Сабля чернобородого, взвизгнув, сверкнула кусками в море.
- Редко гостишь! Ешь!..
Второй удар - резкий и рушащий, как молния. От него из-под голубого
белым огнем брызнули кольца панциря, светлый шлем запрокинулся;
чернобородый осел, голубое на нем быстро мокло, чернело - туловище
расселось от левого плеча до пояса.
- Иа алла!..
- Благородный хан!..
Мокеев повернул назад, выругался крепко. Впереди горцы, сбросив бурки,
падали в море, казаки рубили их. Назади, куда шел Мокеев, кроме своих,
живых и убитых, никого не было. Море заливало палубы вражьих кораблей.
- Бражник! Черноярца проспал и бой тож.
Мокеев швырнул топор. Еще бегали люди, кричали, где-то сказали чужие:
- Иншалла!
Свои кричали:
- Кто ен? Пестрой, как кочет!
- Брат хана али сын! Перст его знает!
- А хан?
- Самого хана Петра Мокеев посек до пят!
- Бою не видал, а хана убил? Лгут!
- Мы-то живы. Волоцкого с Черноярцем уходили...
- У хлеба, брат, не без крох!
- Эх, Петруха! Двух есаулов проспал...
Грянуло в воздухе:
- Соколы-ы! В челны забирай рухледь и ясырь.
- Чуем, ба-а...
- Велит! Ташши ханское из избы корабля...
- А ну и кораблик! Хоро-о-ш.
Стали слышны всплески волн - шум боевой улегся.
Из тумана с мутно желтеющих берегов доносило пряным запахом неведомых
растений. Перекатываясь зелеными всплесками, искрилась вода.
- Эх, брат! Да тут и помереть не жаль - не то что на Москве...
хорошо...
В ПЕРСИИ
1
Рыжий, длинноволосый, с маленькой, огненного цвета, бородой клином, в
полосатом, по серому белым, кафтане без кушака, с медным крестом нательным
под ситцевой рубахой, ходит по базарам, площадям и кафам человечек в
Исфагани с утра до поздней ночи. Встречаясь с персами знакомыми, весело, с
оттенком шутовства на веснушчатом лице, кричит, машет синим плисовым
колпаком:
- Салам алейкюм! [Здравствуй!] - и, не слушая ответа приветствию, лезет
в ближайшую гущу людей, везде болтает по-персидски бегло, иногда говорит
по-арабски и, протараторив мусульманскую молитву, незаметно отплюнется,
скажет себе:
- А, чирей те на язык, Гаврюшка!
Если б не его бессменный русский киндяшный [киндяк - бумажная ткань]
кафтан и колпак московский, так издавна знакомый персам, да вместо
тупоносых исфаганских малеков [башмаков] рыжие сафьянные сапоги, то по
говору, изученному юрким странником в совершенстве, его бы всяк признал за
перса, хотя петушиной фигурой он мало похож на тезика. Перед православными
редкими часовнями рыжий истово бьет поклоны, ставит свечи и, попросив у
монаха деревянного масла, мажет им ладони рук и волосы. Вид рыжего
глуповато-кроткий, только черные крысьи, узко составленные глаза зорки и
таят нередко затаенную злобу. Смеясь, он шмыгает глазами по сторонам.
Персы-торговцы, сидя на своих прилавках, шутят с ним и охотно дают курить
кальян - он знает их поговорки и молитвы.
Забравшись в гущу базара, в грохот и шум, где ничего не слышно, кроме
извозчиков с возами на быках или верблюдах, увешанных узлами, не смолкая
орущих во всю глотку: "Хабардор!" - рыжий лезет по каменным лестницам,
извилистым, пахнущим чесноком, лимоном и потом, забирается в каменные
лавки, расписанные яркими красками, где делают чернила, сундуки и продают
книги, перебирает арабские, персидские книги, особенно любит книги с
"кунштами [иллюстрациями] фряжскими", торгуется, часто повторяя: "Бисйор
хуб!"
Проходя по пыльным, жарким от горячего камня улицам, с уклоном в гору,
под гору, где непременно во втором этаже каменных плоскокровельных домов
устроены для проходящих отхожие, откуда жидкий навоз течет поперек улицы,
смешиваясь с пылью до поры раннего утра, когда приедут в фурах огородники
подбирать унавоженную землю, рыжий, шагая через жужжащих мух и вонючие
лужи, шутит:
- Аллах возлюбил бусурмана, - вишь, угораздил не ниже как с колокольни
кастить! - Оглянется, непременно прибавит: - Зато и вера их поганая...
Завидев проходящую персиянку в чадре и штанах, бежит за ней, думая на
бегу:
"Авось с энтой поговорю?"
Сорвав с головы колпак, потушив на худощавом лице крысьи глаза, шепчет
внятно:
- Курбанэт шавам! [Я жертва твоя!]
Персиянка, покосясь на него из-под чадры, ответит:
- Отойди, гяур!
Рыжий, отстав, ворчит:
- У, бусурман, Гаврюшка, сын Колесников, не мять тебе бабьих телесов!
К ночи, побывав везде, где можно, рыжий залезал в свою каменную конуру.
Перед окном без стекла и рамы, с одной лишь нанковой синей занавеской,
сдвинутой на сторону, вместо стола - гладкий большой ящик, повернутый
верхом вбок; перед ним табурет черного дерева. Усевшись, ощупав табурет,
рыжий, найдя табак, начинал курить трубку с кабаньей головой, медленно
присасываясь к чубуку. Лицо его, беспечное днем, делалось другим, как
будто бы, куря, рыжий собирал в памяти все виденное им за день. Покурив,
густо отплюнувшись на каменный пол, лез в ящик, тащил оттуда склеенные
листы бумаги, нащупывал медную чернильницу, гусиное перо - клал. Зажигал,
стуча в темноте по кресалу, две свечи, иногда плошку с нефтью, и начинал
писать обо всем, что видел, слышал в столице шаха Аббаса.
