Джеймс Хилтон. Утерянный Горизонт
---------------------------------------------------------------
Lost Horizon by James Hilton
Джеймс Хилтон, Утерянный Горизонт, Апрель 1933.
© Copyright Перевод Юлии Гозарт (julia_gosart@yahoo.com), 2000-2001
---------------------------------------------------------------
На пороге к святилищу.
"Я лишь в том уверен, что этот Шангри-Ла, если направление верно,
должна быть еще несколько миль прочь от цивилизации. Я был бы более
счастлив, если б мы уменьшали расстояние, а не увеличивали. Проклятие, ты же
собирался вывести нас отсюда?"
Кануэй терпеливо отвечал: "Ты неверно оцениваешь ситуацию, Мэллинсон.
Мы в той части света о которой известно лишь то, что здесь опасно и трудно
даже для полностью снаряженной экспедиции. Если взять во внимание сотни миль
подобного склада, которые наверняка окружают нас с обеих сторон, предложение
идти обратно в Пешавар кажется мне совсем необещающим."
Барнард кивнул в подтверждение. "Похоже, однако, на чертово везение,
если этот ламазери находится где-то рядом."
"Сравнительное везение, может," согласился Кануэй. "После всего,
припасы кончились, как вы уже знаете, а местность не из тех где легко
выжить."
"А что если это ловушка?" спросил Мэллинсон, но Барнард тут же ответил.
"Теплая, милая ловушка," он сказал, "c куском сыра внутри, удовлетворила бы
меня вполне."
Утерянный Горизонт.
Джеймс Хилтон.
Пролог.
Сигары почти догорели, и мы начинали испытывать вкус того разочарования
что обычно причиняет боль старым школьным друзьям которые возмужав,
встретились снова и нашли друг во друге меньше общего чем ожидалось.
Разерфорд писал новеллы; Уайлэнд был одним из секретарей при Посольстве; он
только что угостил нас ужином в Тэмпэлхофе -- я думаю, без особой радости,
хотя с тем хладнокровием которое любой дипломат должен держать наготове в
таких случаях. Создалось впечатление, что ничто не могло сблизить нас кроме
того единственного факта, что мы были три холостых англичанина в чужой
столице; и я уже порешил что в Уайлэнде Тертиусе не смотря на годы и MVO,
так и остался знакомый душок самодовольства. Разерфорд мне нравился больше;
он здорово вырос из худого, скороспелого младенца, которого я в свое время
попеременно то бил то защищал. Вероятность того, что он зарабытывает больше
нас и что жизнь его куда интереснее чем наша, сблизило меня и Уайлэнда одним
общим чувством -- привкусом зависти.
Вечер, однако, был совсем не скучный. Прекрасный вид огромных,
прибывающих в аэропорт со всех сторон Центральной Европы Люфт- Ханза машин,
разворачивался перед нами, и ближе к сумеркам, когда зажглись дуговые
сигнальные ракеты, сцена пробрела богатое, театральное великолепие. Один из
самолетов был английский, и его пилот, в полном летном обмундировании,
прошел мимо нашего столика и поздоровался с Уайлэндом, который поначалу не
узнал его. Потом вспомнил, и последовало всеобщее представление, и
незнакомец был приглашен присоединиться к нам. Он был приятный, веселый
юноша которого звали Сэндерс. Уайлэнд сделал несколько извиняющихся
замечаний о том как трудно опознавать людей когда они разодеты в Сиблисы и
летающие шлемы; на что Сэндерс рассмеялся и ответил: "Да, конечно, это очень
знакомо. Не забывайте что я был в Баскуле." Уайлэнд тоже рассмеялся, правда
не так спонтанно, и разговор принял другой оборот.
Сэндерс был приятным добавлением к нашей небольшой компании, и все
вместе мы выпили довольно много пива. Около десяти Уайлэнд на мгновение
оставил нас чтобы переговорить с кем-то за соседним столиком, и Разерфорд, в
неожиданном всплеске красноречия заметил: "А кстати, вы недавно вспомнили
Баскул. Мне это место немного знакомо. О чем вы говорили упоминая его?"
Сэндерс скромно заулыбался. "А, всего лишь небольшое развлечение,
случившееся когда я служил." Но будучи юношей который долго не в силах
сдерживать признания, он скоро продолжил: "Дело в том, что афганец или
африканец, или еще кто-то увел одну из наших машин, и последствия, как вы
можете себе представить, были дьявольские. Самая дерзкая вещь о которой я
когда-либо слышал. Паразит подстерег и нокаутировал пилота, украл
обмундирование, и влез в кабину так, что ни душа его не заметила. Потом,
тоже, отдал механику правильные команды, и был таков, в лучшем виде.
Проблема в том, что он никогда не вернулся."
Разерфорд заинтересовался. "Когда это случилось?"
"О, должно быть около года назад. Май, тридцать первое. Мы эвакуировали
мирное население из Баскула в Пешавар из-за революции -- может Вы помните
это. Все было в некотором беспорядке, иначе, я не думаю чтобы подобное могло
случиться. Хотя, случилось же -- и в какой-то мере опять доказывает, что
судят о человеке по одежке, не так ли?"
Разерфорд все еще был заинтересован. "Я полагаю, что в подобной
ситуации за самолет отвечал не один человек?"
