-- спросил хозяин.
Этот вопрос слегка испугал Карло.
-- Так уж и рано? Нынче у нас десятое или одиннадцатое сентября, верно
ведь?
-- В прошлом году, во всяком случае, вы спустились с гор гораздо позже.
-- В горах так холодно, -- сказал Карло. -- Сегодня ночью мы мерзли.
Да, кстати, хозяин просил тебе передать, чтобы ты не забыл послать ему
масло.
Воздух в кабачке был спертый и душный. Странная тревога охватила Карло;
ему захотелось снова очутиться под открытым небом, на большой дороге,
которая вела в Тирано, в Эдоле, к озеру Изео, куда угодно, только подальше.
И он вдруг поднялся.
-- Разве мы уже уходим? -- спросил Джеронимо.
-- Ведь мы же хотим сегодня к полудню попасть в Боладоре. У "Оленя" все
экипажи останавливаются на отдых. Это хорошее место.
И они пошли дальше. Парикмахер Беноцци стоял у дверей своего заведения
и курил.
-- Доброе утро! -- крикнул он, -- Ну, как там, наверху? Сегодня ночью,
наверно, шел снег?
-- Да, да, -- ответил Карло и ускорил шаги. Деревня осталась позади.
Вдоль бурливой реки, между лугами и виноградниками, тянулась вдаль
ослепительно-белая дорога. Небо было голубое и безмятежное. "Зачем я это
сделал? -- думал Карло. Он искоса посмотрел на слепого. -- Разве в его лице
что-нибудь изменилось? Он всегда так думал про меня, всегда я был одинок, и
всегда он меня ненавидел". И Карло казалось, что он шагает с тяжелым грузом
на плечах, который никогда не посмеет сбросить, и что он видит ночь, сквозь
которую бок о бок с ним бредет Джеронимо, хотя все дороги залиты солнцем.
И они шли дальше, шли час за часом. Время от времени Джеронимо
присаживался на камень или оба отдыхали, прислонившись к перилам моста.
Снова на пути их лежала деревня. Перед трактиром стояли экипажи,
путешественники вышли из них и прохаживались взад и вперед; но нищие не
остановились. Дальше, дальше, на простор, на большую дорогу. Солнце
поднималось все выше, близился полдень. Было обычное утро, такое же, как
тысяча других.
-- Башня Боладоре, -- сказал Джеронимо.
Карло поднял глаза. Он всегда удивлялся тому, как точно Джеронимо
определял расстояния; башня Боладоре действительно появилась на горизонте.
Издалека кто-то шел им навстречу, Карло показалось, что человек этот сидел у
дороги и внезапно встал. Он приближался. Теперь Карло увидел, что это
жандарм; жандармы часто встречались им на больших дорогах. И все же Карло
опять испугался. Но когда тот подошел ближе, он узнал его, и у него отлегло
от сердца. Это был Пьетро Тенелли; не так давно, в мае, нищие сидели с ним в
трактире Раггаци в Мориньоне, и он рассказывал им жуткую историю, как его
однажды чуть не заколол кинжалом бродяга.
-- Кто-то остановился, -- сказал Джеронимо.
-- Тенелли, жандарм, -- ответил Карло. Они подошли к нему.
-- Доброе утро, синьор Тенелли, -- сказал Карло и остановился.
-- Вот какое дело, -- ответил жандарм, -- я должен вас обоих отвести
пока что на пост в Боладоре.
-- Э! -- крикнул слепой.
Карло побледнел. "Как это может быть? -- думал он. -- Но с тем делом
это, во всяком случае, не связано, ведь здесь внизу еще ничего не успели
узнать".
-- Похоже, что это вам по дороге, -- смеясь, сказал жандарм. -- Так что
вам ничего не стоит пройтись со мной.
-- Почему ты ничего не говоришь, Карло? -- спросил Джеронимо.
-- О, я говорю... Помилуйте, синьор жандарм, как это может быть... что
же мы... или, вернее, что я... я, право, не знаю...
-- Такое уж дело. Может быть, ты и не виноват. Почем я знаю? Во всяком
случае, мы по телеграфу получили предписание задержать вас, потому что вы
подозреваетесь -- и серьезно подозреваетесь -- в краже денег там, наверху.
Ну, возможно, вы и ни при чем. Стало быть, пошли!
-- Почему ты ничего не говоришь, Карло? -- спросил Джеронимо.
-- Я говорю... о да, я говорю...
-- Ну, двигайтесь, наконец! Какой смысл торчать на дороге? Солнце
палит. Через час мы будем на месте. Пошли!
Карло, как обычно, положил руку на рукав Джеронимо, и так они медленно
пошли дальше, жандарм за ними.
-- Карло, почему ты молчишь? -- опять спросил Джеронимо.
-- Что ты от меня хочешь, Джеронимо, что я должен сказать? Все
выяснится... я сам ничего не знаю.
И он лихорадочно думал: "Объяснить ему все до того, как мы предстанем
перед судом? Нет, не годится, жандарм нас слышит... Ну и что же? Ведь на
суде я все равно скажу правду. Синьор судья, скажу я, ведь это же не
обыкновенное воровство. Дело было так..." И он мучительно подыскивал нужные
слова, чтобы ясно и понятно изложить суду все, что произошло. "Вчера через
перевал проехал один синьор, может быть, это был сумасшедший... или,
пожалуй, он просто ошибся... и этот человек..."
