расном платье и
сапожках со шпорами, спела венгерские песни и сплясала чардаш. Затем
последовал юмористический номер комика Вигеля-Ваге-ля. Он выступил в
светло-зеленом фраке, сообщил, что только что прибыл из Африки, и рассказал
множество нелепейших приключений, которые завершились его свадьбой со старой
вдовой. После него господин Ладенбауер и его супруга исполнили дуэт; оба
были в тирольских костюмах. За ними вышел маленький полоумный Иедек в
запачканном белом клоунском одеянии; сначала он продемонстрировал свое
жонглерское искусство, шаря по публике огромными глазами, словно разыскивал
кого-то, затем выстроил перед собой несколько рядов тарелок, отстучал по ним
деревянной палочкой марш, расставил стаканы и влажными пальцами сыграл на
них мелодию грустного вальса. При этом он смотрел в потолок и блаженно
улыбался. Иедек удалился, и Ребаи снова ударил по клавишам, раздались
торжественные звуки. Из зала в сад донесся шепот, люди что-то тихо говорили
друг другу, и внезапно на эстраде появилась Мари. Отец, который привел ее,
сразу словно куда-то провалился, и она стояла одна. И Карл видел, как она
стояла на возвышении с угасшими глазами на милом бледном лице, ясно видел,
что сначала она только шевельнула губами и чуть-чуть улыбнулась. Сам того не
замечая, он вскочил с кресла, прислонился к зеленому фонарю и едва не
закричал от страха и сострадания. И она запела. Совсем чужим голосом, тихо,
гораздо тише, чем раньше. Это была песня, которую она пела всегда, -- Карл
слышал ее по меньшей мере раз пятьдесят, но голос казался ему все таким же
странно-чужим, и только когда Мари исполнила припев: "Они зовут меня Белой
Иволгой и на работе и дома", ему почудилось, что он узнает знакомый тембр.
Она спела все три куплета. Ребаи аккомпанировал и, по привычке, часто строго
поглядывал на певицу. Когда она кончила, раздались аплодисменты -- громкие,
оглушительные. Мать поднялась по трем ступенькам на эстраду, Мари протянула
в воздухе руки, словно желая на нее опереться, но аплодисменты не умолкали,
и ей пришлось сейчас же спеть вторую песню, которую Карл тоже слышал около
пятидесяти раз. Она начиналась словами: "Сегодня я с милым пойду на
прогулку...", и Мари так задорно вскинула голову, так легко покачивалась из
стороны в сторону, словно на самом деле могла пойти с милым на прогулку,
любоваться синим небом, зелеными лугами и танцевать на свежем воздухе, как
рассказывала в своей песне. А потом она запела третью, новую песню...
-- Здесь есть маленький садик, -- сказал господин Ребаи, и Карл
вздрогнул. Солнце ярко светило, далеко убегала ослепительно-белая дорога,
кругом было светло и кипела жизнь. -- Там можно бы посидеть и выпить по
стаканчику вина, -- продолжал Ребаи. -- У меня уже зверская жажда, день
будет жаркий.
-- Еще бы не жаркий! -- сказал кто-то позади них.
Брейтенедер обернулся... Как, и этот тоже шел за ними следом?.. Ему-то
что нужно?.. Это был полоумный Иедек -- иначе его никогда не называли, но не
оставалось никаких сомнений в том, что в ближайшем будущем он на самом деле
вполне и окончательно сойдет с ума. Несколько дней тому назад он едва не
убил свою длинную бледную жену, и было непонятно, почему его оставляли на
свободе. Сейчас этот человек, почти карлик, крадущейся походкой шел рядом с
Карлом; с желтоватого лица смотрели вдаль широко раскрытые, необъяснимо
веселые глаза, на голове торчала известная всему городу серая, мягкая
шапчонка с растрепанным пером, в руке он держал тоненькую тросточку.
Неожиданно, опередив всех, он прошмыгнул в маленький садик при гостинице,
сел на деревянную скамейку, прислоненную к низкому домику, громко постучал
тросточкой по выкрашенному в зеленый цвет столу и позвал кельнера. Двое
других последовали за ним. Вдоль зеленой изгороди, мимо маленьких грустных
вилл, тянулась дальше вверх белая дорога и терялась в лесу.
Кельнер принес вина. Ребаи поставил цилиндр на стол, взъерошил свои
седые волосы, потер по привычке обеими руками гладкие щеки, отодвинул в
сторону стакан Иедека и перегнулся через стол к Карлу.
-- Я же не дурак, господин фон Брейтенедер! Ведь я знаю, что делаю!..
Чем же я виноват? Знаете, для кого я в молодости писал куплеты? Для
Матрасса. Это не пустяки! И они имели успех. И текст и музыка были мои. А
многие из них потом включили в разные пьесы.