"Безусловно, в обычных, для перевозки войск, но этот был особенный,
выстроенный в оригинале для какого-то махариши -- своего рода конструкция
для трюков. Индийские обозреватели использовали его для высотных полетов в
Кашмире."
"И Вы говорите, он так и не достиг Пешавара?"
"Ни Пешавара, ни чего-либо другого, насколько нам известно. В этом-то и
загвоздка. Конечно, если парень был из какого-нибудь племени, он мог
направиться прямо в горы, предполагая удерживать пассажиров за выкуп.
Однако, я думаю все погибли. На границе целая куча мест где можно разбиться
и пропасть без следа."
"Да, подобная местность мне знакома. Сколько пассажиров там было?"
"Четверо, кажется. Трое мужчин и какая-то женщина, миссионерка."
"А одного из мужчин случайно не звали Кануэй?"
Сэндерс удивился. "Да, вообще-то. 'Великолепный' Кануэй -- Вы знали
его?"
"Мы учились в одной школе," сказал Разерфорд с некоторой
застенчивостью, ибо не смотря на то, что это была правда, замечание, он
знал, совсем ему не шло.
"Он был отличный парень, судя по его поведению в Баскуле," продолжал
Сэндерс.
Разерфорд кивнул. "Без сомнения...но как удивительно...удивительно..."
Наконец он собрался после тумана умоблуждания. "В газетах ничего об этом не
писали, или я не думаю чтобы такое прошло мимо меня. Как на этот счет?"
Сэндерсу по всей видимости стало неудобно, и мне показалось что он даже
покраснел. "Сказать по правде," он ответил, "я кажется болтаю больше чем
следовало бы. Или сейчас это уже не имеет значения -- несвежие новости для
каждой столовой, не говоря уже о базарах. Видите ли, об этом молчали, в
смысле о том как это случилось. Выглядело бы нехорошо. Люди из правительства
выдали лишь то, что пропала одна из машин, да упомянули имена. То есть, то,
что не обратило бы на себя внимания посторонних."
В этот момент к нам присоединился Уайлэнд, и Сэндерс повернулся к нему
наполовину извиняясь. "Я и говорю, Уайлэнд, ребята тут вспоминали
'Великолепного' Кануэйя. И я, кажется, проболтался насчет Баскульской
истории -- надеюсь Вы не думаете что это так важно?"
Уайлэнд на мгновение помрачнел и ничего не ответил. Было ясно что в нем
боролись требования вежливости к соотечественникам и официальная честность.
"Я не могу перебороть чувство сожаления о том, что все это свелось к обычной
истории," сказал он наконец. "Я всегда думал что среди вас, летчиков, это
долг чести хранить случившееся в пределах школы." И осадив таким образом
юнца, он повернулся к Разерфорду более тактично. "В твоем случае, конечно,
нет ничего зазорного, но я надеюсь, ты понимаешь что на границе есть такие
ситуации которые нуждаются в некоторой тайне."
"С другой стороны," сухо ответил Разерфорд, "каждому любопытно знать
правду."
"Для тех у кого для этого были настоящие причины, никто ничего и не
скрывал. Я сам был в Пешаваре в это время, и могу поручиться. Ты хорошо знал
Кануэйя -- после школы, я имею в виду?"
"Немного в Оксфорде, да несколько случайных встреч. А ты, ты
сталкивался с ним часто?"
"В Ангоре, когда нас там разместили, мы встретились раз или два."
"Тебе он нравился?"
"Я считал его умным, но каким-то несобранным."
Разерфорд улыбался. "Он, без сомнения, был умен. Его университетская
карьера была одна из самых захватывающих -- до той поры пока не вспыхнула
война. Cиний чемпион по гребле, ведущее лицо Союза, призы за то, и за это, и
еще что-то -- и кроме того, я считаю его одним из лучших пианистов
любителей, которых я когда-либо слышал. Удивительно одаренный человек, один
из тех, кажется, кого Джоуэтт1 подкупил бы для премьер будущего. Хотя, надо
заметить, что после Оксфорда о нем мало что было известно. Конечно, война
вмешалась в его карьеру. Он был так юн, и я думаю, прошел почти через все.
"Он подорвался или что-то в этом роде," ответил Уайлэнд, "но ничего
серьезного. Отошел, получил D.S.O.2 во Франции. Потом, если я не ошибаюсь,
вернулся в Оксфорд увлеченный кажется, преподавательством. Я знаю, что в
двадцать первом он попал на Восток. Благодаря знанию языков получил работу
минуя обычную подготовку. Занимал несколько постов."
Разерфорд улыбался все шире. "Этим, конечно, покрывается все. История
никогда не раскроет количество бесспорного таланта утерянного в рутинных
расшифровках бумаг F.O. да в разливании чая на дипломатических боях за
булочки.
"Он был на консульской, а не дипломатической службе," свысока заметил
Уайлэнд. Он не реагировал на шутки Разерфорда, и не выразил и тени протеста
когда тот, после небольшой очереди подобных высказываний, поднялся уходить.
Так или иначе становилось поздно, и я тоже сказал что пойду. Во время нашего
прощания Уайлэнд так и не сменил своей позы, оставаясь молчать в страдании
официального приличия, но Сэндерс был очень мил и выразил надежду
когда-нибудь снова нас увидеть.