Но что за вздор! Кто этому поверит?
...Ему просто не дадут так долго говорить. Никто не поверит в эту
нелепую историю... ведь даже сам Джеронимо в нее не верит... И Карло искоса
взглянул на брата. Голова слепого, по старой привычке, двигалась при ходьбе,
поднимаясь и опускаясь, как бы в такт шагам, но лицо оставалось неподвижным,
и пустые глаза были устремлены в пространство. И Карло вдруг понял, какие
мысли роились в этой голове... "Вот, значит, как обстоят дела, -- должно
быть, думает Джеронимо. -- Карло обкрадывает не только меня, но и других
людей... Ну, что же, ему-то хорошо, у него есть глаза, они видят, и он ими
пользуется". Да, именно так думает Джеронимо, не иначе... "И то, что у меня
не найдут денег, меня не оправдает ни перед судом, ни перед Джеронимо. Меня
запрут, а его... Да и его тоже -- монета ведь у него". И Карло не мог больше
думать, так он был растерян. Ему казалось, что он вообще ничего больше не
понимает во всем случившемся и знает только одно: что он с радостью дал бы
посадить себя на год... или на десять лет, лишь бы Джеронимо понял, что он
стал вором ради него одного. Неожиданно Джеронимо остановился, так что
пришлось остановиться и Карло.
-- Ну, в чем дело? -- раздраженно крикнул жандарм. -- Двигайтесь,
двигайтесь!
Но вдруг он с изумлением увидел, как Джеронимо уронил на землю гитару,
вытянул руки и стал гладить щеки брата. Потом он приблизил губы ко рту
Карло, который стоял ошеломленный, и поцеловал его.
-- Рехнулись вы, что ли? -- спросил жандарм. -- Вперед!
Пошевеливайтесь! У меня нет охоты изжариться!
Не сказав ни слова, Джеронимо поднял гитару. Карло глубоко вздохнул и
опять взял слепого за руку. Неужели это возможно? Брат больше на него не
сердится? Он наконец понял?.. И Карло с сомнением, искоса, взглянул на него.
-- Двигайтесь! -- кричал жандарм. -- Шевелитесь же наконец! -- И он
толкнул Карло в бок.
И Карло, крепким пожатием направляя шаги слепого, опять двинулся
вперед. Он пошел гораздо быстрее, чем раньше. Потому что он видел улыбку
Джеронимо, счастливую и нежную, которой не замечал у него с детских лет. И
Карло тоже улыбался... Ему казалось, что теперь с ним уже ничего плохого не
может случиться, ни на суде, ни вообще где бы то ни было. Он снова нашел
брата... нет, он лишь, впервые обрел его...
1900
ГРЕЧЕСКАЯ ТАНЦОВЩИЦА
Пусть люди говорят, что хотят, -- я не верю, что фрау Матильда
Замодески умерла от разрыва сердца. Я-то знаю, в чем дело. Я и не пойду в
тот дом, откуда сегодня вынесут ее, нашедшую вожделенный покой; у меня нет
желания видеть человека, который не хуже меня знает, отчего она умерла; у
меня нет желания пожимать ему руку и молчать.
Я отправляюсь в другую сторону; мой путь, конечно, немного долог, но
осенний день прекрасен и тих, и мне приятно побыть одному. Вскоре я буду
стоять у садовой решетки, за которой прошлой весной я в последний раз видел
Матильду. Ставни виллы будут заперты, дорожки усыпаны красноватыми листьями,
и я, может быть, увижу, как между деревьев мерцает белый мрамор, из которого
изваяна греческая танцовщица. Сегодня я буду долго думать о том вечере.
Перстом судьбы мне кажется то, что в последнюю минуту я решился тогда
принять приглашение фон Вартенгейме-ра -- ведь за последние годы я потерял
вкус ко всякому обществу. Может быть, виноват был теплый ветер, ворвавшийся
вечером с холмов и выманивший меня за город. Кроме того, праздник, которым
Вартенгеймеры хотели отметить постройку своей виллы, они устраивали в саду,
и можно было не опасаться натянутости. Странно и то, что при отъезде из дому
я даже не предполагал, что могу встретить там фрау Матильду. А ведь мне было
известно, что господин Вартенгеймер купил для своей виллы греческую
танцовщицу работы Замодески; и что фрау фон Вартенгеймер была влюблена в
скульптора, как и все остальные женщины, я тоже знал. Но я и без этого мог
бы, пожалуй, вспомнить о Матильде, ибо в ту пору, когда она была еще
девушкой, мы провели вместе много прекрасных часов. Особенно памятно мне
лето на Женевском озере семь лет тому назад, как раз за год до ее обручения,
это лето я не скоро забуду. Кажется даже, что, несмотря на свои седины, я
вообразил тогда бог знает что, и, когда она через год стала женой Замодески,
я испытал некоторое разочарование и был совершенно убежден или даже, можно
сказать, надеялся, что с ним она не будет счастлива. Только на вечере,
который Грегор Замодески устроил в своем ателье на Гусгаузштрассе, вскоре по
возвращении из свадебного путешествия, -- потехи ради все приглашенные
должны были явиться в японских или китайских костюмах, -- я вновь увидел
Матильду. Она непринужденно приветствовала меня; все ее существо дышало
покоем и радостью. Но позже, когда она говорила с другими, меня настигал
иногда странный взгляд ее глаз, и после некоторого усилия я понял, что он
должен был означать. Этот взгляд говорил: "Милый друг, вы думаете, что он
женился на мне ради денег; вы думаете, что он меня не любит; вы полагаете,
что я несчастлива, но вы заблуждаетесь. Вы определенно заблуждаетесь.