-- Оставьте стакан в покое, -- сказал Иедек и хихикнул.
-- Помилуйте, господин фон Брейтенедер, -- продолжал Ребаи и снова
отодвинул стакан. -- Вы же меня знаете, вам известно, что я порядочный
человек. И в моих куплетах никогда не бывает скабрезностей, никогда ничего
непристойного... Ведь куплет, за который тогда оштрафовали старого
Ладенбауера, написал не я. А сейчас мне шестьдесят восемь лет, господин фон
Брейтенедер, это не шутка! И знаете, с каких пор я работаю в труппе
Ладенбауера? Тогда был еще жив Эдуард Ладенбауер, ее основатель. А Мари я
знаю с самого ее рождения. Двадцать девять лет я у Ладенбауеров, в марте
будущего года будет мой юбилей... И свои мелодии я не украл, они мои, все
мои! И знаете, сколько моих вещиц было за это время сыграно? Восемнадцать!
Верно ведь, Иедек?
Иедек непрерывно беззвучно смеялся, глаза его были широко раскрыты.
Теперь он поставил перед собой все три стакана и начал легко водить пальцами
по их краям. Звук был нежный, трогательный, напоминавший отдаленное звучание
гобоя или кларнета. Брей-тенедер всегда восхищался его мастерством, но в эту
минуту эти звуки были ему совершенно невыносимы. За другими столиками
прислушивались, некоторые одобрительно кивали, какой-то толстый мужчина
захлопал в ладоши. Вдруг Иедек снова отодвинул все три стакана, скрестил
руки на груди и стал пристально смотреть на белую дорогу, по которой все
больше и больше людей поднималось к лесу. У Карла рябило в глазах; ему
казалось, что люди парят в воздухе и пляшут за какой-то паутиной. Он потер
лоб и виски, стараясь прийти в себя. Ведь он тут ни при чем! Это страшное
несчастье -- но он не виноват. И вдруг он встал, потому что мысль о том, что
случилось, разрывала ему сердце.
-- Пойдемте, -- сказал он.
-- Да, свежий воздух -- это главное, -- ответил Ребаи.
Иедек вдруг рассердился, никто не знал почему.
Встав перед столиком, за которым сидела мирная пара, он принялся
размахивать своей тросточкой и кричать пронзительным голосом: "Пусть дьявол
теперь играет на стаканах... Черт побери!" Господин и дама за столиком
смутились и попытались его унять; остальные смеялись, принимая его за
пьяного.
Брейтенедер и Ребаи были уже на дороге, и Иедек -- он совсем
успокоился, -- приплясывая, последовал за ними. Он снял свою серую шапчонку,
повесил на тросточку и, держа ее на плече, как ружье, посылал другой рукой
пламенные приветствия небу.
-- Только, пожалуйста, не подумайте, что я собираюсь оправдываться, --
сказал Ребаи, стуча зубами. -- Ого, для этого нет никаких причин! Отнюдь
нет. У меня были самые лучшие намерения -- это признают все. Разве я не сам
разучивал с ней новую песню?.. Помилуйте, конечно, сам. Да, она еще сидела в
комнате с повязкой на глазах, когда я разучивал с ней песню... и знаете, как
мне это пришло в голову? Случилось несчастье, подумал я, но ведь еще не все
потеряно. Голос у нее остался, и красивое лицо тоже... Так я и сказал
матери, она была в совершеннейшем отчаянии. Фрау Ладенбауер, сказал я ей,
еще не все потеряно, только следите за ней! И потом, теперь ведь имеются эти
институты для слепых, там они со временем могут даже снова научиться читать
и писать... И я знал одного, совсем молодого человека, который ослеп в
двадцать лет. Но каждую ночь ему снились самые прекрасные фейерверки и
всевозможные иллюминации.
Брейтенедер засмеялся.
-- Вы это серьезно? -- спросил он.
-- Ах, что там! -- грубо ответил Ребаи. -- Чего вы от меня хотите? Уж
не покончить ли мне самоубийством? Как бы не так! По совести, я достаточно
хлебнул горя на этом свете! Или вы думаете, что это жизнь, господин фон
Брейтенедер? Когда-то в молодости человек писал пьесы для театра, а в
шестьдесят восемь лет в конце концов так преуспел, что вынужден за несколько
жалких крейцеров аккомпанировать всякому безголосому ничтожеству на разбитом
рояле и сочинять куплеты... А знаете, сколько я получаю за куплет? Вы были
бы поражены, господин фон Брейтенедер...
-- Но ведь ваши вещицы исполняют, -- сказал Иедек, который теперь
шествовал рядом с ними очень серьезно, благовоспитанно, даже с некоторым
достоинством.