Сегодня, как всегда, в Тайном приказе узнал, что с торгового двора едут
в Астрахань за государевой недочетной по товарам казной целовальник и
приказчики. Сунув трубку, упер острые глаза в бумагу, сухая рука привычно
побежала по листам. Написал подьячий в Москву по неотложному делу:
"Я, доброжелатель мой, государев боярин большой, Иван Петрович,
дожидаючи, маюсь, а воровских посланцев к величество шаху Аббасу нет и,
должно, не будет вскорости; шаха Аббаса в Ыспогани нету, и, мекаю я, воры
тоже в том известны. От тутошних послышал, - молвь тезиков много понимаю,
- что Стенька Разин с товарыщи шарпают по берегам Гиляни и крутятся - то
тут, то зде... где что приглядят. Я же всеми меры жду их не упустить, а
как будут, пристану к ним, "что-де толмачом вашим буду". Инако к шаху мне
пути нет. С ними же дойду шаха, скажу ему слово великого государя, как и
указано тобой мне, милостивец боярин, и я чего для государевой службы рад
хоть голову скласти. А чтоб не вадить время впусте, такожде по твоему
приказу, боярин Иван Петрович, в междуделье делом малым промышляю. И нынче
я, холоп твой, пошел к людям Тайного приказу, что на государев двор
кизылбашской товар прибирают, глядел у их книги записные, да лаял меня,
малого человека, а твоего, боярин, и государева холопа, стольник Федор
Милославский, а как я ему, боярин, твой тайный лист вынул, то и тебя,
милостивец, заедино лаял же, ногой топтал, а кричал: "что-де он государев
шурин и никого не боитца, сыщиков-де зачнет ужо по хребту ломить!" Одначе
я того мало спугався, расспросил целовальников, что с князь Федор
посыпаны: Ваську Степанова да с ним ту в Ыспогани в целовальниках терченин
Митька Яковлев, а сказали, убоясь имени великого государя и твоего тайного
листа, что-де, проезжаючи Тевриз-город, покрали у их на Кромсарае из лавки
русских товаров:
Перво: собольих пупков три сорока по семи рублев - итого 21 р.
Другое: шесть сороков по шти рублев - итого 36 р.
Третье: одиннадцать сороков по пяти рублев - итого 55 р.
Четверто: шесть сороков по четыре рубли - итого 24 р.
А хто те товары крал, тот вор поймался на Кромсарае ж и отведен к
базарному дараге [начальнику базарной полиции] с краденым, и по приводу
того вора целовальники Васька Степанов да Митька Яковлев, приходя к хану и
иным тевризским владетелям, о сыску тех пупков били челом, и против их
челобитья у того вора сыскано и отдано целовальникам только пол осма
сорока, ценою по три рубли с полтиною.
Всего же великому государю царю Алексию Михайловичу, всея великие и
малые и белые Русин самодержцу, учинено убытку от служилых людей
небреженья - сто двадцать два рубли.
И еще, боярин-милостивец, Иван Петрович, есть утех служилых людей
порухи, да о том плотно не дознался - всеми меры буду дознавать. А
сказывали мне целовальники: "что-де, когда крали собольи пупки на
Кромсарае, были-де мы хмельны гораздо от тевризского вина, а тое вино
ставил нам стольник Федор Милославский за послугу". Какую послугу делали
ему - о том не сыскал, да сыщу.
Боярин-милостивец! Кои вести соберу о ворах, испишу без замотчанья,
лишь бы попутчая на Москву чья пала. Такожде ты о кизылбашах
любопытствуешь много, то о их свычаях и поганой вере, о зверях и кафтанах
их, и челмах - обо всем особо испишу. Жалованное от тебя и великого
государя из Тайного приказу мне за подписом моим дали - пять рублев десять
алтын три деньги.
Не сердись, боярин-милостивец, что не все прознал! Кладу к тому многое
старанье и докуку. Подьячей, а твой холоп, милостивец боярин, Иван
Петрович,
Гаврюшка Матвеев, сын Куретников,
в тайных делах именуемый Колесников".
2
Разин молча пил. Кроме Лазунки, никто не смел приступиться к нему, даже
Сережка - и тот, издали взглянув на атамана, уходил прочь. На стругах тихо
говорили:
- О Волоцком да Черноярце батько душой жалобит.
Грозный ко всем, Разин был ласков с Лазункой и даже хмельной иногда
слушал его:
- Батько, а закинь пить!
- Э-эх! Пришел я в окаянную Кизылбашу за золотом, да чует душа -
растеряю свое узорочье. Вишь вот, Лазунка: два каменя пали в море, два
диаманта!
- Ой, батько, хватит на тебя удалых!
Скрипя зубами, Разин углубился в трюм атаманского струга; не раскрывая
даже узких окошек на море, не зажигая огня, пил, спал и вновь пил. Иногда,
крепко хмельной, уставя дикие глаза куда-то, тянул из кармана красных
штанов пистолет, стрелял в стену трюма. Пуля, отскочив, барабанила по
бочонкам и яндовам.
- Наверху - море, солнце, ветер. Прохладись, батько!
- Лазунка, к черту, - в тьме душе светлее. Иван, Иван! Михаиле...
На корме атаманского судна сидели, курили двое седых: Иван Серебряков и
Рудаков Григорий.
- Беда, как пьет атаман!
- В породу, - отвечает Рудаков и, припоминая бывальщину, скажет: -
Много Тимоша Разя пил, больше других пил, ой, больше! Иной раз приникнет
душой, голову уронит, а спросишь: "Пошто так, казак?" - скажет: "Хлопец,
сердце щиро - зато горе людское крепко чует..."
