Артур Шницлер. Жена мудреца
НОВЕЛЛЫ И ПОВЕСТИ
Перевод с немецкого
ИЗДАТЕЛЬСТВО "ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА", МОСКВА 1967
OCR - Alex Prodan (alexpro@enteh.com)
СОДЕРЖАНИЕ
Р. Самарин. Артур Шницлер
Цветы. Перевод В. Лях-Ионовой
Прощание. Перевод Е. Лях-Ионовой
Жена мудреца. Перевод Ф. Зайбеля
Мертвые молчат. Перевод Ф. Зайбеля
Бенефис. Перевод Ф. Зайбеля
Лейтенант Густль. Перевод А. Кулишер
Фрау Берта Гарлан. Перевод Л. Савельева
Слепой Джеронимо и его брат. Перевод С. Уманской
Греческая танцовщица. Перевод С. Гаврина
Судьба барона фон Лейзенбог. Перевод А. Ибрагимова
Новая песня. Перевод С. Уманской
Смерть холостяка. Перевод Е. Закс
Дневник Редегонды. Перевод М. Вершининой
Убийца. Перевод Е. Михелевич
Пастушья свирель. Перевод Е. Михелевич
Доктор Греслер, курортный врач. Перевод Т. Путинцевой
Возвращение Казановы. Перевод А. Зелениной
Игра на рассвете. Перевод Т. Путинцевой
Примечания Т. Путинцевой
АРТУР ШНИЦЛЕР
Артур Шницлер (1862 -- 1931), автор новелл и повестей, вошедших в эту
книгу, известный австрийский драматург, прозаик и поэт, не относится к числу
великих писателей своего времени. Если вспомнить, что он был современником
Томаса Манна и Генриха Манна, Франса, Роллана, Шоу, Чехова, то сразу станут
ясны несравненно более скромные масштабы его творчества, ограниченность его
места в литературе его времени. И все же он достоин пристального и
дружелюбного внимания людей нашего века, старшее поколение которых еще
помнит, быть может, первые издания Шницлера на русском языке, появившиеся на
рубеже столетий -- как раз тогда, когда писатель был в апогее своей лестной
известности у себя дома и в других странах немецкого языка.
Пожалуй, обильное и богатое психологическими мотивами творчество
Шницлера стоит у начала той поры, которая отмечена восхождением австрийской
литературы к ее вершинам XX века -- к Йозефу Роту, Роберту Музилю, Герману
Броху и их омраченному тяжкой душевной болезнью современнику, Кафке. Где-то
поблизости, на сложной периферии, никогда не сближаясь с ними по-настоящему,
но постоянно перехватывая у них образы и проблемы, чтобы представить их
затем в своем, искаженном виде, кружил и Хаймито фон Додерер, этот венский
подражатель Достоевского, собиравший материал для своих "Демонов", мрачного
видения Вены, Австрии, Европы, одержимой "демонами" революции. Конечно,
праздничная Вена Шницлера с ее салонами и шантанами 90-х годов и трагическая
Вена Додерера -- это два различных мира, но в самом различии есть и свой
смысл -- эволюции, пройденной страною и ее писателями; здесь сказывается
пафос дистанции от конца прошлого века до середины века нашего, пафос тем
более ощутимый, что действие произведений Музиля, Броха, Додерера и Шницлера
развертывается в одной и той же стране, а они, при всех своих различиях --
писатели, сложившиеся в этой стране, "Какании". Так беспощадно обозвал ее
Музиль, использовав для этого свифтовского наименования официальное
сокращенное название старой Австро-Венгерской двуединой монархии --
"Ка-унд-ка", кайзеровской и королевской. Выдающиеся австрийские писатели
изобразили предсмертные муки этого чудовищного политического образования, в
которое были насильно втиснуты десятки народов и народностей от Галиции до
Тироля, от Кракова до Боснии, -- смертный час Какании. Зато именно Шницлер
сумел показать двуединую монархию в ее мишурном блеске, в ее карнавальной
пестроте, в которой последние парижские моды соседствовали со старинными
традиционными мундирами и плюмажами, а оперетка -- с придворным
церемониалом; но за этой маскарадной шумихой и веселой суматохой Шницлер уже
почувствовал -- и дал нам это понять -- приближение тех новых суровых
времен, когда старая гнилая империя рухнет, как карточный домик, оставив по
себе недобрую память и расстроенные человеческие судьбы, безумных героев
Кафки и разъедаемых ностальгией "людей без качеств" Музиля.