Взгляните, какое у меня хорошее настроение, как светятся мои глаза".
Позже я видел ее еще несколько раз, но всегда только мельком. В одно из
моих путешествий встретились наши поезда; я пообедал в станционном ресторане
с ней и ее мужем, и он рассказывал разные анекдоты, которые не очень меня
забавляли. Однажды я видел ее в театре, она была там со своей матерью,
которая все еще красивей ее... черт его знает, где тогда был господин
Замодески. А прошлой зимой я встретил ее в Пратере; был ясный, холодный
день. Она шла со своей маленькой дочуркой по заснеженной аллее, под
облетевшими каштанами. Карета медленно ехала следом. Я стоял по другую
сторону шоссе и даже не подошел к ней. Мои мысли были, вероятно, заняты
совсем другим; в конце концов Матильда меня уже не особенно интересовала.
Быть может, она и ее внезапная смерть теперь не очень тревожили бы меня,
если бы не та последняя встреча у Вартенгеймеров. Этот вечер встает в моей
памяти со странной, ранящей четкостью, как и многие дни на Женевском озере.
Уже смеркалось, когда я вышел в сад. Гости гуляли в аллеях, я поклонился
хозяину дома и некоторым знакомым. Откуда-то доносилась музыка салонного
оркестра, скрытого в небольшой роще. Вскоре я подошел к маленькому пруду,
где полукругом стояли высокие деревья; в центре пруда на темном постаменте,
будто паря над водой, светилась греческая танцовщица; электрический свет,
падавший ' из окон дома, как-то театрально освещал ее. Я припоминаю, какой
восторг она вызвала в прошлом году на выставке в "Сецессионе"; должен
признаться, что и на меня она произвела известное впечатление, хотя
Замодески мне весьма противен и хотя я испытываю такое ощущение, будто
прекрасные произведения, которые ему иногда удаются, создает, собственно, не
он, а нечто в нем, нечто непостижимое, пылкое, демоническое, если хотите.
Все это наверняка погаснет, когда он наконец состарится и перестанет быть
кумиром женщин. Мне кажется, бывают художники такого склада, и это
обстоятельство издавна дает мне известное удовлетворение.
Я встретил Матильду вблизи пруда. Она шла об руку с молодым человеком,
походившим на студента-корпоранта; он представился мне как родственник
хозяев. Непринужденно беседуя, мы втроем прогуливались по саду, в котором
теперь повсюду загорелись огни. Навстречу нам шла хозяйка дома с Замодески.
Мы остановились, и, к моему собственному удивлению, я сказал скульптору
несколько благожелательных слов о греческой танцовщице. Я, собственно,
совсем не был виновен в этом; вероятно, в воздухе было разлито мирное,
радостное настроение, как бывает иногда в такие весенние вечера: люди,
обычно безразличные друг к другу, сердечны и приветливы, иные, уже связанные
какой-то взаимной симпатией, склонны к разного рода сердечным излияниям.
Через некоторое время, когда я сидел на скамейке и курил папиросу, ко мне
подсел какой-то господин, с которым я был мало знаком; он стал вдруг
восхвалять людей, так тонко использующих свое богатство, как наш хозяин. Я
вполне был согласен с ним, хотя господина фон Вартенгеймера я вообще считаю
глуповатым снобом. И я, тоже без всякого повода, поделился с этим господином
своими взглядами на современную скульптуру, хотя я в ней не очень
разбираюсь, взглядами, которые при иных обстоятельствах не представляли бы
для него никакого интереса; но под влиянием этого чарующего весеннего вечера
он восторженно соглашался со мной. Потом я встретил племянниц хозяйки;
праздник им казался весьма романтичным, особенно потому, что сквозь листву
просвечивают огни, а музыка доносится издалека. Между тем мы стояли рядом с
оркестром, но это замечание не показалось мне абсурдным, настолько и я был
захвачен общим настроением.
Ужинали за маленькими столиками; они, насколько позволяло место, были
расставлены на большой террасе, а остальные в прилегающем салоне. Три
большие застекленные двери были раскрыты настежь. Я сидел за столиком на
террасе с одной из племянниц; по другую сторону от меня села Матильда с
господином, имевшим вид корпоранта, -- впрочем, он был банковский служащий и
офицер запаса. Напротив нас, хотя в самом зале, сидел Замодескн между
хозяйкой дома и какой-то красивой дамой, с которой я не был знаком.