Струги проходили медленно в виду берегов, повернувшись назад, к острову
Чечны. На носу стоял за атамана Сережка, он почти не велел грести,
рассматривал берега, поселки и города, будто изучая их. По берегам ездили
на вьючных верблюдах купцы с товарами. Казаки говорили:
- А кинуться ба в челны да пошарпать крашеных?
- Тут крашеных мало, больше лезгины.
Сережка слышал говор казаков, но молчал, вперяя зоркий глаз в даль.
В медленно проплывающих мимо городах шумели базары, их шум покрывал
всплески моря, рев верблюдов и надоедливо пилящий уши крик ослов. А когда
прерывался, стихал к вечеру шум, слышался с мечетей монотонный, тягучий
говор муллы, виднелась его фигура в чалме и борода, уставленная вверх:
- Нэ деир молла азанвахти!.. [Я зову вас!..]
Утром струги медленно плыли мимо большого прибрежного города. Все в
городе четко и ясно - город белый, из белого камня. В море стоит
наполовину затопленная башня; за ней, начиная с берега, лежат торчмя и
стоят большие плиты с надписями, а что на плитах сечено, никто не
разбирает - древнее христианское кладбище. К плитам, отгороженные рядами
камней, приткнуты могилы мусульман, виднеются покосившиеся каменные
столбы, обросшие мхом, с чалмами каменными. За кладбищем серая мечеть, за
мечетью поперек города стена, за стеной круче в гору белые плоские дома, и
в глубине узких улиц опять белая стена, также поперек. За ней домики
города тянутся в горы. Перед горами две башни белых, на вершинах гор лед.
Облака, курчаво копошась, вьются, перегоняемые ветром, среди хмурых
отрогов.
Сережка стоит пригнувшись, запорожская шапка на затылке - его глаз
по-орлиному ушел в глубину улиц белого города. За ним по палубе звон
подков и ленивая, как будто волочащая ноги походка. Голос трубой:
- Глянь, атаман!
Сережка оглянулся. Есаул Мокеев Петр тыкал себя в грудь:
- Вишь, батько дал мне золочену цацу...
- Знаю, Петра! Хошь быть по чину атаманом, тогда сойду с атаманского
места без спору! Ставай! Нет? Так што надо?
Сережка снова воззрился на город.
- Не то ты говоришь, атаман!
- А што?
- Глянь пуще! Ту красу атаманску черт мохнатый дунул из пистоля,
изломил в ей все узорочье... Я таки пихнул его топоришком.
- Пихнул? Ха, маленько?
- Черт с ним - пал он. А дар атамана изогнул окаянной, не спрямишь век.
- Ото безумной! Да кабы не угодил по бляхе, прожег бы тебя сквозь
горец, как Волоцкого!
- Може, и не прожег бы... Вишь, бой я тогда проспал... Рубанул одного,
черну бороду с пятнами на роже, да и топор со зла кинул - сечь было
некого...
- Ты гилянского хана посек, честь тебе изо всех: лихой боец был хан,
наших он положил много!
- Ну, плевать честь! А вот не гневается ли атаман, что я тогда хмельной
мертво дрыхнул?
- Всяк бился, и каждому на долю бой пал... Ты же, говорю, пуще всех!
Ой, дурной ты, уйди-ко, мешаешь только.
- А нет, не уйду! Чуй, атаман, бою мне на долю мало, и вот вишь: этот
бы городишко нынче взять да разметать? Учинил бы я любое Тимофеевичу-то,
а? Давай, Сергеюшко! Робята справны, заедино винца шарпанем - кумыки
близ... От Гиляни мы взад пошли, а горцы без вина не живут... Кои
Мухаммедовы и не пьют, да купцам вино держат...
- Свербит, Петра, и меня тая ж дума, только боюсь - батько осердится...
Сказывал: давать себя будет в подданство шаху, а город тот шахов, и тезики
в ем живут...
- Ну, черту в подданство! Шах Москву гораздо любит, бояре да сыщики
завсе живут в Ыспогани... С шахом миру у нас не бывать! Помни слово.
- А все же без батьки как зачинать бой? Охота, право слово, к ему же не
идти! Спит и пьет...
- Пошто ему сердчать? Полно, Сергеюшко! Коли в городу бобку [игрушку]
найдем, скорее есаулов смерть забудет, а бобка, та, что ясырка, може,
сыщется баская? Уж я не упущу, голову складу, а не упущу! Ты подумай:
чужой город - что вор, у огня взять нече, у вора, коли чего краденого с
собой нет, хоть шапка худая сыщется. Так зачинать?
Сверкнуло кольцо в ухе. Сережка кинул о палубу шапку, крикнул, скаля
зубы:
- А ну, зачнем!
- Гей, робята-а!
По стругам прокатилась дробь барабанов...
3
Вечером в городе догорали пожары. От разрушенных строений вилась и
серебрилась пыль. От белого города остались лишь поперечные стены, плиты
на могилах да три башни - одна в воде, две у подножия гор - и мечеть. На
струги по брошенным сходням казаки тащили вьюки шелковой ткани, скрученные
ковры, утварь - серебро и медь. Катили бочонки с вином и бочки с пресной
водой. Потускневшие к ночи цвета, голубые, серые, малиновые, иногда
оживлялись радостным оскалом зубов, блеском золота и драгоценных камней.
На корме по-прежнему, не принявшие участия в грабеже, сидели, курили
двое седых - Серебряков с Рудаковым. Серебряков сказал:
- К Чечны-острову понесло струги?
- Надобно заворотить к Гиляни, да ужо что скажет новый атаман - справим
путь...
- А город-то ладно пошарпали!
- Винца добыли, а ино черт с ним!
