Аркадий Гайдар. Обыкновенная биография
---------------------------------------------------------------------
Книга: А.Гайдар. Собрание сочинений в трех томах. Том 3
Издательство "Правда", Москва, 1986
OCR & SpellCheck: Zmiy (zpdd@chat.ru), 13 декабря 2001
---------------------------------------------------------------------
КНИГА ВТОРАЯ*
______________
* Первой книгой А.П.Гайдар считал свою повесть "Школа".
В Воронежском военном госпитале я пролежал три недели. Рана еще не
совсем зажила, но за последние дни прибывало много [раненых]* шахтеров с
линии Миллерово - Луганск - Дебальцево. Мест не хватало. Мне выдали пару
новых, пахнущих свежей сосною костылей, отпускной билет и проездной литер на
родину, [в городок Арзамас].
______________
* Слова, зачеркнутые Гайдаром, печатаются в квадратных скобках.
Я надел новую гимнастерку, брюки, шинель, полученные взамен прежних -
рваных и запачканных кровью, - и подошел к позолоченному полинялому зеркалу
[стоявшему в углу приемной].
Я увидел высокого, крепкого мальчугана в серой солдатской папахе -
самого себя с обветренным похудевшим лицом и серьезными, но всегда веселыми
глазами.
[И узнавал я в себе и не узнавал того озорного четырнадцатилетнего
мальчугана, который полтора года тому назад убежал из школы.]
Полтора года прошло с тех пор [когда, обозлившись, из отцовского
маузера всадил я в паркетный пол школы пулю]. И когда, испугавшись, убежал я
из нашего города Арзамаса.
С тех пор прошло многое: Октябрь, Боевая дружина сормовских рабочих,
Особый революционный отряд, фронт, плен, гибель Чубука, прием в партию, пуля
под Новохоперском и госпиталь.
Я отвернулся от странного зеркала и почувствовал, как легкое волнение
покачивает и слегка кружит мою только что поднявшуюся с госпитальной подушки
голову.
Тогда я подпоясался. Сунул за пояс тот самый, давнишний маузер, из-за
которого было столько беды в школьные годы, и, притопывая белыми, свежими
костылями, пошел потихоньку на вокзал. Там спросил я у коменданта, когда
идет первый поезд на Москву.
Охрипший суровый комендант грубо ответил мне, что на Москву сегодня
поезда нет, но к вечеру пройдет на Восточный фронт санитарный порожняк,
который довезет меня до самого Арзамаса.
И еще сердитый комендант дал мне записку на продпункт, чтобы выдали мне
хлеб, сахар, селедку и махорку в двойном размере - как отпускнику-раненому.
Хлеб, сахар и селедку я положил в вещевой мешок, а махорку отдал на
вокзале одному товарищу, который был еще раньше ранен и теперь опять
возвращался на фронт.
Около года я не получал писем от матери. Сам я написал ей за это время
два или три коротеньких письма, но адреса своего сообщить ей не мог, потому
что в то время полевых почтовых контор еще не было, да если бы и были, то и
это не помогло бы, потому что орудовал наш маленький отряд больше по тылам -
сначала у немцев, потом у гайдамаков и у белых.
А из госпиталя, из Воронежа, я не писал нарочно - чувствовал, что мать,
узнав о моей ране, только без толку расплачется и разволнуется.
Санитарный порожняк торопился на восток, где в это время шли крепкие
бои с Колчаком. Уплывали одна за другою станции, чужие, незнакомые, но все
так похожие одна на другую - забитые, грязные, кричащие, звенящие, лязгающие
оружием, расцвеченные красными флагами и плакатами.
Мелькнет вокзал, красноармейцы, выстроившиеся с котелками возле
дымящейся походной кухни.
Дернет за сердце прорвавшийся через грохот колес напев гармоники, дунет
морозный ветер - запахом дыма, сена, лошадиного навоза и карболки.
Врежется в память посиневшее лицо рабочего-дружинника, опоясанного
пулеметной лентой на вылинялой кожаной тужурке, отягощенной брезентовым
патронташем.
Улыбнется и махнет рукой женщина, вероятно, работница. Да и какая там
женщина - просто веселая девчонка с наганом у кожаного пояса.
И опять дальше поле, а в поле за сугробами далекие дороги и далекие
деревни, села, и в каждой деревне свой Деникин, в каждом селе свой Колчак,
свои красные, своя ненависть и борьба.
Поезд прорвался за Муром, и вместе с ударами станционных колоколов
сразу зазвучали имена станций, разъездов, полустанков, давно знакомых еще по
детству, по школе, по семье... Мунтолово, Балахониха, Костылиха...