Он залихватски-шутливо помахал своей супруге; она улыбнулась ему в
ответ. Без всякого умысла я тщательно наблюдал за ним. Серо-голубые глаза и
черная бородка, которую он иногда приглаживал двумя пальцами левой руки,
делали его действительно красивым. Мне думается, что за всю свою жизнь я не
видел мужчины, на которого, подобно ему в этот вечер, был бы, так сказать,
направлен такой поток пламенных слов, взглядов, жестов. Вначале казалось,
что все это он только терпит. Но по его манере нашептывать дамам, по его
несносным взглядам, которые он бросал с видом победителя и особенно по
взволнованной живости его соседок я увидел, что безобидная на первый взгляд
беседа питалась каким-то тайным огнем. Конечно, Матильда замечала все это
так же, как и я; но она, оставаясь внешне спокойной, поддерживала беседу то
со своим соседом, то со мной. Постепенно она стала обращаться ко мне одному,
расспрашивала о моей жизни и заставила рассказать о прошлогодней поездке в
Афины. Затем она стала говорить о своей дочурке, которая, как это ни
удивительно, уже сейчас поет на слух песни Шумана, о своих родителях,
купивших домик в Гит-цинге, чтобы в нем доживать свой век, о старинных
тканях, которые она в прошлом году приобрела в Зальцбурге, и о сотне других
вещей. Но этот разговор прикрывал нечто совершенно иное, что происходило
между нами: безмолвную ожесточенную борьбу. Своим спокойствием она пыталась
убедить меня в безоблачности своего счастья, я же отказывался верить ей. Я
невольно подумал о том японо-китайском вечере в ателье ее мужа, где она
силилась делать то же самое. На этот раз Матильда, очевидно, почувствовала,
что не могла рассеять моих сомнений: нужно было придумать что-нибудь
особенное, чтобы сделать это. И тогда она решила обратить мое внимание на
то, как ласково и влюбленно относились к ее мужу эти две красивые женщины;
она заговорила о его успехе у женщин, как будто она без всякого беспокойства
и грусти -- как добрая подруга -- могла радоваться этому так же, как и его
красоте, и его гению. Но чем сильнее она старалась казаться довольной и
спокойной, тем более хмурым делалось ее чело. Когда она однажды подняла
бокал -- пили за здоровье Замодески, -- ее рука дрожала.
Она хотела скрыть, побороть эту дрожь; но из-за этого не только ее
пальцы, но и вся рука, и вся ее фигура на несколько мгновений так оцепенели,
что мне стало страшно. Она справилась с собой, искоса взглянула на меня,
заметила, очевидно, что игра ее почти проиграна, и, словно делая последнюю
отчаянную попытку, сказала вдруг: "Бьюсь об заклад, вы считаете меня
ревнивой". И прежде чем я успел возразить что-либо, она торопливо добавила:
"О, так думают многие. Поначалу Грегор сам верил этому". Она умышленно
говорила очень громко, -- напротив, в салоне, можно было слышать каждое
слово. "Ну да, -- сказала она, бросив туда взгляд, -- когда имеешь такого
мужа -- красивого и знаменитого... а сама -- слывешь не очень красивой
женщиной... О, не надо мне ничего говорить... ведь я знаю, что после родов я
немного похорошела". Возможно, она была права, но для ее супруга -- в этом я
был глубоко убежден -- благородные черты ее лица никогда не имели большого
значения, а что касается ее фигуры, то с потерей девической стройности она в
его глазах потеряла, вероятно, свою единственную прелесть. Однако я в
преувеличенных выражениях согласился с ней; она казалась обрадованной и
продолжала с возрастающей решимостью: "Но я совершенно не способна к
ревности. Я сама не сразу это поняла; только постепенно я догадалась об
этом; это было несколько лет назад в Париже... Вы ведь знаете, что мы были
там?"
Я припомнил.
"Грегор выполнил там, между прочим, бюсты княгини Ла Ир и министра
Шока. Мы жили там так хорошо, как молодые люди... Конечно, мы оба еще
молоды... я хочу сказать, как влюбленные, хотя мы иногда выезжали в большой
свет... Мы несколько раз были у австрийского посла, мы посещали чету Ла Ир и
других. Но в общем мы не очень дорожили светской жизнью. Мы даже поселились
на Монмартре в жалком доме, там же было и ателье Грегора. Поверите ли,
некоторые молодые художники, наши знакомые, не имели никакого понятия о том,
что мы женаты. Я повсюду слонялась с ним. Ночью я часто сидела с ним в кафе
Athиnes с Леандром, Карабеном и другими. Иногда в нашем обществе бывали
всякого рода женщины: в Вене я, вероятно, не стала бы с ними встречаться...
хотя в конце концов... -- Она взглянула на фрау Вартен-геймер и торопливо
продолжала: -- А некоторые были очень красивы. Несколько раз там бывала
последняя любовница Анри Шабрана, которая после его смерти одевалась только
в черное; каждую неделю у нее был новый любовник, и все они должны были
носить траур, так она требовала... Знакомишься со странными людьми. Можете
себе представить, что за моим мужем женщины бегали там не меньше, чем в
любом другом месте; это была просто потеха!.. Но так как я всегда или почти
всегда была с ним, они не осмеливались подступиться к нему, тем более что
меня считали его любовницей... Да, если бы они знали, что я была ему только
женой! И тут мне в голову пришла странная идея -- такого вы никогда не
ожидали бы от меня... и, честно говоря, я теперь сама удивляюсь своей
смелости. -- Она потупила взор и понизила голос: -- Впрочем, возможно, что
это было с чем-то связано, -- ну, вы понимаете. Уже несколько недель я
знала, что у меня будет ребенок. Я чувствовала себя счастливой. Вначале я
стала не только веселее, но, как ни странно, и много подвижнее, чем
когда-либо раньше... Итак, представьте, в один прекрасный вечер я надела
мужской костюм и в таком виде отправилась с Грегором на поиски приключений.
