ьнейше развита;
именно у Платона, в совершенно особенной, сегодня зачастую осознаваемой лишь
с трудом мере, - многое скорее неизбежно ускользает даже от лучшего знатока
греческого. Думают, что переводчик, тот, кому философский текст способен
внушить ужас, в 'сухом' философском тексте, скажем И. Канта, должен
сконцентрироваться только на возможно более точной передаче терминологии. Но
тем самым уже упускают, что текст Канта или Гуссерля, беря примеры особо
плотной терминологичности, буквально пронизан модальностями, т.е. так наз.
'частицами', и без них не существует, не может существовать. Текст Канта,
хотя и во многом 'сухой' и построенный в периодах, которые сами в себе
переплетаются (нередко и блуждают), все же 'живет и дышит' -- и если бы
какой-либо переводчик однажды дал себе труд уделить этому внимание, не
позволяя связать, даже сковать себя чисто терминологией, нацеленностью на
чистую терминологичность, то и его текст получился бы совсем другим, гораздо
менее сухим, живым и личным (личность Канта!). То же будет и в случае
Гуссерля. 'Частицы' определяют в итоге, в качестве чего конкретно служат
философские искусственные слова, 'частицы' делают все гибким и послушным
ходу мысли. Без них, без крайне развитой и широко разветвленной - в конечном
счете по-настоящему даже необозримой (как у Платона!) - сферы модальностей
дело со словом вообще не идет". И в приписке за день до смерти." "Мы
переводим ... никоим образом не' смысл текста, - ибо смысл непрестанно
меняется с нашим толкованием текста и т.о. с временем; но в еще меньшей мере
переводим мы и где-то (лишь) терминологическую систему текста - или
стилистически-интенциональное в тексте - но, через уверенность интуиции, мы
перенимаем что-то..." (Dilthey-Jahrbuch furPhilosophic
und Geschichte der Geisteswissenschaften. Hg. von Frithjof Rodi. Bd. 10.
GOttingen, 1996, 147-150).
Речь Хайдеггера самообъяснительна, в ней достаточно света для
прояснения себя самой и того о чем она. Не случайно он не хотел к своим
изданиям указателей и комментариев. Но, как всякая речь, эта тоже требует
вслушивания, тем более что она не продолжение привычного дискурса. На первых
страницах привыкающего чтения не нужно стремиться сразу к полному пониманию,
достаточно одной увлеченности, без которой дело все равно никуда не пойдет.
После приблизительного освоения, которого требует вообще любой язык, придет
догадка, что здесь не при словах имеется и подлежит отысканию значение, а
при мысли, которая сама по себе, свободная, всегда спрашивает и ищет
впотьмах, есть слово, только не так, что они терминологически обслуживают
мысль, а так, что их впервые выслушивают в полноте их звучания, когда они
как бы примериваются к миру. Дойти туда, куда нас тут ведут, без
собственного усилия, это все равно как мы воображали бы себя во Фрейбурге,
проследив путь по географической карте. Даже вредно читать Хайдеггера, не
заметив как можно скорее, что смысл, если уж он у него вообще есть, всегда
прост или, вернее, обязательно всегда очищающий, выправляющий нагромождения
сознания. Вывести из камер на простор - назначение его "конструкций" в
каждом абзаце и в каждой фразе, другим делом он не занят, в тесноте
умственных построений ему не интересно. Если что-то в этой книге не выводит
к прямому смыслу, прошу винить переводчика и пробовать понять трудное место
из параллельных разработок, подготовительных или развертывающих. Нам
предлагают не мысленные упражнения и эстетскую задумчивость, а выход в
бытие, которое "всегда мое", т.е. нашу главную работу.
Русское слово открывает исканию свои просторы. Но при встрече с
немецким оно, придерживая язык и давая высказаться другому, должно как в
школе учиться новым ходам, каких может потребовать подвижная мысль.