Давно ли? Нет, впрочем, давно, очень-очень давно - года четыре или лет
пять назад отец взял меня с собой в Костылиху, куда ездил в гости к
тамошнему учителю Федору Матвеевичу... Там мы спали на сеновале, потом пили
чай с крыжовником, потом мы ходили купаться, и когда шли назад, отец и
учитель и еще две какие-то хорошие женщины, то все они пели песню, которую я
силился сейчас вспомнить, но никак не мог.
Отец гудел басом, как церковный колокол. А одна из хороших женщин, та,
которую звали Маруся, пела так звонко-звонко, что я схватил ее за руку и так
прошел с нею всю дорогу - тихонько и молча.
Потом, когда уже дома я рассказывал об этом матери, мама сказала мне,
что эта Маруся нехорошая женщина, и заплакала... И когда отец стал
успокаивать мать и стал говорить, что он и сам не находит в Марусе ничего
хорошего, то и тогда я остался при своем убеждении, что эта Маруся все-таки
хорошая.
Поезд прорвался мимо полустанка Слезевка. Впереди мелькнули
бесчисленные церкви и монастыри Арзамаса, они росли, вырисовываясь все ярче,
ярче... так что я теперь мог уже различить и [широкую] гору собора, и
тонкую, как мечеть, колокольню Благовещенской церкви, и даже старую пожарную
каланчу.
Тогда поезд завернул влево и ушел в лес, в тот самый детский лес, в
котором мне были знакомы каждый бугорок, каждая поляна и каждая ложбина.
Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся. Передо мною стояла
красная сестра с поезда.
- Приехали, - мягко сказала она. - Сойдешь, постарайся найти лошадь. А
если не найдешь, то иди потихоньку и чаще отдыхай.
- Хорошо, - ответил я, - я потихонечку. - А сам о поспешностью, какую
только позволяли мне мои костыли, затопал к дверям останавливающегося
вагона.
Извозчиков не было. Стояло несколько подводчиков, приехавших за грузом
на станцию. Я задумался. До города было километра четыре - сначала полем,
потом через овраг, потом через перелесок. Такой длинный путь с моей
простреленной ногой мне было пройти нелегко. Но делать было нечего. Я
поправил вещевой мешок за плечами и пошел по гладкой, накатанной дороге. Я
шел потихоньку, а мне хотелось бежать. Но когда я пробовал ускорить ход,
костыли начинали скользить по обледенелым колеям или проваливаться в снег, а
нога начинала неметь и ныть.
- Э-эй! - услышал вдруг я позади себя окрик.
Я хотел посторониться Но посторониться было некуда, потому что я был в
ложбине, занесенной снегом, где только-только могла проехать одна лошадь. А
в сугроб свернуть мне было нельзя...
- Эй, - окликнули меня опять сзади. - Дай дорогу!
Тогда я рассерженно обернулся и, опираясь на костыли, встал поперек
пути.
С саней соскочил подводчик, подошел ко мне и, разглядев, в чем дело,
сказал, смутившись:
- Садись, солдат, подвезу.
Я взобрался на сани, груженные мешками с овсом... и с любопытством
посмотрел на подводчика.
Ему было лет сорок, он был небрит, нос его был красен, щеки одутловаты,
на голове у него была заячья шапка с ушами, а одет он был в [старую]
форменную шинель - такую, какие носили раньше учителя и акцизные
чиновники...
"Неужели это он? - подумал я. - Конечно, он!"
- С какого фронта? - спросил подводчик, завертывая толстую цигарку из
махорки.
- С Южного, - ответил я ему, улыбаясь. - Александр Васильевич, это вы,
а это я.
- Что значит "это вы, а это я"? - удивленно переспросил он, вынимая изо
рта цигарку и поднимая на меня мутные маленькие глаза. - Го-о-ориков? -
вполголоса вскрикнул он. - Го-о-ориков! - Он снял толстую брезентовую
рукавицу и протянул мне руку: - Ну, здравствуйте.
- Здравствуйте, - весело ответил я. - Как живы-здоровы, Александр
Васильевич?
- Жив... - ответил он, - и жив и здоров... А вы, я как вижу, не совсем?
- Нет, и я совсем! Я тоже и жив и здоров, а это... - и я толкнул рукой
костыль, - это пустяк, это временно.
Лошадь тихонько бежала по узкой дорожке через перелесок. Мы оба
замолчали. Каждый из нас думал о своем.
Я вспоминал: тишину, черное пятно классной доски, форменный сюртук с
блестящими пуговицами и монотонный, ровный голос: "В 1721 году по
Ништадтскому миру Швеция должна была признать себя побежденной. Великая
Российская империя приобрела устье Невы, Кронштадт и северное начало
исторического пути, связывающего Европу и Азию..."
