих подчиненных, ибо
этим приобретает он в их лице заслоны против завистников.
Всего более навлекают зависть те, кто в высокой должности держит себя
надменно и гордо и никому не дает забыть о своем величии либо внешней
пышностью, либо подавлением противников и соперников; тогда как мудрый готов
приносить умягчительные жертвы зависти и для этого порой намеренно уступает
в вещах маловажных. Впрочем, пользуясь высоким положением открыто и прямо
(лишь бы без заносчивости и чванства), меньше возбуждаешь зависть, нежели
пускаясь на хитрости; ибо в последнем случае как бы отрекаешься от щедрот
судьбы и сознаешься в своей недостойности; а ведь это и создает завистников.
В заключение этой части скажем: коль скоро зависть сродни колдовству,
то и средство против нее таково же, а именно: отвлечь злые чары на другого.
Вот для этого-то мудрейшие из великих мира всегда выдвигают рядом с собой
кого-либо, на кого и направляется зависть: иногда чиновника или слугу,
иногда соратника или помощника; ибо всегда найдутся неистовые натуры,
которые дорогу к власти оплатят любой ценой.
Что касается зависти в общественной жизни, то в ней есть и хорошие
стороны -- чего никак не скажешь про зависть личную. Ибо зависть в жизни
общественной есть род остракизма, поражающего тех, кто чрезмерно вознесся, и
служит поэтому уздой для облеченных властью.
Такая зависть по-латыни зовется "invidia", а в новых языках именуется
недовольством; о ней мы еще скажем, говоря о мятежах. В государстве она
подобна моровой язве, ибо, как моровая язва постепенно заражает все
здоровое, так и зависть, раз появившись в стране, порочит самые благие дела
и толкует их дурно. Тогда мало пользы и от уступок, ибо они лишь укажут на
слабость правителей и страх перед завистью, а от этого бывает только хуже,
опять-таки как с заразой, которую, чем больше бояться, тем легче схватить.
Зависть в общественной жизни направлена большей частью на главных
чиновников и министров, а не на государей и государство. Но если
недовольство каким-либо чиновником сильнее, чем он того заслуживает, или же
распространяется на все их сословие, это есть верный признак того, что
недовольство втайне направлено против самого государства. На этом покончим с
завистью в общественной жизни, или, иначе, недовольством, и с отличиями ее
от зависти в частной жизни, о которой была речь вначале.
Вообще же добавим, что зависть из всех страстей самая упорная и
неугомонная. Для других страстей есть час и время; о зависти же недаром
сказано: "Invidia festos dies non agit"[45]. Замечено также, что
любовь и зависть иссушают человека, -- не то, что другие страсти,
действующие не столь постоянно. Зависть также есть гнуснейшая из страстей --
недаром является она главной принадлежностью дьявола: он и есть тот
завистник, который, "когда люди спали, пришел, и посеял между пшеницею
плевелы, и ушел"[46]. Ибо зависть всегда творит свое дело во мраке
и втайне, на погибель добрым посевам.
X. О любви
Сцена более благосклонна к любви, чем человеческая жизнь. Ибо на сцене
любовь, как правило, является предметом комедий, и лишь иногда -- трагедий;
но в жизни она приносит много несчастий, принимая иногда вид сирены, иногда
-- фурии. Можно заметить, что среди всех великих и достойных людей, (древних
или современных, о которых сохранилась память) нет ни одного, который был бы
увлечен любовью до безумия; это говорит о том, что великие умы и великие
дела, действительно, не допускают развития этой страсти, свойственной
слабым. Тем не менее необходимо сделать исключение в отношении Марка
Антония, соправителя Рима, и Аппия Клавдия, децемвира и законодателя, из
которых первый был действительно человеком сластолюбивым и неумеренным, а
второй -- строгим и мудрым. А поэтому нам представляется, что любовь (хотя и
редко) может найти путь не только в сердце, для нее открытое, но и в сердце,
надежно от нее защищенное, если не быть бдительным. Плохо говорит Эпикур:
"Satis magnum alter alteri theatrum sumus"[47] -- как будто
человек, созданный для созерцания небес и всех благородных предметов, не
должен делать ничего, как стоять на коленях перед маленьким идолом и быть
рабом, не скажу, низменных желаний (подобно животным), но зрения, которое
было дано ему для более возвышенных целей.
