овместимость требуемых свойств. (Это, по существу,
современное мнение, выработанное всеобщими усилиями, математик Джон Хортон
Конуэй грубо назвал "Движением Освобождения "Математиков"). Однако
общеизвестно, что никто не доказал и то, что обычная арифметика натуральных
чисел является самосогласованной.
Подобным разногласиям подверглась и обоснованность использования
бесконечных чисел, а также множеств, содержащих бесконечно много элементов,
и бесконечно малых величин, используемых при исчислении. Дэвид Гильберт,
великий немецкий математик, предоставивший большую часть инфраструктуры как
общей теории относительности, так и квантовой теории, заметил, что
"математическая литература переполнена бессмыслицами и нелепостями,
проистекающими из бесконечности". Некоторые математики, как мы увидим, вовсе
отрицали обоснованность рассуждения о бесконечных категориях. Легкий доступ
к чистой математике в девятнадцатом веке мало что сделал для разрешения этих
разногласий. Напротив, он только усугубил их и породил новые. По мере своего
усложнения математическое рассуждение неизбежно удалялось от повседневной
интуиции, что возымело два важных противоположных следствия. Во-первых,
математики стали более педантичными в отношении доказательств, которые,
прежде чем быть принятыми, подвергались все более суровым проверкам на
соответствие нормам точности. Но во-вторых, изобрели более мощные методы
доказательства, которые не всегда можно было обосновать с помощью
существующих методов. И из-за этого часто возникали сомнения, был ли
какой-то частный метод доказательства, несмотря на свою самоочевидность,
абсолютно безошибочным.
Таким образом, к 1900 году наступил кризис основ математики, который
заключался в том, что этих основ не было. Но что же произошло с законами
чистой логики? Их перестали считать способными разрешить все математические
споры? Удивителен тот факт, что теперь математические споры в сущности и
велись о "законах чистой логики". Первым эти законы привел в систему
Аристотель еще в 4 веке до н.э., тем самым заложив то, что сегодня называют
теорией доказательства. Он допустил, что доказательство должно состоять из
последовательности утверждений, которая начинается с каких-либо посылок и
определений, а заканчивается желаемым выводом. Чтобы последовательность
утверждений была обоснованным доказательством, каждое утверждение, кроме
начальных посылок, должно следовать из предыдущих в соответствии с одним из
постоянного набора законов, называемых силлогизмами. Типичным был следующий
силлогизм
Все люди смертны.
Сократ -- человек.
[Следовательно] Сократ смертен.
Другими словами, это правило гласило, что если в доказательстве
появляется утверждение вида "все А имеют свойство В" (как в данном случае
"все люди смертны") и другое утверждение вида "индивидуум Х есть А" (как в
данном случае "Сократ -- человек"), то впоследствии в доказательстве
обоснованно появление утверждения "X имеет свойство В" ("Сократ смертен"), и
это утверждение, в частности, является обоснованным выводом. Силлогизмы
выражают то, что мы назвали бы правилами вывода, то есть правилами,
определяющими этапы, которые допустимы при доказательстве, такими, что
истина посылок переходит к выводам. Кроме того, эти правила можно применить,
чтобы определить, обосновано ли данное доказательство.
Аристотель заявил, что все обоснованные доказательства можно выразить в
виде силлогизмов. Но он не доказал это! А проблема теории Доказательства
заключалась в том, что очень небольшое количество современных математических
доказательств выражались в виде чистой последовательности силлогизмов; более
того, большинство из них невозможно было привести к такому виду. Тем не
менее, большинство Математиков не могли заставить себя следовать букве
закона Аристотеля, так как некоторые новые доказательства казались так же
самоочевидно обоснованными, как и рассуждение Аристотеля. Математики перешли
на новый этап развития. Новые инструменты, такие, как символическая логика и
теория множеств, позволили математикам установить новую связь между
математическими структурами. Благодаря этому появились новые самоочевидные
истины, независимые от классических правил вывода, и, таким образом,
классические правила оказались самоочевидно неадекватными. Но какие же из
новых методов доказательства были действительно безошибочными? Как нужно
было изменить правила вывода, чтобы они обрели законченность, на которую
ошибочно претендовал Аристотель? Как можно было вернуть абсолютный авторитет
старых правил, если математики не могли прийти к соглашению относительно
того, что является самоочевидным, а что бессмысленным?