Он, вероятно, думал:
"В 1917 году Великая Российская империя была побеждена и завоевана
людьми, приобретшими начало пути, который должен, по их замыслам, связать и
Европу, и Азию, и весь мир в одно целое. И вот я, дворянин, коллежский
советник Александр Васильевич Воронин, учитель, в порядке трудповинности
посланный за овсом на вокзал, везу сейчас раненого большевика, и даже не
большевика, а большевистского мальчишку, которого два года тому назад я учил
тому, что Великая империя непобедима".
Он довез меня до самого дома и, хмуро кивнув головой на мое "спасибо",
повез сдавать овес в упродком*.
______________
* Упродком - уездный продовольственный комиссариат.
А я, с опаской посмотрев на окна нашей квартиры, зашагал во двор,
радуясь тому, что окна заледенели и через них ничего не видать.
Стараясь не стучать, я поднялся по лестнице, осторожно отставил костыли
в угол за шкаф и постучал в дверь.
За дверями послышался мелкий топот. И по пыхтенью я понял, что это
Танюшка тужится, открывая крючок двери.
- Мама дома? - спросил я у не узнавшей меня сестренки.
- Нет! - ответила она, и испуганные глаза ее блеснули слезинками.
- А-ах... не-ет! - весело закричал я, подхватывая костыли и вваливаясь
в комнату. - А-ах... нет! А ты без мамы и пускать меня не хочешь!..
Я сбросил сумку, шинель и, усевшись на кровати, обнял не совсем еще
оправившуюся от испуга девчурку.
- Господи, Борька!.. Ну, Борька!.. Ну, какой ты ужасный солдат! Ну, как
папа был солдат, так и ты солдат... - стрекотала Танюшка. И, целуя меня, она
добавила протяжно и укоризненно: - Бо-о-орька! Борька! И что ты как давно не
писал, а уже мама думала, думала. И я тоже думала, думала. Да вот погоди -
она сейчас с базара придет - все сама расскажет.
Я оглянулся. Все стояло на старом месте... и шкаф, и кровать, и старый
треногий диван. Я посмотрел на стену - там было новое.
Прямо со стены глядел на меня большой портрет отца - в такой же, как у
меня, серой папахе и в такой же шинели, и был тот портрет обведен траурной
каймою из красной и черной материи.
- Это тебя на войне убили? - спросила Танюшка, осторожно дотрагиваясь
пальцем до костыля.
- На войне! - рассмеялся я и сунул костыли под кровать.
- А у нас, Борька, горе какое! Ну такое горе! Такое горе! - И сестра
грустно посмотрела на меня.
- Какое еще горе? - встревоженно спросил я, пододвигая ее к себе.
- А такое горе, что Лизочка уже умерла!
- Какая еще Лизочка? - спросил я, не понимая и перебирая в памяти всю
веселую ораву моих двоюродных сестричек, живших в деревне неподалеку от
Арзамаса.
- Как - какая? - И Танюшка подняла на меня печальные и изумленные
глаза. - А наша-то Лизка - кошка такая. Помнишь? Да она-то еще один раз с
печки спрыгнула - и молоко опрокинула. Ну, вспомнил теперь?..
- Вспомнил, Танюша!
Пришла мать. Распахнув дверь, она остановилась. Внимательно посмотрела
на меня. Поставила на пол корзину и, подойдя, крепко обняла меня. Сбросила
платок, холодными от мороза руками взяла мою голову, посмотрела мне в лицо и
сказала дрогнувшим голосом:
- Похудел. Побледнел. А вырос-то, а вырос-то! Да встань ты с кровати!
Дай я на тебя посмотрю.
- Мне, мама, неохота с кровати вставать, - отказался я. - Я бы,
пожалуй... да у меня нога немного побаливает.
- Отчего побаливает? - И мать подозрительно посмотрела вокруг. - То-то
я слышу, что йодоформом пахнет.
- А оттого побаливает, что еще не зажила. То есть уже зажила, да еще не
совсем.
- Он с палками пришел, - вмешалась Танюшка, вытягивая из-под кровати
костыли. - Как пришел, так под кровать их спрятал, а сам сидит!
- Ранен? - тихо спросила мать.
- Немножко, - ответил я. - Да ты не думай ничего, мама, все прошло...
Мать провела рукой по моей бритой голове, и с минуту мы просидели
молча. Потом она быстро встала, сдернула пальто и бросилась на кухню:
- Бог мой! Да ты, должно быть, голодный!.. Танюшка, беги скорей в сарай
- тащи угли! Сейчас самовар поставлю. И куда это я спички сунула?.. Борис, у
тебя есть спички?.. Не куришь? Так, ну и хорошо! Да вот они!.. Ты бы сапоги
снял и лег. Дай я тебя разую...