У нас за последние годы уже укрепилось представление об австрийской
литературе как о самостоятельном богатом национальном явлении, которое хотя
и было тесно связано с литературой Германии, но все же имело и свою
собственную дорогу, свои исторические особенности, свои качества. Конечно,
Ленау -- великое имя не только в австрийской, но и в немецкой поэзии, в той
же мере как и Гете оказал воздействие не только на немецкую литературу, но и
на того же Ленау. И все-таки Ленау, с его венгерскими и славянскими
мотивами, с его свободой от юнкерских предрассудков, с его неповторимым
душевным складом, мог родиться только в условиях австрийской литературы, в
которой немецкие, венгерские и славянские веяния переплетались особенно
прихотливо и своеобразно. Явно ощутимое уже в первой половине XIX века, в
творчестве Ленау и Грильпарцера, своеобразие австрийской литературы делалось
все более заметным накануне событий 1848 года и еще очевиднее -- во второй
половине столетия, когда литературное развитие Австро-Венгрии стало более
интенсивным в целом. В пределах империи, бок о бок, в сложном взаимодействии
развивалось несколько сильных молодых литератур со своими могучими языковыми
средствами -- украинская в Галиции, где выступил Франко и за ним целая
плеяда западноукраинских писателей; мадьярская в Венгрии, как раз к концу
века выдвинувшая больших художников слова; румынская в Трансильвании,
писатели которой принимали самое деятельное участие в литературной жизни
Румынии; чешская и словацкая, представленные классическими именами своих
больших писателей XIX века; польская, с центрами в Кракове и Львове. Все эти
литературы -- включая литературу на немецком языке, к которому обращались
нередко и писатели не немецкого происхождения, -- в конце века переживают
бурный подъем, обусловленный развитием национально-освободительного
движения, направленного против старой Габсбургской империи. В любой из этих
литератур действуют и охранительные силы, связанные с кругами, стоящими на
страже интересов империи. Именно в австрийской, немецкоязычной литературе
эти охранительные силы особенно значительны и активны, а вместе с ними
именно в ней заметно с особой ясностью и действие начинающихся процессов
разложения буржуазной культуры Средней Европы, вступающей в период
империализма. Ярко выражены они в жизни ее крупнейшего центра -- Вены, этого
Парижа Средней Европы, как называли ее в те далекие годы. Вена,
административный и культурный центр империи, ненавидимая за это народами,
еще томящимися под ее игом, восхваляемая официальными пиитами Габсбургов и
обожаемая самими венцами, вмещала в себе к исходу века противоречия
распадавшейся империи -- и ее застойную власть, воплощенную в дряхлевшем
императоре Франце-Иосифе, и бурную артистическую жизнь, кипевшую в
литературных кафе, театрах, художнических ателье. Развиваясь в тесной связи
с немецкой литературой конца XIX века, в Вене на рубеже 80-х и 90-х годов
выступает группа писателей, охотно называющих себя представителями
"современной" литературы ("moderne" Literatur). В русской критике начала
века, использовавшей этот термин, эти венские писатели, как и многие другие
европейские их современники, стали называться "модернистами". Среди венских
модернистов быстро заняли наиболее заметное место критик и романист Герман
Бар, много писавший о модернистском искусстве, поэт-эстет Гуго фон
Гофмансталь, Петер Альтенберг -- тонкий эссеист и мастер малого жанра, автор
книг, проникнутых очарованием Вены, и молодой венский врач Артур Шницлер,
выступивший в 1893 году с книгой одноактных пьес "Анатоль". Книге Шницлера
было предпослано изящное стихотворение Гофмансталя, в котором искусство
Шницлера прославлялось как искусство изображать "комедию жизни", будто некий
театр марионеток. На первый взгляд столь близкое соседство эстета
Гофмансталя, с его претензией на аристократизм, с гораздо более обыденным и
демократичным Шницлером кажется несколько странным. Но на деле венские
модернисты были довольно тесно связаны общим двойственным отношением к
буржуазному обществу -- они делали вид, что свободны от него, но были в
действительности его художниками, его поэтами; общим отношением к искусству,
которое воспринималось ими как их высокое призвание, поднимавшее их над
бюргером, и как тонкая духовная забава, прекрасная игра, увлекшись которой
можно забыть о житейской прозе; связывало их и смутное ощущение тревоги за
весь этот старый мир, детьми которого были и они сами. Печать обреченности,
лежавшая на всей австрийской действительности в конце XIX века, уже падала и
на их творческие пути.
Хотя и связанные на первых порах своей деятельности, венские модернисты
были все же различны как художники, и пути их разошлись. Вар быстро утерял
свою роль их наставника, которую он играл в 90-х годах, и углубился в
деятельность литературного критика. Альтенберг замкнулся в работе над своими
немногословными миниатюрами, шлифуя и доводя до высокого совершенства свой
лаконический, полный намеков и недоговоренностей стиль, примечательный
музыкальностью и искусством пауз, -- в своем роде шедевр модернистской прозы
90 -- 900-х годов. Гофмансталь, не без влияния эстетского кружка,
возглавленного немецким поэтом Стефаном Георге, вырабатывал особый,
"аристократический" стиль, представленный в его стихотворных символических
драмах, в которых он проявил в большей мере, чем другие венцы, наклонность к
символизму, к мистике. Шницлер, с самого начала чуждый и формальных исканий
Альтенберга, и аристократических претензий Гофмансталя, в основном остался
верен той манере, которая наметилась в его первых книгах и была близка к
исканиям немецких натуралистов -- А. Гольца, Шлафа, Зудермана, Гауптмана.
