истианских общин, к символам, изображающим Христа в виде
хлеба для верующего. Я уже говорил выше, что почти все поучения,
приписываемые Христу четвертым Евангелием, представляют собой искусственное
произведение; быть может, сюда же следует отнести и эту проповедь. Если
угодно, я могу признать, что этот отрывок имеет более значения для истории
идеи Евхаристии в I веке, нежели для изложения подлинного учения Иисуса. Но,
по моему мнению, и в этом случае само четвертое Евангелие проливает луч
света на этот вопрос. По синоптикам, учреждение таинства Евхаристии
относится к последнему вечеру, проведенному Иисусом с учениками. Ясно, что в
очень старое время этому верили, и таково было учение Св.
Павла[1368]. Но для того, чтобы согласиться с этим, надо
предположить, что Иисус точно знал день своей смерти, а этого мы не можем
допустить. Следовательно, обычаи, из которых возникла Евхаристия,
существовали раньше Тайной вечери, и я думаю, что четвертое Евангелие
совершенно правильно пропускает рассказ о вечери в Великий Четверг и
рассеивает идеи Евхаристии по всему жизнеописанию Иисуса. Все, что есть
существенного в рассказе об Евхаристии, не более как описание подробностей
любой иудейской трапезы[1369]. Иисусу приходилось не один, а
сотни раз благословлять хлеб. преломлять его, раздавать присутствующим,
благословлять вино. Я отнюдь не утверждаю, будто бы четвертый евангелист
приводит подлинные слова Иисуса. Но весьма определенные черты, которые
описываются в ст. 60 и след.; 68, 70 и 71, во всяком случае носят
оригинальный характер. Ниже мы снова заметим особенную ненависть автора к
Иуде из Кериота. Правда, синоптики тоже не очень мягко к нему относятся. Но
у четвертого евангелиста эта ненависть носит более обдуманный, более личный
характер; ее можно подметить в двух или трех местах, кроме рассказа о самой
измене; благодаря ей автор возводит на голову преступного ученика обвинения,
о которых прочие евангелисты не упоминают.
§ 17. Глава VII, 1 - 10 представляет собой маленькое историческое
сокровище. Здесь с восхитительной наивностью переданы угрюмое неудовольствие
братьев Иисуса, предосторожности, которые приходится принимать Иисусу. Здесь
совершенно отсутствуют символистика и догматизм. Можно ли подозревать
догматическую или символическую тенденцию в этом небольшом рассказе, который
скорее может вызвать возражения, нежели служить целям христианской
апологетики? Зачем писатель, единственным девизом которого был бы: Scribitur
ad probandum, стал бы выдумывать подобную странную подробность? Нет, нет, в
этом месте девизом его было, несомненно: Scribitur ad narrandum. Это вполне
оригинальное воспоминание, с какой бы стороны оно ни шло и каким бы пером ни
было написано. Можно ли после этого утверждать, что личности, описываемые
четвертым Евангелием, типы, характеры, а не исторические существа с плотью и
кровью? Скорее именно у синоптиков повествование носит идиллический и
легендарный характер; по сравнению с ним четвертое Евангелие пользуется
приемами истории, а в его повествовании видно намерение достигнуть точности.
§ 18. Затем следует диспут между Иисусом и евреями (ст. 11 и след.),
которому я придаю лишь небольшую цену. Такого рода сцены должны были
происходить в большом числе. На всем, что рассказывает четвертый евангелист,
сильно отражается характер его фантазии; в подобных картинах краски его
поэтому не должны быть особенно жизненными. Поучения, которые здесь
приписываются Иисусу, вполне соответствуют обычному стилю этого автора. Одно
лишь вмешательство Никодима (ст. 50 и след.) во всем этом эпизоде и имеет
некоторую историческую ценность. Ст. 52 вызывал возражения. В нем, говорят,
заключается ошибка, которой не сделал бы ни Иоанн, ни даже любой еврей. Мог
ли автор не знать, что Иона и Наум были родом из Галилеи? Конечно, мог не
знать или, по меньшей мере. не подумать о них. Евангелисты и вообще авторы
книг Нового Завета, за исключением Св. Павла, обладали весьма слабым знанием
истории и экзегетики. Во всяком случае, они писали по памяти и не заботились
о точности.
§ 19. Рассказ о грешнице оставляет место для больших критических
сомнений. Этого эпизода совсем нет в лучших рукописях: тем не менее я думаю,
что он входил в первоначальный текст. Топографические данные ст. 1 и 2
верны. Ни один штрих во всем отрывке не противоречит стилю четвертого
Евангелия. Я думаю, что эти строки были вычеркнуты лишь по неуместной
щепетильности, пришедшей в голову каким-нибудь лже-ригористам по поводу
морали этого эпизода, с виду покровительствующей распутству, между тем как
эти самые строки, если бы они относились к другим частям текстов,
несомненно, были бы сохранены в виду их красоты. Во всяком случае, если
рассказ о женщине, уличенной в прелюбодеянии, сперва и не входил в четвертое
Евангелие, то он, несомненно, был почерпнут в евангельских преданиях. Он был
известен Луке, хотя и в другой редакции[1370]. По-видимому,
Папий[1371] читал аналогичный эпизод в Евангелии от евреев.