Утомляясь от своеволия, сделавшегося у нас привычным в отношении к
"зарубежной" философии, мы все больше убеждаемся в верности переводческих
правил Кирилла и Мефодия, Разумеется, для Muglich, например, вместо
возможный допустимо было бы иногда писать "посильный". Но тогда то, что
Хайдеггер берет за одно, распалось бы на два и на сцене появилась бы лишняя
"сила" с чуждыми немецкой мысли обертонами "духа" и "нрава". Пусть лучше
контекст заставит ожить значение, которое в русском возможный есть, но
онемело. Так же свое и собственное пусть расширятся в направлении родного,
исконного, подлинного, истинного, которое исторически было первым в этих
словах, когда настоящее узнавалось как свое, а не наоборот. Раньше
сущностная укорененность слышалась в этих словах яснее. Еще Владимиру Далю
юридическое, владельческое применение собственного было противно как
"нерусское"; собь для него "самая суть человека". Наша просьба понимать свое
и собственное в смысле, который словари русского языка теперь ставят на
последнее место, оправдана исторической важностью своего, самости, узнавания
себя, созерцания себя, причины самой себя, вещи в себе для тысячелетней
философской мысли, к которой принадлежит Хайдеггер.
Принадлежать чему можно случайно и временно, принадлежать к чему значит
входить в него по существу. Напрасно кому-то обороты как этот последний
покажутся необычными; в нашем языке незаметно существует много такого, над
чем не задумывались, но для чего же и нужна философия.
В отношении Dasein окончательный выбор определила фраза православного
священника на проповеди, "вы должны не словами только, но самим своим
присутствием нести истину". Применение присутствия у Мераба Мамардашвили уже
только подкрепило сделанный выбор. Принижение presence у Жака Деррида
связано с окрестностью этого слова во французском языке: казенное par la
presents (настоящим уведомляю...), военное presenter les armes (взять на
караул). Причем Сартр, не худший стилист, мог видеть presence на месте
Dasein (L'Etre el le neani, p.225). В русском присутствии меньше
объективирующих призвуков. Разумеется, размах немецкого Dasein остается
недостижим, ср. у Гете: Sehr geme blicke ich nach Venedig zuriick, aufjenes
groBe Dasein, "охотно оглядываюсь на Венецию, то великое присутствие".
Разные применявшиеся у нас способы передать Dasein, к каким принадлежит и
включение немецкого слова в русский текст, ведут и недалеко, и совсем в
другую сторону, к искусственным формам. Из них мы берем, в основном когда
Хайдеггер делит Da-sein дефисом, только бытие-вот, одинаково допуская
прочтения "мое бытие в качестве вот" и "бытие моего вот", а в нашем вот
слыша прежде всего открытость, очевидность, фактичность, указывание"
Для Angst оставлен ужас, как было в сборнике переводов "Время и бытие"
(М., 1993), хотя "тревога" и "тоска" здесь тоже служили бы. Везде без
исключений применяя на месте термина Besorgen озаботиться, озабочение ради
связи с Sorge, заботой, хотя некоторую связь с ней могло бы иметь и
"обеспечение", мы делаем смысловую натяжку, надеясь на понимание того, что
чем присутствие озаботилось, оно будет тем заниматься и то организовывать.
Присутствиеразмерное (DaseinsmaBig) взято из "человекоразмерного"
современной философии природы. От-даление, по-видимому, требует (немного)
больше усилия, чем Entfernung, чтобы услышать в нем устранение дали, но, как
и немецкий читатель, русский обязан поработать. Связь ег-schlie^en
разомкнуть, открыть решиться к сожалению безвозвратно пропала. Для
existenliell введено искусственное экзистентный ради отличия от existential
экзистенциальный, в котором контекст, надеемся, восстановит и немецкий смысл
жизненно важного. Fursorge сужено до заботливости, хотя здесь была бы на
месте и опека, если бы Besorgen стало "обеспечением" (но не стало). Очень
жаль, что толки на месте Gerede потеряли связь с речью, зато они будут верно
поняты как вырождение толкования. Наше настоящее, которого, несмотря на его
весомость, все же немного не хватает для заполнения объема немецкого
Gegenwart, дублируется актуальностью, так же как у будущего дублер
настающее, у прошлого - бывшее в смысле всегда уже оказывающегося в бытии,
Gewesendes. Лежит (lie&t) в значении почти глагола-связки есть напр. у
Розанова в "О понимании". Люди для das Man имеют дубль человек, напр, в
человеко-самость, Man-selbst. Феноменальный, Phanomenal, надо понимать в
смысле относящийся к феномену, а не редкостный. Бытие, Sein, я произношу
бытие, но пишу так только там, где v Хайдеггера старое Seyn.