Интересно отметить эксцессы, свойственные этой страсти, и то, как она
идет наперекор природе и истинной ценности вещей; достаточно вспомнить
постоянное употребление гипербол в речи, которые приличествуют только когда
говорят о любви, и больше нигде. И дело не только в гиперболе; ибо хотя и
хорошо было сказано, что архильстецом, в присутствии которого все мелкие
льстецы кажутся разумными людьми, является наше самолюбие, однако,
безусловно, влюбленный превосходит и его. Ведь нет такого гордого человека,
который так до абсурда высоко думал бы о себе, как думают влюбленные о тех,
кого они любят; и поэтому правильно сказано, что "невозможно любить и быть
мудрым". И нельзя сказать, что эту слабость видят только другие люди, а тот,
кого любят, ее не видит: нет, ее видит прежде всего любимый человек, за
исключением тех случаев, когда любовь взаимна. Ибо истинное правило в атом
отношении состоит и том, что любовь всегда вознаграждается либо взаимностью,
либо скрытым и тайным презрением. Тем более мужчины должны остерегаться этой
страсти, из-за которой теряются не только другие блага, но и она сама. Что
касается до других потерь, то высказывание поэта действительно хорошо их
определяет: тот, кто предпочитает Елену, теряет дары Юноны и Паллады. Ведь
тот, кто слишком высоко ценит любовную привязанность, теряет и богатство, и
мудрость. Эта страсть достигает своей высшей точки в такие времена, когда
человек более всего слаб, во времена великого процветания и великого
бедствия, хотя в последнем случае она наблюдалась меньше; оба эти состояния
возбуждают любовь, делают ее более бурной и тем самым показывают, что она
есть дитя безрассудства.
Лучше поступает тот, кто, раз уж невозможно не допустить любви,
удерживает ее в подобающем ей месте и полностью отделяет от своих серьезных
дел и действий в жизни: ибо если она однажды вмешается в дела, то
взбаламучивает судьбы людей так сильно, что люди никак не могут оставаться
верными своим собственным целям. Не знаю, почему военные так предаются
любви; я думаю, это объясняется тем же, почему они предаются вину, ибо
опасности обычно требуют того, чтобы их оплачивали удовольствиями. В природе
человека есть тайная склонность и стремление любить других; если они не
расходуются на кого-либо одного или немногих, то, естественно,
распространяются на многих людей и побуждают их стать гуманными и
милосердными, что иногда и наблюдается у монахов. Супружеская любовь создаст
человеческий род, дружеская любовь совершенствует его, а распутная любовь
его развращает и унижает.
XI. О высокой должности[48]
Высокая должность делает человека слугой трех господ: слугой государя
или государства, слугой людской молвы и слугой своего дела; он уже не хозяин
ни себе, ни своим поступкам, ни своему времени. Не странно ль стремиться к
власти ценой свободы или к власти над людьми ценой власти над собою?
Возвышение стоит трудов; а там одни тяготы влекут за собой другие,
тягчайшие; возвышение требует порой унижения, а честь достается бесчестьем.
На высоком месте нелегко устоять, но нет и пути назад, кроме падения или по
крайней мере заката -- а это печальное зрелище: "Cum non sis, qui fueris,
non esse, cur velis vivere"49. Нет, люди не в силах уйти на покой, когда
хотели бы; не уходят они и тогда, когда следует; уединение всем нестерпимо,
даже старости и немощам, которые надо бы укрывать в тени; так, старики вечно
сидят на пороге, хотя и предают этим свои седины на посмеяние.