Слова: "Кто из вас без греха..." до такой степени в духе Иисуса, так хорошо
согласуются с другими штрихами синоптиков, что мы вправе считать их
настолько же подлинными, как и все изречения, приводимые синоптиками. Во
всяком случае, легче понять, что подобный отрывок был вычеркнут, нежели то,
что его прибавили.
§ 20. Богословские диспуты, которыми наполнена вся остальная часть
главы VIII, для истории Иисуса не представляет никакой ценности. Очевидно,
автор приписывает Иисусу свои собственные идеи, не основываясь ни на каком
источнике, ни на каком непосредственном воспоминании. Каким образом, скажут
мне, могли бы до такой степени переделывать слова своего учителя его
непосредственный ученик или автор, изучающий предание и состоящий в
непосредственных отношениях к кому-либо из апостолов? Но Платон был,
несомненно, непосредственным учеником Сократа и тем не менее не стеснялся
приписывать ему вымышленные поучения. "Федон" содержит исторические
указания, в высокой степени правдивые, и поучения, не имеющие ни малейшей
достоверности. В предании факты сохраняются гораздо лучше, нежели поучения.
Активная христианская школа, быстро эволюционируя, должна была за пятьдесят
- шестьдесят лет радикально изменить представление, которое было ею
составлено об Иисусе, но в то же время она могла лучше, чем кто-либо другой,
пояснить известные особенности и общее строение биографии реформатора.
Напротив, бесхитростные и кроткие христиане в Вифании, среди которых
сложился сборник, так называемых "Logia", - небольшие общины людей, очень
чистых сердцем и очень добросовестных, евионитов (Божиих нищих),
остававшихся верными учению Иисуса, благочестиво хранивших его поучения и
образовавших небольшой обособленный мир, в котором почти не было никакого
движения мысли, - могли в одно и то же время отлично сохранить в памяти
тембр голоса учителя и иметь о нем довольно мало биографических сведений,
так как им они не придавали большого значения. Указанное различие между теми
и другими христианскими общинами отразилось на первом Евангелии. Несомненно,
что это Евангелие лучше других передает нам поучения Иисуса, а между тем в
отношении фактов оно менее точно, нежели второе. Тщетно было бы ссылаться на
единство редакции четвертого Евангелия. Я признаю это единство, но
сочинение, редактированное одним лицом, может заключать данные, весьма
различные по своей ценности. Жизнь Магомета, написанная Ибн-Гишамом,
несомненно, обладает, как биография, известным единством, и тем не менее
одни места этого жизнеописания мы признаем, а другие отрицаем.
§ 21. Глава IX и ст. 1 - 21 главы Х составляют одно целое, начинающееся
с рассказа о новом иерусалимском чуде, об исцелении слепорожденного;
намерение подчеркнуть демонстративное значение этого чуда чувствуется здесь
больше, нежели где-либо. Тем не менее заметно довольно хорошее знакомство с
топографией Иерусалима (ст. 7); объяснение слова Siloam сделано довольно
хорошо. Невозможно допустить, чтобы это чудо было плодом символической
фантазии автора, - тем более, что мы встречаем рассказ об этом исцелении у
Марка (VIII, 22 и след.), причем в обоих рассказах упоминается об одной и
той же оригинальной подробности (ср. Иоанна, IX, 6 и Марка, VIII, 23). Я
признаю, что в последующих прениях и поучениях было бы опасно отыскивать
отголосок мысли Иисуса. Существенная черта автора четвертого Евангелия,
отныне выступающая с особенной яркостью, заключается в том, что он
пользуется чудом как исходною точкою для пространных рассуждений.
Описываемые им чудеса являются темою для рассуждений, комментариев. У
синоптиков этого нет. У них теургия отличается полнейшей наивностью; они
никогда не возвращаются назад, чтобы использовать чудеса, о которых они
рассказали. Напротив, в четвертом Евангелии теургия является сознательной,
чудо изображается с искусственными приемами, которые рассчитаны на то, чтобы
убедить неверующего; автор старается использовать чудо для подтверждения
известных проповедей, которыми он и сопровождает рассказ о чуде. Если бы
четвертое Евангелие ограничивалось лишь подобными страницами, то мнение о
нем как о простом богословском сочинении на заданную тему было бы вполне
обоснованным.
§ 22. Но этим четвертое Евангелие не ограничивается. Начиная с ст. 22
XX главы, мы читаем топографические подробности самой строгой точности,
которая была бы необъяснима, если бы мы признали, что четвертое Евангелие ни
в каком отношении не может считаться палестинским преданием. Я готов
пожертвовать всем спором, который передан в ст. 24 - 39. Напротив,
путешествие в Перею, указанное в ст. 40, факт исторический. Синоптикам также
известно об этом путешествии, с которым они связывают различные инциденты в
Иерихоне.