Естественно, прежде всего я взяла с него слово, что он не будет себя
стеснять... ну, конечно, иначе вся история не имела бы смысла. Впрочем, я
превосходно выглядела -- вы меня не узнали бы... никто бы меня не узнал. В
этот вечер за нами зашел друг Грегора, некий Леоне Альбер, молодой художник,
горбатый. Было чудесно... Май... совсем тепло... а я была отчаянно дерзка,
вы этого себе не можете представить. Подумайте, свой плащ -- очень
элегантный шафранового цвета плащ -- я попросту сняла и несла на руке... как
это делают мужчины... Впрочем, было довольно темно... В маленьком ресторане
на Внешних бульварах мы пообедали, затем пошли в Roulotte, где тогда пели
Легэ и Монтойя... "Tu t'en iras les pieds devant..." 1 Вы это
недавно слышали здесь в Виденер-театре -- не так ли?"
1 Ты выйдешь оттуда ногами вперед... (франц.)
Тут Матильда кинула быстрый взгляд на своего мужа, он не обратил на это
внимания. Создавалось впечатление, что Матильда надолго прощается с ним. И
тут она стала говорить со все возрастающей пылкостью, она словно ринулась
вперед.
"В Roulotte, -- сказала она, -- очень элегантная дама сидела против нас
и кокетничала с Грегором, но как... поверьте, большего неприличия нельзя
себе даже представить. Я никогда не пойму, как это ее муж не задушил ее на
месте. Я бы это сделала. Кажется, она была герцогиня... Нет, не смейтесь,
это безусловно была дама высшего света, несмотря на поведение... это можно
почувствовать... Мне, собственно, хотелось, чтобы Грегор пошел на это...
конечно! Я охотно посмотрела бы, как берутся за подобные дела... мне
хотелось, чтобы он подсунул ей письмо или сделал бы что-нибудь, что обычно
делал в таких случаях до того, как я стала его женой... Да, я желала этого,
хотя это было бы небезопасно для него. Очевидно, в нас, женщинах, заложено
такое лютое любопытство... Но у Грегора, благодарение богу, не было никакого
желания. Мы ушли вскоре снова в прекрасную майскую ночь; Леоне все время был
с нами. Между прочим, в этот вечер он влюбился в меня и, против обыкновения,
был прямо-таки галантен. Вообще это был очень робкий человек -- из-за своей
внешности. Я сказала ему тогда: "Надо, верно, иметь шафрановый плащ, чтобы
заставить вас за собой ухаживать". Мы прогуливались весело, как трое
студентов. А потом наступило самое интересное: мы отправились в Moulin
Rouge. Это входило в программу. Нужно было, чтобы что-нибудь наконец
произошло. Ведь мы до сих пор ничего еще не испытали... Только ко мне --
представьте себе, именно ко мне на улице пристала какая-то женщина. Но это
не входило в наши намерения... В час ночи мы были в Moulin Rouge. Как там
все происходит, вы, вероятно, знаете; собственно, я представляла себе это
куда более гадким... Сначала и там ровно ничего не произошло, и создавалось
впечатление, что вся шутка ни к чему не приведет. Мне было немного досадно.
"Ты дитя, -- сказал Грегор. -- Как ты это себе, собственно, представляешь?
Мы приходим, и они падают к нашим ногам?" Он сказал "к нашим" из вежливости
по отношению к Леонсу; не могло быть и речи о том, чтобы кто-нибудь упал к
его ногам. Но когда мы все уже всерьез подумывали о том, чтобы пойти домой,
дело приняло иной оборот. Мое внимание, да, именно мое, привлекла одна
особа... она уже несколько раз прошла мимо нас как будто случайно. У нее был
серьезный вид, она выглядела совершенно иначе, чем большинство
присутствующих дам. Ее туалет не бросался в глаза -- она была во всем
белом... Я заметила, что двум или трем мужчинам, заговорившим с нею, она
вообще не ответила, а просто прошла мимо, не удостоив их взглядом. Она
только следила за танцем, очень спокойно, заинтересованно, по-деловому,
сказала бы я... Я попросила Леонса узнать у знакомых -- не встречалось ли им
уже где-нибудь это красивое созданье, и кто-то из них вспомнил, что видел
эту женщину прошлой зимой на одном из балов, устраиваемых по четвергам в
Латинском квартале. Немного отойдя от нас, Леоне заговорил с ней, ему она
ответила. Затем он подошел с нею к нам, мы все уселись за маленький столик и
выпили шампанского. Грегор совершенно не обращал на нее внимания, словно ее
тут и не было... Он разговаривал со мной, все время только со мной. Это,
казалось, ее особенно возбуждало. Она становилась все веселей,
разговорчивей, беззастенчивей и, как это случается, постепенно рассказала
всю историю своей жизни. Что только не выпадает на долю такой бедной
девушки, что только не приходится ей пережить! Часто читаешь о таких вещах,
но, когда о них слышишь, как о чем-то вполне реальном, от женщины, которая
сидит рядом, это оставляет особое впечатление. Я еще кое-что припоминаю. В
пятнадцать лет ее кто-то соблазнил и бросил. Потом она была натурщицей. Она