Высоким особам, чтобы считать себя счастливыми, необходимо справляться
о мнении других, ибо сами они не могут чувствовать счастья. Им надо думать о
себе то, что думают о них другие, кто охотно оказался бы на их месте, и
тогда они счастливы или слывут таковыми. Но втайне они, быть может, иного
мнения; ведь они первыми узнают о своих горестях и последними -- о своих
ошибках. И всегда высокие особы -- чужие самим себе; в сутолоке дел им
недосуг позаботиться о здоровье телесном или душевном: "Illi mors gravis
incubat, qui notus nimis omnibus, ignotus moritur sibi"[50].
Высокая должность позволяет творить как добро, так и зло; в этом смысле она
-- проклятие, ибо, чтобы уберечься от зла, мало не хотеть его, надо еще и не
мочь. Зато возможность делать добро есть подлинное и законное оправдание
властолюбию, ибо добрые помыслы, конечно, угодны Богу, но людям от них не
более проку, чем от сладостных снов, покуда помыслы не воплощены в дела; а
это невозможно без высокого сана и власти, служащих удобной позицией.
Заслуги и добрые дела есть цель наших трудов, а сознание таковых -- венец
нашего отдыха. Кто может, как господь Бог, созерцать свои творения, может и
почить от трудов своих. "Et conversus deus, ut aspiceret opera, quae
fecerunt manus suae, vidit quod omnia essent bona nimis"[51] -- а
там и отдохнул в день субботний.
В отправлении должности следуй лучшим образцам, ибо примеры стоят
целого сборника прописей. А спустя немного, возьми за образец себя самого и
со всей строгостью выясни, не лучше ли шло у тебя дело вначале. Не
пренебрегай и примером тех, кто в той же должности выказал себя дурно -- не
для того, чтобы порочить их память и тем прибавлять себе заслуг, но чтобы
знать, чего надлежит избегать. Итак, вводи улучшения без похвальбы и без
поношения предшественников и прежних порядков; но возьми себе за правило не
только следовать достойным примерам, а и самому создавать их. Возводи все
установления к первооснове и старайся проследить, в чем и как подверглись
они искажениям; но совета ищи и у старых времен и у новых: у старых
заимствуй, что лучше, у новых -- что пригоднее. По возможности будь
последователен, дабы люди заранее знали, чего ожидать; но не будь чересчур
самонадеян и своеволен и разъясняй свое поведение, если отступаешь от
обычных своих правил. Блюди подобающие тебе права, но не взывай при этом к
законам; лучше утвердиться в своем праве молча и de facto, нежели заявлять о
нем громко и вызывающе. Блюди также права своих подчиненных и считай за
большую честь руководить в главном, нежели вмешиваться во все. Привлекай
помощников и советников и не гони за докучливость тех, кто осведомляет тебя,
но, напротив, встречай их приветливо.
Власть имущим присущи четыре главных порока: промедления, подкупность,
грубость в обхождении и податливость. Чтобы не было промедлений, облегчи к
себе доступ; держись назначенных сроков; не откладывай повседневных дел и
без крайней нужды не берись за несколько дел сразу. Чтобы не было подкупов,
свяжи не только руки берущие -- т. е. свои и слуг своих, но также и руки
дающие -- своих просителей. Для первого надо лишь быть неподкупным, для
второго же -- открыто о том заявлять и клеймить лихоимство. Избегай не
только проступка, но и подозрения. Кто переменчив и меняется без видимой
причины, может быть заподозрен в подкупности. Поэтому всякую перемену во
мнениях или образе действий провозглашай открыто, вместе с причинами, к ней
побудившими, но не вздумай утаивать. Доверенный слуга или любимец, если по
видимости ничем не заслуживает доверия, всеми считается обычно за пособника
в тайном лихоимстве. Что касается грубого обхождения, то это ненужный повод
к недовольству. Строгость рождает страх, но грубость рождает ненависть. От
властей и порицание должно быть степенным, а не оскорбительным. Что до
податливости, то она хуже лихоимства; ибо взятки берут лишь от случая к
случаю, а кто поддается назойливости или пустой лести, того никогда не
оставляют в покое. Как говорит Соломон: "Быть лицеприятным -- нехорошо:
такой человек и за кусок хлеба предаст истину"[52].