-- Что вам от меня надо? -- спросил Брейтенедер. У него вдруг возникло
чувство, что эти двое его преследуют, и он не понимал почему. Что у него
общего с этими людьми?.. Но Ребаи продолжал:
-- Будущность хотел я обеспечить девочке, понимаете, всю ее
будущность!.. Именно этой новой песней, именно этой... И разве она не
прекрасна? Не трогательна?..
Маленький Иедек вдруг придержал Брейтенедера за рукав, поднял
указательный палец левой руки, требуя внимания, вытянул губы и засвистел. Он
насвистывал мелодию новой песни, которую Мари Ладенбауер, прозванная Белой
Иволгой, пела прошлым вечером. Он насвистывал ее безупречно, потому что и
этим искусством владел в совершенстве.
-- Дело не в мелодии, -- сказал Брейтенедер.
-- А в чем же? -- закричал Ребаи. Все трое шли быстро, почти бежали,
несмотря на то что дорога заметно поднималась в гору. -- В чем же, господин
фон Брейтенедер?.. Дело в тексте, полагаете вы?.. Ради господа бога, да
разве в тексте есть хоть что-нибудь, чего бы Мари сама не знала?.. А у нее в
комнате, когда я с ней разучивал песню, она даже ни разу не заплакала. Она
сказала: "Это печальная песня, господин Ребаи, но она прекрасна!" Прекрасна,
сказала она... Да, разумеется, это печальная песня, господин фон
Брейтенедер, но ведь и судьба ее тоже печальна. Как же я мог написать для
нее веселую песню?..
Дорога терялась в лесу. Сквозь ветви сверкало солнце, в кустах звенел
смех, раздавались голоса. Все трое шли рядом так быстро, словно хотели
убежать друг от друга. Вдруг Ребаи снова заговорил:
-- А публика, черт побери, разве публика не аплодировала как
сумасшедшая?.. Ведь я знал заранее, что с этой песней она будет иметь
грандиозный успех! И она была счастлива... все ее лицо прямо-таки смеялось,
а последнюю строфу ей пришлось даже повторить. И это па самом деле
трогательная строфа! Когда она пришла мне в голову, у меня самого глаза
наполнились слезами -- вы понимаете, это из-за намека на другую песню,
которую она всегда пела.
И он спел или, вернее, продекламировал, особо выделяя рифмы:
Как чудесно было прежде жить, друзья, --
Видеть солнцем озаренные поля,
В воскресенье с милым по лесу гулять
И в его глазах любовь, любовь читать...
Ныне закатилось солнце для меня,
И любовь погасла, как сиянье дня!
-- Довольно, -- закричал Брейтенедер, -- ведь я это слышал!
-- Разве это не прекрасно? -- сказал Ребаи и взмахнул цилиндром. --
Мало кто пишет теперь такие куплеты. Пять гульденов дал мне старик
Ладенбауер... вот каковы мои гонорары, господин фон Брейтенедер. А ведь я
еще и разучивал их с ней.
А Иедек снова поднял указательный палец и тихонько спел припев: "О,
боже, как печальна моя доля -- никогда уж не видать мне лес и поле!"
-- Так почему же, спрашиваю я!.. -- снова закричал Ребаи. -- Почему?..
Ведь я сразу пошел к ней... разве не правда, Иедек?.. Она сидела со
счастливой улыбкой на лице, пила вино, а я погладил ее волосы и сказал: "Ну,
вот видишь, Марм, как публике понравилась наша песня? Теперь к нам станут
приезжать и из города, песня произведет фурор... а поешь ты ее чудесно". И
все в том же духе, как говорят в подобных случаях... Хозяин тоже пришел ее
поздравить. И цветы она получила... правда, не от вас, господин фон
Брейтенедер... И все было в полном порядке... Так чем же виноват мой куплет?
Это просто ерунда!
Вдруг Брейтенедер остановился и схватил Ребаи за плечи:
-- Зачем вы ей сказали, что я пришел?.. Зачем?.. Ведь я же просил вас
ничего не говорить!
-- Пустите меня! Ничего я ей не говорил. Видно, она узнала от старухи.
-- Нет, -- любезно сказал Иедек и поклонился. -- Это я взял на себя
смелость, господин фон Брейтенедер. Это я взял на себя смелость. Я знал, что
вы здесь, вот поэтому я и сказал ей, что вы здесь. И потому, что она так
часто о вас спрашивала, когда болела, я ей и сказал: "Господин Брейтенедер
здесь... он стоит сзади у фонаря, -- сказал я, -- и слушает прямо-таки с
наслаждением".
-- Вот как? -- произнес Брейтенедер.