§ 23. Ст. 1 - 45 главы XI представляют собой место чрезвычайной
важности. Речь идет также о чуде, но о чуде. резко отличающемся от других и
происшедшем при особенных условиях. Все другие чудеса, описанные как бы
мимоходом, касаются людей неизвестных, впоследствии более не встречающихся в
евангельской истории. Здесь чудо происходит в известной семье,
пользовавшейся известностью[1372], с которой был хорошо знаком и
автор четвертого Евангелия, еслл только он правдив. Прочие чудеса
представляют собой небольшие побочные эпизоды, предназначенные для того,
чтобы самой своей численностью подтвердить божественную миссию учителя, и
взятые поодиночке, ничего не доказывающие. ибо ни об одном из них
впоследствии уже не вспоминают и ни одно из них не входит в жизнеописание
Иисуса как составная часть его. О всех этих чудесах можно говорить в
совокупности, как я и поступил в моем сочинении, не нарушая ни целости всего
здания, ни последовательности событий. Напротив, чудо, о котором здесь идет
речь, глубоко вплетается в повествование о последних неделях жизни Иисуса,
как оно передано четвертым Евангелием. И ниже мы увидим, что именно в этом
повествовании о последних неделях жизни Иисуса текст четвертого Евангелия
выделяется своим несомненным превосходством над текстом других Евангелий.
Таким образом, это чудо само по себе составляет особую категорию; с первого
взгляда видно, что оно должно быть причислено к событиям, составляющим жизнь
Иисуса. Но меня поражают вовсе не мелкие подробности рассказа. Два других
иерусалимских чуда Иисуса, о которых говорит автор четвертого Евангелия,
рассказаны совершенно так же. Если бы даже все обстоятельства воскрешения
Лазаря были плодом воображения рассказчика, если бы было доказано, что все
эти обстоятельства скомбинированы ради эффекта, соответственно обыкновению,
которое мы уже подметили у этого автора, - все же самый факт останется
исключительным в евангельской истории. Чудо в Вифании относится к чудесам в
Галилее так же, как стигматы Франциска Ассизского относятся к остальным
чудесам этого святого. Карл Газе составил превосходное жизнеописание
умбрийского святителя, не настаивая особенно ни на одном из этих последних;
но он отлично понял, что не мог бы назваться правдивым биографом, если бы не
остановился на стигматах; он посвятил им длинную главу, оставив полный
простор для всякого рода предположений и гипотез.
Чудеса, которыми усеяны все четыре редакции жизнеописания Иисуса, сами
собой разделяются на две категории. Одни являются просто-напросто созданиями
легенды. Ни одно из них не основано на реальных фактах из жизни Иисуса. Все
они - плод той работы воображения, которая происходит вокруг всех популярных
личностей. Другие основываются на реальных фактах. Так, например, легенда
вовсе не произвольно приписывает Иисусу исцеления одержимых бесами. Без
сомнения, Иисус не раз был сам уверен в том, что совершал такие исцеления. К
той же категории следует отнести насыщение пяти тысяч, многие случаи
исцеления больных, быть может, некоторые видения. Эти чудеса представляют
собой не просто плоды фантазии; они созданы по поводу реальных, но
преувеличенных и видоизмененных фактов. Надо абсолютно отказаться от весьма
распространенного убеждения, будто бы чудеса никогда не передаются
свидетелем-очевидцем. Автор последних глав "Деяний", несомненно,
свидетель-очевидец жизни Св. Павла, однако этот автор рассказывает о
чудесах, которые должны были происходить на его глазах[1373]. Но
что я говорю? Св. Павел сам рассказывает о своих чудесах и ими подтверждает
истинность своей проповеди[1374]. Некоторые из чудес составляли
постоянное явление в Церкви и в некотором роде входили в то, что называется
обычным правом[1375]. "Каким образом, - говорят некоторые, -
можно выдавать себя за свидетеля-очевидца я в то же время рассказывать вещи,
которые никак нельзя было ни слышать, ни видеть?" Но в таком случае и tres
socii не знали Франциска Ассизского, ибо они рассказывали много такого, чего
никак невозможно было ни слышать, ни видеть.
К какой же категории следует отнести то чудо, о котором идет речь?
Послужил ли для него поводом какой-нибудь реальный факт, преувеличенный и
приукрашенный впоследствии? Ияи, быть может, в нем нет ничего реального?