Справедлива древняя поговорка: "Место кажет человека". Только одних оно
кажет в хорошем виде, а других -- в плохом. "Omnium consensu capax imperii,
nisi imperasset"[53], -- сказал Тацит о Гальбе; но о Веспасиане он
говорит: "Solus imperantium, Vespasianus mutatus in melius"[54].
Правда, в первом случае речь идет о способностях; во втором -- о нраве и
обхождении. Кого почести изменяют к лучшему, тот наверняка по природе
великодушен. Ибо почести подобают -- или должны подобать -- именно
добродетели; и как в природе все движется стремительно к своему месту и
спокойно -- по достижении его, так и добродетель стремительна, когда
одержима честолюбием, и умиротворяется, когда облечена властью. На большую
высоту всегда восходят не прямо, но по винтовой лестнице; и если имеются
партии, то при восхождении нужно искать опоры, а взойдя на вершину --
равновесия. К памяти предшественника будь справедлив и почтителен, ибо иначе
этот долг наверняка отдадут ему после тебя. К соратникам имей уважение;
лучше призвать их, когда они того не ждут, чем обойти, когда они надеются
быть призванными. В личных беседах с просителями не следует слишком помнить
о своем сане или напоминать о нем; но пусть лучше о тебе говорят: "Когда он
в должности, он совсем другой человек".
XII. О бойкости
Следующая ходячая школьная притча заслуживает, однако, внимания
человека вдумчивого. Однажды Демосфена спросили: какой дар всего нужнее
оратору? Тот ответил: "Жест". А затем? -- "Жест". А еще? -- "Опять-таки
жест". Так говорил тот, кто лучше всех мог судить об этом, хотя сам природой
не был предназначен для успеха в том, что так восхвалял[55]. Не
странно ли, что этот дар, внешний и относящийся, скорее, к искусству актера,
ставится выше других благородных талантов: воображения, дара речи и прочих,
и даже как бы объявляется единственным. Причина, однако ж, ясна.
Человеческой натуре вообще более сродни глупость, нежели мудрость; а потому
и качества, пленяющие людскую глупость, имеют наибольшую силу воздействия.
В прочих житейских делах такую же точно силу имеет бойкость. Что нужнее
всего? -- Бойкость. А что во-вторых и в-третьих? -- Опять-таки бойкость. А
между тем бойкость -- дитя низости и невежества и не идет в сравнение с
другими талантами; и все же она прельщает и покоряет всех, кто либо слаб
разумом, либо робок духом -- а таких всегда много; в минуты же слабости
подчиняет себе и мудрых. Вот почему бойкость творит чудеса при
народовластии, но меньше при сенатах и монархах; и всегда бойкие достигают
большего при первом своем появлении, чем в дальнейшем, ибо бойкость плохо
держит свои обещания.
Как есть шарлатаны, обещающие исцеление телу, так есть и шарлатаны в
политических исцелениях. Они сулят чудеса и бывают, быть может, удачливы раз
или два, но, не зная основ всей науки, не могут удерживаться долго. Не раз
приходится бойким свершать чудо Магомета. Магомет уверил народ, что призовет
к себе гору и с вершины ее вознесет молитвы за правоверных. Народ собрался.