У него перехватило дыхание, и он вынужден был отвести глаза от
пристального взгляда Иедека, устремленного на него. В изнеможении опустился
он на скамью, мимо которой они проходили, и закрыл глаза. Внезапно он снова
увидел себя в саду, и в ушах его раздался голос старой фрау Ладенбауер:
"Мари просит вам кланяться и спрашивает, не желаете ли вы зайти к нам после
представления". Он вспомнил, как необычайно легко стало у него на душе после
этих ее слов, так легко, будто Мари ему все простила. Он выпил поставленное
перед ним вино и велел принести другое, получше. Он пил так много, что жизнь
показалась ему гораздо легче. С удовольствием смотрел и слушал он следующие
номера, аплодировал вместе со всеми и, когда представление кончилось, в
отличном настроении прошел через сад и зал в особую комнату кабачка, к
круглому угловому столику, за которым обычно собиралась труппа после
представления. Некоторые из артистов уже сидели там: Вигель-Вагель, Иедек с
женой, какой-то человек в очках, которого Карл совсем не знал, -- все с ним
поздоровались и не слишком были удивлены его появлением. Вдруг он услышал
позади себя голос Мари: "Я сама дойду, мама, ведь я знаю дорогу". Он не
решился обернуться, но она уже села рядом с ним и сказала: "Добрый вечер,
господин Брей-тенедер! Как вы поживаете?" И в это мгновение он вспомнил, что
в свое время она всегда говорила "вы" и "господин" одному молодому человеку,
бывшему прежде ее любовником. Мари начала есть, ей все подали уже
нарезанным, и компания пировала и веселилась, словно не было никакого
несчастья. "Все хорошо, -- сказал старый Ладенбауер. -- Теперь дела пойдут
на лад". Фрау Иедек рассказывала, что публика нашла голос Мари гораздо
красивее, чем раньше, а господин Вигель-Вагель поднял рюмку и крикнул: "За
выздоровевшую!" Мари протянула свою рюмку, все с ней чокнулись, и Карл тоже
коснулся ее рюмки своей. И тогда ему показалось, что она старается погрузить
свой мертвый взгляд в его глаза и видит все, что творится в глубине его
души. Ее брат тоже был здесь, очень элегантно одетый. Он предложил Карлу
сигару. Веселее всех была Илька; ее поклонник, толстый молодой человек с
тревожно нахмуренным лбом, сидел напротив нее и оживленно беседовал с
господином Ладенбауером. Но фрау Иедек так и не сняла своего желтого плаща и
смотрела в угол, где не на что было смотреть. Два или три раза подходили
люди с соседнего столика и поздравляли Мари. Она отвечала в своей обычной
спокойной манере, как раньше, словно решительно ничего не изменилось. И
вдруг она сказала Карлу: "Но почему же вы так молчаливы?" Только теперь он
заметил, что все время сидел, не открывая рта. И тогда он стал веселее всех,
принял участие в общей беседе, но к Мари не обратился ни с единым словом.
Ребаи вспоминал прекрасное время, когда он писал куплеты для Мат-расса,
рассказал содержание одного фарса, сочиненного им тридцать пять лет назад,
и, как умел, изобразил всех действующих лиц. Самое большое веселье вызвал он
в роли богемского музыканта. В час ночи гости поднялись. Фрау Ладенбауер
взяла дочь под руку. Все смеялись, кричали... это было так странно; никто
уже не видел ничего особенного в том, что для Мари мир теперь погрузился во
тьму. Карл шел рядом с ней. Мать добродушно расспрашивала его о всякой
всячине -- что у него делается дома, как он развлекался во время своей
поездки, и Карл торопливо рассказывал о всевозможных вещах, которые видел,
особенно о спектаклях, которые посетил, все время поражаясь тому, как
уверенно шла Мари, поддерживаемая матерью, и как спокойно и весело она его
слушала. Потом они сидели в кафе, старом прокуренном помещении, в этот час
уже совсем безлюдном. И толстый друг венгерки Ильки угощал всю компанию. В
окружавшем их шуме и суматохе Мари так близко придвинулась к Карлу, совсем
как бывало иногда в прежнее время, что он ощутил тепло ее тела. И вдруг он
даже почувствовал, как она коснулась его руки и погладила ее, не говоря ни
слова. Ему так захотелось что-нибудь ей сказать... что-нибудь ласковое,
утешительное, но он не мог... Он искоса взглянул на нее, и снова ему
показалось, будто из ее глаз что-то смотрит на него, но то был не
человеческий взгляд, а нечто жуткое, странное, чего он раньше не знал, и его
охватил ужас, словно рядом с ним сидело привидение... Ее рука дрогнула и
медленно отстранилась, и она тихо спросила: "Почему ты боишься? Ведь я все
та же?" И опять он не смог ответить, а сразу заговорил с другими. Через
некоторое время вдруг раздался голос: "Но где же Мари?" Это спросила фрау
Ладенбауер. И тогда все заметили, что Мари исчезла. "Но где же Мари?" --
закричали и другие. Некоторые поднялись, старый Ладенбауер стоял у двери
кафе и кричал на улицу: "Мари!" Все были взволнованы, говорили наперебой.