Чистая ли это легенда или вымысел рассказчика? Затруднение увеличивается
вследствие того, что в третьем Евангелии, от Луки, мы находим самые странные
совпадения по этому поводу. Действительно, Лука знал Марфу и
Марию[1376], знал даже и то, что они родом не из Галилеи; словом,
они у него являются в освещении, довольно сходном с тем, которое им дается и
четвертым Евангелием. В этом последнем тексте Марфа играет роль служанки
(diekonei), Мария - роль пылкой, восприимчивой личности. Известен
восхитительный эпизод, который отсюда извлек Лука. Если мы сравним
соответствующие места у Луки и в четвертом Евангелии, то станет очевидным,
что здесь роль оригинала принадлежит четвертому Евангелию, не в том смысле,
что Лука или автор третьего Евангелия, кто бы он ни был, читал четвертое
Евангелие, а в том, что в четвертом Евангелии мы находим данные, объясняющие
легендарный анекдот третьего Евангелия. Известен ли Лазарь третьему
Евангелию? После того как я в течение долгого времени отказывался это
допустить, теперь я пришел к тому, что это весьма возможно. В настоящее
время я действительно думаю, что Лазарь в притче о богатом не кто иной, как
воскресший Лазарь в переделанном виде[1377]. Пусть не возражают
на это, что для такой метаморфозы ему пришлось бы в пути порядочно
измениться. В этом предположении нет ничего невозможного; пиршество у Марии,
Марфы и Лазаря, играющее видную роль в четвертом Евангелии, переносится
синоптиками к некоему Симону прокаженному, а в третьем Евангелии
превращается в пиршество у Симона Фарисея, и здесь фигурирует грешница,
которая, подобно Марии в четвертом Евангелии, умащает ноги Иисуса и отирает
их своими волосами. Какой путеводной нити следует держаться в этом лабиринте
отрывочных и перефразированных легенд? Что касается меня, то а допускаю, что
вифанская семья действительно существовала и в известных разветвлениях
христианского предания породила целый цикл легенд. Одною из таких легенд
было воскрешение Иисусом главы этого дома. Без сомнения, подобный слух мог
возникнуть и после смерти Иисуса. Но я не считаю невозможным, чтобы поводом
для него послужил какой-либо реальный факт из жизни Иисуса. Умалчивание
синоптиков об эпизоде в Вифании меня не особенно поражает. Синоптикам вообще
мало известно все, что непосредственно предшествовало последней неделе жизни
Иисуса. У них недостает не только случая в Вифании, но и всего периода жизни
Иисуса, к которому относится этот случай. Тут мы постоянно возвращаемся к
основному спорному пункту. Надо решить, какая из двух систем вернее, та ли,
по которой главной ареной деятельности Иисуса является Галилея, или та, по
которой Иисус провел часть своей жизни в Иерусалиме.
Мне небезызвестны усилия символистики разъяснить этот пункт. По мнению
ученых и преданных защитников этой системы, чудо в Вкфании означает, что
Иисус для верующих есть воскресение и жизнь в духовном смысле. Лазарь - это
нищий, евион, воскрешенный Иисусом из состояния духовной смерти. Именно за
это, за пробуждение народа, которое начинало их беспокоить, имущие классы и
решили погубить Иисуса. Такова система, на которой останавливаются лучшие
богословы христианской Церкви нашего времени. По моему мнению, система эта
ошибочна. Я признаю, что четвертое Евангелие догматично, но оно отнюдь не
носит аллегорического характера. Действительно, аллегорические книги первых
веков отличаются совершенно другими приемами, как, например. Апокалипсис,
Пастырь Гермаса, Пистэ Софиа. По существу этот символизм вполне
соответствует мифизму Штрауса: последнее прибежище богословов, доведенных до
крайности, - аллегория, миф, символ. Мы же, отыскивая только голую
историческую истину без малейшей тени задней богословской или политической
мысли, должны быть гораздо свободнее. Для нас во всем этом нет ничего ни
мифического, ни символического; это история сектантская и народная. К ней
нужно отнестись с большой осторожностью, но без всякого предвзятого мнения в
виде подобранных объяснений.
Можно сослаться па различные примеры. Александрийская школа, в том
виде, как она нам известна по сочинениям Филона, бесспорно имела сильное
влияние на богословие апостольского века. И разве мы не видели, что эта
школа доводит склонность к символизму до безумия? Разве весь Ветхий Завет не
стал в ее руках лишь предлогом для мелочных аллегорий? Разве Мидрашим и
Талмуд не наполнены мнимыми историческими разъяснениями, лишенными всякой
правдивости, что объясняется только религиозными тенденциями или желанием
создать аргументы в пользу тезиса? Но дело другое, когда речь идет о
четвертом Евангелии. Принципы критики, которые следует применять по
отношению к Талмуду или Мидрашим, не приложимы к сочинению, не имеющему
ничего общего с духом палестинских евреев. Филон усматривает аллегории в
старинных текстах, но сам он не создает аллегорических текстов. Существует
Священная книга; истолкование ее представляется затруднительным или
неудовлетворительным; тогда пытаются открыть в ней затаенный, таинственный
смысл; мы знаем массу таких примеров. Но обширного исторического
повествования, написанного с задней мыслью скрыть в нем символические
тонкости, которые удалось бы открыть лишь спустя семнадцать веков, такого
примера, конечно, никто никогда не видал. В этом случае роль александрийцев
принадлежит приверженцам аллегорического объяснения. Затрудняясь толкованием
четвертого Евангелия, они обходятся с ним так же, как Филон с книгой Бытия,
как все еврейские и христианские предания обходятся с Песнью песней. Для
нас, просто историков, допускающих, во-первых, что здесь мы имеем дело лишь
с легендами, частью правдивыми, частью ложными, как и всякие легенды вообще,
и, во-вторых, что реальные факты, послужившие основой этих легенд, были
прекрасны, великолепны, трогательны, восхитительны, но что как всякое
человеческое дело, так и эта реальность была сильно запятнана слабостями,
которые возмутили бы нас, если бы мы были их очевидцами, для нас, повторяю
я, здесь нет никаких трудностей. Существуют тексты, и речь идет о том, чтобы
извлечь из них елико возможно больше исторической правды; вот и все.