Магомет вновь и вновь взывал к горе; когда же гора не тронулась с места, он,
ничуть не смущаясь, сказал: "Если гора не идет к Магомету, Магомет придет к
горе". Так и эти люди, посулив чудеса и потерпев постыдную неудачу, умеют,
если вполне овладели искусством бойкости, ловко отвести глаза, да на том и
кончить дело.
Конечно, для людей мыслящих бойкость представляет забавное зрелище, да
и в глазах толпы она смешна; ибо если смешным почитается нелепое, то крайняя
бойкость с нелепостью почти неразлучна. Особенно забавно видеть, как бойкий
бывает приведен в смущение и как лицо его при этом вытягивается и
деревенеет; оно и неудивительно: кто скромен, тому не привыкать смущаться;
но на бойких в подобных случаях находит столбняк -- вроде пата в шахматной
игре, когда и мата нет и с места сойти нельзя. Последнее, впрочем,
составляет скорее предмет сатиры, нежели серьезных наблюдений.
Надо хорошенько помнить, что бойкость всегда слепа: она не различает
опасностей и препятствий, а потому непригодна советнику, но нужна
исполнителю; так что бойких лучше не выдвигать на первое место, но ставить
под начало других, ибо при обсуждении дела полезно видеть все его опасности,
а при выполнении лучше не видеть их, разве когда они очень уж велики.
XIII. О доброте и добродушии
Под добротой я разумею заботу о благе людей, называемую у греков
"филантропией"; слово "гуманность" (как оно употребляется ныне) для нее
несколько легковесно. Добротой я называю деяние, добродушием же -- природную
склонность. Изо всех добродетелей и достоинств доброта есть величайшее, ибо
природа ее божественна; без нее человек -- лишь суетное, вредоносное и
жалкое создание, не лучше пресмыкающегося. Доброта соответствует
евангельскому милосердию; излишество в ней невозможно, возможны лишь
заблуждения. Чрезмерное властолюбие привело к грехопадению ангелов,
чрезмерная жажда знания -- к грехопадению человека; милосердие же не бывает
чрезмерным и не может ввести в грех ни человека, ни ангела.
Склонность творить добро заложена глубоко в природе человеческой; когда
она не изливается на людей, то направляется на другие создания; это видим мы
у турок, народа жестокого, который, однако же, добр к животным и подает
милостыню собакам и птицам. Как рассказывает Бусбек[56], дело
доходит до того, что однажды в Константинополе христианский мальчик едва не
был побит камнями за то, что из шалости заткнул клюв птицы. Но в добродетели
милосердия, или доброте, таится опасность заблуждения. Есть у итальянцев
злая поговорка: "Tanto buon che val niente" -- "Так добр, что ни к чему не
годен". А один из ученых итальянцев, Никколо Макиавелли, имел дерзость прямо
написать, что "христианская вера делает добрых добычею несправедливости и
тирании"[57]. Это могло быть сказано потому, что ни один закон и ни
одно учение так не превозносит доброту, как это делает христианство.
Во избежание как подобных дерзостей, так и указанной опасности следует
знать, какие именно заблуждения свойственны столь превосходному качеству.
Стремись ко благу ближних, но не будь рабом их прихотей или притворства, ибо
это будет всего лишь податливость, или слабоволие, обращающие в рабство
отличных людей. Не одаривай также жемчугом Эзопова петуха[58],
когда ячменное зерно его более осчастливило бы. Пред тобой пример Господа
твоего: "Он повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и
посылает дождь на праведных и неправедных"[59]; но он не изливает
богатств и почестей на всех без различия. Необходимое должно быть доступно
всем, но особые блага надлежит распределять с разбором. Остерегайся также
разбить оригинал, делая слепок; оригиналом же, согласно Писанию, является
любовь к самому себе, а любовь к ближнему -- лишь слепком. "Все, что имеешь,
продай и раздай нищим... и приходи, последуй за мною..."[60]. Но не
продавай всего, что имеешь, если не готов последовать за мной, т. е. если
нет призвания, которое позволит тебе с малыми средствами делать столько же
добра, сколько с большими; иначе, питая потоки, осушишь ключи.