На носу струга в мутно-синем стоял Сережка, его голос резал звонкую
даль:
- Гей, бабий ясырь не вязать, едино лишь мужиков скрутить!
- Есть, что хрестятся, атаман!
- Хрещеных не забижать, браты-ы!
- Кой смирной - не тронем!
На берегу бубнил голос:
- Робята-а, кинь плаху-у!
Мокеев Петр стоял, держа в могучей лапе узел, - при луне фараганский
ковер отливал блестками.
- Клеть медну с птицей, вишь, сыскал!
- Оглазел ты с бою?! Велика птица-т, зри - баба в узле!
- Робята-а, худы сходни - кинь пла-а-ху...
- Чижол слон! Кидай двойной сходень.
- Давай коли - подмоги-и!
Накидали толстых плах. Струг задрожал. Мокеев перешагнул борт.
Не меняя узла в руке, откинув только часть ковра, подошел к Сережке.
- Глянь, атаман!
Сережка оглянулся и свистнул:
- Добро, Петра!
В ковре сидела полуголая женщина. Косы сверху вниз пестрили нежное, как
точеное, тело. На правой холеной руке женщины от кисти до локтя блестел
браслет, в ноздре тонкого носа вздрагивало золото с белым камнем. Женщина,
качая головой сверху вниз, слезливо повторяла:
- Зейнеб, Зейнеб, иа, Зейнеб!
- Должно, мужа кличет?
- Петра, толмач растолкует, кого она зовет... И, черт боди, где ты
уловил такую?
- Хо! Я, атаман, как приметил, что ее на верблюда пихают, кинулся -
вот, думаю, утеха Тимофеичу. Крепко за ее цеплялись, аж покрышку с головы
сорвали у ее какие-то бородачи. Зрю, много их. Да бегут еще - сабли
востры, сами в панцирях. И давай сечь; кто не отскочил - лег! Топор о
кольчуги изломил, бил обухом, потом кинул, а с остатку бил, что чижолое в
руку попало, - взял свое... Поцарапали мало, да ништо-о!
- Эх, добро, добро!
Сережка встал на нос струга выше, подал голос:
- Дидо Григорей! Заворачивай струги в обрат к Гиляни-и!
- Чуем, атаман!
- Гей-ей, казаки! Вертай струги-и!
Город, мутно дымящийся туманами пыли и пожаров, разносимых ветром из
ущелья гор, казался большим потухшим костром, Над развалинами, зеленоватые
при луне, одиноко белели башни, да торчала серая мечеть. Из одной дальней
башни с вышины кто-то закричал:
- Серкешь!
- Азер, азер! [огонь] - ответило снизу.
В развалинах еще иногда вспыхивал огонь.
- Серба-а-з шахсевен! [Солдат, любящий шаха!] - где-то ныло слезно.
Над башнями, высоко на горах, все ярче разгорались льды, будто
невидимый кто-то поливал медленно жидким серебром гигантские гребни. И еще
в смутном гуле моря, в стоне, слабо уловимом, в развалинах внизу
проговорило четко:
- Вай, аствадз! [Ах, господи! (армянск.)]
4
Темнело. Рыжий подьячий, обычно приглядываясь ко всему, шел мимо
лежащих на земле больших пушек в сторону ворот шахова дворца. Ухмыльнулся,
погладил верх пушек рукой.
- Мало от них бою - вишь, землей изнабиты, а пошто без колод лежат,
ржавят?
Над воротами, одна над одной возвышаясь, белели тускнеющие от сумрака,
раскрашенные с золотом палаты послов и купцов: "сговорные палаты". За
палатами и длинным коридором пространных сводчатых ворот - сады, откуда
слышался плеск фонтанов; прохладой доносило запах цветов. У начала ворот с
золоченой аркой и изречениями из Корана на ней синим по золоту - два
начальника дворцовых сарбазов в серебряных колонтарях [колонтарь - доспех
из металлических досок, связанных металлическими кольцами], с кривыми
саблями. Почетные сторожа стоят по ту и другую сторону ворот. Рядом, на
мраморных постаментах, в цилиндрических, узорно плетенных из латуни
корзинах горят плошки, налитые нефтью, с фитилями из хлопка. Серебро на
плечах караульных золотеет от бурого отблеска плошек. Бородатые смуглые
лица, неподвижно приподнятые вверх, отливают на рельефах скул бронзой,
оттого караульные кажутся массивными изваяниями.
Рыжий покосился на крупные фигуры персов, подумал: "Что из земли копаны
- медны болваны! Беки шаховы?" - и торопливо свернул в сторону от суровых,
неподвижных взглядов караула.
Снизу голубоватые, пестрые от золота изречений пилястры мечети. Верх
мечети плоскими уступами тонет в сине-черной вышине. У дверей мечети,
справа, ярко-красный ковер "шустерн" [от названия города, где делают эти
дешевые ковры] с грубыми узорами. По углам ковра горят на глиняных
тарелках плошки с нефтью - недвижимый воздух пахнет гарью и пылью. Спиной
к мечети у дальнего края ковра сидит древний мулла, серый, в белой широкой
чалме. За ним, к углам ковра, сбоку того и другого, два писца в песочных
плащах без рукавов, в голубых халатах: один в белой аммаме [чалма белая,
обширнее обычной; носят ее только ученые] ученого, другой в ярко-зеленой
чалме. В вишневых плащах без рукавов, в черных халатах под плащами к ковру
почтительно подходят мужчины парно с женщинами в чадрах, узорно белеющих в
сумраке. По очереди каждая пара встает на песок, стараясь не тронуть
ковра. На колени муж с женой встают, держась за руки, встав, отнимают руки
прочь друг от друга. Мужчина говорит:
- Бисмиллахи рахмани...