Мне нужно было успеть на трансконтинентальный поезд в довольно мрачном
часу рано утром, и когда мы ожидали такси, Разерфорд спросил, не хочу ли я
скоротать время у него в готеле. Там была сидячая комната, где, по его
словам, мы могли бы поговорить. Я согласился, заметив что это подходило мне
замечательно, на что он ответил: "Прекрасно. Мы можем поболтать о Кануэйе,
если ты, конечно, не устал от этой темы."
Я сказал что нет, ничуть, не смотря на то что едва знал его. "Он уехал
в конце моего первого срока, и я больше никогда не встречал его. Но однажды
он был удивительно добр со мной. Я был новичком, и у него не было никаких
причин для того чтобы поступать так. Пустяковая вещь, но всегда помнится."
Разерфорд согласился. "Мне тоже он очень нравился, хотя видились мы
совсем мало, если судить по времени."
Последовало неожиданное молчание. И на протяжении его чувствовалось что
мы оба поглощены мыслью об одном человеке, значение которого покрывало
краткость наших случайных встреч с ним. И с тех пор я часто замечал что и
другие, будучи знакомы с ним пусть кратко и официально, очень отчетливо
помнили его. Кануэй, бесспорно, был неординарным в юности, и для меня,
познакомившегося с ним в возрасте боготворения героев, память о нем была все
еще романтически ясна. Он был высок и удивительно хорош собой, не только
отличался в играх, но и уходил с любым возможным призом предоставленным
школой. Директор школы, несколько сентиментальный человек, однажды прозвал
его подвиги "велоколепными," что и дало основу его будущему прозвищу,
которое только Кануэй, я думаю, был в состоянии хранить. Его речь в День
Выступлений была на греческом, а на школьных спектаклях, помню, он затмевал
собою всех. В нем было что-то Элизабетинское3 -- небрежная уступчивость,
замечательная внешность, и это пылкое соединение умственной и физической
энергии. Что-то от Филип Сидни.4 Цивилизация в наши дни не часто порождает
на свет таких людей. Что-то подобное я сказал Разерфорду, и он тут же
ответил: "Это правда, и в нашем обществе для них всегда находится
пренебрежительное словцо. В случае Кануэйя, это -- дилетант. Я полагаю, были
те кто звал его дилетантом, такие как Уайлэнд, например. Уайлэнда не выношу.
Вообще, людей подобного склада -- вся эта чопорность, огромное самомнение. И
ты заметил, абсолютно учительский склад ума? Все эти фразки о "долгах чести"
да "сохранении случившегося в пределах школы" -- как если бы круглая Империя
была Пятой Формой в Св. Доминике! Хотя с другой стороны, я всегда
сцепливаюсь с этими сахибскими5 дипломатами."
Несколько кварталов мы проехали молча, потом он продолжил: "И все же я
рад что вечер состоялся. Эта история Сэндерса о том, что произошло в
Баскуле, произвела на меня особое впечатление. Видишь ли, я уже слышал ее до
этого, но никогда до конца не мог поверить. Она скорее была одной из тех
невероятных историй, в которые совсем не хочется верить, разве по одному
тривиальному поводу. Но сейчас таких повода два. Я осмелюсь заметить, что
по-твоему, я не совсем легковерный человек. Приличная часть моей жизни
прошла в путешествиях, и я знаком с тем, что в мире существуют весьма
странные вещи -- если, конечно, самому сталкиваться с ними, реже когда это
доходит через вторые руки. И все же..."
Неожиданно, как мне показалось, он решил что все эти рассуждения значат
для меня очень мало, и оборвался смехом. "Но одно остается определенным --
Уайлэнд не из тех кому я бы доверился. Это было бы как попытка продать
эпическую поэму Тит - Битсу. Я уж лучше попытаю счастья с тобой."
"Не прельщай себя," ответил я.
"Твоя книга обещает совсем другое."
Своей книги, скорей специального труда (неврология, после всего,
"лавочка" не для каждого) я до этого не упоминал вовсе, и потому был приятно
удивлен тем что Разерфорд слышал о ней. После моего признание он ответил:
"Видишь ли, мне было интересно, по той причине, что в одно время Кануэй
страдал амнезией."
Мы уже были в готеле и он отправился к бюро за ключом. Поднимаясь на
пятый этаж он продолжил:"Все это лишь прыгание вокруг да около. Дело в том,
что Кануэй жив. Был, во всяком случае, несколько месяцев назад."
В ограниченном пространстве во время подъема лифта это было превыше
любых комментариев. В корридоре, несколько секунд спустя, я отреагировал:
"Ты уверен? Откуда ты знаешь?"