Тем временем математики продолжали строить свои абстрактные небесные
замки. Для практических целей многие такие строения казались достаточно
надежными. Некоторые из них стали необходимы для науки и техники, а
большинство образовало красивую и плодотворную структуру. Тем не менее,
никто не мог гарантировать, что вся эта структура, или какая-то существенная
ее часть, не имела в своей основе логического противоречия, которое
буквально лишило бы ее всякого смысла. В 1902 году Бертран Рассел доказал
несостоятельность схемы строгого определения теории множеств, которую только
что предложил немецкий логик Готлоб Фреге. Это не значило, что эта схема
непременно была необоснованной для использования множеств в доказательствах.
На самом деле совсем немногие математики всерьез считали, что хоть какой-то
из обычных способов использования множеств, арифметики или других ключевых
разделов математики может быть необоснованным. В результатах Рассела
поражало то, что математики верили, что их предмет является par excellence
средством получения абсолютной определенности через доказательство
математических теорем. Сама возможность разногласий относительно
обоснованности различных методов доказательства подрывала всю суть (как
считалось) предмета.
Поэтому многие математики чувствовали, что подведение под теорию
доказательства, а тем самым и под саму математику, надежной основы было
насущным делом, не терпящим отлагательства. Они хотели объединиться после
своих опрометчивых выпадов, чтобы раз и навсегда определить, какие виды
доказательства являются абсолютно надежными, а какие нет. Все, что оказалось
вне зоны надежности, можно было бы отбросить, а все, что попадало в эту
зону, стало бы единственной основой всей будущей математики.
В этой связи голландский математик Лейтзен Эгберт Ян Брауэр
пропагандировал чрезвычайно консервативную стратегию теории доказательства,
известную как интуиционизм, которая и по сей день имеет своих сторонников.
Интуиционисты пытаются толковать "интуицию" самым ограниченным постижимым
образом, оставляя лишь то, что они считают ее неоспоримыми самоочевидными
аспектами. Затем они поднимают таким образом определенную математическую
интуицию на уровень даже более высокий, чем позволял себе Платон: они
считают ее более веской, чем даже чистая логика. Таким образом, они считают
саму логику ненадежной, за исключением тех случаев, когда ее доказывает
прямая математическая интуиция. Например, интуиционисты отрицают, что можно
иметь прямую интуицию какой-либо бесконечной категории. Следовательно, они
отрицают существование любых бесконечных множеств, например, множества всех
натуральных чисел. Высказывание о том, что "существует бесконечно много
натуральных чисел", они сочли бы самоочевидно ложным. А высказывание о том,
что "существует больше сред Кантгоуту, чем физически возможных сред", --
абсолютно бессмысленным.
Исторически интуиционизм, равно как и индуктивизм, сыграл ценную
освободительную роль. Он осмелился подвергнуть сомнению полученные
определенности -- некоторые из которых действительно оказались ложными. Но
как позитивная теория о том, что является или не является обоснованным
математическим доказательством, он и гроша ломаного не стоит. В
действительности интуиционизм -- это точное выражение солипсизма в
математике. В обоих случаях наблюдается Чрезмерная реакция на мысль о том,
что мы не можем быть уверены в том, что нам известно о более отдаленном
мире. В обоих случаях предложенное решение состоит в том, чтобы уйти во
внутренний мир, который мы, предположительно, можем познать напрямую, и
следовательно (?), можем быть уверены, что познали истину. В обоих случаях
решение заключается в отрицании существования -- или, по крайней Мере, в
отказе от объяснения -- того, что находится вовне. И в обоих случаях этот
отказ также делает невозможным объяснение большей Части того, что находится
внутри предпочитаемой области. Например, если действительно ложно то (как
утверждают интуиционисты), что существует бесконечно много натуральных
чисел, то можно сделать вывод, что может существовать только конечное
множество таких чисел. А сколько их может быть? И потом, сколько бы их не
было, почему нельзя создать интуицию следующего натурального числа,
превышающего последнее? Интуиционисты оправдались бы в этом случае, сказав,
что приведенный мной аргумент допускает обоснованность обычной логики. В
частности, он содержит процесс вывода: из факта, что не существует
бесконечно много натуральных чисел, делается вывод, что должно существовать
какое-то конкретное количество натуральных чисел. Применяемое в данном
случае правило вывода называется законом исключенного третьего. Этот закон
гласит, что для любого высказывания Х (например, "существует бесконечно
много натуральных чисел"), не существует третьей возможности кроме
истинности Х и истинности отрицания Х ("существует конечное множество
натуральных чисел"). Интуиционисты хладнокровно отрицают закон исключенного
третьего.