Впрочем, добро творится не только по разуму; в некоторых людях и даже в
природе существует естественное к нему расположение, как существует, с
другой стороны, и прирожденная злобность, по природе своей не терпящая
чужого благополучия. В более легкой степени злобность оборачивается простой
угрюмостью, или упрямством, или склонностью перечить; худший же вид ее --
зависть и злонравие. В чужом несчастье такие люди чувствуют себя как рыбы в
воде и на редкость умеют его отягчить; это не собаки, лизавшие язвы Лазаря,
а, скорее, мухи, без устали жужжащие над открытой раной; эти misanthropi
постоянно заняты тем, что доводят людей до петли, но даже дерева не
припасают им для этого, как Тимон[61]. Люди подобного нрава
являются поистине ошибками природы, но вместе с тем и наилучшим материалом
для создания великих политиков; это как бы узлистое дерево, пригодное для
кораблей, предназначенных к бурным плаваниям, но не для домов, коим надлежит
стоять прочно.
Признаки доброты многочисленны. Если человек приветлив и учтив с
чужестранцами, это значит, что он гражданин мира и что сердце его не остров,
отрезанный от других земель, но континент, примыкающий к ним. Если
сочувствует чужому несчастью, это показывает, что сердце его, как
благородное дерево, источает бальзам из собственных ран. Если легко прощает
обиды, это значит, что дух его выше оскорблений и не может потерпеть от них
урона. Если признателен за малые дары, это означает, что в людях ценит душу,
а не имущество. Если же он достиг совершенства апостола Павла и готов быть
отлученным от Христа за братьев своих[62], это указует на
божественную природу и как бы родство с самим Христом.
XIV. О знати[63]
О знати я намерен говорить сперва как о сословии в государстве, а затем
как об отличиях отдельных лиц.
Монархия, где вовсе отсутствует знать, всегда бывает чистым деспотизмом
и тиранией, наподобие турецкой. Ведь знать умеряет власть монарха и
отвлекает взоры народа от королевского дома. Демократиям она не нужна: там,
когда нет знатных родов, обыкновенно бывает больше покоя и меньше склонности
к смутам; ибо внимание людей устремляется тогда на дело, а не на лица; а
если на лица, то опять-таки в поисках наиболее пригодных для дела, но не
ради гербов и родословных. Мы видим, например, что Швейцарская республика
держится прочно, несмотря на множественность вероисповеданий и кантонов, ибо
покоится на принципе полезности, а не привилегий. Преуспевают также
благодаря своему управлению и Соединенные Провинции; ведь, где господствует
равенство, там решения правительства беспристрастнее, а подати и повинности
выплачиваются охотнее. Многочисленная и могущественная знать придает монарху
величие, но ограничивает его власть, ободряет народ, но ложится на него
бременем. Хорошо, когда знать не более могущественна, чем это необходимо в
интересах государя и закона, однако же достаточно сильна, чтобы служить
трону оплотом против наглости черни. Многочисленная знать несет стране
разорение, ибо увеличивает расходы; к тому же многие из ее числа со временем
неизбежно беднеют, создавая тем самым несоответствие состояния со званием.
Что касается знатности отдельных лиц, то мы благоговейно взираем на
древний замок, уцелевший от разрушения, или на вековой дуб со здоровой
сердцевиной; а тем более -- на древний знатный род, устоявший против волн и
бурь времени. Ибо новая знать есть дело рук монарха, старая же -- дело
времени. Основатели знатных родов имели обычно больше доблести, но меньше
добродетелей, нежели их потомки, ибо редко бывает возвышение без того, чтоб
к заслугам не примешивались темные дела. Но справедливо, чтобы слава их
переходила к потомству, а пороки погребены были вместе с ними. Знатное
рождение обычно отвращает от труда; а кто не трудится, тот завидует
прилежанию. К тому же знатному некуда возвышаться далее; а кто застыл на
месте, когда другой подымается, тот едва ли избежит чувства зависти. Знатных
же само рождение ограждает от зависти других, потому что почести им
полагаются. Государи, насчитывающие среди своей знати людей даровитых, могут
употребить их на службе с большей пользой и удобством, ибо люди склонны
подчиняться тем, кто как бы рожден повелевать.