была и статисткой в маленьком театре. Какие вещи она рассказывала нам о
директоре!.. Я вскочила бы и убежала, если бы уже не захмелела немного от
шампанского... Затем она влюбилась в студента-медика, занимавшегося
анатомией, за ним она иногда заходила в морг... или даже оставалась с ним
там... нет, невозможно повторить все то, что она нам рассказывала! Конечно,
медик ее тоже покинул. Но этого она не хотела пережить, именно этого! И она
покончила с собой, то есть пыталась это сделать. Она сама потешалась над
этим... и в каких выражениях! Я все еще слышу ее голос... это не звучало так
низко, как было в действительности. Она немного расстегнула свое платье и
над левой грудью показала маленький красноватый рубец... И когда мы все
вполне серьезно рассматривали этот маленький рубец, она сказала, -- нет, она
крикнула вдруг моему мужу: "Целуйте!" Я уже говорила вам, что Грегор совсем
не обращал на нее внимания. И когда она рассказывала свою историю, он почти
не слушал, оглядывал зал, курил папиросы, и теперь, когда она крикнула ему
это слово, он чуть улыбнулся. Я его толкала, щипала, я действительно была
немного пьяна... во всяком случае, такого странного настроения я не знала у
себя никогда. И потому, хотел он или нет, ему пришлось коснуться губами
этого рубца, то есть только сделать вид, что он касается... А дальше все шло
с каждым часом веселей и бесшабашней. Я никогда так много не смеялась, как в
этот вечер, -- и сама не знала отчего. И никогда я не думала, что женщина --
и к тому же такая -- может в течение часа так безумно влюбиться, как эта
девица в Грегора. Звали ее Мадлен".
Не знаю, умышленно ли фрау Матильда произнесла это имя громче, -- во
всяком случае, мне показалось, что ее супруг его услышал, потому что он
посмотрел в нашу сторону. На свою жену он, как ни странно, не взглянул, но
наши взгляды встретились и задержались друг на друге без особой симпатии.
Затем он вдруг улыбнулся своей супруге, она кивнула в ответ; он продолжал
беседовать со своими двумя дамами, и она снова повернулась ко мне.
"Я, конечно, не могу припомнить всего, о чем Мадлен говорила потом, --
ведь все было так бестолково. Но, если быть откровенной, какое-то мгновение
я была близка к тому, чтобы расстроиться: Мадлен вдруг схватила руку моего
мужа и поцеловала ее. Но мое беспокойство столь же внезапно исчезло. Знаете
ли, в это мгновение я подумала о нашем ребенке. И тогда я ощутила, что мы
связаны с Грегором неразрывными узами и что все прочее только тень, химера
или комедия, как в этот вечер, не больше. И тогда все снова стало хорошо. До
рассвета мы сидели в кафе на бульваре. Тут я услышала, что Мадлен попросила
моего мужа проводить ее домой. Он посмеялся над ней.
Но чтобы довести шутку до благополучного и в известном смысле выгодного
конца -- вы ведь знаете, что все художники эгоисты... по крайней мере, если
речь идет об их искусстве... короче говоря, он сказал ей, что он скульптор,
и пригласил ее зайти к нему в ближайшие дни: он хотел с нее лепить. Она
ответила: "Если ты скульптор, я повешусь. Но я все же приду!"
Матильда замолчала. Но никогда еще я не видел, чтобы глаза женщины
выражали -- или скрывали -- столько боли. Когда же она решилась сказать мне
все, все, до последнего слова, она продолжала: "Грегор непременно хотел,
чтобы я на следующий день была в ателье. Он даже предложил мне спрятаться за
занавесом, когда она придет. Я знаю, есть женщины, много женщин, которые
согласились бы на это. Но я считаю: либо верить, либо не верить... И я
решила верить. Разве я не права?"
И она взглянула на меня большими, широко раскрытыми глазами. Я
ограничился кивком.
"Конечно, Мадлен пришла на следующий день и затем приходила очень
часто... как приходили некоторые другие до и после нее... можете мне
поверить, она была одной из самых красивых. Вы тоже сегодня стояли перед ней
с восхищением, там у пруда". -- "Танцовщица?"
"Да, Мадлен позировала ему. А теперь представьте, что я в этом или в
другом случае проявила бы недоверие! Наша жизнь, -- разве она не
превратилась бы в мучение? Я очень рада, что не способна к ревности".
Кто-то, стоя у раскрытой двери, ведущей в зал, произносил, вероятно,
очень остроумный тост в честь хо-зяина, потому что люди смеялись от всего
сердца. Я смотрел на Матильду -- она не слушала, так же как и я. Я заметил,
как она посмотрела на своего супруга -- взглядом, который не только выражал
бесконечную любовь, но и силился выразить непоколебимое доверие, словно
воистину ее высшим долгом было никоим образом не мешать ему наслаждаться
жизнью. Он встретил этот взгляд с улыбкой, не смущаясь, хотя знал, так же
как я, что она страдает и всю свою жизнь страдала, как раненое животное.