Вскоре зашипел самовар. Запахло с кухни чем-то вкусным. Входила и
выходила из комнаты раскрасневшаяся у плиты мать. Ровно тикали стенные часы
да колотила метелица в узорчатые морозные окна.
Легкая дрема охватила меня. Было тепло и мягко на старой кровати,
укрытой знакомым стеганым одеялом. И вдруг показалось мне, что ничего не
было - ни фронта, ни широких, донских степей, ни отряда, ни боев.
Будто бы все то же, что и раньше. Вот она, на стене моя полка с
учебниками. Вот в углу выцветшая картина, изображающая вечер, закат,
счастливых жнецов, возвращающихся с поля. Через открытую дверь виднеется
кипящий самовар на клеенчатом столе - такой же неуклюжий, толстый, с
конфоркой, похожей на старую шляпу, сбившуюся набок.
Я полузакрываю глаза... В углу возится Танюшка, тихо напевая древнюю
баюкающую песенку - ту самую, которую я слышал от матери еще в глубоком
детстве:
На горе, го-о-о-ре
Петухи поют.
Под горой, горой
Озерцо с водой.
Как вода, вода
Всколыхнулася,
А мне, девице,
Да взгрустнулося.
И мне уже совсем начинает казаться, что ничего не было, что все
по-старому, по-школьному, по-давнишнему.
- Борис! - кричит мне мать. - И соседей кликать?.. Боря, тебе чай к
кровати дать? Или ты сюда придешь?
Я вздрагиваю, и опять я вижу черно-красную каемку возле отцовского
портрета, свою шинель, папаху на вешалке и слышу, как пахнут смолой костыли
у моего изголовья.
Нет, все было.
После обеда, когда мать ушла на дежурство в больницу, а я, вдоволь
насмотревшись и наговорившись, лежал в кровати, раздумывая о том, куда мне
завтра пойти и кого повидать, в дверь постучали. И в комнату неожиданно
вошел мой школьный товарищ Яшка Цуккерштейн. Он вошел улыбаясь, и в то же
время видно было, что он старается казаться серьезным и солидным.
Яшка был на год моложе меня, следовательно ему было сейчас пятнадцать.
Мы были с ним одноклассниками и дружили когда-то давно, еще до революции, до
тех пор, пока не был приговорен к смерти мой отец, и до тех пор, пока ко мне
не была прилеплена кличка "дезертиров сын".
После всего этого я разошелся со всеми товарищами, кроме Тимки Штукина.
С одними, как, например, с Кореневым или с Федькой, у меня была открытая
вражда, с другими - в том числе и с Яшкой - вражды не было, но был взаимный
холодок и отчужденность.
Но так как все это было очень давно и так как с тех пор изменилось
многое, то я хотя и удивился, но и обрадовался Яшкиному приходу.
- Здравствуй, Гориков, - сказал он, называя меня по фамилии.
- Здравствуй, Цуккерштейн, - в тон ему ответил я. - Садись! А я устал с
дороги и полежу немного.
- Что ты! Что ты! Конечно, лежи! - быстро проговорил он, поглядывая на
мою ногу, под которую заботливая мать перед уходом положила подушку. - А мы
узнали, что ты приехал, - продолжал он, усаживаясь на стул и держа в руках
форменную фуражку с сорванной кокардой. - Вот ребята и говорят мне: "Пойди,
Яшка, узнай: как он, откуда, надолго ли?.. Ну, вообще, говорят, пойди и
узнай..." Вот я взял да и пошел.
- И хорошо сделал! - ответил я, не совсем понимая только, какие это
именно ребята могли попросить Яшку узнать обо мне, потому что с отъездом
Тимки Штукина на Украину никаких школьных товарищей у меня не осталось.
- Ты с фронта приехал? - спросил Яшка.
- С Южного, - ответил я, внимательно разглядывая прежнего товарища и
удивляясь тому, как вырос и возмужал он за эти полтора года.
- Ты был ранен?
- Да, в бок и в ногу!
- Ты надолго приехал?
- У меня отпуск на три недели...
- А потом?
- А потом опять на фронт...
- На какой?
- Не знаю! На какой пошлют, фронтов много.
Разговор не завязывался никак. Он спрашивал. А я отвечал неохотно. И
все-таки, несмотря на все это, несмотря на то, что нам обоим хотелось
попросту поговорить, - какая-то неуловимая черта, начинавшаяся еще где-то
далеко в прошлом, лежала между нами.
- Ребята просили! Если ты сможешь, то приходи завтра к нам. У нас
завтра в семь часов вечер в клубе. Там много наших встретишь - они будут
рады.