XV. О смутах и мятежах[64]
Пастырям народов надлежит разбираться в предзнаменованиях политических
бурь, которые обычно всего сильнее, когда дело идет о равенстве, подобно
тому как в природе бури всего сильнее ближе к равноденствию. И, как бурям
предшествует глухой шум ветра и вздымание волн, так и в государствах:
...Ille etiam caecos instare tumultus
Saepe monet, fraudesque, et operta tumescere bella[65].
Предвестниками смуты следует считать пасквили и крамольные речи, когда
они часты и смелы, а также ложные слухи, порочащие правительство, когда они
возникают часто и охотно подхватываются. Вергилий в родословной Молвы
говорит, что она доводилась сестрою гигантам:
Illam Terra Parens, ira irritata Deorum,
Extreman (ut perhibent) Coeco Enceladeque sororem
Progenuit...[66]
Добро бы еще молва была лишь отзвуком прошедших смут, но она является
также и провозвестницей смут грядущих. Однако же поэтом верно подмечено, что
мятежи и мятежные слухи не более отличаются друг от друга, чем брат от
сестры, мужской пол от женского, особенно когда уже и самые благие
постановления правительства, коим надлежало бы вызвать всеобщее одобрение,
толкуются превратно и в дурном смысле, ибо это показывает, что недовольство
велико. Как говорит Тацит: "Conflata magna invidia, seu bene, seu male,
gesta premunt"[67]. Но из того, что подобные слухи являются
предвестиями смуты, не следует еще, что чрезмерно суровое их подавление
поможет избежать смуты. Для прекращения слухов часто лучше всего пренебречь
ими, а усердные попытки пресечь их лишь продлят им веку. Не следует также
доверять тому повиновению, о котором Тацит говорит: "Erant in officio, sed
tamen qui mallent mandata imperantium interpretari, quam
exequi"[68]. Обсуждения, отговорки и придирки к распоряжениям
властей -- все это уже попытки стряхнуть ярмо и упражнения в неподчинении,
особенно если при этом сторонники приказа высказываются робко и
нерешительно, а противники его -- с дерзостью.
Далее, как верно подмечает Макиавелли[69], если государь,
обязанный быть отцом всем своим подданным, отождествляет себя с какой-либо
из партий и склоняется к одной из сторон, он уподобляет свое правление
кораблю, который опрокидывается от неравномерного размещения груза. Это мы
можем видеть на примере Генриха III Французского, который сперва сам
присоединился к Лиге для истребления протестантов, а вскоре за тем эта же
Лига обратилась против него самого. Ибо, когда монаршая власть окажется
подчинена партийным целям и появятся иные узы, связующие крепче, нежели узы
подданства, монарха можно считать уже почти низложенным.
Далее, когда распри, раздоры и столкновения партий происходят открыто и
дерзко, это признак того, что уважение к властям утрачено. Ибо движения даже
видных людей в государстве должны быть подобны движениям планет под
воздействием "primum mobile"[70], а это, согласно древнему учению,
означает, что каждая из них подчиняется быстрому движению высшего порядка и
более медленно движется сама по себе. Поэтому, когда вельможи устремляются
собственным путем слишком решительно и, как хорошо выразился Тацит,
"liberius, quam ut imperantium meminissent"[71], это означает, что
пришла в расстройство вся планетная система; ибо почестями государи облечены
от самого господа, который сам и грозит лишением их: "Solvarn cingula
regum"[72].