Здесь нам представляется другой, довольно деликатный вопрос. Не
примешивалась ли иной раз некоторая доля угодливости к чудесам второй
категории, то есть к тем чудесам, в основе которых лежат реальные факты из
жизни Иисуса. Я в этом уверен или, по крайней мере, могу заявить, что если
бы это было не так, то нарождающееся христианство следовало бы признать
явлением, которое в этом отношении не имеет себе абсолютно ничего
аналогичного. Явление это можно признать величайшим и прекраснейшим из всех
явлений в этом роде, но оно все-таки должно было подчиняться общим законам
всех событий в истории религии. Ни одно великое религиозное дело не
обходилось без фактов, которые в настоящее время не заслужили бы название
подделок. Древние религии изобилуют такого рода фактами[1378].
Немногие из учреждений прошлого заслуживают с нашей стороны такой
признательности, как дельфийский оракул, ибо ему принадлежат крупные заслуги
в деле спасения Греции, родоначальницы всех знаний и искусств. Просвещенный
патриотизм Пифии впадал в ошибку не более как в одном или двух случаях.
Всегда этот оракул был органом мудрецов, одаренных самым верным чутьем в
вопросах, связанных с интересами Греции. Эти мудрецы, основатели
цивилизации, никогда не стеснялись давать советы жрице, которую будто бы
воодушевляли боги. Если признать сколько-нибудь историческими предания о
Моисее, то оказывается, что он пользовался в видах своей политики
естественными явлениями природы вроде грозы, случайных повальных
болезней[1379] и т. п. Все древние законодатели выдавали свои
законы за внушение богов. Все пророки нисколько не стеснялись утверждать,
что их высшие требования продиктованы Всевышним. Буддизм, преисполненный
столь высокого религиозного чувства, живет постоянными чудесами, которые не
могут же происходить сами собой. Тироль, одна из самых наивных стран в
Европе, родина стигматиков, слава которых невозможна без примеси сплетен или
кумовства. История Церкви, по-своему заслуживающая полного уважения,
переполнена лжереликвиями, лжечудесами. Бывало ли религиозное движение более
наивное, нежели то, во главе которого стоял Св. Франциск Ассизский? И между
тем вся история стигмат необъяснима без некоторого соучастия со стороны
ближайших друзей этого святого[1380].
"Никто не подготовляет поддельных чудес, - скажут мне на это, - когдг
существует уверенность, что всюду происходят настоящие чудеса". Какое
заблуждение! Именно при вере в чудеса люди бессознательно стремятся
увеличить их число. При наших точных знаниях мы с трудом можем себе
представить те удивительные иллюзии, благодаря которым эти темные, но
сильные натуры, как бы играя со сверхъестественным, если можно так
выразиться, беспрестанно скользили, как по наклонной плоскости, от
легковерия к угодливости и от угодливости к легковерию. Что может быть
удивительнее мании, распространяющейся в известные эпохи, приписывать
апокрифические книги древним святым? Апокрифические книги Ветхого Завета,
книги герметического цикла, бесчисленные псевдоэпиграфические произведения
Индии соответствуют великому подъему религиозного чувства. Полагали, что
приписывая эти произведения древним мудрецам, этим самым оказывают им честь;
выдавали себя за их сотрудников, не помышляя о том, что в один прекрасный
день такой поступок будет назван обманом. Авторы средневековых легенд,
спокойно раздувавших, сидя за своими пюпитрами, чудеса своего святого, очень
бы удивились, если бы услыхали, что их называют теперь обманщиками.
В ХУШ веке всю историю религий объясняли обманом. Критика нашего
времени целиком отвергла такое объяснение. Слово это, разумеется, обидно; но
в какой именно степени прекраснейшие личности прошлого способствовали своим
собственным иллюзиям или иллюзиям, которые создавались на их счет, этого наш
рассудительный век уже не в состоянии выяснить. Чтобы понять это, необходимо
побывать на Востоке. На Востоке душой всего является страсть, легковерие же
беспредельно. Вы никогда не проникнете до основ мысли восточного человека,
ибо нередко этих основ для него самого не существует. Обман создает страсть,
с одной стороны, и легковерие - с другой. И никакое крупное движение в этой
стране не происходит без некоторого плутовства. Мы уже не умеем ни желать,
ни ненавидеть; хитрости нет места в нашем обществе, ибо для нее не
существует объекта. Но страсть и экзальтация не выносят такой холодности,
этого равнодушия к результатам, которое лежит в основе нашего прямодушия. Но
если абсолютные, наподобие восточных, натуры берутся за какое-либо дело, то
они уже не отступают и в тот день, когда иллюзия станет необходимой для
дела, они перед этим не остановятся. Разве это по недостатку прямодушия?