Поскольку в разуме большинства людей сам закон исключенного третьего
подкреплен мощной интуицией, его отрицание естественно вызывает у
неинтуиционистов сомнение в том, так ли уж самоочевидна надежность интуиции
интуиционистов. Или, если мы сочтем, что закон исключенного третьего исходит
из логической интуиции, он приводит нас к пересмотру вопроса о том,
действительно ли математическая интуиция превосходит логику. В любом случае
может ли это превосходство быть самоочевидным?
Но все это направлено на критику интуиционизма извне. Это не
опровержение: интуиционизм невозможно опровергнуть вообще. Если кто-либо
настаивает, что для него очевидно самосогласованное высказывание, как если
бы он настаивал на том, что существует только он один, доказать его
неправоту невозможно. Однако, как и в случае с солипсизмом, воистину роковая
ошибка интуиционизма открывается не тогда, когда на него нападают, а тогда,
когда его всерьез принимают, на его же собственной основе, в качестве
объяснения своего собственного, произвольно усеченного мира. Интуиционисты
верят в реальность конечного множества натуральных чисел 1, 2, 3. ... , и
даже 10949769651859. Но интуитивный аргумент, что поскольку за каждым из
этих чисел следует еще одно, значит, они образуют бесконечную
последовательность, Интуиционисты считают не более чем самообманом или
искусственностью и буквально несостоятельным. Но усиливая связь между своей
версией абстрактных "натуральных чисел" и интуицией, что первоначально эти
числа должны были быть формализованы, интуиционисты также сами отрицают
обычную объяснительную структуру, через которую понимают натуральные числа.
Это вызывает проблему для каждого, кто предпочитает объяснения необъясненным
усложнениям. Вместо того чтобы решить эту проблему, предоставив для
натуральных чисел альтернативную или более глубокую объяснительную
структуру, интуиционизм делает то же самое, что делала Инквизиция и что
делали солипсисты: он еще дальше уходит от объяснений. Он вводит дальнейшие
необъясненные усложнения (в данном случае отрицание закона исключенного
третьего), единственная цель которых состоит в том, чтобы позволить
интуиционистам вести себя так, как если бы объяснения их противников были
истинными, но не делая из этого никаких выводов относительно реальности.
Точно так же как солипсизм начинается с мотивации упрощения пугающе
разнообразного и неопределенного мира, но при серьезном к нему отношении
оказывается реализмом в сочетании с несколькими ненужными усложнениями, так
и интуиционизм оканчивается тем, что становится одной из самых
контринтуитивных доктрин, которые когда-либо всерьез пропагандировали.
Дэвид Гильберт предложил гораздо более разумный -- хотя, в конечном
счете, и обреченный -- план "раз и навсегда ввести убежденность в
математических методах". План Гильберта основывался на идее согласованности.
Он надеялся составить полный набор современных правил вывода математических
доказательств с определенными свойствами. Количество таких правил должно
было быть конечным. Они Должны были быть применимы напрямую, так чтобы
определить, удовлетворяет ли им какое-то предложенное доказательство, не
составляло бы труда и не вызывало противоречий. Желательно, чтобы эти
правила были интуитивно самоочевидными, но это не было первостепенным
требованием для прагматичного Гильберта. Он был бы удовлетворен, если бы
правила лишь умеренно соответствовали интуиции при условии, что он мог бы
быть уверен в их самосогласованности. То есть, если правила определили
данное доказательство как обоснованное, он хотел быть уверен, что они
никогда не определят как обоснованное любое другое доказательство с
противоположным выводом. Как он мог быть Уверен в этом? На этот раз
согласованность должна была быть доказана с помощью метода доказательства,
который сам придерживался тех же правил вывода. Таким образом, Гильберт
надеялся восстановить завершенность и определенность Аристотеля. Он также
надеялся, что с помощью этих правил будет, в принципе, доказуемо любое
истинное математическое утверждение и не будет доказуемо любое ложное
утверждение. В 1900 году в ознаменование начала века Гильберт опубликовал
список задач, которые, как он надеялся, математики смогут решить в двадцатом
веке. Десятая задача заключалась в нахождении набора правил вывода с
вышеуказанными свойствами и доказательстве их состоятельности в соответствии
с их собственными нормами.
Гильберту было предначертано пережить разочарование. Тридцать один год
спустя Курт Гедель создал революционную теорию доказательства с коренным
опровержением, которая до сих пор является отправной точкой для
математического и физического миров: он доказал, что десятая задача
Гильберта не имеет решения. Во-первых, Гедель доказал, что любой набор
правил вывода, способный правильно обосновать даже доказательства обычной
арифметики, никогда не сможет обосновать доказательство своей собственной
согласованности. Следовательно, нечего и надеяться найти доказуемо
согласованный набор правил, который предвидел Гильберт. Во-вторых, Гедель
доказал, что если какой-то набор правил вывода в некоторой (достаточно
обширной) области математики является согласованным (неважно, доказуемо это
или нет), то в пределах этой области должны существовать обоснованные методы
доказательства, которые эти правила не могут определить как обоснованные.