Этому в значительной мере способствовала постоянная работа Шницлера для
венской сцены, требовавшая от автора текста, в доступной для зрителя форме
воспроизводящего те эпизоды повседневной австрийской жизни, которые были в
центре внимания Шницлера-драматурга, и не пригодного для трагического театра
марионеток или для символистской драматургии, излюбленной Гофмансталем.
Здесь уместно оговорить то обстоятельство, что в противоположность
деятельности мюнхенской группы натуралистов, добросовестно и бездарно
копировавших Золя, натуралисты берлинской группы, и прежде всего Г.
Гауптман, сыграли в немецкой литературе конца XIX века роль положительную.
По существу, под названием натурализма в те годы в немецкой литературе
прокладывала себе путь группа писателей реалистического склада, в дальнейшем
отказавшаяся от своих натуралистических взглядов (Гауптман, Зудерман);
Шницлер был близок именно к этой группе. Нельзя не признать и нельзя не
заметить того значения, которое он имел в развитии реалистических тенденций
австрийской литературы на рубеже веков. Вскоре Шницлера поддержал Якоб
Вассерман -- другой австрийский писатель начала века. Намеченную ими линию
без труда можно увидеть в новеллах и повестях С. Цвейга при всем том, что
этот писатель был тоньше и своеобразнее как мастер слова, обладал
несравненно большим кругозором.
Таким образом, представляется возможным говорить о Шницлере как о
писателе, входящем в орбиту критического реализма того времени, хотя во
многих его произведениях весьма сильна и модернистская тенденция, постоянно
ограничивающая кругозор художника душным мирком бюргерской интеллигенции, и
дурные влияния общенемецкой развлекательной литературы, сказывающиеся в
сентиментальном мещанском духе, иногда заметном в повестях и пьесах
Шницлера.
Однако, как мы это увидим, в ряде произведений Шницлер поднимался до
создания образов обобщенных, до тем довольно острых, до заключений довольно
резких, до мастерства, заслуживающего наше признание.
Итак, первая книга Шницлера, снискавшая ему известность, -- книга
одноактных пьес или, вернее, диалогов "Анатоль", которую немецкие
исследователи возводят к французским прототипам такого рода и прежде всего
-- к диалогам Жип 1, второстепенной французской писательницы,
модной в Берлине и особенно в Вене в конце века. Именно Жип ввела в моду
небольшие, быстрые сценические этюды, в которых билась схваченная бойким
пером жизнь парижской богемы: диалогам Жип была присуща характерная пряная
атмосфера блестящего легкомыслия, изящной эротики, скользящей по краю
пошлости, но не переходящей эту грань, претензия на некую поверхностную
философичность, отражавшую увлечение модными в конце века идеалистическими
этическими и философскими концепциями. Действительно, это и атмосфера
"Анатоля" с поправкой на венские реалии: вместо Гранд-Опера для его мирка
Олимпом оказывается венский Бургтеатр, вместо гризеток и мидинеток --
венские девицы. Анатоль и его друг восхищаются человеческими и специально
женскими достоинствами бравых "венских девушек", "девушек из предместья" --
в представлении Анатоля и его наперсника это и есть народ, -- выделяющихся
на фоне венского полусвета, в котором матрону не отличишь от кокотки, а
офицер может оказаться шулером. Но сила "Анатоля" в самом образе этого
молодого человека.
1 Псевдоним графини Мортель.
Шницлеру удалось создать тип венского декадента, одновременно
претенциозного и провинциального, невольно раскрывающего мертвечину и
пошлость декадентского взгляда на жизнь и человеческие отношения. Надо
полагать, самому Шницлеру его герой в те годы еще казался изящным и
импозантным, но, независимо от писателя, улики, собранные наблюдательностью
Шницлера, были убийственны для Анатоля и его друга. Этот венский вариант
Дориана Грея, отличавшийся от своего английского собрата настолько же,
насколько Вена отличалась от суровой и мрачной столицы островной империи, а
сам Шницлер -- от О. Уайльда, объективно оказывался жалок и смешон.
Одноактные пьесы Шницлера были насыщены живым внутренним
психологическим действием; они и сейчас читаются легко, содержат в себе
богатый психологический игровой материал. Талант писателя, стремящегося
проникнуть в глубины человеческого сознания, понять и изобразить сложные
душевные движения, сказался уже в "Анатоле" вместе с даром тонкого сатирика,
заявившим о себе, может быть, еще и без воли автора.