Открывая дверь, он ответил: "Потому что прошлым ноябрем я путешествовал
с ним из Шанхая в Хонолулу на японском лайнере." Больше он ничего не сказал
до того, как мы расположились в креслах с напитками и при сигарах. "Видишь
ли, осенью, на праздник, я был в Китае. С Кануэйем мы не виделись годы. Мы
никогда не переписывались, и я не могу сказать что часто вспоминал его, хотя
лицо Кануэйя было одним из тех немногих, которые всегда легко приходят ко
мне если я хочу их вспомнить. Я был у друга в Ханкое и возвращался Пекинским
экспрессом. В поезде я случайно разговорился с очаровательной Матерью
Наставницей каких-то французких сестер милосердия. Она направлялась в Чанг-
Кайанг, в свой монастырь, и благодаря моему небольшому знанию французкого,
для нее, кажется, было удовольствием поговорить со мной о своей работе и
основных делах. Кстати сказать, большой симпатии по отношению к обычным
миссионерским предприятиям я не испытываю, но готов признать, как многие в
наши дни, что Римские Католики -- это отдельная статья, так как они, по
крайней мере, тяжело трудятся и не выставляют себя за уполномоченных
офицеров в мире, где и так хватает различных чинов. Хотя, все относительно.
Факт тот, что эта лэди, рассказывая мне о миссии в Чанг-Кайангском
госпитале, упомянула один из случаев лихорадки, произошедший несколько
недель назад с человеком, по их мнению, европейского происхождения, не
смотря на то, что он ничего не помнил и был без документов. Его одежда была
местной, в ужасном состоянии, и когда он попал к сестрам, то, без сомнения,
был очень болен. Он бегло говорил на китайском, и хорошо знал французкий, и
если верить моей компаньонке по поезду, так же обращался к монахиням на
английском с изящным акцентом, пока не понял их национальности. Я сказал,
что не могу представить такого феномена, и немного поддразнил ее насчет
распознания акцентов незнакомого ей языка. Так мы шутили о том и об этом, и
все закончилось тем, что она пригласила меня посетить их миссию, если я буду
где-нибудь поблизости. Это, конечно, казалось тогда таким же вероятным как и
мои покорения Эвереста, и когда поезд достиг Чанг-Кайанга, мы расстались с
рукопожатием и искренним сожалением о том, что наша встреча подошла к концу.
Однако несколько часов спустя я снова оказался в этом городе. Две или три
мили после отправления наш поезд сломался, и после того как он с большим
трудом оттащил нас обратно к станции, мы выяснили, что сменный паровоз будет
не раньше чем через двенадцать часов. Такие вещи нередки на Китайских
железных дорогах. С перспективой двенадцати-часового пребывания в
Чанг-Кайанге я решил словить милую даму за слово и остановиться у
миссионеров.
"Что я и сделал, и был тепло, хотя и с некоторым удивлением, принят. Я
думаю, что для некатолика сложнее всего представить, каким образом в
католике могут легко совмещаться жесткость служащего и неофициальная широта
взглядов. Я понятно выражаюсь? Не обращай внимания. Итак, эти миссионеры
оказались довольно приятной компанией. Не успев пробыть там и часу, меня
удостоили обеда, и молодой христианский доктор китаец сел со мной разделить
трапезу и развлекал меня болтовней на веселой смеси французкого и
английского. После этого он и Мать Наставница пошли показывать мне
госпиталь, которым они очень гордились. Я сказал им что я писатель, и они
были несколько польщены этим, решив, по простоте души, что я помещу их всех
в свою книгу. Мы проходили мимо коек, и доктор объяснял причины каждой
болезни. Все было безукоризнено чисто и, кажется, в надежных руках. Я
полностью забыл о загадочном пациенте с утонченным английским до той поры
пока Наставница не сказала, что мы подходим к его койке. Все что я сначала
увидел был мужской затылок; по-видимому, он спал. Было предложено окликнуть
его по-английски, и я промолвил "Добрый день," первое что пришло в голову,
не очень оригинально, конечно. Внезапно мужчина приподнялся и ответил
"Добрый день." Наставница была права -- его акцент действительно говорил об
образовании. Но удивиться этому у меня не оказалось возможности, так как я
тут же узнал его, не смотря на бороду, общие изменения во внешности и тот
факт что мы так долго не видились. Это был Кануэй. Я был абсолютно уверен в
этом, хотя, с другой стороны, проанализируй я ситуацию, заключение бы было,
что это просто нереально. К счастью, я действовал импульсивно. Я назвал его
и собственное имена, и не смотря на то, что он смотрел на меня совершенно не
узнавая, был уверен что не ошибся. В нем было то особенное небольшое
подергивание лицевых мускул, которое я заметил раньше, и глаза были такие же
как в Баллиоле, когда мы говорили что в них больше синевы Кэмбриджа чем
Оксфорда. Но кроме этого, он был человек в котором просто нельзя ошибаться
-- тот, кто однажды был с ним знаком, будет всегда знать его. Конечно же,
доктор и Наставница были очень возбуждены. Я сказал им, что я его знаю, он
англичанин, и мой друг, и тот факт, что он не узнал меня, объясняется лишь
его частичной потерей памяти. Они согласились, правда с удивлением, и у нас
состоялся длительный разговор о его болезни. То, каким образом Кануэй попал
в Чанг - Кайанг в таком виде, для них было неизвестно.
"Одним словом, я пробыл там более двух недель в надежде что каким-то
образом я смогу побудить его все вспомнить. В этом я не преуспел, хотя он
вернулся в здоровое состояние, и мы могли подолгу разговаривать. В те
моменты когда я открыто говорил ему о том кто был он и кто я, он лишь
послушно соглашался. Был он довольно весел, даже в какой-то неясной манере,
и кажется, с удовольствием принимал мою компанию. Когда я предложил отвезти
его домой, он просто ответил что не возражает. Меня немного волновало это
очевидное отсутствие воли. К отъезду же я начал готовиться не откладывая.