Это называется теоремой Геделя о неполноте. Для доказательства своих теорем
Гедель пользовался замечательным расширением "диагонального доказательства"
Кантора, о котором я упоминал в главе 6. Он начал с рассмотрения любого
согласованного набора правил вывода. Затем он показал, как составить
утверждение, которое невозможно ни доказать, ни опровергнуть с помощью этих
правил. Затем он доказал, что это высказывание истинно.
Если бы программа Гильберта работала, это было бы плохой новостью для
концепции реальности, выдвигаемой мной в этой книге, поскольку это устранило
бы необходимость понимания при критике математических идей. Кто угодно --
или какая угодно неразумная машина, -- способный выучить наизусть правила
вывода, на которые так надеялся Гильберт, смог бы так же хорошо оценивать
математические высказывания, как и самый способный математик, не нуждаясь в
математическом понимании или даже не имея самого отдаленного понятия о
смысле этого высказывания. В принципе, было бы возможно делать новые
математические открытия, не зная математики вообще, а зная только правила
Гильберта. Можно было бы просто проверять все возможные строки букв и
математических символов в алфавитном порядке, пока одна из них не
удовлетворила бы проверке на то, является ли она доказательством какой-либо
знаменитой недоказанной гипотезы или нет. В принципе, так можно было бы
уладить любое разногласие в математике, даже не понимая его смысла -- даже
не зная значения символов, не говоря уж о понимании принципа действия
доказательства или того, что оно доказывает, или в чем заключается метод
доказательства, или почему оно надежно.
Может показаться, что достижение единых норм доказательства в
математике могло бы, по крайней мере, помочь нам во всеобщем стремлении к
объединению -- то есть "углублению" нашего знания, на которое я ссылался в
главе 1. Однако происходит обратное. Подобно предсказательной "теории всего"
в физике, правила Гильберта почти ничего не сказали бы нам о структуре
реальности. Они реализовали бы, в пределах математики, предельное видение
редукционистов, предсказывающее все (в принципе), но ничего не объясняющее.
Более того, если бы математика была редукционистской наукой, то все
нежелаемые черты, которые, как я доказал в главе 1, отсутствуют в структуре
человеческого знания, присутствовали бы в математике: математические идеи
создали бы иерархию, в основе которой лежали бы правила Гилберта.
Математические истины, проверка которых, исходя из этих правил, оказалась бы
очень сложна, стали бы объективно менее фундаментальными, чем те, которые
можно было бы немедленно проверить с помощью этих правил. Поскольку мог
существовать только конечный набор таких фундаментальных истин, со временем
математике пришлось бы заниматься даже менее фундаментальными задачами.
Математика вполне могла исчерпать себя при этой зловещей гипотезе. Если бы
этого не произошло, она неизбежно распалась бы на даже более загадочные
специализации, по мере увеличения сложности "исходящих" вопросов, которые
математики были бы вынуждены решать, и по мере еще большего отдаления этих
вопросов от основ самого предмета.
Благодаря Геделю мы знаем, что никогда не будет непреложного метода
определения истинности математического высказывания, как не существует и
непреложного метода определения истинности научной теории. Как никогда не
будет и непреложного метода создания нового математического знания.
Следовательно, математический прогресс всегда будет зависеть от
использования творчества. Изобретение новых видов доказательства всегда
будет возможно и необходимо для математиков. Они будут обосновывать их с
помощью новых аргументов и новых способов объяснения, зависящих от их
непрерывно увеличивающегося понимания абстрактных категорий, связанных с
этим доказательством. Примером служат теоремы самого Геделя: чтобы доказать
их, ему пришлось изобрести новый метод доказательства. Я сказал, что этот
метод был основан на "диагональном доказательстве", однако Гедель по-новому
расширил это доказательство. До него так ничего не доказывали; никакие
правила вывода, составленные кем-либо, кто никогда не видел метода Геделя,
не могли бы определить его как обоснованный. Однако он является самоочевидно
обоснованным. Откуда исходит эта самоочевидность? Она исходит из понимания
Геделем природы доказательства. Доказательства Геделя так же неоспоримы, как
и любые другие математические доказательства, но только для того, кто прежде
поймет сопровождающее их объяснение.