В других пьесах, которые последовали за "Анатолем", конфликты
австрийской жизни проступили острее и глубже. В пьесе "Игра в любовь" (1896)
юный прожигатель жизни Фриц -- нечто очень близкое к Анатолю -- гибнет на
дуэли от руки обманутого мужа, смерть его, в свою очередь, становится
источником неизлечимого горя для скромной девушки Кристины, обольщенной
Фрицем: декадентская игра в жизнь приводит к сдвоенному несчастью, душевная
пустота Фрица оказывается качеством, опасным для других людей. Еще
определеннее критическая линия намечена в пьесе "Дичь" (1897), где Шницлер
рискнул выступить против нравов австрийского офицерства, не щадящего ради
своих предрассудков чувства и жизнь "штатских людей". Образ обер-лейтенанта
Каринского, нагло преследующего своими ухаживаниями молодую актрису Анну
Ридель и убивающего ее заступника, который задел офицерскую честь
Каринского, -- сильный обличительный портрет жестокого и заносчивого
солдафона, терроризирующего окружающих и гордого своими сословными
привилегиями. В условиях усиливающегося культа военщины в Австро-Венгрии
90-х годов эта сатира на военщину, начавшая целую важную линию в творчестве
Шницлера, была и смелой и своевременной. Шницлер подвергся преследованиям и
оскорблениям со стороны обиженных военных кругов. Он проявил, однако,
достаточно мужества, чтоб сохранить свою позицию, и этим заслужил уважение в
демократических кругах австрийской интеллигенции.
В 90-х годах полностью развернулось и искусство Шницлера-новеллиста. В
1892 году напечатана его новелла "Смерть", За ней последовали "Прощание"
(1895), "Жена мудреца" (1896), "Мертвые молчат" (1897) и ряд других, не
вошедших в настоящую книгу. В новеллах 90-х годов сложился в целом уже мало
изменявшийся круг тем Шницлера-прозаика, особенности его прозы.
Говоря о малых формах прозы Шницлера, надо иметь в виду их
разнообразие. В настоящем сборнике оно представлено достаточно широко. Тут и
собственно новеллистика Шницлера -- именно к этому жанру могут быть отнесены
"Прощание" или "Мертвые молчат"; здесь и поэтическая легенда "Пастушья
свирель"; наконец, тут и более значительные по охвату действительности
полотна вроде. "Берты Гарлан" или "Доктора Греслера". Их можно, на наш
взгляд, назвать повестями Шницлера. Его романы не вошли в эту книгу.
Неутомимое разнообразие Шницлера-прозаика, богатство художественных средств,
в которых проявился его талант, должны быть оценены как выражение постоянных
творческих исканий писателя.
Проблематику своих новелл Шницлер черпает прежде всего из окружающей
его жизни, предпочтительно описывая Вену, которую он так любит. Образы Вены,
зарождаясь в его новелле 90-х годов, проходят затем через все его творчество
-- это и великолепная Вена дворцовых кварталов, воплощение той "Аустриа
Феликс", той золотой эры империи, которая застроила город праздничными
барочными зданиями; это и Вена богатых буржуазных кварталов с
бидермайеровскими бюргерскими квартирами, где обстановка отталкивает своей
безвкусной роскошью; это и Вена мансард и мастерских, где живет любимая
Шницлером венская богема -- музыканты, художники, литераторы; это, наконец,
и Вена предместий, где обитают не только веселые и милые "венские девушки",
музы шницлеровских героев, но и страшные, погибшие существа, сброшенные на
самое дно большого города. Шницлер стал подлинным и проникновенным поэтом
Вены во всех оттенках ее жизни, ее архитектуры, ее природы. Он создал образ
Вены как образ высокохудожественный, напоминающий о Париже Бальзака и Золя
(влияние последнего чувствуется у Шницлера нередко), о Лондоне Диккенса;
Вена не просто фон произведений Шницлера: это самый любимый герой,
прекрасный и полный жизни, когда уже мертвы или готовятся к смерти люди, о
горькой участи которых рассказывает Шницлер. В этом сложном многоярусном
мире разыгрываются душевные драмы героев Шницлера, нервных, легко
возбудимых, жадно любящих жизнь людей. Самое интересное в них для Шницлера
-- это сложная смена их чувств и переживаний, оттенки эмоций, которые он
умеет передать мастерски, что видно, например, по новелле "Прощание". В ней
ожидание любовника, томимого жаждой свидания с любимой женщиной, становится
предметом самого внимательного и искусного описания, прослеживается минута
за минутой, становится почти манией, наваждением, которое гонит молодого
человека прочь из дому, прокладывает ему путь туда, где умирает любимая. Он
ждал любовного свидания, а встретился лицом к лицу со смертью. Эта тема
смерти, подстерегающей человека в самую неожиданную минуту, смерти, которая
всегда крадется бок о бок с человеком, оказывается его невидимой тенью, пока
эта тень не восторжествует над живым телом, отбрасывающим ее, -- характерная
шницлеровская тема.
Мы не можем не видеть в ней отражение декадентского культа смерти,
который прорвался в творчестве Шницлера и остался в нем как мрачная печать
безвременья, иногда отмечающая собою самые светлые произведения писателя.