И потому я не верю в эту историю с разрывом сердца. В тот вечер я
слишком хорошо узнал Матильду, и мне ясно: так же как с первого до
последнего мгновенья она играла перед своим супругом роль счастливой жены,
между тем как он ее обманывал и довел до безумия, так она и в заключение
разыграла перед ним естественную смерть, когда решилась оставить жизнь, ибо
не в силах была выносить ее больше. Он принял и эту последнюю жертву, словно
имел на это право.
Вот я стою перед оградой... Ставни плотно прикрыты. Словно зачарованная
белеет в сумраке маленькая вилла, там между красными ветвями мерцает
мраморная статуя...
Впрочем, может быть, я несправедлив к Замодески. В конечном счете он
так глуп, что может на самом деле не подозревать правды. Но печально думать,
что для умирающей Матильды не было большего наслаждения, чем сознание того,
что ей удался этот последний святой обман.
Или я ошибаюсь? Быть может, она умерла естественной смертью?.. Нет, я
оставляю за собой право ненавидеть человека, которого так любила Матильда.
Это, вероятно, надолго останется моим единственным удовольствием.
1902
СУДЬБА БАРОНА ФОН ЛЕЙЗЕНБОГ
В один теплый майский вечер Клара Хелль наконец снова выступила в
партии Царицы ночи. Причина, побудившая ее оставить оперу почти на два
месяца, была хорошо известна. Пятнадцатого марта, при падении с лошади,
князь Рихард Беденбрук разбился так сильно, что через несколько часов -- все
это время Клара не отходила от него ни на шаг -- умер у нее на руках.
Отчаяние Клары было столь велико, что сперва опасались за ее жизнь, потом за
ее рассудок и до самого недавнего времени -- за ее голос. Это последнее
опасение оказалось настолько же неосновательным, как и предыдущие. Публика
приветствовала ее появление дружески, но как бы выжидательно; однако после
первой же большой арии ее близкие друзья могли спокойно принимать
поздравления от знакомых. На четвертом ярусе лучилось радостью румяное
личико маленькой фрейлейн Фанни Рингейзер; и завсегдатаи галерки понимающе
улыбались своей подружке. Все они знали, что, хотя Фанни дочь простого
мастера-позументщика из Марияхильфского квартала, она принадлежит к
интимному кругу популярной певицы, которая нередко приглашает ее к себе в
дом, и что она втайне любила покойного князя. В антракте Фанни рассказала
своим друзьям и подругам, что это барон фон Лейзен-бог подал Кларе мысль
избрать для дебюта Царицу ночи -- из тех соображений, что темное платье
более всего отвечает ее настроению.
Сам барон сидел в партере -- как всегда, в первом ряду, с краю, у
среднего прохода -- и благодарил знакомых, которые его поздравляли,
приветливой, но почти скорбной улыбкой. В этот день в его душе теснились
воспоминания. Он познакомился с Кларой десять лет тому назад. В те дни он
заботился о музыкальном образовании одной юной рыжеволосой дамочки,
отличавшейся гибкостью стана, и как-то раз присутствовал на вечернем
спектакле в школе пения фрау Эйзенштейн, где его протеже впервые предстала
перед публикой в партии Миньон. В этот самый вечер он увидел и услышал
Клару, которая в той же сцене пела Филину. Он был тогда молодым человеком
двадцати пяти лет, независимым и не склонным к излишним церемониям. Ему
больше не было дела до Миньон; едва кончился концерт, он попросил фрау
Натали Эйзенштейн представить его Филине и, не долго думая, предложил ей
свое сердце, состояние и свои связи с театральной администрацией. Клара жила
тогда вместе с матерью, вдовой высокопоставленного почтового чиновника, и
была влюблена в молодого студента-медика, к которому часто заходила
поболтать за чашкой чая в его комнату -- он жил в Альзерфорштадте. Она
отклонила настойчивые домогательства барона; но ухаживания Лейзенбога
привели ее в странно разнеженное настроение, и в этом настроении она
сделалась любовницей студента. Барон, от которого она отнюдь не скрывала
этого, вернулся к своей рыжеволосой протеже, но продолжал поддерживать
знакомство с Кларой. Каждый праздник, который давал к тому повод, он посылал
ей цветы и конфеты, а время от времени наносил визит вдове почтового
чиновника.
Осенью Клара получила свой первый ангажемент в Детмольде. Барон фон
Лейзенбог -- тогда еще министерский чиновник -- воспользовался
рождественским отпуском, для того чтобы нанести визит Кларе. Он знал, что
медик -- уже не студент, а врач и в сентябре женился, и снова возлелеял
надежды. Но Клара, с обычной своей прямотой, при первой же встрече заявила
барону, что за это время у нее появилась новая привязанность -- тенор
придворного театра; и, таким образом, Лейзенбог увез из Детмольда лишь
воспоминание о прогулке по городскому парку и об ужине в ресторане при
театре в обществе нескольких артистов и артисток. Несмотря на холодный
прием, барон приезжал в Детмольд еще несколько раз; как человек, преданный
искусству, он порадовался большим успехам Клары; что касается прочего, то он
рассчитывал на следующий сезон, когда тенор должен был уехать по контракту в
Гамбург. Но и в новом году его постигло разочарование: Клара нашла нужным
пойти навстречу желаниям крупного торговца голландского происхождения -- по
имени Луис Ферхайен.