- ...рахим! - прибавляет мулла, не открывая глаз.
- Отец, та, что преклонила колени здесь, рядом со мной, не жена мне
больше.
- Нет ли потомства?
- Отец, от нее нет детей.
- Бисмиллахи рахмани... - говорит женщина.
- ...рахим! - не открывая глаз, прибавляет мулла.
- Тот, что здесь стоит, не желанный мне - хочу искать другого мужа...
- Нет ли от него детей у тебя?
- Нет, отец! Он не любит жен - любит мальчиков...
Мулла открывает неподвижные глаза, говорит строго:
- По закону пророка, надо пять правоверных свидетелей о грехах мужа.
Без того твои слова ложь, бойся! Помолчав и снова закрыв глаза, продолжает
бесстрастно: - Бисмиллахи рахмани рахим! Когда муж и жена уходят из дому,
не сходятся к ночи и не делят радостей своего ложа, то идут к мечети,
платят оба на украшение могил предков великого, всесильного шаха Аббаса
йек абаси [в XVII веке туман персидский равнялся двадцати пяти рублям; в
тумане считалось пятьдесят абаси; иек - один] - тогда они не нужны друг
другу и свободны.
Пара разведенных встала с земли. Муж уплатил деньги писцу в аммаме
ученого, жена - писцу с левой руки муллы, в зеленой чалме. Рыжий сказал
про себя:
- У нас бы на Москве по такому делу трое сапог стоптал, а толку не
добился! - Он подвинулся в сторону, желая наблюдать дальше развод персов,
но от угла мечети, мелькнув из синего сумрака в желтый свет огней, вышел
человек, одетый персом. На рыжего вскинулись знакомые глаза, и человек,
курносый, бородатый, спешно пошел в сторону шахова майдана.
- Пэдэр сэг [сукин сын], стой! - мешая персидское с русским, закричал
рыжий, догнал шедшего к площади, уцепил за полу плаща. - Ведь ты это, Аким
Митрич?
- Примета худая - рыжий на ночь! Откуль ты, московская крыса?
- Не с небеси... морем плыл.
- И еще кто из нас сукин сын - неведомо! Мыслю, что ты, Гаврюшка, сын
сукин!
- Эк, осерчал! Думал о кизылбашах, а с языка сорвалось на тебя!
- Срывается у тебя не впервой - сорвалось иное на меня, что из
Посольского приказу (*53) дьяка Акима Митрева шибнули на Волгу!
- Уж это обнос на меня, вот те, Аким Митрич, святая троица?
- Не божись! Не злюсь на то: Волга - она вольная...
- Пойдем в кафу, подьячему с московским дьяком говорить честь немалая.
- Был московской, да по милости боярина Пушкина и подьячего Гаврюшки
стал синбирской, стольника Дашкова дьяк.
- Все знаю! Государево-царево имя и отчество в грамоте о ворах
пропустил?
- А ну вас всех к матери с отчествами-то!
- Ой, уж и всех, Аким Митрич?
- Да, всех, - курносый сердился.
- Ужли и великого государя?
- И великого царя, всея белые и малые Русии самодержца, патриарха, бояр
сановитых, брюхатых дьяволов.
- Ой, да ты, в Ыспогани живучи, опоганился, Аким Митрич!
- Чего коли к поганому в дружбу лезешь, крыса!
Шмыгнув глазами в сумраке, рыжий засмеялся:
- Вот осердился! Я сам, глядючи на здешнее, сильно хаю Москву.
- И царя?
- И великого государя!
- И патриарха?
- Патриарха за утеснение в вере и церковные суды неправые!
- Ну, коли так, пойдем в кафу, о родном говоре соскучил много!
- Давно пора, Акимушка! Чего друг друга угрызать?
- То правда!
Кафа - обширная, под расписной крышей на столбах, кругом ее деревянные
крашеные решетки. У входа за решетку, на коврике, поджав ноги, сидел
хозяин с медным блюдом у ног, между колен кальян. Оба, рыжий и его
приятель, входя за решетку, сказали:
- Салам алейкюм!
- Ва алейкюм асселям!
- Зачем сегодня плата ду шаи? [абаси делится на четыре шаи; ду - два]
Хозяин кафы толкнул изо рта мундштук, щелкнув языком:
- Два хороших мальчики, новы... Хороши бачи!
Посредине кафы из белого камня фонтан, брызги его охлаждают душный
воздух. Около, на коврах красных из хлопка, сидели персы, курили кальян.
Ближе к наружным решеткам в железных плетеных цилиндрах, делая воздух
пестрым, горели плошки. Убранные в блестки, с нежными лицами, как
девчонки, в голубых с золотом шелковых чалмах, увешанные позвонками, с
бубнами в руках, руки голые до плеч и украшены браслетами, - кругом
фонтана плясали мальчики лет тринадцати-четырнадцати. На поясах у них
вместо штанов висели перья голубые, желтые, с блестками мишуры. По коврам
дробно, легко скользили смуглые ноги. Часто в пляске перья крутились,
мелькали смуглые зады. Иные из персов, выплюнув мундштук кальяна,
скалились, хлопая в ладоши:
- Сэг! [пес - но ласково, хвалебно]
Сквозь решетки кафы со всех сторон глядели с черной улицы бородатые
лица, зеленели, голубели чалмы, изредка белела пышная аммама ученого. Но
белого среди зеленого и голубого было мало. Когда пляшущие мальчики
крутили в воздухе цветными перьями, голоса с улицы кричали:
- Азер! Азер! [Огонь!]
- Вай!
Если же, взявшись за руки и плавно, волнисто, сверкая мишурой, смуглым
телом и браслетами, колыхались, - по толпе бежало слово - тут, там и еще:
- Аб! [Вода!]