Доверившись одному из знакомых в консульском оффисе в Ханкое, я сумел
сделать пасспорт и все необходимое без той возни что сопутствует подобным
ситуациям. Ради Кануэйя я решил держаться подальше от прессы, и с
удовольствием замечу, что преуспел в этом. Для газетчиков такая новость была
бы большой дракой.
"Из Китая выехали мы по-нормальному. Под парусом прошли по Янг-тцы до
Нанкинга, и потом поездом добрались до Шанхая. Там был японский лайнер
отчаливающий во 'Фриско6 той же ночью, и поторопившись, мы успели к
посадке."
"Ты столько для него сделал," заметил я.
Разерфорд не отрицал. "Но не думаю я бы так беспокоился о ком - либо
другом," он добавил. "В нем всегда было что-то особенное, -- трудно
объяснить, то, что превращало все эти хлопоты в удовольствие."
"Да," согласился я. "Странное очарование, обаяние, которое приятно
вспомить даже сейчас, не смотря на то что в моем воображении он так и
остался школьником в костюме для крикета."
"Жаль, что ты не знал его в Оксфорде. Он был просто блестящим --
другого слова не найти. После войны, говорят, здорово изменился. Я и сам так
считаю. Однако ничего не могу поделать с мыслью, что со всем этим дарованием
он должен был заниматься чем-то более достойным. Все эти понятия о
Британском Величии не в моем лексиконе мужской карьеры. А Кануэй был -- или
должен был быть -- выдающимся. Мы оба, ты и я, знали его, и я думаю не
преувеличиваю говоря, что это было время которое забыть невозможно. И даже
тогда, когда я повстречал его в глубине Китая, с поврежденным мозгом и
мистическим прошлым, в нем была та изюминка которая всех притягивала."
Разерфорд остановился отдавшись воспоминаниям, потом продолжил: "На
корабле, как ты уже догадался, мы возобновили старую дружбу. Я рассказывал
ему о себе, и он слушал с таким вниманием, что в какой-то мере казалось
абсурдным. Он хорошо помнил события с того момента как попал в Чанг -
Кайанг, и еще, что наверняка заинтересует тебя, его знание языков осталось.
Например, он сказал, что должно быть, какое-то время он пребывал в Индии,
так как мог говорить на хиндустани.
"В Йокохама пароход пополнился, и среди новых пассажиров был Сивекинг,
пианист, на пути в Штаты с концертным туром. Он сидел с нами за обеденным
столиком и время от времени переговаривался с Кануэйем по-немецки. Это еще
раз доказывает насколько внешне тот был нормален. Кроме частичной потери
памяти, которая не проявлялась в обыденной обстановке, никаких аномалий,
кажется, за ним не было.
"Несколько дней спустя нашего отплытия из Японии, Сивекинга уговорили
дать пиано--концерт на борту, и мы с Кануэйем отправились его послушать.
Конечно, играл он замечательно, чуть из Брамса и Скарлатти, и очень много
Шопена. Раз или два я глянул на Кануэйя и решил что ему очень нравилось,
совершенно нормальная реакция человека с музыкальным прошлым. В самом конце
программы представление продолжилось в форме неформальной серии игры на бис,
которой Сивекинг очень любезно, на мой взгляд, одарил группу энтузиастов
собравшихся вокруг пианино. Снова он играл в основном Шопена; по-видимому,
это был его конек. В конце концов покинув инструмент, он направился к двери,
все еще в окружении поклонников, но с чувством, что он уже достаточно для
них сделал. И в это время начала происходить скорее странная штука. Кануэй
сел за пианино и заиграл какую-то быструю, красивую вещь, которую я не
узнал, и тем заставил Сивекинга в большом возбуждении вернуться и спросить
что это было. После долгой, неловкой паузы Кануэй ответил лишь то, что он не
знал. Сивекинг воскликнул что это невероятно, и разгорелся еще больше. После
сильного физического и умственного усилия вспомнить, Кануэй наконец сказал,
что это был этюд Шопена. Я с этим не согласился, и не был удивлен тому, что
Сивекинг отрицал это полностью. Кануэй вдруг начал возмущаться, что ужасно
удивило меня, так как до этого он не проявлял особых эмоций ни по какому
поводу. "Мой дорогой друг," увещал Сивекинг, "мне известно каждое из
существующих произведений Шопена, и уверяю Вас, то что Вы играли им никогда
написано не было. Конечно, это полностью его стиль, и он мог бы, но нет.
Нет. Покажите мне ноты где это публиковалось." В конце концов Кануэй
ответил: "Ах, да, сейчас помню, эта вещь никогда не публиковалась. Мне она
известна лишь по той причине, что я знал бывшего ученика Шопена...Вот еще
одна вещица я у него выучил.'"