Когда на третий сезон Кларе предложили место в Дрезденском театре,
барон, перед которым, несмотря на молодость, открывалась блестящая карьера,
вышел в отставку и переехал в Дрезден. Теперь он проводил все свои вечера у
Клары и ее матери -- та оставалась в блаженном неведении относительно всех
увлечений своей дочери, -- и у него снова возродились надежды. К сожалению,
у голландца была пренеприятная привычка: в каждом письме он сообщал, что
приезжает на следующий день, давал своей возлюбленной понять, что она
окружена целым войском соглядатаев, и грозил ей -- в случае нарушения
верности -- мучительнейшей казнью. Но так как его приезд все откладывался, а
Клара была в состоянии, близком к истерии, барон Лейзенбог решил любой ценой
покончить с этой историей и направился в Детмольд для личных переговоров с
голландцем. К его изумлению, голландец объявил, что свои письма с любовными
излияниями и угрозами он пишет единственно из рыцарских чувств и что у него
нет более заветного желания, чем освободиться от всех обязательств на
будущее. Лейзенбог, обрадованный, вернулся в Дрезден и сообщил Кларе о
счастливом исходе переговоров. Она выразила ему сердечную признательность,
но тотчас пресекла его попытки добиться ее благорасположения с
решительностью, которая не слишком приятно поразила барона. Когда он стал ее
расспрашивать, она призналась ему, что в его отсутствие к ней воспылал
сильной страстью сам принц Каэтан; он поклялся наложить на себя руки, если
она не преклонит слух к его мольбам. Само собой разумеется, в конце концов
ей пришлось уступить: не могла же она повергнуть в безграничную скорбь
царствующий дом и страну.
Лейзенбог оставил город почти в полном отчаянии и возвратился в Вену.
Там он пустил в ход все свои связи, и именно благодаря его стараниям Клара
уже на следующий год получила приглашение выступить в Венской опере. После
успешной гастроли она начала свои октябрьские выступления, и посланная
бароном корзина с прекрасными цветами, которую в первый же вечер она нашла в
своей театральной уборной, казалось, выражала в одно и то же время и мольбу
и надежду. Однако восторженному почитателю, который ее ожидал после
спектакля, пришлось убедиться, что оп снова опоздал. Блондин-коррепетитор --
он же сочинитель популярных романсов -- получил на нее права, которые она не
хотела нарушить ни за что на свете.
С тех пор минуло семь лет. За коррепетитором последовал отважный
наездник господин Клеменс фон Родевиль, за господином Клеменсом --
капельмейстер Винценц Клауди, который, случалось, дирижируя оперой, подпевал
так громко, что заглушал голоса певцов; за капельмейстером -- граф фон
Альбан-Раттони, человек, который сперва проиграл в карты свои поместья в
Венгрии, а потом выиграл замок в Нижней Австрии; за графом -- Эдгар
Вильгельм, автор балетных либретто, музыку к которым он щедро оплачивал из
своих денег, а также трагедий, для исполнения которых он снимал театр Янча,
и стихотворений, печатавшихся самым изысканным шрифтом в глупейшей из
дворянских газет в его резиденции; за господином Эдгаром Вильгельмом --
Амандус Мейер, молодой человек не старше девятнадцати лет, очень красивый
собой; все его достояние заключалось в фокстерьере, обученном стоять на
голове; за Мейером -- самый элегантный аристократ во всей империи -- князь
Рихард Беденбрук.
Клара никогда не делала тайны из своих увлечений. Она неизменно вела
простой бюргерский дом, где лишь изредка менялись хозяева. Клара
пользовалась необычайной любовью публики. Она снискала себе благожелательное
отношение и в высших сферах благодаря тому, что каждое воскресенье посещала
мессу, дважды в месяц ходила к исповеди, не снимала с груди образок мадонны,
освященный самим папой, и никогда не ложилась спать, не сотворив молитвы. На
всех благотворительных базарах она непременно была продавщицей; и
представительницы высшего света, так же как и дамы из еврейских финансовых
кругов, чувствовали себя осчастливленными, когда могли продавать свои товары
в одной палатке с Кларой. Молодых поклонников и поклонниц, которые поджидали
ее у выхода, она одаряла обворожительной улыбкой. Преподнесенные ей цветы
певица раздавала терпеливой толпе, а однажды, когда цветы остались в ее
уборной, пропела своим милым венским говорком, который так шел ей: "Бог ты
мой, салат-то я оставила в каморке. Кому нужна эта травка, пожалуйте ко мне
завтра днем". Она села в карету, высунула голову из окошка и, уже отъезжая,
крикнула: "Будет вам и по чашке кофе".
Среди тех немногих, кто рискнул воспользоваться ее приглашением, была и
Фанни Рингейзер. Клара заговорила с ней в шутливом тоне, снисходительно, как
эрцгерцогиня, расспросила ее о родных, и болтовня этой свежей девушки, чье
восхищение она завоевала, доставила ей столько удовольствия, что Клара
пригласила ее зайти снова. Фанни повторила свой визит и в скором времени
сумела завоевать в доме певицы почетное положение, которое она сохраняла тем
успешнее, что в ответ на все доверие никогда не дозволяла себе ни малейшей
фамильярности. В течение года Фанни получила множество предложений руки и
сердца -- по большей части от сыновей марияхильфских фабрикантов, ее
партнеров по балам, -- на