Кто-то сказал: "Но как вообще можно было допустить, чтобы такое существо
встало и ушло в одиночестве?" Вдруг со двора донесся крик: "Принесите
свечи... принесите фонари!" И возглас: "Иисус-Мария!" Это опять был голос
старой фрау Ладенбауер. Все устремились через маленькую кухню во двор. Над
крышами уже стелился рассвет. Вокруг старого двухэтажного дома шла
деревянная галерея. Наверху, облокотившись о перила, стоял человек в ночной
сорочке с горящей свечой в подсвечнике и смотрел во двор. За ним показались
две женщины в ночном одеянии, другой мужчина мчался вниз по скрипящей
лестнице. Это Карл увидел раньше всего. Потом что-то сверкнуло перед его
глазами, кто-то поднял белую кружевную шаль и снова ее уронил. Он слышал,
как около него говорили: "Ничего уже не поможет... все кончено... Позовите
же врача! Почему не едет Скорая помощь?.. Полицейского! Полицейского!.." Все
перешептывались, некоторые выбежали на улицу; за одной фигурой Карл невольно
следил глазами. Это была длинная фрау Иедек в желтом плаще; в отчаянии
прижав обе руки к вискам, она убежала и не вернулась... За Карлом толпились
люди. Он вынужден был отталкивать их локтями, чтобы не упасть на фрау
Ладенбауер, которая, стоя на коленях, держала обе руки Мари, раскачивала их
из стороны в сторону и кричала: "Скажи что-нибудь! Скажи хоть слово!.."
Наконец пришел с фонарем привратник в коричневом халате и ночных шлепанцах.
Осветив лицо Мари, он сказал: "Какое несчастье! И нужно же ей было удариться
головой прямо о закраину колодца". И тогда Карл увидел, что Мари была
распростерта у каменной закраины колодца. Вдруг мужчина в сорочке, стоявший
на галерее, сказал: "Я слышал, как что-то загрохотало, -- не прошло еще и
пяти минут!" И, подняв головы, все посмотрели на него, но он только все
время повторял: "Не прошло еще и пяти минут, как я услышал грохот..." --
"Как это она взобралась наверх?" -- прошептал кто-то за спиной у Карла. "Но
помилуйте, -- ответил другой, -- ведь она знает этот дом; она ощупью
пробралась через кухню, потом по лестнице наверх и потом через перила вниз;
не так-то уж это трудно". Так шептались вокруг Карла, но он даже не узнавал
голосов, хотя говорили, конечно, знакомые, и не оборачивался. Где-то по
соседству запел петух. Карлу казалось, что все это происходит во сне.
Привратник поставил фонарь на закраину колодца. Мать кричала: "Когда же
придет врач?" Старый Ладенбауер приподнял голову Мари так, что свет фонаря
упал ей прямо на лицо. И Карл отчетливо увидел, как шевельнулись ее ноздри,
дрогнули губы и открытые мертвые глаза взглянули на него совсем как прежде.
Он увидел также, что место, где раньше лежала ее голова, было красным и
влажным. Он крикнул: "Мари! Мари!" Но никто его не слышал, да и сам он не
слышал себя. Мужчина наверху, на галерее все еще стоял, перегнувшись через
перила, стояли и обе женщины рядом с ним, словно зрители на представлении.
Свеча потухла. Над двором стоял лиловый рассвет. Фрау Ладенбауер положила
голову Мари на сложенную белую кружевную шаль. Карл по-прежнему стоял
неподвижно и пристально смотрел вниз. Вдруг сразу посветлело, и теперь он
видел, что лицо Мари было совершенно спокойно и ничто не шевелилось в нем,
только капли крови медленно стекали со лба, из-под волос по щекам и шее на
влажный булыжник. И он понял, что Мари мертва...
Карл открыл глаза, словно отгоняя страшный сон. Он сидел один на скамье
у края дороги и видел, как капельмейстер Ребаи и полоумный Иедек спешили
вниз по той же дороге, по которой они все вместе поднимались наверх.
По-видимому, они горячо о чем-то говорили, размахивая руками и сильно
жестикулируя. Тросточка Иедека тонкой линией вырисовывалась на горизонте.
Все быстрее шли они, окутанные легким облачком пыли, а их слова замирали на
ветру. Вокруг сверкало солнце, и глубоко внизу в полуденном зное плыл и
дрожал город.