- Цуккер... - спросил я, - вот ты мне все говоришь: "Ребята послали,
ребята просят" - какие это ребята? Ну, например, кто?..
- Как - кто! Васька Бражнин, Васька Суханов, Гришка, Федор... я, Пашка
Коротыгин - ну, вообще все наши одноклассники, комсомольцы...
- Как? - Я повернулся так быстро, что нога моя соскочила с подушки и
больно и сладко заныла. - Как ты сказал? Комсомольцы! Разве Гришка
комсомолец?.. Разве ты, Яшка, комсомолец?..
- А ей-богу же, Борька, комсомолец! - обиженно и искренне вскричал
Яшка, впервые называя меня по имени и так же по-прежнему, по-мальчишески
оттопыривая губы, за что его и прозвали в школе Яшка-теляшка. - Уж скоро
полгода, как комсомолец... Да хочешь, я тебе билет покажу?
- Ой-ой-ой-ой! - захохотал я, вырывая и отбрасывая его фуражку, которую
он без толку крутил в руках. - Ой, и чудак же ты, Яшка! Чего же это ты мне
просто не сказал? А то сидит, как китайский посол, и тянет что-то... "меня
послали... тебя просили...". Сел бы да и говорил просто!
- А черт тебя знал, Борька, как с тобой разговаривать! - откровенно
сознался Яшка. - Твое, можно сказать, такое положение, да еще с фронта, да
еще раненый! Мне ребята говорят: "Гориков приехал, сходи ты, Яшка". Я
спрашиваю: "Почему я? Пускай Гришка идет или Васька". Васька говорит: "Мне
что, я схожу. А только Яшке лучше, он и раньше у него бывал". Ну, я и
пошел...
Все прошло. Исчез холодок. Разговор стал простым и теплым - таким,
какой может быть только между двумя давно не видавшимися после ненужной и
случайной ссоры товарищами.
Я мало рассказывал, больше спрашивал. Потом мы начали вспоминать:
- А помнишь?
- А помнишь?..
Много таких светлых и коротких "помнишь" накопилось у двух ребят за
время дружбы, которая началась чуть ли не с шестилетнего возраста.
Он рассказывал мне о моих школьных товарищах и о врагах, о том, кто из
них учится, кто уехал, кто вступил в комсомол. И я с огромным вниманием и
радостью слушал о том, что Кольку приняли было, да вскоре исключили. А что
Васька оказался хорошим парнем. И что другой Васька тоже в комсомоле... И
что Петька подал заявление...
[Ко всему тому, что я был рад за них, как за ребят, которые пошли по
хорошей дороге, примешивалось особое чувство - гордости и волнения за то,
что я оказался прав и что моя дорога, которую многие когда-то не понимали и
даже осуждали, оказалась настоящей дорогой, к которой пришли и они.]
И только один раз я нахмурился. Это когда я узнал, что Федька Башмаков
тоже в комсомоле - и, мало того, один из первых вступивших в комсомол.
Это больно задело меня. До сих пор еще во мне жила глухая, крепкая
вражда к Федору.
И хотя я не сказал ничего об этом Яшке, но он и сам почувствовал это и
перевел разговор на другое.
Яшка долго еще просидел у меня, и когда он уходил, то у обоих у нас
горели щеки, глаза блестели молодым, свежим задором. Мы условились
встретиться завтра на вечере в клубе укома...*
______________
* Уком - уездный комитет, в данном случае - комсомола,
Был последний вечер первой недели, которую я провел в Арзамасе.
Я, Васька Бражнин, Яшка и еще две наши девчонки сидели на диване в
клубе укома. Яшка только что сдал Ваське ночное дежурство. Васька нацепил на
пояс огромный "Смит и Вессон" и деловито осматривал принятое под расписку
оружие: четыре винтовки разных систем и две гладкоствольные берданки.
Две девчонки - Маруся и Зойка - возвращались домой из госпитальных
бараков, что за городом, завернули на минутку передохнуть да и застряли в
клубе. А я зашел повидать Сережу Шарова, председателя укома. Но мне сказали,
что он все еще на вокзале.
Ночью мимо Арзамаса должен был пройти на восток эшелон с муромским
рабочим батальоном, и наши комсомольцы еще с обеда грузили в вагоны фураж,
чтобы батальон мог, не задерживаясь, катить дальше на фронт. Поэтому-то в
клубе сегодня было так спокойно и тихо.
Васька окончил щелкать затворами и потащил винтовки в деревянную
стойку. Гнезд в стойке было восемнадцать, а винтовок - всего шесть, и чтобы
они не ютились в одном уголку, он расставил их вдоль всей подставки - через
два гнезда в третье.
- Васька! - сказала Зойка. - Ты бы хоть печь затопил. Смотри-ка,
холодина какая...