Нюанс, связывающий тему жизни -- тему ожидания любви -- с властной темой
смерти в рассказе "Прощание", почти неуловим, и Шницлер мастерски растушевал
все переходы от близости любовного экстаза, к которому готов любовник,
ждущий свидания, к страху смерти, сковывающему его. Еще сильнее тема
умирания, стремление вжиться в психику человека, находящегося на пороге
смерти, раскрывается в новелле "Смерть"; ее можно рассматривать как сложный
психологический этюд, задача которого -- коснуться потаенных глубин
человеческой души, познать и описать то, о чем не смели говорить другие
художники. Смерть врывается и в новеллу о двух влюбленных "Мертвые молчат"
-- уже как преступление, совершаемое из самых низких побуждений. Но Шницлер
нашел нужным наказать его, проведя Эмму не только через преступление,
которое она совершает, но и через признание в содеянном. В этой новелле
писатель описывает тройной пароксизм страстей, разрывающих душу Эммы, --
любовь к Францу, припадок животного страха, толкнувший ее на бегство or
погибающего возлюбленного, и неизбывный ужас перед самой собой, перед тем,
что она сделала.
В новелле "Мертвые молчат" усиливается, чтобы звучать в дальнейшем
постоянно, тема нераскрываемой и непостижимой тайны человеческой души. Как
могла безумно влюбленная женщина бросить без всякой помощи того, в чьих
объятиях она была только что счастлива? Что она почувствует, когда увидит
свою семью за мирным семейным ужином, когда она должна будет сказать
"спокойной ночи" своему ребенку и мужу и услыхать от них то же пожелание?
Если она все же признается мужу в своем преступлении, почему она не смогла
задушить в себе страх, когда Франца, быть может, удалось бы еще спасти? Что
движет человеком в переживаемые им роковые мгновения, когда ломается вся его
жизнь, так как некие темные силы побеждают в нем рассудок и воспитание? На
все эти вопросы Шницлер не умеет дать ответа, да, пожалуй, и не ищет его. Он
только с почти врачебной точностью -- недаром он был врачом по образованию
-- изображает эти роковые порывы страстей, показывает бездну, готовую
раскрыться, как он думает, в любом человеке. Именно отсюда в дальнейшем
возник интерес Шницлера к учению З. Фрейда.
Несколько особняком стоит новелла "Пастушья свирель". Однако ее
условный исторический колорит не должен никого вводить в заблуждение -- это
все та же современность с ее коллизиями смерти и страсти, с ее необъяснимыми
и загадочными законами жизни человеческой души, разгадать которые не может и
самый мудрый и добрый человек, ставший причиной стольких бед и несчастий
женщины, которую он искренне любил. Если, при чтении новелл 90-х годов, на
одном полюсе накапливаются впечатления от картин австрийской жизни и
запоминается мысль Шницлера о лживости и фальши, царящих в этой жизни, то на
другом полюсе впечатлений очерчивается отчетливая мысль о непознаваемости и
неизведанности темного мира страстей, якобы управляющего человеком и
действующего по своим неведомым и страшным законам, о тайнах мира, где
властвуют инстинкты, а не разум.
Так спорили в Шницлере художник-реалист, эпикуреец, неутомимый
наблюдатель австрийской жизни, влюбленный в Вену, в хорошую музыку, в
красивых женщин, в добрых и благородных людей, -- и Шницлер, подвластный
зовам и веяниям декадентского искусства. На рубеже XIX и XX веков и в начале
нового столетия социальная направленность, а с нею и реализм, казалось,
заметно усилились в его творчестве. В 1899 году Шницлер печатает одну из
самых талантливых своих драм -- "Зеленого Какаду", в которой в острой
гротескной манере изображено французское аристократическое общество, бурно и
болезненно веселящееся в час приближения своей гибели. Действие пьесы, в
которой светские дамы и господа разыгрывают роль персонажей парижского дна,
происходит в день взятия Бастилии, и горсть экзальтированных, взволнованных
своей забавой аристократов выглядит особенно драматически перед лицом
победоносного народа, готового раздавить своих жалких, хотя и надменных
противников. Вслед за этим он пишет новеллу "Лейтенант Густль" (1900), в
которой создает четкие сатирические зарисовки жизни австрийской военщины,
той самой, которая так любила блистать на плац-парадах старой Вены и
задирать "штафирок", а вместе с тем торговала мобилизационными планами
империи и обкрадывала солдатские пайки и полковые кассы. "Лейтенант Густль",
несомненно, один из шедевров Шницлера и одно из блестящих произведений
мирового новеллистического искусства на рубеже веков, обращенное всем своим
пониманием задачи изображения человека в будущее -- в литературу XX века.
Если в "Анатоле" и других одноактных пьесах Шницлер создал образец
пьесы-диалога, то "Лейтенант Густль" -- образец новеллы-монолога. Вся
история злосчастного лейтенанта, переходящего от самого безоблачного
настроения к мысли о необходимости убить себя, а затем вновь возвращающегося
к прелестям столичной службы с пирожками и кофе, с певичками и товарищескими
попойками, развернута как один огромный монолог, вмещающий не только чувства
лейтенанта, но и его впечатления от театра, от ночной Вены, от нежного утра,
приходящего на смену ночи, которую Густль готов был считать последней в
своем бытии.