Ta.tsachlichkeit сужено до эмпирия и эмпиричность, ursprunglich до исходное
(реже исконное, изначальное). За sich Verstehen in отвечает понимать в чем,
т.е. уметь. Vulgar смягчено до расхожий, можно было бы говорить
"популярный", как делал ранний Хайдеггер. Наше временить кажется
противоположным немецкому zeitigen ("дать созреть" и "созреть", "проявить",
"обнаружить"), но по сути оно лишь оборотная сторона того же созревания, его
выжидательная, незавершенная фаза.
Расстраивающе бледными рядом с метким богатством хайдеггеровского слова
остаются такие термины как растворение, погружение, поглощение на месте
Aufgehen, где не лучше ли сработал бы "расход" (присутствия в мире), если бы
подобные срезания углов не начинали уже перетягивать немецкую мысль на
русскую почву. Расположение на месте Befrndlichkeit настолько скудно, что
лихие "самочувствие" или "нахождение в состоянии" подвертывались сами собой,
но они означали бы введение лишних у Хайдеггера единиц ("чувство",
"состояние"), а такое избегалось всего старательнее, настолько, что, хочется
верить, обойтись меньшим числом добавленных терминов во всяком будущем
русском "Бытии и времени" окажется уже трудно.
Мы ввели один знак, почти отсутствующий у Хайдеггера: разрядку там, где
он субстантивирует наречия, местоимения, частицы. У него самого разрядка
применяется очень редко и для другой цели, как курсив в курсиве. В
остальном, все его акцентировки и выделения слов и фраз переданы без
изменений. В тюбингенских изданиях "S.u.Z." принят увеличенный (неравномерно
и не вполне последовательно) интервал между абзацами, готовящий их к будущей
нумерации. Это не порок набора, так же как не следует сразу винить
недоработку переводчика в шероховатостях текста: посмотрите в оригинал; при
крупном строительстве до мелкой шлифовки не то что руки не доходят, но она
просто не нужна, даже вредна.
Наша пунктуация сначала может показаться непривычной. Она почти та же
что в оригинале, но здесь причина не подражание, а снятие оков казенной
"грамматики", дающее везде одинаковый эффект. "Правила расстановки знаков
препинания" сочинены в отечественной канцелярии и затвержены редакторами и
корректорами тем прочнее, чем дальше эти люди от письма. "Примеры" из
литературы, на которые унификаторы любят ссылаться, выписаны на деле из
советских источников, где классики, в первую очередь Пушкин и Толстой, даже
для "критических изданий" жестко подправлены, и прежде всего в пунктуации,
которая у мастеров слова свободна и дирижирует речью подобно античным
"частицам". Осмелиться на то, чтобы превратить знаки препинания в настоящую
пунктуацию, нам помог наш редактор, замечательный русист Вардан Айрапетян
(см. его "Герменевтические подступы к русскому слову", М., 1992).
Переводчик хотел бы высказать благодарность замечательному германисту и
философу Ю.Н.Попову за важные советы, директору Института философии РАН
В.С.Степину и руководителю лаборатории аксиологии познания и этики науки
ИФРАН А.П.Огурцову за предоставленные условия для работы, и главное --
стилистическому редактору и корректору этой книги, моей жене Ольге
Лебедевой, без чьего участия вся работа вообще могла бы не состояться.