1905
СМЕРТЬ ХОЛОСТЯКА
В дверь постучали совсем тихо, но врач сразу проснулся, зажег свет и
встал с постели. Он посмотрел на жену, которая продолжала спать, надел
шлафрок и вышел в переднюю. Он не сразу узнал стоявшую там старуху в сером
платке.
-- Нашему барину стало вдруг очень плохо, -- сказала она. --
Пожалуйста, господин доктор, ступайте к нему поскорее.
Врач узнал голос. Это была экономка его друга, холостяка. Первой мыслью
доктора было: "Моему другу пятьдесят пять лет, он уже несколько лет как
болеет сердцем, -- может быть, с ним и вправду что-нибудь серьезное".
И он сказал:
-- Иду сейчас же, вы подождете меня?
-- Извините, пожалуйста, господин доктор, но я спешу еще к двум
господам. -- И старуха назвала имена коммерсанта и поэта.
-- А к ним вам зачем?
-- Барин хочет их увидеть еще раз.
-- Увидеть еще раз?
-- Да, господин доктор.
Он созывает друзей, подумал врач, значит, чувствует, что смерть
близка... И он спросил:
-- С барином кто-нибудь остался?
Старуха ответила:
-- Конечно, господин доктор, Иоганн от него не отходит, -- и ушла.
Доктор вернулся в спальню, и, покамест он быстро и как можно бесшумнее
одевался, в душе его поднялось какое-то горькое чувство. Пожалуй, даже не
боль оттого, что, быть может, сейчас он теряет доброго старого друга, а
мучительное сознание, что вот и его конец близок, его и всех тех, кто только
несколько лет тому назад был еще молод.
Влажной, теплой весенней ночью ехал врач в своей открытой коляске в
ближнее предместье, где жил холостяк. Он поглядел наверх, в распахнутое окно
спальни, из которого струился в ночь бледный свет.
Врач поднялся по лестнице, слуга отворил ему дверь, серьезно поклонился
и печально опустил левую руку.
-- Как? -- задыхаясь, спросил врач. -- Я опоздал?
-- Да, господин доктор, -- ответил слуга, -- барин скончался пятнадцать
минут тому назад.
Врач глубоко вздохнул и вошел в комнату. Там, полуоткрыв тонкие
посинелые губы, вытянув руки на белом покрывале, лежал его покойный друг.
Жидкая борода была всклокочена, седые пряди падали на бледный и влажный лоб.
Шелковый абажур, затенявший электрическую лампочку на тумбочке возле
кровати, отбрасывал на подушку красноватую тень. Врач смотрел на умершего.
Когда же он был у нас в последний раз, думал он. Да, помнится, в тот вечер
шел снег. Значит, прошлой зимой. Как редко виделись мы в последнее время!
С улицы донеслось постукивание лошадиных копыт. Врач отвернулся от
умершего и увидел тонкие ветки, колыхавшиеся в ночном воздухе за окном.
Вошел слуга, и врач спросил его, как это случилось.
Слуга начал рассказывать обычную историю -- о том, как больному вдруг
сделалось плохо, стало трудно дышать, как он соскочил с кровати, принялся
ходить взад и вперед по комнате, затем бросился к письменному столу, потом
опять поплелся к постели, как он томился жаждой, стонал, приподнялся еще раз
и вдруг рухнул на подушки. Врач слушал, кивая, положив правую руку на лоб
покойного.
Подъехала чья-то коляска. Врач подошел к окну. Он увидел коммерсанта,
который, вылезая, бросил на него вопрошающий взгляд. Врач невольно опустил
руку, точно так, как встретивший его слуга. Коммерсант вскинул голову,
словно не в силах поверить, врач пожал плечами и, охваченный внезапной
усталостью, сел в кресло в ногах покойного.
Вошел коммерсант, желтое его пальто было расстегнуто; он положил шляпу
на маленький столик у дверей и пожал руку врачу.
-- Просто ужасно, -- сказал он. -- Как это случилось? -- И недоверчиво
поглядел на мертвеца.
Врач рассказал все, что знал сам, и добавил:
-- Даже если бы я и успел приехать, помочь ему я бы не смог.
-- Подумайте только, -- сказал коммерсант, -- сегодня ровно неделя, как
я в последний раз говорил с ним в театре. Я еще звал его поужинать, но он,
как всегда, спешил на одно из своих таинственных свиданий.
-- А у него они все еще были? -- спросил врач, грустно улыбаясь.
Опять подъехала коляска. Коммерсант подошел к окну. Увидев выходящего
из нее поэта, он отошел в глубь комнаты, боясь выражением лица выдать
печальную новость. Врач вынул из портсигара папиросу к стал смущенно вертеть
ее в пальцах.
-- Привычка с того времени, когда я работал в больнице. Бывало, только
выйдешь ночью из палаты, тотчас же и закуришь, все равно что бы там ни
делал, вводил ли морфий или удостоверял смерть.