Продолжая, Разерфорд остановился на мне взглядом: "Я не знаю о твоих
музыкальных способностях, но думаю ты можешь представить то возбуждение что
одолело нас с Сивекингом когда Кануэй продолжил игру. Для меня это был
неожиданный взгляд в его прошлое, конечно, озадачивающий -- первая искорка
того, что уцелело. Сивекинг, понятно, был поглощен музыкальной стороной, что
имело свои проблемы, Шопен, если ты помнишь, умер в 1849.
"Случай этот был в какой-то мере настолько непостижимым, что я должен
добавить что существовало около дюжины свидетелей, включая университетского
профессора из Калифорнии с неплохой репутацией. Конечно, легко было сказать,
что объяснение Кануэйя хронологически абсурдно, почти что так; но музыка,
сама музыка нуждалась в объяснении. Если Кануэй не был прав, то что тогда
это было? Сивекинг уверил меня, что если бы те два этюда имелись в печати,
их копии были бы в репертуаре каждого виртуозо в течении шести месяцев. Даже
если это и преувеличение, можно судить о том, как высоко Сивекинг ценил их.
После долгого спора мы так ничего и не добились, так как Кануэй настаивал на
своем, и мне не терпелось поскорее забрать его и уложить спать, так как
выглядел он очень усталым. Последний эпизод был насчет будущей
фонографической записи. Сивекинг сказал, что как только он достигнет
Америки, то для этого все устроит, а Кануэй, в свою очередь, пообещал
выступить перед микрофоном. Я до сих пор жалею, с любой точки зрения, что он
никогда не сдержал своего слова."
Разерфорд глянул на часы и дал мне понять, что еще достаточно времени
чтобы успеть на поезд, так как его история подходила к концу. "Дело в том
что той ночью -- ночью после концерта -- к нему вернулась память. Мы оба
отправились спать, и я еще не уснул, когда он пришел ко мне в каюту и сказал
об этом. Его лицо сжалось в то, что только могу описать как выражение
переполняющей грусти -- какой-то всеохватывающей грусти, если ты понимаешь
что я хочу этим выразить -- что-то отдаленное и безличное, Wehmut или
Weltschmerz, или как там немцы называют это. Он сказал что может вспомнить
все, и что память стала возвращаться к нему во время выступления Сивекинга,
правда, поначалу кусками. Очень долго он сидел так на краю моей постели, и я
дал ему возможность сосредоточиться и медленно, по-своему рассказать мне
все. Я сказал, что был очень рад восстановлению памяти, хотя и раскаивался в
том, что для него это было сожалением. Тогда он приподнял голову и наградил
меня комплиментом который я всегда буду считать удивительно высоким. "Слава
Богу, Разерфорд," он сказал, "что ты обладаешь воображением." Через
некоторое время я оделся и уговорил его сделать то же самое, и мы вышли на
палубу и стали прогуливаться вдоль, туда и обратно. Ночь была тихая,
звездная, и очень теплая, и у моря было бледное, липкое обличье, вроде
сгущенного молока. За исключением вибрации моторов, мы могли бы гулять по
эспланаде. Я не задавал Кануэйю никаких вопросов, давая возможность начать
рассказ самому. Где--то перед рассветом он стал говорить последовательно, и
закончил лишь во время завтрака, под палящими солнечными лучами. Говоря
"закончил," я не имею в виду, что не оставалось ничего после этого первого
признания. В течении последующих двадцати четырех часов он пополнил еще
несколько важных пробелов. Мы говорили почти постоянно, так как его
переполняло какое-то огромное счастье и потому спать он не мог. Где-то в
середине следующей ночи пароход прибыл в Хонолулу. До этого вечером мы
выпили у меня в каюте; около десяти он оставил меня, и я больше никогда его
не видел."
"Ты не говоришь что - " в моей голове тут же выросла картина тихого,
спланированного самоубийства, которое мне однажды пришлось увидеть на
почтовом параходе Холилэнд - Кингстаун.
Разерфорд рассмеялся. "О, Лорд, нет -- он был не из тех. Он просто
ускользнул от меня. После высадки все было достаточно просто, хотя, я думаю,
у него были сложности со слежкой, которую я, конечно, за ним приставил.
После всего я узнал, что он поступил на банановый параход идущий на Фиджи."
"Каким образом ты это выяснил?"
"Совершенно прямым. Три месяца спустя он написал мне из Бангкока и
вложил копию платежа за все оказанные мною услуги. Он благодарил меня и
уверял что находится в хорошей форме. Он так же заметил, что собирается в
дальнее путешествие -- северо-восток. И все."
"Что он имел в виду?"
"То-то и оно. На северо-востоке от Бангкока лежит приличное количество
разных мест. Даже Берлин, если хочешь."
Разерфорд остановился и наполнил бокалы. История была странная -- или
он представил ее в таком свете; мне трудно было судить. Музыкальная часть,
не смотря на свою загадочность, не волновала меня так, как вопрос того каким
образом Кануэй попал в Китайский госпиталь к миссионерам; я отметил это
Разерфорду. Он ответил что в сущности, они обе были составляющие одной
проблемы. "Хорошо, но как он попал в Чанг-Кайанг?" я спросил. "Я думаю это
он рассказал тебе той ночью на корабле?"