Смуглые ноги, стройные, как девичьи, не уставая мелькали, и все больше
и больше казалось, что танцуют девочки. Дым кальяна медленно густел,
отливая свинцом, уплывал, гонимый прохладой фонтана, за решетку, в черную
даль.
- Винца ба, Аким Митрич?
- Оно ништо, ладно винца, только по моему наряду того и гляди не дадут?
- Дадут, крашеные черти!
- Наши московиты хуже их, Гаврюшка!
- А все ж таки худ-лих, да свой!..
Потребовали кувшин вина. Хозяин от входа долго глядел на московских,
потом махнул рукой. Мальчик, ставя вино, сказал:
- Хозяин спрашивает: оба гяуры, или кто из вас правоверный?
- Скажи, бача, московиты! Вот он пойдет в Мекку, станет правоверным, -
рыжий указал на приятеля, а по-русски сказал: - И пошто ты, Аким Митрич,
вырядился тезиком?
- Дело мое...
- Поедем в Москву, придется киндяк таскать?
- Таскай! Мне и в шалах с чалмой ладно.
- О родном соскучил, ой, ладно ли?
- Чуй, крысий зор! Будто не знаешь, что, явясь в Москву, я прямо попаду
на Иванову, на козло к Грановитой палате, и царь с окошка будет зреть мою
задницу! Велик почет царя видеть, да только глазами, не задом... Здесь
вольно: какую веру хошь исповедать - запрету нет, книгу чти, какая на
глаза пала. А в Москве?
- Да... Не божественно чтешь, гляди, еретиком ославят и... сожгут.
- Здесь же будь шахсевеном [любящим шаха], в вере справляй намаз, ведай
две-три суры из Корана (*54), и не надо всякому черту поклоны бить...
Низкопоклонство любит Москва!
- А тут на стрету шаху не пошел, на майдане брюхо вспорют и собакам
кинут!
- Будь шахсевеном, сказал я, выдти раз-два в год, - пошто не выдти,
даже людей поглядеть?
- Каково живешь-то, Акимушко?
Бывший дьяк размяк от вина, но еще не доверял подьячему:
- Ты, Гаврюшка, здесь не по сыску ли? Боярин Пушкин хитер, как сатана,
не гляди, что видом медведь: бойких служилых в сыск прибирает, а нынче
время такое, что сыщики плодятся!
- Не, я с Тайным приказом, учет веду государевым товарам...
- Не терплю сыщиков! Сыщики едино, что и баба лиходельница [публичная],
блудом промышляет, противу того сыщик.
Бывший дьяк не заметил, что рыжий поморщился.
- Живу ладно. Дьяческая грамота здесь не надобна. Я промышляю ясырем.
Пойдем коли до меня?
- Ой, друг, пойдем! - вскинулся рыжий.
Черный воздух бороздили мелкие молнии, будто в воздухе висели
серебряные невода: везде летали крупные светляки. Пошли мимо каф и лавок.
На шаховом майдане горели плошки и факелы, копошились бородатые люди; иные
посыпали песком и щебнем майдан, а кто поливал из ведер майдан водой -
трамбовали.
- То от конского праху?
- Да... без пыли чтоб. Выйдет, должно, тут шах теши всякие творить,
тогда робят из каф созовут плясать перед шаха, змей огненных селитренных
летать пустят по майдану... Музыку, что коровы ревут, трубы затрубят...
- Вот энтого я еще не видал, Акимушко!
- Узришь - поживешь...
По узким улицам, забредая иногда в жидкий навоз, в сумраке, особенно
черном от множества летучих светляков, пришли к воротам одноэтажного
плоского дома. В доме горели плошки, окна распахнуты. Светляки, залетая в
окно, меркли; вылетев на улицу, долго тускло светили, потеряв прежний
блеск. В узких каменных сенях в углу горел факел; по-персидски на стене
висела надпись: "Посетивший дом наш найдет радость". Дом не запирался. В
первой от сеней комнате, застланной на полу красными "шустери", на белых
стенах висели плетки, и тут же на крючьях в чехлах, по нескольку в одном,
торчали кинжалы, ножи и ножички, поблескивая от огня плошек на глиняных
тарелках у стен. Висели щипцы, щипчики, связки костяных иголок. В углах,
рядом с горящими плошками, на табуретах, резных и черных, стояли бутыли с
голубыми и розовыми примочками.
- Уж не лекарь ли ты, Акимушко?
- Да... Лечу только одно женское место от лишней руды! [руда - кровь]
- Какое место?
- Много любопытствуешь! Не соскучал бы я, Гаврюшка, о родном русском -
вовеки не показал тебе дом.
- Опять сердишься? Норов мой таков - все знать.
Прошли в другую комнату. Тут, на таких же ярких "шустери", с подушками
в пестрых грязных наволочках, раскиданных в беспорядке среди дымящихся
кальянов и плошек, горящих у стен, сидели девочки десяти-одиннадцати лет.
Иные, лежа в коротких белых рубашках, болтали голыми ногами, посасывая
кальян, иные возились с тряпками, крутя подобие кукол, некоторые, прыгая в
коротких рубашках по подушкам и ковру, с визгом ловили залетающих в окна
светляков. Две смуглые дразнили зеленого попугая в медной клетке на тумбе
деревянной в углу - не давали попугаю дремать, водили пером по глазам;
птица, ловя клювом перо, сердито картавила:
- Пе-едер сухтэ!
Девочки, когда ругалась птица, гортанно хохотали. Увидав хозяина с
чужим, девочки быстро скидали подушки в ряд и будто по команде повернулись
лицами к ковру на подушках, выставив до пятнадцати худеньких ягодиц.
- Вот-те, гость дорогой, тут вся честь!
- За здоровьем, Акимушко, обучил бы ты их хором к этому виду сказывать
мусульманскую суру! - посмеялся рыжий.