- Затоплю, - ответил Васька и подошел к телефону. - Штаб охраны города!
- попросил он, отворачиваясь, чтобы нам не было видно его лицо. - Это штаб?
Дай дежурного по гарнизону... Дежурный по гарнизону?.. Говорит дежурный по
комсомолу Василий Бражнин. Дежурство принял. Налицо шесть винтовок и сто два
патрона... С 10 вечера до 8 утра... Ночуют в комсомоле четверо...
Он отрапортовал это, потом спросил уже совсем обиженным голосом:
- Это ты сегодня дежуришь? Слушай, я ведь тебя еще в прошлый раз
просил... Ну неужели у вас к итальянской [винтовке] не найдется хоть десяток
патронов?.. Ну да, для винтовки Гра. Поищи, пожалуйста, а то у нас на нее
всего одна обойма...
Он повесил трубку и подошел к большому синему плану города, висевшему
на стене, взял листок с адресами и стал что-то рассматривать.
- Васька! Затопи печку, - повторила Зойка, укутываясь покрепче в пальто
и подбирая ноги на диван.
- Затоплю, - ответил он, тыкая пальцем в расчерченный на квадраты план
и бормоча вслух: - Первое отделение... Анохин, есть... Второе - угол
Ореховской и Ильинской - Колька, есть... Слушай, - спросил он Яшку, - почему
у нас по боевому расписанию выходит, что... Голубев, который живет на
Новоплотинной, должен бежать черт-те куда - на Попов переулок к Шанину и к
Ильину? А Конопляников, который живет... на Поповом, на Большую к Ведеркину
и Самойлову - то есть под самый бок к Голубеву? Тоже... расписание
называется!
- Васька! Затопи печку, - повторила Зойка. - Как твое дежурство, так ты
все с винтовками, да с планами, да с сигналами, а в комнате уже мерзнут...
- Затопи, Васька! - поддержала Зойку молча сидевшая Маруся. - Что ты
там мудришь? Какая тревога? Восстание ожидаешь, что ли?..
- Дура! - серьезно, но не сердито ответил Васька и, обратившись ко мне,
пояснил: - Восстание не восстание, а когда в прошлом месяце вызвали на
охрану спиртового завода в Ломовку... то три часа прошло, пока половина
собралась. Вот тебе комсомольская дружина... Сейчас затоплю, - сказал он,
доставая из угла большой топор. - Дров только еще наколоть надо...
Он вышел во двор. И через минуту послышался сухой треск раскалываемых
поленьев.
- Затопит - тепло будет! - сказала Зойка. - Я и так намерзлась сегодня.
Веселое дело - выбрали нас с Муркой в санитарную комиссию. Пришли мы в
госпитальные бараки. На складе грязь, одеяла - как половики, простыни тоже..
"Что ж это, говорим, товарищи! Да ведь это мы можем и акт составить".
А там только рукой махнули: "Составляйте, говорят. Прислали нам все это
добро из расформированного полевого лазарета. А прачек нет... тут [их] по
крайней мере двадцать нужно... А у меня всего и по штату шестеро, а налицо
четверо. Вы бы, вместо чем акты составлять, помогли как-нибудь..."
- А как поможешь? - Тут голос у Зойки стал унылым и жалобным. - А как
поможешь? Вот... собрали мы с Муркой девчат одиннадцать человек... да
сегодня шестой день и стираем! Надоело... ужас как. Она помолчала, подула на
застывшие руки и добавила:
- Я бы уж лучше на фронт пошла... А ты как, Мурка?
- А что там делать? - подумав немного, спросила Маруся.
- Как - что? Воевать!
- Разве что воевать! - улыбнулась Маруся [и как-то хитро посмотрела на
подругу].
Тут они обе хитро переглянулись и ни с того ни с сего рассмеялись.
Вошел Васька и бухнул возле печки большую вязанку расколотых сосновых
поленьев.
Со станции позвонил Сережа Шаров и сказал, что погрузка окончена и
ребята идут в город.
Вскоре запылал огонь, сразу стало теплее и светлее. Мы подвинули диван
к печке.
- Расскажи, Борис, что-нибудь про фронт! - попросила Зойка. - Ну вот,
например, идет ваш отряд - вдруг... Ну, и так далее...
- Как это, Зойка, и вдруг... и так далее? - удивился я.
- Обыкновенно как... Как всегда рассказывают. То-то и то-то... потом
вдруг так-то! И так-то! Так-то и так-то. Вдруг еще как-нибудь.
Все рассмеялись.