"Он рассказал мне кое-что из этого, и с моей стороны было бы глупо
умалчивать после всего того о чем я уже успел поведать. Только скажу сразу,
это долгая история, и даже если вкратце набрасывать, у тебя не будет времени
успеть на поезд. И кроме того, существует более удобный путь. Мне несколько
неловко выдавать секреты своей позорной профессии, но факт тот, что история
Кануэйя, после моих долгих над ней размышлений, больше и больше привлекала
меня. Я начал с кратких заметок во время наших разговоров на корабле, дабы
не забыть детали; позднее, после того как некоторые ее аспекты начали
овладевать мной, я не мог удержаться от того, чтобы не вылепить из
отрывочных фрагментов целый рассказ. Этим я не говорю, что я что-либо
придумал или переправил. В том что он мне рассказал было достаточно
материала: он был беглый рассказчик с врожденным умением полноценного
общения. Так же, я думаю, я начал понимать его как человека." Он полез в
портфель, и вынул стопку печатного манускрипта. "Что ж, все перед тобой, а
дальнейшее уже не мне решать."
"То есть ты не думаешь чтобы я этому поверил?"
"О, вряд ли такие категоричные предостережения. Но знай, если ты
действительно поверишь, это будет в пользу знаменитого вывода Тертуллина7 --
помнишь? quia impossibile est."[8] Не плохой аргумент, возможно. В любом
случае, я бы хотел знать твой мнение."
Я взял манускрипт с собой и прочел большую его часть в Остендском
экспрессе. Достигнув Англии, я думал вернуть его, но до того как успел
отправить, пришло краткое сообщение от Разерфорда, в котором он говорил что
опять отправляется в путешествие и в течении нескольких месяцев не будет
иметь постоянного адреса. Он собирался в Кашмир, говорилось в послании, а
оттуда "на восток." Я не удивился.
Примечания переводчика
1 Бенжамин Джоуэтт (1817 -- 1893) английский просветитель и греческий
школяр; вице-президент и преподаватель Оксфордского Унивесрситета
(1870-1893).
2 DSO -- Офицерское звание.
3 Имеется в виду королева Элизабэт 1, (1558 -- 1603) отличавшаяся
некоторым непостоянством и предрассудками, но удивительно успешная в годы
правления.
4 Сидни Филип, (1554-1586) английский автор и придворный, один из
ведущих членов двора королевы Элизабет, модель рыцарства эпохи Возрождения.
5 Сахиб, с арабского господин, популярное обращение Мусульман и Индусов
в колониальной Индии к должностным лицам европейского происхождения.
6 Сан-Франциско
7 Тертуллиан, (160-220), христианский богослов, лидер секты
Монтанистов.
8 "Certum est, quia impossibile" - это определённо потому что
невозможно (De carne Christi ч. 5, 4).
Часть первая
В течении той третей недели мая ситуация в Баскуле ухудшилась, и 20
числа были высланы авиационные машины из Пешавара для эвакуации белого
населения. Всего насчитывалось около восьмидесяти человек, и большинство
были благополучно переправлены через горы в военных транспортировщиках. Так
же были задействованы несколько смешанных машин, среди которых был кабинный
самолет предоставленный Махариши из Чандапора. В нем, около 10 утра,
находилось четверо пассажиров: мисс Роберта Бринклоу, из Восточной Миссии;
Гэнри Д. Барнард, американец; Хью Кануэй, H.M. Консул; и капитан Чарлз
Мэллинсон, Н.М. Вице-Консул.
Таковыми были имена выданные позднее Индийской и Британской прессой.
Кануэйю было тридцать семь лет. В Баскуле он находился в течении
двухгодичного периода, занимая позицию которая, в свете событий, могла бы
показаться настойчивой ставкой на дурного коня. Этап этот был прожит; после
нескольких недель, может месяцев в Англии, он снова куда-нибудь будет
выслан. Токио ли Тегеран, Манила или Мускат; люди его профессии никогда не
знали что им предстояло. На Консульской службе он находился в течении десяти
лет, достаточный период для того, чтобы оценить собственные шансы так же
проницательно, как он это делал для других. То, что сливок отведать ему не
придется, он знал, и искренно утешал себя тем, что никогда и не любил их.
Благодаря своему предпочтению красочных должностей более формальным --
выбор, в большинстве случаев, не из лучших -- он, среди своего окружения,
прослыл чем-то вроде плохого игрока. Для него, однако, игра шла неплохо:
декада была разнообразной и довольно приятной.
Высокого роста, с глубоким бронзовым загаром, коротко остриженными
каштановыми волосами и сланцево - синими глазами, он производил впечатление
несколько мрачного, задумчивого человека, но стоило ему рассмеяться, (хоть и
случалось это не часто) в нем тут же вспыхивало что-то мальчишеское.
Существовало легкое нервное подергивание у его левого глаза, которое обычно
становилось заметным когда он слишком много работал или слишком сильно пил,
и когда сутки напролет он паковал и уничтожал документы перед эвакуацией, и
позднее, во время посадки на самолет, подергивание это очень сильно давало о
себе знать. Кануэй был измотан, и потому неизмеримо радовался, что вместо
одного из переполненных военных транспортировщиков ему удалось устроиться в
роскошный лайнер махариши. Самолет взмывал в небо, и он мягко раскинулся на
заднем сидении. Он принадлежал к тому типу людей, которые привыкая к большим
неудобствам, ожидают комфорта от мелочей, в виде компексации. Так, с
радостью пройдя через все трудности дороги в Самарканд, он из Лондона в
Париж летел бы в Золотой Стреле, выкинув на нее последние деньги.