Курносый дьяк был серьезен; он обошел всех лежащих на подушках, одной
сказал:
- Принеси воды!
Девочка кувырнулась с подушки, юркнула бегом и бегом принесла кувшин с
водой.
- Обмойся, - строго сказал хозяин.
Так же по-персидски прибавил, махнув рукой:
- Играйте!
Потянул рыжего за рукав киндяка, сказал московским говором:
- Ляжь, Гаврюха!
Рыжий, пригибаясь к полу, ворчал:
- Ой, ой! Обусурманился, Аким Митрич: ни стола, скамли, ни образа, -
рожу обмотать не на што!
Хозяин подвинул ему кальян с угольком в чашечке.
- Штоб те стянуло гортань, родня, - кури!
Откуда-то вошли, видимо, ждавшие продавца ясыря два старых перса в
вишневых безрукавых плащах, в песочных узких халатах с зелеными кушаками с
бахромой, под халатами белые полосатые штаны, низко спущенные на тупоносые
малеки.
- Салам алейкюм!
- Ва алейкюм асселям!
Взяв за руки двух смуглых девочек, стали торговать их. Покуривая
кальян, не поворачивая на стариков головы, бывший дьяк сказал:
- Джинсэ! [хороший товар]
- Сэ [три] туман!
- Чахар туман! [четыре тумана]
- Бисйор хуб - сэ!.. [очень хорошо - три]
- Сэ туман...
Девочки боязливо глядели на бородатых стариков. У одного за зеленым
широким кушаком блестел желтой ручкой кинжал, у другого за таким же
кушаком - ручка пистолета. Когда сторговались, один из стариков подошел
снова к девочке, выпущенной из рук во время торга, завернул на голову ее
короткую рубашку, оглядел тело, что-то сказал тихо курносому. Хозяин ясыря
кивнул головой, взял девочку за руку, увел в другую половину, где висели
кинжалы; вернулся - девочка плакала.
- Вот хэльва [сласть - арабское слово], кушай! - сказал старик,
спросил: - Справна ли?
- Справна для ложа! - ответил хозяин.
Девочка, жуя клейкую сласть, не могла кричать, только всхлипывала и
ежилась, перебирая ногами. Отдав деньги, старики увели девочек - одну из
них в окровавленной рубашке. Хозяин, пряча серебро, проводил покупателей
до сеней. Когда вернулся, рыжий встретил его словами:
- Знаю теперь, Акимушко, какой ты лекарь!
- Кури, сатана крысья!
- Накурился! А знаешь ли, ссуди мне девчонку, в обрат верну скоро!
Энтим промышляешь - зрю!..
- Сказывал - чего еще? Пробовал бачей промыслить, ценят дорого, да,
вишь, мальчишку на грабеже трудно ловить, девку проще... Тебе пошто девку?
- Место проклятое - лиходельных баб вовсе нету, а плоть бес бодет!
- Персам пошто лиходельницы? Чай, сам видал - у шаховой мечети кейша
дает развод, кто прожил с женой не менее полгода... Люблю тутошние порядки
- все просто и скоро! Домов не запирают, вор редок, а попал вор - конец.
На старом майдане, где дрова продают, палач заворотит вору голову на
колено, пальцы в ноздри сунет и - раз! - по гортани булатом... Ясырем
торговать? Торгуй - просто! А на Москве указы царские. Да годи - девка
денег стоит! Вишь, тезики за двух дали, считать на московские, -
полтораста рублев! Сам я под Бакой у шарпальников Стеньки Разина купил
недешево товар...
- Самого зрел Стеньку?
- Не, казаки да есаул были. А добирался хоть глазом кинуть на него, не
видал!.. Есаул матерой, московский, вишь, стрелец был Чикмаз - удалой
парень!
- Где ныне, думаешь, шарпальники?
- Тебе пошто?
- Морем поедем в обрат, чтоб не напороться - беда!
- Сказывали, назад, к Теркам, идут...
- Та-а-к, пошли, Дербень взяли... Девку я прошу на ночь, не навсегда...
- Даром все одно не дам!
- Ну, черт! А каки указы царевы по ясырю?
- Я вот нарочито списал, еще когда в Посольском приказе был, хо-хо!
Указ тот для памяти вон где висит... Я кизылбашам чту его, толмачую
тезикам московские запреты, ругают много царя с боярами... Не знал коли?
Чти!
Рыжий быстро встал, глаза забегали по стенам. Подошел ближе к стене,
двинул пылавшую плошку, прочел вслух крупно писанное на желтом, склеенном
по-московски листке: "Приказать настрого, чтоб к шахову послу на двор
никакие иноземцы не приходили и заповедных никаких товаров, и птиц; и
кречетов, и соколов, и ястребов белых не приносили, и татарского ясырю
крещеного и некрещеного, жонок, девок и робят не приводили, да и русские
служилые и жилецкие люди к шаховым и посольским людям не приходили ж и
вина и табаку не курили, не покупали и даром не пили, огней бы на дворе
посольские люди в день и ночь не держали".
- А знаешь что, Аким Митрич?
- Што, Гаврюшка?
- То приказ тайный стрелецкому голове, и ты тайную грамоту шаховым
людям чтешь и тем чинишь раздор между величество шахом и великим
государем!
- Б...дословишь ты, сын сукин!
- И теперь девку ты должен безотговорно отпустить, инако доведу я на
тебя большим боярам и царю-государю доведу же!
- Чую, что сыщик ты!
- Что с того, что сыщик!
- Тьфу, сатана! И завел же я, худоумной, волка в стойло, вином поил...
Ну, коли ошибся я, давай торги делать. Только совесть твоя гнилая: скажешь
- не сполнишь?