Таким образом, объяснение все-таки играет ту же самую первостепенную
роль в чистой математике, как оно играет ее в науке. Объяснение и понимание
мира -- физического мира и мира математических абстракций -- в обоих случаях
является целью изучения. Доказательство и наблюдения -- это всего лишь
средства проверки наших объяснений.
Роджер Пенроуз извлек из результатов Геделя еще более глубокий,
радикальный и достойный Платона урок. Как и Платона, Пенроуза восхищает
способность человеческого разума постигать абстрактные определенности
математики. В отличие от Платона Пенроуз не верит в сверхъестественное и
принимает как само собой разумеющееся, что мозг -- часть естественного мира
и имеет доступ только к этому миру. Таким образом, задача для него встает
даже более остро, чем для Платона: как может беспорядочный, ненадежный мир
давать математические определенности такой беспорядочной и ненадежной части
себя, какой является математик? В частности, Пенроуза удивляет, как мы можем
понять безошибочность новых обоснованных форм доказательства, которых, как
уверяет Гедель, бесконечно много.
Пенроуз все еще работает над подробным ответом, но он заявляет, что
само существование свободной математической интуиции такого рода
фундаментально несовместимо с существующей структурой физики и, в частности,
с принципом Тьюринга. Вкратце его доказательство выглядит примерно так. Если
принцип Тьюринга истинный, то мы можем рассматривать мозг (подобно любому
другому объекту) как компьютер, обрабатывающий определенную программу.
Взаимодействия мозга с окружающей средой составляют вводимые и выводимые
данные. Теперь рассмотрим математика в процессе решения, обоснован или нет
недавно предложенный вид доказательства. Принятие такого решения
эквивалентно обработке компьютерной программы обоснования доказательства в
мозге математика. Такая программа реализует набор правил вывода Гильберта,
которые, в соответствии с теоремой Геделя, не могут быть законченными. Более
того, как я уже сказал, Гедель предоставляет способ создания и
доказательства истинного высказывания, которое эти правила не способны
признать доказанным. Следовательно, математик, разум которого является
эффективным компьютером, применяющим эти правила, также никогда не сможет
признать это высказывание доказанным. Затем Пенроуз предлагает показать
этому самому математику это высказывание и метод доказательства его
истинности Геделем. Математик понимает доказательство. Оно все-таки
самоочевидно обоснованно, поэтому математик, вероятно, сможет увидеть, что
оно обоснованно. Но это бы противоречило теореме Геделя. Следовательно,
где-то в доказательстве должно быть ложное допущение, и Пенроуз считает, что
этим ложным допущением является принцип Тьюринга.
Большинство специалистов по вычислительной технике не согласны с
Пенроузом, что принцип Тьюринга -- наиболее слабое звено в его
доказательстве. Они сказали бы, что математик из его доказательства в самом
деле не сможет признать высказывание Геделя доказанным. Может показаться
странным, почему математик вдруг не сможет понять самоочевидное
доказательство. Но взгляните на следующее высказывание:
Дэвид Дойч не может составить последовательное суждение об истинности
этого утверждения.
Я стараюсь изо всех сил, но не могу составить последовательное суждение
о его истинности. Поскольку, если бы я сделал это, я бы составил суждение о
том, что я не могу составить суждение о его истинности, и вступил бы в
противоречие с самим собой. Однако вы видите, что оно Истинно, не так ли?
Это показывает, что высказывание, по крайней мере, может быть необъяснимым
для одного человека, но самоочевидно Истинным для всех остальных.
В любом случае Пенроуз надеется на новую фундаментальную теорию физики,
которая заменит как квантовую теорию, так и общую теорию относительности.
Она давала бы новые предсказания, которые можно проверить, хотя она,
безусловно, не противоречила бы ни квантовой теории, ни теории
относительности во всех существующих наблюдениях. (Не существует известных
экспериментальных примеров, опровергающих такие теории). Однако мир Пенроуза
по своей сути весьма отличен от того, что описывает существующая физика. Его
основной структурой реальности является то, что мы называем миром
математических абстракций. В этом отношении Пенроуз, реальность которого
включает все математические абстракции, но, вероятно, не все абстракции
(подобные чести и справедливости), находится где-то между Платоном и
Пифагором. То, что мы называем физическим миром, является для него вполне
реальным (еще одно отличие от Платона), но каким-то образом это является
частью самой математики, или вытекает из нее. Более того, в его мире не
существует универсальности; в частности, не существует машины, способной
передать все возможные мыслительные процессы людей. Однако мир (конечно, в
особенности его математическое основание), тем не менее, остается
постижимым. Его постижимость гарантирована не универсальностью вычислений, а
явлением, достаточно новым для физики (хотя и не для Платона):
математические категории напрямую взаимодействуют с человеческим мозгом
через физические процессы, которые еще предстоит открыть. Таким образом,
мозг, по Пенроузу, занимается математикой, ссылаясь не только на то, что мы
сейчас называем физическим миром. Он имеет прямой доступ к реальности
математических Форм Платона и может постичь там математические истины (за
исключением грубых ошибок) с абсолютной определенностью.