Это произошло после того как полет длился более часа; Мэллисон сказал,
что, по его мнению, пилот сбился с курса. Он тут же пересел на переднее
сидение. Розовощекий, смышленный юноша за двадцать пять, он, не смотря на
отсутствие высшего образования, имел отличный диплом школы. Неудача с
экзаменами была основной причиной его высылки в Баскул, где Кануэй и
встретил его, и после шести месяцев знакомства, успел полюбить его общество.
Беседа в самолете вымагала усилий, и прикладывать их Кануэйю не
хотелось совсем. Он сонно открыл глаза, и сказал, что какой бы курс взят ни
был, пилоту виднее всех.
Еще через пол-часа, во время которых усталость и рокот мотора почти его
усыпили, Мэллисон снова потревожил его. "Послушай, Кануэй, Феннер должен был
быть нашим пилотом, не так ли?"
"Ну да, а что?"
"Только что малый обернулся, и я готов поклясться, что это не он."
"Трудно судить через стеклянный щит."
"Лицо Феннера я везде узнаю."
"В таком случае это кто-то другой. Я не понимаю, какая разница."
"Но Феннер определенно сказал мне, что берет эту машину."
"В таком случае они передумали и дали ему что-нибудь другое."
"Кто же это тогда?"
"Мой милый мальчик, откуда я знаю? Ты что думаешь, я знаю лицо каждого
лейтенанта авиации на память?"
"Я знаю многих, но как бы то ни было, этот человек мне не знаком."
"Значит он принадлежит к тому меньшинству, которых ты не знаешь."
Кануэй улыбнулся и добавил: "Как только мы прибудем в Пешавар, что очень
скоро, ты можешь с ним познакомиться и узнать все, что тебя интересует."
"В таком случае, мы никогда в Пешавар не попадем. Он абсолютно сбился с
пути. И не удивительно -- летит проклятый, до того высоко, что не видит, где
он находится."
Кануэй не обращал внимания. Он привык путешествовать по воздуху и
считал, что так и должно быть. Кроме того, в Пешаваре ничего особенного его
не ожидало, и потому он был безразличен займет ли путешествие четыре часа
или все шесть. Он был холост; по прибытию не ожидалось никаких нежных
встреч. Были друзья, и некоторые из них, возможно, потянут его в клуб и
угостят спиртным; приятная перспектива, но не из тех, о которой вздыхают в
предвкушении.
Вздохов так же не было, когда перед ним раскидывалось приятное, но в
чем-то упущенное прошлое десятилетие. Перемены, приличные интервалы, приход
неустройства, наверное; метеорологическая сводка мира и его собственной
жизни. Он вспомнил Баскул, Пекин, Макао, другие места -- переезжал он
довольно часто. Дальше всего был Оксфорд, где он преподавал около двух лет
после войны: лекции по истории Востока, солнечные библиотеки с привкусом
пыли, велосипедный спуск по шоссе. Видение притягивало, но не трогало;
частица того, кем он мог бы стать, все еще витала где-то внутри.
Знакомый желудочный крен дал понять, что самолет шел на посадку. На
него нашло желание отчитать Мэллисона за беспокойство, и он, пожалуй, сделал
бы это, если бы юноша не вскочил, и ударившись головой о крышу, не разбудил
Барнарда, американца, посапывающего в своем сидении по другую сторону узкого
прохода. "Боже мой!" вскрикнул Мэллисон выглядывая в окно. "Вы только
посмотрите!"
Кануэй выглянул. Вид был далеко не тот, что он ожидал увидеть, если,
конечно, он вообще чего-нибудь ожидал. Вместо аккуратных, геометрически
выложенных кантонментов и больших продолговатостей ангаров, простиралась
неясная дымка, покрывающая безмерное, выжженое солнцем запустение. Самолет,
не смотря на стремительный спуск, был все еще на высоте неприемлимой для
обычных полетов. Длинные, рифленные хребты гор могли быть задеты через милю
или около того, будучи ближе чем облачное пятно равнины. Это был типичный
сценарий границы, не смотря на то, что Кануэйю никогда не случалось видеть
его с подобной высоты. Так же, что показалось довольно странным, все это
находилось совсем не там, где, по его представлению, должен был быть
Пешавар. "Я не узнаю эту часть света," он заметил. Потом, более
конфиденциально, чтобы не расстревожить остальных, он добавил прямо на ухо
Мэллисону: "Похоже ты прав. Парень действительно сбился с пути."
Самолет устремлялся вниз с бешеной скоростью, и по мере этого,
температура воздуха быстро росла; палящая под ним земля напоминала духовку с
неожиданно распахнувшейся дверцей. Вершины гор, одна за другой, поднимались
над горизонтом зубчатыми силуэтами; теперь полет шел над изгибающейся внизу
долиной, сплошь укрытой камнями и остатками высохших водных русел. Картина
напоминала пол, засоренный ореховой скорлупой. Самолет подбрасывало и
ударяло в воздушных ямах с тем же неудобством, как если он был гребной
лодкой воюющей с морем. Все четверо пассажиров