- Ежели дашь девку - сполню! Вот те святая троица!
- Выбирай и убирайся до завтра, завтра верни!
Рыжий выбрал русую девочку; она лепетала по-русски.
- Вон энту! А приведу, запаси вина, напой меня и табаком накури.
- Вишь, совесть, говорю, гнилая: за товар с тебя приходится!
- А с тебя за мое молчание и измену мою великому государю!
Рыжий повел девочку, остановился в сенях.
- Чего еще?
- А вот. Ты бы ее чиркнул ножичком по своей вере!
- Не старик, чай, без моей помоги управишься.
Рыжий вышел медленно и осторожно. Бывший дьяк сказал себе:
"Коего сатану спугался я? Черта со мной царь да бояре сделают тут!"
Ухмыльнулся, спрятав в усы маленький нос, кинулся к открытому окну,
закричал:
- Чуй, Гаврю-у-шка-а!
- Ну-у? - донесся вопрос из тьмы.
- Одно знай! По шаховым законам, ежели девка помрет или что случится с
ей худое и я привяжусь к тебе, то палач тебе сунет пальцы в ноздрю-у!
- О черт! Время к полуночи, а ты держишь.
Рыжий вернулся, сунул на порог девочку, она радостно встряхнулась, как
птица, посаженная на подоконник.
Рыжий, уходя, ворчал:
- Не больно лаком на такое... не баба, робенок!
Курносый, лежа на окне, прислушивался к шагам Колесникова. Из темноты
шли мимо дома двое черных в куцых накидках, одно остроносое лицо
освещалось трубкой, белело перо на черной шляпе.
"Может, зайдут немчины? О торге судят?" Служа в Посольском приказе,
бывший дьяк знал немецкий язык.
Один сказал, идя медленно, раскуривая трубку:
- Ist wohl der Armenier reicher denn der Perser? [Армянин богаче
перса?]
Другой ответил:
- Der Perser im Handel kommt gegen dem nicht auf! [Да, торгуют ловчее
персов!]
"Всем ведомо, что армянин ловче перса - не ленив... Персы с жонами
долго спать любят!"
Курносый отошел от окна. Его богатство беспорядочно разметалось на
подушках. Он лег в середину девочек, стал курить, подумал, гася плошки и
запирая окна: "Лихоманки бывают!.." - поправил на девчонках завернутые
рубашки, прикрыл их тонким ковром, удобнее разместив на подушках, и
перекрестил.
"Твои бояра ништо мне сделают, крыса. Обрежусь, иное имя приму, заведу
жон - шах правоверных не выдает, там хоть в стену башкой дуй!"
5
Рыжий поднялся в свою каменную конуру, сел против окна. Не зажигая
огня, нащупал бумагу, перо, чернила, стал курить. Его каменный ящик
лепился над плоскими террасами. Дом, где жил подьячий, стоял на высоком
плоскогорье, перед домом город лежал внизу. Когда шел подьячий, луна
стояла за горами сбоку, теперь же месяц, выйдя, встал вдоль горных
хребтов. Его свет на всю шахову столицу накинул светлую чадру. Рыжий
глядел с вышины на клинообразный город, положенный, как узорчатые ножны
гигантского прямого меча, усаженные алмазами блеска фонтанов во дворах и
кафах, редкими пылающими огоньками плошек и факелов.
Рыжий любил глядеть на город. Недоступный ему внутри, город будил
сладостные мысли о женщинах Востока. Но знал, что эти женщины для него
недосягаемы. "Курносому Акимке веру - что портки сдеть. Меня от чужого
претит..."
Ближе всего к конуре подьячего высокие ворота с часами, украшенные
золотом. Знал рыжий, что часы заводит мастер из русских, что он же огонь
за стеклом в светелке с часами зажигает ночью и гасит днем. За воротами в
мутных узорах пестрых красок ряды и лавки купцов - армян, бухарцев и
персов. Еще дальше, справа и слева, верхи каф круглые - золотыми змеями
ползут по ним украшения. Там, где кончаются кафы, немного вперед, снова
ворота; арка ворот без затвора, но поперек снизу их отливает сизым блеском
железная цепь; она мешает конной езде на шахов майдан. За ровным и пустым
поздней ночью шаховым майданом - золоченые ворота в сады и дворы шаха. У
ворот по ту и другую сторону сверкают пятна колонтарей караульных беков.
Их обнаженные сабли горят, как литое стекло. По бокам караульных с
постаментов крупные бурые точки огней... Лунный свет яснеет, ширится,
мутно-серебристая чадра сдернута с Исфагани. Свет луны, разливаясь в
загороженных гранитом и мрамором фонтанах, бродит отсветами по узорчатым
дверям, по расписным аркам, пестрит яркой синевой на очертаниях влажных от
водяной пыли платанов, кипарисов. Тупые, ломаные тени лежат по узким
улицам.
"Гаврилка, буде! Ум, гляди, потеряешь в бусурмании, против того как
дьяк Акимко..."
Рыжий задвигался, выколотил трубку, вынул кресало, добыл огня и свечи
зажег. При огне упрямые мысли не оставляли подьячего. Вон у огня свечи за
чернильницей много раз читанная арабская книжка, писанная на пергаменте. В
ней ученый толмач перетолковал на арабский с какого-то иного языка
поучение женщинам Востока: "Как быть всегда незаменимой господину своему и
располагать своим телом, бесконечно зажигая кровь многоженца
любострастием". В книжке были сделанные в красках великим искусником
соблазнительные куншты. Рыжий закурил снова, куря, припоминал книжку,
глядел на город, и ему казалось, что в белом домике, где алмазами
отсвечивают фонтаны, собрались в тонких одеяниях жены, прилипли к седому
персу в зарбафном халате... Счастливый многоженец читает им поучение "о