Напротив, это потому, что убеждение у подобных натур слишком интенсивно,
потому что они неспособны вернуться к самим себе, потому что они
неразборчивы в средствах. Называть это мошенничеством было бы несправедливо;
именно та сила, с которой они увлекаются своей идеей, заглушает в них все
другие мысли; раз цель представляется им абсолютно хорошей, они считают
законным все, что служит для ее достижения. Фанатизм всегда бывает искренен
в своем тезисе и является обманщиком только по выбору средств для
доказательств. Если публика сразу же не поддается доводам, которые фанатизм
считает хорошими, то есть подтверждениям, то он прибегает к заведомо дурным
доводам. Вера для него - все; мотивы, по которым верят, для него
безразличны. Возьмем ли мы на себя ответственность за все аргументы, при
помощи которых совершалось обращение варваров? В наши дни к обману прибегают
как к средству только если известно, что приходится доказывать ложь. В
прежние времена употребление таких средств предполагало глубокое убеждение,
которое сочеталось с самой высокой нравственностью. Мы, критики, обязанные
по своей профессии разобраться в этой лжи и выделить правду из целой сети
обманов и всякого рода иллюзий, в которую облечена история, в виду подобных
фактов испытываем чувство некоторого отвращения. Но не будем навязывать нашу
щепетильность тем, кто был обязан вести за собой бедное человечество. В
выборе между общей истиной принципа и правдивостью мелкого факта человек
глубокой веры никовда не колеблется. В эпоху коронования Карла Х были налицо
все самые достоверные доказательства тому, что святая ампула уничтожена.
Затем она отыскалась, ибо она была необходима. С одной стороны, дело шло о
спасении королевской власти (или, по меньшей мере, этому верили); на другой
чаше весов находился вопрос о подлинности нескольких капель елея; ни один
хороший роялист не затруднится в выборе.
В итоге среди чудес, приписываемых Евангелиями Иисусу, есть случаи
чисто легендарные. Но были, вероятно и такие, где он согласился играть роль
чудотворца. Оставим пока в стороне четвертое Евангелие; Евангелие от Марка,
наиболее оригинальное из синоптических, представляет собой жизнеописание
чудотворца и заклинателя. Черты вроде тех, которые передает Лука, VIII, 45 -
46, ничуть не менее досадны, нежели те, наличность коих в воскрешении Лазаря
заставляет богословов взывать громогласно о мифе и символе. Я не дорожу
признанием чуда, о котором идет речь, историческим реальным фактом.
Гипотеза, которую я предлагаю в настоящем моем труде, объясняет все дело
недоразумением. Я хотел только показать, что этот странный эпизод, в
четвертом Евангелии не может служить решительным возражением против
признания исторической ценности этого Евангелия. В той чаети жизнеописания
Иисуса, к которой мы теперь перейдем, четвертое Евангелие заключает в себе
некоторые частные разъяснения, бесконечно более ценные, нежели данные
синоптиков. И странная вещь? Рассказ о воскрешении Лазаря связан с этими
последними страницами до такой степени тесно, что если признать его
вымышленным и отвергнуть, то мы разрушим одним ударом все наше здание
последних недель жизни Иисуса, столь прочно воздвигнутое четвертым
Евангелием.
§ 24. Ст. 46 - 54 главы XI изображают первый совет, который держат
евреи с целью погубить Иисуса, как непосредственный результат чуда в
Вифании. Можно сказать, что эта связь сделана искусственно. Однако насколько
автор четвертого Евангелия ближе к истине, нежели синоптики, по которым
заговор евреев против Иисуса начинается всего лишь за два или три дня до его
смерти! Кроме того, весь этот рассказ чрезвычайно натурален; он
заканчивается подробностью, которая, конечно, не была вымышлена, бегством
Иисуса в Ефроин или Ефрон. Какого аллегорического смысла можно искать в
таком обстоятельстве? Не очевидно ли, что автор четвертого Евангелия
обладает данными, совершенна неизвестными синоптикам, которые, очень мало
заботясь о том, чтобы составить верную биографию, втискивают в несколько
дней шесть последних месяцев жизни Иисуса? Ст. 55 - 56 представляют довольно
удовлетворительные хронологические данные.