Часто предполагают, что мозг может быть квантовым компьютером и что его
интуиция, сознание и способности к решению задач могут зависеть от квантовых
вычислений. Возможно, это и так, но я не знаю ни свидетельств, ни
убедительных аргументов в пользу этого. Я ставлю на то, что мозг, если его
рассматривать как компьютер, является классическим компьютером. Но этот
вопрос не имеет никакого отношения к идеям Пенроуза. Пенроуз не доказывает,
что мозг -- это новый вид универсального компьютера, который отличается от
универсального квантового компьютера тем, что имеет больший репертуар
вычислений, которые стали возможны только при новой пост-квантовой физике.
Он доказывает новую физику, которая не будет поддерживать универсальность
вычислений, так что при его новой теории вообще невозможно будет объяснять
некоторые действия мозга как вычисления.
Должен признать, что для меня такая теория непостижима. Однако
фундаментальные открытия всегда трудно понять до того, как они произойдут.
Естественно, трудно оценить теорию Пенроуза, прежде чем он сформулирует ее
полностью. Если теория со свойствами, на которые он надеется, в конце
концов, вытеснит квантовую теорию, или теорию общей относительности, или и
ту, и другую через экспериментальные проверки или предоставив более глубокий
уровень объяснений, то каждый разумный человек захочет ее принять. И тогда
мы отправимся в путешествие постижения нового мировоззрения, к принятию
которого будет вынуждать нас объяснительная структура этой теории. Вероятно,
это мировоззрение будет весьма отличным от представленного мной в этой
книге. Однако, даже если все это пришло, чтобы уйти, я все равно не могу
понять, каким образом можно удовлетворить первоначальную мотивацию теории,
которая объясняет нашу способность понимать новые математические
доказательства. Все равно останется тот факт, что сейчас, да и во всей
истории великие математики обладали различной противоречивой интуицией
относительно обоснованности различных методов доказательства. Поэтому, даже
если истинно то, что абсолютная физико-математическая реальность поставляет
свои истины прямо в наш мозг для создания математической интуиции,
математики не всегда способны отличить эту интуицию от другой, ошибочной
интуиции и от других, ошибочных идей. К сожалению, нет ни колокольчика,
который звонит, ни фонарика, который вспыхивает, когда мы понимаем
действительно обоснованное доказательство. Порой мы можем ощутить такую
вспышку, в момент "эврики", -- и, тем не менее, ошибиться. И даже если бы
теория предсказала, что существует некий, не замеченный ранее физический
индикатор, сопровождающий истинную интуицию (сейчас это становится в высшей
степени невозможным), мы бы определенно нашли его полезным, но это все равно
не было бы равносильно доказательству того, что этот индикатор работает.
Ничто не способно доказать, что однажды еще лучшая физическая Теория не
вытеснит теорию Пенроуза и не откроет, что предложенный индикатор все-таки
не был надежным и что существует лучший индикатор. Таким образом, даже если
мы сделаем все возможные скидки предложению Пенроуза, если мы вообразим, что
оно истинно, и взглянем на мир с его позиций, это все равно не поможет нам
объяснить подозрительную определенность знания, которое мы приобретаем,
занимаясь математикой.
Я отразил лишь общий смысл аргументов Пенроуза и его оппонентов.
Читатель поймет, что, в сущности, я на стороне его оппонентов. Однако даже
если признать, что геделианское доказательство Пенроуза не доказывает то,
что намеревается доказать, и кажется невероятным, что предложенная им новая
физическая теория объясняет то, что намеревается объяснить, Пенроуз, тем не
менее, прав, что любое мировоззрение, основанное на существующей концепции
научного рационализма, создает задачу для принятых основ математики (или,
как выразил бы это Пенроуз, наоборот). Это древняя задача, которую поднял
Платон, задача, которая, как показывает Пенроуз, обостряется в свете как
теоремы Геделя, так и принципа Тьюринга. Эта задача заключается в следующем:
откуда исходит математическая определенность в реальности, состоящей из
физики и понимаемой с помощью научных методов? В то время как большинство
математиков и специалистов по вычислительной технике принимают
определенность математической интуиции как нечто, само собой разумеющееся,
они не воспринимают проблему примирения этого факта с научным мировоззрением
всерьез. Пенроуз серьезно относится к этой проблеме и предлагает решение.