-- А знаете, -- спросил коммерсант, -- сколько лет я не видел мертвеца?
Четырнадцать -- с тех пор, как отец мой лежал на столе.
-- А ваша жена?
-- Жену я, конечно, видел в самые последние мгновения, но после нет.
Вошел поэт, пожал руки обоим и неуверенно поглядел на постель. Потом
решительно подошел ближе и стал смотреть на покойника, серьезно, но с
каким-то презрительным подергиванием губ. Значит, он, твердил голос у него в
душе. Ибо его давно уже занимала мысль о том, кому из знакомых суждено
отправиться первым в свой последний путь.
Вошла экономка. С глазами полными слез она опустилась на колени возле
постели, заплакала и молитвенно сложила ладони. Поэт, легко и утешающе,
опустил руку ей на плечо.
Коммерсант и врач стояли у окна, вдыхая влажный весенний воздух.
-- Как-то странно, -- сказал коммерсант, -- что он послал за всеми
нами. Неужели он хотел видеть нас у своего смертного одра? Или, может быть,
желал сообщить нам что-нибудь важное?
-- Что касается меня, -- сказал доктор со скорбной улыбкой, -- то тут
не было ничего удивительного, я же врач. А вы, -- обратился он к
коммерсанту, -- вы выступали иногда в качестве консультанта. Может быть, он
хотел передать лично вам свои последние распоряжения.
-- Может быть, -- сказал коммерсант.
Экономка вышла, и друзья слышали, как она разговаривает в передней со
слугой. Поэт все еще стоял у постели и вел таинственный диалог с усопшим.
-- Кажется, -- тихо сказал коммерсант врачу, -- кажется, он чаще бывал
с ним в последнее время. Может быть, он объяснит нам, в чем тут дело.
Поэт стоял, не двигаясь, заложив за спину руки, в которых держал
широкополую серую шляпу. Взгляд его сверлил закрытые глаза покойника.
Господа начали проявлять нетерпение. Коммерсант подошел к поэту и кашлянул.
-- Три дня тому назад, -- выговорил поэт, -- мы гуляли с ним целых два
часа, за городом, на виноградниках. Вы хотите знать, о чем он говорил? О
поездке в
Швецию, куда собирался отправиться летом, о новом альбоме Рембрандта,
вышедшем сейчас у Ватсона в Лондоне, и, наконец, о Сантос-Дюмоне. Говоря об
управлении воздушными кораблями, он приводил множество
математически-физических доводов, которые я не совсем понял. Право же, он не
думал о смерти. Вероятно, все мы в определенном возрасте опять перестаем
думать о ней.
Врач вышел в соседнюю комнату. Здесь он мог разрешить себе закурить.
Странное, даже жуткое чувство охватило его, когда в бронзовой пепельнице на
письменном столе он увидел белый пепел. "Почему, в сущности, я еще здесь? --
подумал он, опускаясь в кресло перед столом. -- У меня больше права уйти,
чем у других, я ведь вызван, конечно, только как врач. Мы с ним были вовсе
не так уж дружны. В мои годы, -- продолжал он размышлять, -- с моим складом
характера, вообще невозможно дружить с человеком, у которого нет никакой
профессии, да и не было никогда. Не будь он богат, что стал бы он делать?
Вероятно, сочинительствовать. Он ведь был очень остроумен". И врач припомнил
несколько злобных и метких замечаний холостяка, особенно касающихся
произведений их общего друга, поэта.
Вошли поэт и коммерсант. При виде доктора, сидевшего в только что
осиротевшем кресле, с папиросой во рту, -- впрочем, он так и не закурил ее,
-- лицо поэта выразило оскорбление. Он закрыл за собой дверь. Они были как
бы в другом мире.
-- Вы хоть сколько-нибудь понимаете? -- спросил коммерсант.
-- Что? -- рассеянно переспросил поэт.
-- Что заставило его послать за нами, именно за нами!
Поэту казалось совершенно излишним искать какие-то особые причины.
-- Наш друг, -- пояснил он, -- почувствовал приближение смерти, и хотя
он жил довольно одиноко, -- во всяком случае, в последнее время, -- но в
такой час у людей, по природе общительных, вероятно, возникает потребность
видеть вокруг себя тех, с кем они прежде были близки.
-- Но ведь у него была возлюбленная, -- заметил коммерсант.
-- Возлюбленная, -- повторил поэт и презрительно вздернул брови.
В эту секунду врач заметил, что средний ящик письменного стола
полуоткрыт.
-- Уж не здесь ли его завещание? -- сказал он.
-- Нам-то что до этого, -- возразил коммерсант, -- особенно в такую
минуту. Впрочем, у него есть сестра, замужняя, она живет в Лондоне.