§ 25. Затем следует (глава ХП, 1 и след.) эпизод, общий всем
евангелистам, кроме Луки, который в этом месте обработал свой материал
совсем иным способом; это вечеря в Вифании. В словах "за шесть дней" в ст. 1
усматривали символический смысл, я хочу сказать, намерение приурочить день
помазания миром к 10-му низана, когда происходит выбор пасхального агнца
(Исход, XII, 3, 6). Это не особенно ясно выражено. В главе XIX, ст. 36, где
сквозит намерение уподобить Иисуса пасхальному агнцу, редактор высказывается
более определенно. Что касается всех обстоятельств вечери, то неужели только
по чистой фантазии автор пускается в подробности, неизвестные Матфею и
Марку? Я не думаю. Скорее, это оттого, что он знает больше других. Женщина,
не названная синоптиками, была Мария из Вифании. Ученик, сделавший замечание
по поводу ее поступка, это Иуда, и самое имя его вовлекает рассказчика в
довольно резкие выражения (ст. 6). В этих строках (ст. 6) сквозит взаимная
ненависть двух учеников, которые долго жили вместе, между которыми не раз
возникало трение и которые пошли по противоположным дорогам. А эти слова
"Martha, diekonei", которыми так хорошо объясняется целый эпизод,
рассказанный Лукой[1381]. О том, как женщина отирает своими
волосами ноги Иисуса, рассказывает и Лука[1382]. Словом, все
внушает мысль, что здесь мы имеем дело с оригинальным источником, который
является ключом и к другим, более искаженным рассказам. Я не отрицаю, что
стихи 1 - 2, 9 - 11, 17 - 18, в которых три раза рассказчик возвращается к
воскрешению Лазаря, производят странное впечатление; ими подчеркивается
сказанное в главе XI, 45 и след. Напротив, я не вижу ничего
неправдоподобного в намерении, которое приписывается семье из Вифании,
поколебать равнодушие иерусалимских жителей внешними проявлениями,
совершенно неизвестными простодушной Галилее. Не следует утверждать, что те
или другие предположения неверны, потому что они обидны для кого-либо или
рисуют чью-либо мелочность. Если бы мы видели оборотную сторону самых
великих событий, которые только совершались в мире, событий, которые нас
очаровывают, которыми мы живем, то ни одно из них не выдержало бы критики.
Заметьте, кроме того, что здесь действующими лицами являются женщины,
охваченные тем чувством любви, ни с чем несравнимым, которое Иисус умел
внушать окружающим, женщины, убежденные, что они живут среди чудес,
убежденные в том, что Иисус совершил бесчисленные чудеса, и теперь
оказавшиеся лицом к лицу с неверующими, которые насмехались над тем, кого
они любили. Если бы какое-либо сомнение и зародилось в их душах, то
воспоминание о других чудесах Иисуса заставило бы его замолчать. Представьте
себе даму-легитимистку, которой суждено помочь небу спасти Жоаса. Будет ли
она колебаться? Страсть всегда приписывает Богу свой гнев, свои интересы;
она вступает в совещание с Богом, заставляет его говорить, действовать.
Получается уверенность в собственной правоте; кто поддерживает Его дело,
выказывает рвение, которого у Него нет, тот служит Ему.
§ 26. Рассказ о торжественном входе Иисуса в Иерусалим (ХП, 12 и след.)
согласуется с соответствующим местом у синоптиков. Здесь изумительно лишь
новое напоминание о чуде в Вифании (ст. 17 - 18). Именно по поводу этого
чуда фарисеи и решают предать Иисуса смерти; это чудо заставило
иерусалимских жителей уверовать в Иисуса; это же чудо послужило причиной
торжества в Вифании. Я охотно отнес бы все это на счет редактора,
работавшего в 150 г., не ведая реального характера и наивной невинности
галилейского движения. Но прежде всего надо остерегаться мнения, будто
невинность и иллюзия, сознающая себя таковой, взаимно исключают одна другую.
В этом отношении аналогий следует искать в быстрой смене состояний души
восточной женщины. Страсть, наивность, беспомощность, вероломство, идиллия и
преступление, легкомыслие и глубина, искренность и ложь сменяют друг друга в
этого рода натурах и делают невозможными какие-либо абсолютные определения.
В подобных случаях критика не должна позволять себе каких-либо
исключительных мерок. Часто вернее всего дело объясняется мифическим
характером факта; но это не должно исключать и исторического объяснения. Ст.
20 и след. главы XII носят, несомненно, исторический характер. Здесь
заключается темный и обособленный эпизод обращения эллинов к Филиппу.
Заметьте роль этого апостола; одно лишь четвертое Евангелие имеет некоторые
сведения о ней. Заметьте, в особенности, до какой степени в этом эпизоде нет
ничего догматического или символического. Было бы довольно неосновательно
утверждать, что эти греки такие же разумные существа, как Никодим и
Самаритянка. Поучение, которое сказано Иисусом по этому поводу, не имеет к
ним никакого отношения (ст. 23 и след.).
Афоризм, заключающийся в ст. 25, находится и у синоптиков; очевидно,
это подлинные слова Иисуса. Автор не списывает его у синоптиков. Итак, даже
заставляя говорить Иисуса, автор четвертого Евангелия иногда руководствуется
преданием.