Его предложение представляет постижимый мир в определенном аспекте,
отвергает сверхъестественное, признает важность творчества для математики,
приписывает объективную реальность как физическому миру, так и абстрактным
категориям и включает объединение основ математики и физики. Во всех этих
отношениях я на его стороне.
Поскольку попытки Брауэра, Гильберта, Пенроуза и всех остальных решить
сложную задачу Платона, видимо, потерпели неудачу, стоит снова взглянуть на
мнимое ниспровержение Платоном идеи о том, что математическую истину можно
получить с помощью научных методов.
Прежде всего, Платон говорит нам, что, поскольку мы имеем доступ только
(скажем) к несовершенным кругам, значит, через них мы не сможем получить
знание о совершенных кругах. А почему нет? Точно так же можно было бы
сказать, что мы не можем открыть законы движения планет, потому что у нас
нет доступа к реальным планетам, а есть доступ только к их изображениям.
(Инквизиция это и говорила, и я объяснил, почему она ошибалась). Также можно
было бы сказать, что невозможно построить точные станки, потому что первый
такой станок пришлось бы строить с помощью неточных станков. Оглянувшись
назад, можно увидеть, что такая критика вызвана очень грубым изображением
принципа действия науки (подобным индуктивизму), который вряд ли можно
считать удивительным, поскольку Платон жил до того, что мы могли бы признать
как науку. Если, скажем, единственный способ узнать что-либо о кругах из
опыта заключается в том, чтобы исследовать тысячи физических кругов, а
потом, из собранных данных, попытаться сделать какой-то вывод об их
абстрактных евклидовых двойниках, то Платон уловил суть. Но если мы создадим
гипотезу, что реальные круги точно определенным образом похожи на
абстрактные, и окажемся правы, то мы определенно можем узнать что-либо об
абстрактных кругах, глядя на реальные. В геометрии Евклида часто используют
рисунки для точного определения геометрической задачи или ее решения. В
таком методе описания существует возможность ошибки, если несовершенство
кругов на рисунке оставит впечатление, вводящее в заблуждение, -- например,
если кажется, что два круга касаются друг друга, хотя на самом деле этого не
происходит. Но, поняв отношение между реальными и совершенными кругами,
можно аккуратно исключить все подобные ошибки. А не понимая этого отношения,
практически невозможно понять геометрию Евклида.
Надежность знания о совершенном круге, которое можно получить из
изображения круга, полностью зависит от точности гипотезы о том, что эти
круги похожи должным образом. Такая гипотеза в отношении физического объекта
(рисунка) эквивалентна физической теории, и ее невозможно знать определенно.
Но этот факт (как утверждал Платон) не мешает изучению совершенных кругов из
опыта; он делает невозможной определенность. Он не должен расстраивать
никого, кто ищет не определенность, а объяснения.
Геометрию Евклида можно абстрактно сформулировать без рисунков. Но
использование цифр, букв и математических символов в символическом
доказательстве способно породить ничуть не большую определенность, чем
рисунок по той же самой причине. Символы -- это тоже физические объекты, --
скажем, чернильные пятна на бумаге, -- которые обозначают абстрактные
объекты. И опять мы полностью полагаемся на гипотезу, что физическое
поведение символов соответствует поведению обозначаемых ими абстракций.
Следовательно, надежность того, что мы узнаем, манипулируя этими символами,
полностью зависит от точности наших теорий об их физическом поведении и о
поведении наших рук, глаз и т.д., с помощью которых мы манипулируем этими
символами и наблюдаем за ними. Обманчивые чернила, из-за которых случайный
символ изменил свой внешний вид, когда мы не видели этого, -- возможно, под
дистанционным управлением какого-то шутника, обладающего практической
реализацией высоких технологий, -- вскоре введут нас в заблуждение
относительно того, что мы "определенно" знаем.
Теперь давайте повторно исследуем еще одно допущение Платона: допущение
о том, что у нас нет доступа к совершенству физического мира. Возможно, он
прав в том, что мы не найдем совершенной чести или справедливости, и он
конечно прав в том, что мы не найдем законы физики или множество всех
натуральных чисел. Но мы можем найти совершенную руку в бридже или
совершенный ход в данной шахматной позиции. Это все равно, что сказать, что
мы можем найти физические объекты или процессы, которые полностью обладают
свойствами точно определенных абстракций. Мы можем научиться игре в шахматы
как с помощью реальных шахмат, так и с помощью совершенной формы шахмат. Тот
факт, что коня срубили, не делает мат, который является результатом этого,
менее окончательным.