- Дуреха! - снисходительно вставил подсевший к нам Васька. - Ну,
спросила бы про бой или про атаку, ну там про фронтальную или про
фланговую... - (Васька спокойно и солидно произнес эти два слова.) - А то
"вдруг да вдруг..." На военном кружке - так их нет! И потом и спросить-то у
человека толком не умеют. "Вдруг да вдруг".
И Васька посмотрел на меня, как бы говоря: "А что с них спрашивать?..
Разве же они понимают!"
Однако, по правде сказать, если бы я стал рассказывать, то мне много
легче было бы рассказывать по Зойкиной схеме: вдруг - так, а вдруг - этак,
чем описать картину "фронтальной или фланговой" атаки. Потому что я и сам не
знал, когда у нас была фронтальная, когда фланговая, когда еще какая. И, во
всяком случае, если они и были, то уж никак не похожи на те, о которых
вычитал Васька в старых уставах... Однако я хитро подмигнул ему - что,
конечно, мол, мы-то понимаем, - но рассказывать отказался, сославшись на то,
что надоело и расскажу когда-нибудь потом.
- Ты, Борис, храбрый? - спросила Зойка.
- Очень! - ответил я
- Ну, какой храбрый? Есть же все-таки и храбрей тебя?
- Мало! - коротко ответил я [стараясь не улыбнуться].
- Это хорошо, что ты "очень"! - задумчиво сказала Зойка. - А вот мы с
Маруськой - ой, какие трусихи!..
Тут девчонки опять переглянулись и снова дружно рассмеялись.
- Домой бы идти надо, - сказала Зойка, - и неохота. А нужно еще кое-что
почитать, выспаться. А завтра у нас в десять кружок. [Бебеля читаем.]
"Женщина и социализм" разбираем... Ты как, Борис, смотришь на женский
вопрос? Тебе все понятно у Бебеля?..
Зойка подтолкнула валенком высунувшееся из печи шипящее полено и,
повернув раскрасневшееся от огня лицо, посмотрела на меня. И я смутился.
Дело в том, что на женский вопрос я как-то еще никак не смотрел, да и
фамилию-то Бебеля услышал только что впервые.
Я хотел как-нибудь уклониться от ответа.
Зойка сразу догадалась об этом. Она укоризненно покачала головой,
сбросила на спинку дивана подбитый черной овчиной полушубок и спросила
опять:
- Ты Карла Маркса читал?.. Нет?.. Ой-ой-ой! Ой-ой-ой! А еще коммунист!
- Ему некогда было читать! - вступился за меня Васька. - На фронте не
до чтения... Как там загрохочут двадцать батарей... так тогда не до чтения.
- Конечно, если двадцать, то не до чтения, - покорно согласилась Зойка,
- какое тогда чтение.
Тут уж я рассердился не на Зойку, а на Ваську. Никогда я не слыхал, как
грохочут двадцать батарей. Две-три - еще может быть, а никак не двадцать.
Кроме того, не читал я, уж конечно, вовсе не из-за батарей и вовсе не
потому, что было некогда, или потому, что не попадались книги. Времени
свободного было сколько хочешь; не одну, так другую книгу тоже достать было
можно. А не читал я просто так - ну, просто не читал, да и все.
- Прочитаю еще, - хмуро ответил я. - Соберусь как-нибудь и прочитаю.
- Тебе обязательно надо, - серьезно поддержала Зойка. И, опять хитро
переглянувшись с Марусей, задорно добавила: - Мы-то еще комсомольцы, а ты
ведь уже коммунист.
Зашумело, загрохотало на лестнице, распахнулась дверь - и в клубах
пара, осыпанные инеем, с побелевшими от мороза бровями, ввалилось в комнату
около десятка человек. Они, точно по команде, оглушительно затопали,
стряхивая с сапог и с валенок рыхлый снег, посбрасывали полушубки, шинели,
куртки; некоторые скинули обувь и задвигали стульями, пробираясь к огню...
- Ну и мороз, Борька! - сказал Сережа Шаров, присаживаясь рядом со мною
и бесцеремонно оттискивая в угол дивана Зойку. - Ну и мороз! Три вагона
нагрузили... Только последний тюк бросили, как прибежал комендант:
- Ну, как, ребята?
- Готово! - говорю.
- Вот, - говорит, - выручили. А мне сейчас позвонили, что эшелон уже из
Мухталова вышел. Через час у нас будет. Вы бы, - говорит, - подождали:
может, приветствие какое-нибудь, ну, там митинг... И они вам спасибо за
фураж скажут.
Как услышали наши ребята про приветствие да про митинг (какое там
приветствие... какое там спасибо...) и один за другим ходу: кто в барак
греться, кто в дежурку.
- Ну, - говорю, - товарищ комендант, приветствие вы и сами передайте...