§ 27. Ст. 27 и след. представляют большую важность. Иисус смущен. Он
просит Отца "избавить его от часа сего". Потом он смиряется. Слышится голос
с неба или, как показалось другим, ангел говорит Иисусу. Что это за эпизод?
Можно ли сомневаться в том, что это параллель с томлением духа в
Гефсиманском саду, сцена, действительно пропущенная автором в том месте, где
ей следовало находиться, после Тайной вечери. Заметьте обстоятельство
появления ангела, известное одному Луке; это еще лишняя черта в серии
совпадений между третьим и четвертым Евангелиями, составляющих весьма ценный
факт для евангельской критики. Но существование двух столь различных
вариантов подробности, относящейся к последним дням жизни Иисуса и,
несомненно, имеющей исторический характер, само по себе факт, имеющий
решающее значение. Кому здесь отдать предпочтение? По моему мнению,
четвертому Евангелию. Во-первых, повествование этого Евангелия носит не
столь драматический характер, менее искусственно, менее последовательно
(прибавляю от себя, и не так прекрасно). Во-вторых, момент, к которому
четвертое Евангелие относит рассматриваемый эпизод, более подходящий.
Синоптики отнесли сцену в Гефсиманском саду, равно как и другие
торжественные обстоятельства, к последнему вечеру Иисуса р силу свойственной
человеку наклонности приурочивать все свои воспоминания к последним часам
любимого существа. Сверх того, при таком расположении событий они производят
более сильное впечатление. Но для того, чтобы согласиться с порядком,
принятым синоптиками, нужно предположить, что Иисус с точностью знал день
своей смерти. Вообще мы неоднократно замечали, что синоптики уступают
желанию перетасовать события, вносят в свое повествование некоторую
искусственность. Тем не менее искусственность эта чисто божественная, ибо
она создала лучшую народную поэму, которая когда-либо была написана, историю
Страстей! Но бесспорно, что в таких случаях историческая критика всегда
будет на стороне варианта с менее драматическим характером. Этот принцип
заставляет нас ставить Матфея ниже Марка и Луку ниже Матфея, когда речь идет
об определении исторической ценности рассказов синоптиков.
§ 28. Мы дошли до последнего вечера (глава Х1П). Прощальная вечерз
рассказана, как и у синоптиков, с большими подробностями. Но странная вещь!
Капитальнейшее обстоятельство этой трапезы по синоптикам здесь пропущено;
нет ни слова об учреждении Евхаристии, которая, однако, так сильно занимает
мысли автора четвертого Евангелия (глава VI). А между тем какой обдуманный
характер носит здесь рассказ (ст. 1)! Как автор настаивает на
сентиментальном и мистическом значении последней вечери! Как понять такое
умолчание? Здесь, как и в сцене в Гефсиманском саду, я вижу в умолчании
признаки превосходства четвертого Евангелия. Утверждать, что Иисус отложил
до вечера Четверга столь важное ритуальное учреждение, это значило бы
допустить чудо в своем роде, значило бы предположить, будто он был уверен,
что умрет на следующий день. Хотя у Иисуса были предчувствия (это
позволительно думать), но без вмешательства сверхъестественной силы нельзя
допустить такой точности предвидения. Поэтому я думаю, что ученики Иисуса
сгруппировали все свои воспоминания об Евхаристии вокруг последней вечери
под влиянием весьма понятной перестановки событий. За Тайной вечерей Иисус
исполнил, как исполнял это уже много раз, обыкновенный обряд, принятый за
еврейским столом, придавая ем;, мистическое значение по своему вкусу, а так
как последняя трапеза запечатлелась у всех в памяти гораздо больше, чем все
прочие, то все и согласились относить к ней установление основного обряда.
Авторитет Св. Павла, который в этом отношении согласен с синоптиками, не
имеет решающего значение, ибо самого Павла на вечере не было; его
подтверждение доказывает только то, в чем и так никто не сомневался, что
предание большей частью относило учреждение таинства в воспоминание Иисуса к
кануну его смерти. Это предание соответствует общепринятой идее, что в этот
вечер Иисус ввел взамен еврейской Пасхи новую Пасху; эта идея основывалась
на другом мнении синоптиков, опровергаемом четвертым Евангелием, именно, что
Иисус разделил с своими учениками пасхальный ужин и умер, следовательно, на
следующий день после того, в который полагалось вкушать пасхального агнца.
Замечательно, что вместо Евхаристии четвертое Евангелие приводит в
качестве установленного на Тайной вечере другой обряд, омовение ног. Без
сомнения, четвертый евангелист в этом случае также поддался весьма
естественной тенденции относить к последнему вечеру наиболее торжественные
акты из жизни Иисуса. Ненависть автора к Иуде все более и более сказывается
особенным вниманием к нему. которое побуждает его говорить об этом
несчастном, даже когда в обстоятельствах дела нет к нему непосредственного
отношения (ст. 2, 10 - 11, 18). В рассказе о том, как Иисус обличает измену,
также обнаруживается превосходство четвертого Евангелия над остальными. Тот
же анекдот находится и у синоптиков, но у них он прои