Поскольку все это имеет место, совершенный евклидов круг можно сделать
доступным для наших чувств. Платон не осознавал этого, потому что он не знал
о существовании виртуальной реальности. Не составит особого труда
запрограммировать в генераторы виртуальной реальности, о которых я размышлял
в главе 5, правила геометрии Евклида, так что пользователь сможет получить
впечатление взаимодействия с совершенным кругом. Не имея толщины, круг был
бы невидимым, пока мы также не модифицировали бы законы оптики, для этого мы
могли бы освещать его, чтобы пользователь знал, где он находится. (Пуристы,
возможно, предпочли бы обойтись без этого декорирования). Мы могли бы
сделать этот круг твердым и непроницаемым, и пользователь мог бы проверить
его свойства с помощью твердых, непроницаемых инструментов, а также средств
измерения. Виртуальные штангенциркули имели бы совершенную кромку толщиной с
лезвие ножа, так что они могли бы точно измерить нулевую толщину.
Пользователю можно было бы позволить "нарисовать" еще круги или другие
геометрические фигуры в соответствии с правилами геометрии Евклида. Размеры
инструментов и самого пользователя можно было бы регулировать по желанию,
чтобы обеспечить проверку предсказаний геометрических теорем в любом
масштабе, сколь угодно малом. В каждом случае переданный круг мог бы
реагировать точно так же, как круг, определенный в аксиомах Евклида. Таким
образом, на основе современной науки мы должны сделать вывод, что в этом
отношении Платон мыслил наоборот. Мы можем воспринять совершенные круги в
физической реальности (т.е. в виртуальной реальности); но мы никогда не
воспримем их в области Форм, поскольку, если и можно сказать, что такая
область существует, мы никак ее не воспринимаем.
Идея Платона о том, что физическая реальность состоит из несовершенных
копий абстракций, сегодня случайно кажется чрезмерно асимметричной позицией.
Как и Платон, мы все еще изучаем абстракции ради их самих. Однако в науке
после Галилео и в теории виртуальной реальности мы также рассматриваем
абстракции как средство понимания реальных или искусственных физических
категорий, и в этом контексте мы считаем само собой разумеющимся, что
абстракции почти всегда являются приближениями истинной физической ситуации.
Таким образом, несмотря на то, что Платон считал земные круги, нарисованные
на песке, приближениями истинных математических кругов, современный физик
посчитал бы математический круг плохим приближением истинной формы
планетарных орбит, атомов и других физических объектов.
При условии, что всегда будет существовать возможность выхода из строя
генератора виртуальной реальности или его пользователя, можно ли
действительно говорить о достижении совершенной передачи евклидова круга в
виртуальной реальности в соответствии с нормами математической
определенности? Можно. Никто не претендует на то, что сама математика
свободна от неопределенности такого рода. Математики могут ошибиться в
вычислении, исказить аксиомы, сделать опечатки при изложении своей
собственной работы и т. д. Мы претендуем на то, что, за исключением грубых
ошибок, их выводы безошибочны. Точно так же генератор виртуальной
реальности, работая должным образом в соответствии со своими техническими
характеристиками, в совершенстве передал бы совершенный евклидов круг.
Подобным образом мы могли бы возразить, что мы никогда не можем точно
сказать, как поведет себя генератор виртуальной реальности под управлением
данной программы, потому что это зависит от функционирования машины и, в
конечном счете, от законов физики. Поскольку нам не дано с полной
уверенностью знать законы физики, мы не можем точно знать, что машина
действительно передает геометрию Евклида. И опять, никто не отрицает, что
непредвиденные физические явления -- станут ли они следствием неизвестных
законов физики, или просто заболевания мозга или обманчивых чернил -- могут
сбить математика с правильного пути. Но если законы физики находятся в
соответствующих отношениях, как мы и полагаем, то генератор виртуальной
реальности в совершенстве может сделать свою работу, даже несмотря на то,
что мы не можем определенно знать, что он это делает. Здесь следует проявить
внимательность, чтобы не перепутать два вопроса: можем ли мы знать, что
машина виртуальной реальности передает совершенный круг; и действительно ли
она передает его. Мы не можем точно знать это, но это ни на йоту не
уменьшает совершенство круга, который фактически передает машина. Я вернусь
к этому важному различию -- межд