а спасиба нам ихнего не надо. И то сказать, с обеда мешки ворочали. Какое уж
тут спасибо... Зойка! - спросил он, оборачиваясь к притихшим девчонкам, -
тебя сегодня в укоме Васильев ругал? Ты прикреплена к приюту? Скажи,
пожалуйста... а ты была хоть один раз в детраспределителе? Н-ет? Ну, и
паскудная же ты, я скажу тебе, девка.
- Сереженька! - уныло и присиротевшись начала Зойка. - Солнышко ты мое
любимое, золотой мой!.. Я в госпитале... сейчас занята? Занята! А до
госпиталя я каждый день на вокзал три километра - в распределители пленбежа
бегала? Бегала! А до пленбежа - на продразверстку в Пановскую волость... с
Анохиным ездила? Ездила. Ой, как люблю я тебя, дорогой мой! - лукаво
закончила она, обнимая Сережку за шею.
- Ну-ну, любишь! - заворочался Шаров, разжимая своими крепкими лапами
ее руки. - Да что ты прихватилась, как пиявка. - Он отсадил ее в угол дивана
и сказал, чуть запыхавшись: - Балаболка! Я так и сказал! "Не разорваться же
ей". А в приют мы завтра Ленку пошлем.
- Ленка не пойдет! - вставила молчаливо гревшаяся у огня Маруся.
- А кто спрашивать будет? - удивился Шаров. - Постановим - значит,
пойдет!
- Ленка не пойдет. Она на днях замуж выходит и к мужу в вокзальный
поселок переедет. А оттуда далеко...
- Замуж?.. Далеко?.. - переспросил Шаров, и на лице его появилось такое
неподдельное негодование, как будто бы ему сообщили не о том, что Ленка
замуж выходит, а о том, что Ленка уходит... в белогвардейскую банду. - Ну
ладно! - добавил он уже сдержанно. - Это мы еще обсудим, кто замуж, а кто
куда!.. Бориска! - негромко сказал он, оборачиваясь ко мне. - Пойдем в
другую комнату, нам ведь с тобою поговорить нужно...
Сереже Шарову было семнадцать. Он был на год старше меня. Раньше я его
не знал совсем. (Перед революцией я мельком слышал о нем, когда в слободе он
пытался [организовать] Союз молодежи III Интернационала, - но это уже было
перед самым моим побегом {на фронт. - Ред.}.
Он был из беженцев - откуда-то из Белоруссии. Отец его - солдат - был в
плену, мать работала на камвольной фабрике, а сам он учился во время войны в
столярном отделении ремесленного училища.
У него были умные озорные глаза, черные жесткие волосы, и через левую
щеку его тянулся длинный ножевой шрам, старый след от буйных забав, когда по
свежему льду дрались парни и мальчишки из Выездной слободы, что за Тешею, -
с арзамасскими мастеровыми: корзиночниками, бондарями, колесниками, что жили
на низу, на болоте, у моста.
- Ты ведь не куришь, - сказал Сережа, усаживаясь и завертывая козью
ножку. - А я так давно смолю... еще мальчишкой. Отец поймает, вздерет... -
убежишь за сарай и еще слаще покажется... Ты что сегодня - с одним
костылем?.. Проходит?.. Ну, и хорошее дело. Когда уезжать будешь - мы
вечеринку устроим - к тому времени сплясать можно будет.
Все это говорил он по-дружески. И вдруг озорные глаза его потухли, он
закурил, сел напротив меня и спросил просто:
- Что такое у вас, Борис, с Федькой?
- С Федькой у меня ничего нет, - ответил я, насторожившись и
догадываясь, к чему он клонит разговор.
- Ничего?.. Вот это-то нехорошо, что ничего. Ну, подумай сам: вы оба
комсомольцы. Хотя ты и коммунист - но ведь ты еще комсомолец. Ну, оба из
одной организации. Оба хорошие... парни. И вдруг враги. И до чего дело
доходит... до чудного, право. Мало того, что не разговариваете... Так нет...
Федька... сунется в клуб - видит, что около тебя ребята собрались - повернет
и уйдет...
В 1929 году в журнале "Октябрь" впервые были напечатаны главы из
повести "Школа" под названием "Обыкновенная биография". В 1930 году в
поселке Кунцево под Москвой Аркадий Гайдар приступил к работе над
продолжением "Школы", дав новой повести то же название - "Обыкновенная
биография". Поначалу писалось легко, потом работа застопорилась, и он совсем
отложил рукопись.
Впервые главы из повести "Обыкновенная биография" с некоторыми
сокращениями были опубликованы в сборнике "Жизнь и творчество А.П.Гайдара"
(Москва, Детгиз, 1951).
Т.А.Гайдар
Last-modified: Sun, 30 Dec 2001 18:43:06 GMT