Множество зрительных образов, различные гаммы настроений, сложнейшие
переходы от одного психического состояния к другому представлены в этом
монологе с блеском подлинного литературного мастерства, с огромной жизненной
правдой. Картины жизни и душевные состояния переданы в рассказе Шницлера
словами, свойственными светскому шалопаю, каким был его лейтенант Густль;
это придает монологу Густля особую остроту и достоверность. Знакомясь с
офицерами Шницлера и вспоминая их облики в его пьесах, читатель не может
отделаться от мысли о том, что у этих же господ отбывает свою действительную
службу незадачливый бессмертный Швейк.
Критическое изображение австрийского общества, затхлой провинции,
лицемерия, господствующего в бюргерской среде, заметно усиливается в большой
повести "Фрау Берта Гарлан" (1900), переделанной впоследствии в пьесу, и в
новелле "Смерть холостяка" (1907), насмешливо разоблачающей тайны
австрийских бюргерских семейств, внешне столь респектабельных. В повести
"Фрау Берта Гарлан" углубляется и мастерство Шницлера-психолога: история
женской судьбы, рассказанная в атом произведении, заставляет вспомнить о
"Госпоже Бовари" Флобера и особенно о психологических новеллах Мопассана.
Нюансировка психологических оттенков, импрессионистическая живопись --
зарисовки природы и сцен городской жизни -- связывают "Берту Гарлан" с
другой повестью зрелого Шницлера -- "Доктор Греслер, курортный врач" (1917),
примечательной законченным образом эгоиста, самодовольного обывателя,
напоминающего персонажи Музиля и Броха. Однако и в нем, полагающем, что он
властен над собой, торжествуют сложные законы инстинкта, даже самому ему --
врачу -- неясные. И у Греслера и у Берты Гарлан, у этих обыкновенных
современников Шницлера, есть свои душевные тайны, острые, делающие их жизни
значительными.
В 1908 году выходит в свет роман "Путь на волю", интересный широким
ироническим изображением космополитического венского полусвета с его
сомнительными вельможами и несомненными авантюристами, с его легко
доступными дамами и интеллигентными девицами, тоскующими по настоящему
чувству, которое так и не приходит. Шницлер смело выступает в этом романе
против традиционного венского антисемитизма, зовет к подлинному
свободомыслию, для него не существует националистических предрассудков -- ни
антисемитских, ни сионистских, насаждением которых занимались в австрийской
литературе тех лет такие писатели, как М. Нордау и М. Брод. Шницлер, еврей
по национальности, но австриец по своему мироощущению, писатель, страстно
влюбленный в свою Вену и со все большей тревогой думавший о будущем
австрийского народа, занял в этом романе позиции обличителя реакционных
теорий и нетерпимости, специфической для венской знати и для тянувшегося за
нею полусвета. Обличительная линия в творчестве Шницлера, постепенно
наметившаяся в первые годы XX века, особенно остро сказалась в рассказе
"Убийца" (1910), повествующем о некоем юном негодяе, "докторе прав",
хладнокровно и подло устраняющем свою возлюбленную, поскольку она мешала его
женитьбе на богатой наследнице. Всесильная власть гульдена, о которой все
чаще и все настойчивее говорил писатель, оказывается здесь единственной
ценностью, признаваемой преступником-юристом, защитником интересов и прав
общества, его воспитавшего.
И вместе с тем все отчетливее и настойчивее в новеллах и пьесах
Шницлера звучит тема всесильной темной власти инстинкта, страсти, перед
которой смолкает голос рассудка, все определеннее, наряду с трагическими
эпизодами подлинной жизни, слышится проповедь обращения к искусству, как
утешительному обману. В пьесе "Покрывало Беатрисы" (1900) мы вновь
оказываемся в некоем условном ренессансном прошлом, в котором движутся, по
существу, те же австрийские буржуазии, знакомые нам по новеллам и повестям
писателя, но загримированные в духе того представления о Ренессансе, как об
эпохе сверхлюдей, которое создал швейцарский историк Я. Буркхардт, весьма
популярный в австрийской литературной среде. В серии шаловливых сценок
"Хоровод" (1900) человеческие чувства, находившие в Шницлере порою такого
внимательного и умного исследователя, оборачиваются похотью, которая
подчиняет себе весь мир от солдата и горничной до магната и светской дамы --
все они жрецы и жрицы культа чувственности, участники хоровода страстей,
воспетых в этих изящных и чуть-чуть отдающих пошлостью сценках.
Начиная с 10-х годов чувствуется, как все больше увлекается Шницлер
Фрейдом. Учение венского психиатра о психоанализе, методика исследования
душевной жизни человека, предложенная Фрейдом, его объяснение сложных
переживаний, значение инстинкта в жизни человека -- все это не могло не
увлечь Шницлера с его страстью к исследованию психологии, с его интересом к
патологии, усилившимся у позднего Шницлера. Однако, как и многих других
писателей XX века, встреча с Фрейдом не обогатила художника. В его последней
новелле "Сон" навязчиво звучат фрейдистские мотивы, затемняя и огрубляя
обычный для Шницлера тонкий анализ движений человеческой души.