Поэтому, когда расшатан любой из четырех столпов, коими держится
правление, -- религия, правосудие, совет и казна -- людям надобно молиться,
чтобы их миновала беда. Но оставим прорицания (которые, впрочем, станут
более ясными из дальнейшего) и посмотрим, каковы материальные причины
мятежей, какие поводы их вызывают и, наконец, какие существуют против них
средства. Что касается материальных причин для мятежей, то они заслуживают
пристального внимания, ибо вернейшим средством предотвращения мятежа (если
времена это позволяют) является именно устранение его материальной причины.
Ведь когда горючий материал налицо, можно отовсюду ждать искры, которая
воспламенит его. Причины же, коими вызываются мятежи, бывают двоякие:
великий голод и великое недовольство. Можно сказать наверное: сколько в
государстве разоренных, столько готовых мятежников. Лукан отлично описал
состояние Рима перед гражданской войною:
Hinc usura vorax, rapidumque in tempore foenus,
Hinc concussa fides, et multis utile bellum[73].
Вот эта-то "multis utile bellum" и есть верный и безошибочный признак
того, что государство расположено к смутам и мятежам. А если к разорению и
оскудению знати прибавляется обнищание простого народа, опасность становится
велика и неминуема, ибо мятежи, вызываемые брюхом, есть наихудшие. Что
касается недовольства, то оно в политическом теле подобно мокротам в теле
человека, которые способны вызывать жар и воспаляться. И пусть ни один
правитель не вздумает судить об опасности недовольства по тому, насколько
оно справедливо; ибо это значило бы приписывать народу чрезмерное
благоразумие, тогда как он зачастую противится собственному своему благу;
пусть не судит об опасности также и по тому, сколь велики на деле обиды,
вызывающие волнения, ибо то недовольство опаснее всего, в котором страх
сильнее прочих чувств: "Dolendi modus, timendi non item"[74]. К
тому же, когда угнетение действительно велико, оно не только истощает
терпение народа, но и подавляет его волю; не то бывает, когда народ охвачен
лишь страхом. И пусть монархи и правители пред лицом недовольства не
утешаются тем, что так-де бывало уже не раз и, однако же, никакой беды не
случалось; ибо хотя и верно, что не всякая туча приносит грозу, но верно и
то, что гроза, много раз пройдя стороной, наконец разражается. Как гласит
испанская поговорка, "Дай срок, и веревка оборвется, как легонько ни
дернуть".
Причинами и поводами к мятежам являются религиозные новшества, налоги,
изменения законов и обычаев, нарушения привилегий, всеобщее угнетение,
возвышение людей недостойных или чужеземцев, недород, распущенные после
похода солдаты, безрассудные притязания какой-либо из партий, -- словом,
все, что, возбуждая недовольство, сплачивает и объединяет народ на общее
дело.
Что касается средств против мятежей, то существуют кое-какие общие меры
предохранения, на которые мы и укажем, однако на каждый случай болезни --
свое лекарство; так что здесь лучше советовать, чем предписывать.
Первым из лекарств будет устранение всеми возможными средствами тех
материальных причин для мятежа, о которых мы уже говорили, а именно голода и
нищеты в стране. Цель эта достигается: открытием торговых путей и
благоприятным торговым балансом, поощрением мануфактур, искоренением
праздности, обузданием роскоши и расточительства посредством особых законов,
усовершенствованием земледелия, регулированием цен на все предметы торговли,
уменьшением налогов и пошлин и тому подобным. Вообще надобно заботиться,
чтобы население королевства (особенно, если его не косят войны) не превышало
средств к его существованию; причем население надлежит измерять не одним
лишь числом, ибо небольшое число людей, если они потребляют больше, а
работают меньше, скорее истощит государство, нежели большое число таких,
которые живут скромнее, но больше производят. Поэтому чрезмерное увеличение
знати и других привилегированных групп по