В повести "Фрау Беата и ее сын" (1913) трагический инцест изображен
так, что, несмотря на внешний драматизм, чувствуется погоня за сенсационно
эротическим сюжетом, как и в повести "Возвращение Казановы" (1918),
представляющей в нашем сборнике позднего Шницлера. Целая вечность отделяет
эту изящную повесть от ранних новелл Шницлера, и имя этой вечности -- первая
мировая война. Шницлер перенес ее тяжело; ему довелось увидеть поражение и
развал старой Австрии, к которой он -- при всем своем критическом отношении
к ней -- привык. Шницлер стал свидетелем того, как его любимица Вена
превращалась в запущенное обиталище голодных и больных людей, а затем, после
периода глубокого упадка, возвысилась едва до положения провинциальной
столицы, из которой бежали актеры, знаменитые врачи, модные куртизанки и
светские снобы -- общество, так часто фигурирующее в новеллах и пьесах
молодого Шницлера. Старая Вена, блистательная столица дунайской монархии,
породившая Шницлера и им так любовно описанная, канула в вечность, по
существу столь же отдаленную от Шницлера, как и тот поздний восемнадцатый
век, к изображению которого он обратился в "Возвращении Казановы". Выписывая
итальянские пейзажи и картины венецианской жизни, тщательно и изящно
воспроизводя своим безупречным немецким языком, уже чуть старомодным для
1918 года, все, что он мог собрать о жизни и внешности очаровательного
шевалье де Сенгаль, Шницлер отдыхал душой на жеманных и прелестных образах
минувшего века, столь неуместных и странных в голодной и разгромленной
Австрии 1918 года. Это придает его рассказу об одном из последних любовных
приключений доблестного кавалера особую терпкость. Властно и порою
навязчиво, с трагической откровенностью возникает в этой повести тема
беспощадной старости, изуродовавшей черты Казановы и превратившей его в
карикатуру на того полного сил авантюриста и неутомимого любовника, которому
не приходилось прибегать к хитростям, чтобы добиться взаимности. Отметим,
что и С. Цвейг проявил вскоре интерес к фигуре Казановы, сделав его героем
одного из своих портретных эссе. Впрочем, Казанова Шницлера обдуман глубже и
описан эффектнее, чем Казанова Цвейга. Шницлер искусно передал аромат эпохи,
ввел интересный мотив острого поединка мысли между Казановой и ученой
красавицей, которая стала его невольной добычей. Да, "Возвращение Казановы"
повесть, пронизанная жгучей тоской по молодости, по ушедшей жизни, это
горестное признание в старости, в банкротстве, в душевной гибели. Поздний
Казанова, выпрашивающий местечко у Венецианской республики и готовый на
подлость ради горсти золотых, -- это жалкая пародия на былого всесильного,
блистательного Казанову, у которого даже подлые поступки выглядели как
элегантные эскапады.
Послевоенные произведения стареющего Шницлера -- повести "Фрейлейн
Эльза" (1924) и "Тереза" (1928), с нескрываемой жалостью и любовью
рассказывающая об участи обедневшей и соблазненной офицерской дочери,
девушки из хорошей венской семьи, раздавленной жизнью, так же как и новелла
"Сон" (1926), уже не представляют интереса в сравнении с порою его расцвета.
Шницлер пережил падение старой Австро-Венгрии, но как писатель он завершил
свой путь, по существу, рассказом о Казанове, полном пылких воспоминаний и
сожалений о невозвратно канувшей молодости.
Завершая краткий очерк творчества Артура Шницлера, надо представить
себе общее направление эволюции австрийской литературы от 90-х годов, когда
выступил Шницлер, и до 1931 года, когда умолк его уже заметно ослабевший
голос. За эти сорок лет австрийская литература, включая писателей, живших не
на немецких территориях империи, но писавших по-немецки, прошла большой и
значительный путь. В конце века -- накануне прихода Шницлера и его
современников -- это была одна из периферийных литератур Европы, после
недолгого романтического взлета ничем себя не проявившая. Тихая прелесть
новелл А. Штифтера, сочные бытовые зарисовки Анценгрубера, поучительные
сельские истории Розеггера, при всем том, что это произведения весьма
различного художественного достоинства, все же составляли некий
провинциальный уровень (за исключением Штифтера). Вот этот провинциализм и
был преодолен в 90-х и 900-х годах группой писателей, тоже очень различных
по идейным и художественным тенденциям, но в целом поднявших литературу
Австрии до общеевропейского уровня "конца века". Здесь видна и нарастающая
реалистическая тенденция, в которой именно Шницлер как драматург и новеллист
играет, бесспорно, заметную роль. Уже надвигаются грозные сроки краха
дунайской империи, а вместе с ними и долгие годы раздумий о том, что же,
собственно, произошло и где место австрийского писателя в той новой Европе,
которая медленно поправляется после кровавой годины первой мировой войны и
ищет революционных путей, потрясенная событиями Октябрьской революции. Как
ни старомоден Шницлер в ряду с художниками так называемой пражской школы --
блестящими австрийскими экспрессионистами -- Верфелем, Мейринком, как ни
далек он от потрясающей искренности и мудрости Рильке и Рота и от точности,
с которой анатомировали душу и мозг современника Музиль и Брох, все же в
общем движении австрийской литературы в русло литературы мировой, в которую
она вновь входит своими большими писателями XX века, есть и вклад доброго,
иронического, любившего жизнь и свою Австрию доктора Артура Шницлера.
Р. Самарин
НОВЕЛЛЫ и ПОВЕСТИ
ЦВЕТЫ
Весь день до вечера я бродил по улицам, и надо мной кружились легкие
снежные хлопья, медленно опускаясь на землю. Теперь я дома, на столе горит
лампа и лежат книги, дымится сигара, и я мог бы чувствовать себя так хорошо
и уютно... Но нет, я неотступно думаю об одном и том же.
Разве она не умерла для меня уже давно?.. Больше того, разве не стала
для меня, как думал я с детской злостью обманутого, "хуже мертвой"? Но
теперь, когда я знаю, что она не "хуже мертвой", а просто умерла, как многие
другие люди, что лежат глубоко под землей, лежат всегда... -- и весной, и
когда приходит знойное лето, и когда идет снег, как сегодня... без надежды
на возвращение, -- теперь я знаю, что и для меня она умерла в тот же час,
что и для всех, -- ни на минуту раньше... Скорбь? Нет... Только обычный
ужас, охватывающий нас, когда в могилу опускают того, кто прежде был так
близок нам и все еще стоит перед нашим взором. Мы видим еще свет его глаз,
слышим его голос.
Конечно, мне было очень грустно, когда я обнаружил ее измену... но
сколько всего примешалось к этому чувству! Ярость, внезапная ненависть,
отвращение к жизни -- и, о да, конечно, оскорбленное самолюбие. Страдание
пришло лишь позже. И вот тогда-то появилось утешение, ставшее для меня
благодеянием: я понял, что и сама она тоже страдает. Они все еще у меня, я
могу в любую минуту перечесть их, эти письма. Письма, которые молили о
прощении, плакали, заклинали! И я все еще вижу ее на углу улицы в темном
английском платье и маленькой соломенной шляпе. Когда я вышел в сумерках из
ворот дома... она смотрела мне вслед... Я помню и о том последнем свидании,
когда она стояла передо мной и удивленно смотрела на меня большими глазами,
ее круглое детское лицо было в эту минуту таким бледным и печальным... Я не
подал ей руки, когда она уходила, уходила в последний раз. Я провожал ее
взглядом до самого угла. Потом она исчезла... навсегда. Теперь она уже не
может вернуться...
Я узнал об этом совершенно случайно. В неведении я мог провести еще
недели, месяцы. Утром я встретил ее дядю, которого не видел, вероятно, уже
целый год -- он лишь изредка бывал в Вене. Раньше я встречался с ним всего
раза два. Впервые -- три года назад на собрании любителей игры в кегли, куда
пришла и она со своей матерью. И потом летом, когда я был с друзьями в
Пратере, в кафе "Чарда". За столом возле нас сидел в компании двух или трех
приятелей ее дядя, слегка навеселе, и пил за мое здоровье. А прежде чем уйти
из сада, он подошел ко мне и сообщил под большим секретом, что его
племянница влюблена в меня.
И в полуопьянении это показалось мне таким странным и забавным, почти
необычайным: старик рассказал здесь под звуки цимбал и певучих скрипок о
том, что я так хорошо знал, рассказал мне, еще ощущавшему на губах аромат ее
последнего поцелуя!..
И вот, сегодня утром!
Я едва не прошел мимо него. Я спросил о племяннице скорее из
вежливости, нежели из любопытства... Я ничего больше не знал о ней. Давно
уже не было писем, только цветы она посылала регулярно -- в память об одном
из наших счастливейших дней. Они приходили аккуратно раз в месяц. Никакой
записки, ни строчки, безмолвные, скромные цветы... А когда я спросил о ней
старика, тот очень удивился. "Разве вы не знаете, что бедная девочка неделю
назад замерла?" Я застыл на месте. Тогда он рассказал более подробно.
Оказывается, она давно уже чувствовала себя плохо, но слегла всего за
несколько дней до смерти... "Чем же она была больна?" -- "Душевная
болезнь... Малокровие... Врачи никогда не могут определить точно... "
Обессиленный, словно после тяжкого труда, я долго еще стоял там, где меня
оставил старик. И сейчас у меня такое ощущение, будто сегодняшний день
закончил какую-то главу моей жизни. Но почему? Почему? Ведь это меня
нисколько не касается. Я ничего больше не чувствовал к ней, едва помнил.
Оттого, что я все это записал, мне стало легче, я успокоился!.. Я
начинаю ощущать уют своего дома. Бесполезно и мучительно думать об этом...
Наверное, есть на свете человек, у которого сейчас больше оснований
горевать, чем у меня.
Я отправился на прогулку. Ясный зимний день. Небо такое бледное, такое
хол