Вошел слуга. Он хотел бы посоветоваться с господами относительно
катафалка, похорон, объявления о смерти. Насколько он знает, завещание
хранится у нотариуса покойного. Только вряд ли там есть распоряжения насчет
всех этих вещей.
В комнате душно и жарко, заметил поэт. Он раздвинул тяжелые красные
портьеры на одном из окон и распахнул обе рамы. Широкий синий парус весенней
ночи вплыл в комнату. Врач спросил у слуги, не знает ли он, по какой причине
покойный послал за ними, потому что, насколько он помнит, его, как врача, не
приглашали уже много лет. Слуга, казалось, только и ждал этого вопроса. Он
вытащил из кармана своего пиджака огромный бумажник, достал из него листок и
сказал, что барин еще семь лет назад записал имена всех друзей, которых
хотел видеть перед смертью. Так что, если бы барин даже потерял сознание,
слуга имел полномочия и послал бы за господами сам.
Врач взял записку и увидел в ней пять имен. Кроме трех присутствующих,
здесь значилось имя друга, умершего два года назад, и еще какого-то
неизвестного. Слуга пояснил, что это фабрикант, у которого барин бывал лет
девять-десять назад, но адрес его не то утерян, не то забыт. Господа
поглядели друг на друга, смущенные и встревоженные.
-- Что все это значит? -- спросил коммерсант. -- Уж не хотел ли он
произнести речь в последний свой час?
-- Надгробную речь, посвященную себе самому, -- добавил поэт.
Врач заглянул в открытый ящик письменного стола, и вдруг оттуда, с
конверта, написанные крупными латинскими буквами, на него воззрились два
слова: "Моим друзьям".
-- О! -- вскричал врач и, взяв конверт, поднял его над головой,
показывая остальным. -- Это нам, -- пояснил он слуге и движением головы дал
ему понять, что он здесь лишний. Слуга вышел.
-- Нам, -- сказал поэт, глядя широко раскрытыми глазами.
-- Тут и сомнения быть не может, -- заявил врач, -- мы имеем полное
право вскрыть конверт.
-- Обязаны, -- подтвердил коммерсант и застегнул пальто.
Врач взял из стеклянной чаши нож для разрезания бумаги, вскрыл конверт,
вынул письмо и надел пенсне. Этой секундой воспользовался поэт -- он
развернул письмо.
-- Ведь оно предназначено нам всем, -- заметил он вскользь и
прислонился к столу, так что свет от висячей люстры упал на бумагу.
Коммерсант встал с ним рядом. Врач остался на своем месте.
-- Может быть, вы прочтете вслух? -- попросил коммерсант.
Поэт начал:
"Моим друзьям". -- Он прервал себя, улыбаясь: -- Да, господа, здесь
опять то же обращение, -- и с великолепной непринужденностью продолжал
читать: -- "Минут пятнадцать тому назад я испустил дух. Вы собрались вокруг
моего смертного ложа и готовитесь, все вместе, прочесть это письмо, --
разумеется, только если в час моей кончины оно еще будет существовать, --
добавлю я. Ведь может статься, что мной опять овладеет другое, лучшее,
побуждение".
-- Что? -- переспросил врач.
-- Овладеет лучшее побуждение, -- повторил поэт и продолжал: -- "И я
решу уничтожить письмо, которое мне не принесет ни малейшей пользы, вам же
доставит, в лучшем случае, несколько неприятных часов, а кое-кому и отравит
жизнь".
-- Отравит жизнь? -- вопросительно повторил врач и протер стекла
пенсне.
-- Скорее, -- осипшим голосом сказал коммерсант. Поэт продолжал:
"Вот я и спрашиваю себя: что за странный каприз толкает меня к
письменному столу и заставляет писать слова, впечатление от которых я уже не
смогу прочесть на ваших лицах? А если бы и смог, удовольствие оказалось бы
слишком ничтожным, чтобы послужить извинением той фантастической подлости,
которую сейчас, правда с чувством сердечнейшего удовольствия, я решил
совершить".
-- Ха! -- вскричал врач каким-то чужим голосом. Поэт бросил на него
быстрый и злобный взгляд и продолжал, быстрее и монотоннее, чем прежде:
"Да, каприз -- и только, потому что, в сущности, я не питаю к вам
никаких злых чувств. Я даже очень хорошо отношусь к вам -- по-своему,
конечно, впрочем, как и вы ко мне. Я даже не презираю вас. И хоть иногда и
подтрунивал над вами, все же никогда над вами не издевался. Даже в те, --
нет, уж во всяком случае, не в те часы, о которых вы получите сейчас самое
наглядное и самое неприятное представление. Так откуда же этот каприз? Может
быть, он возник все-таки из глубокого и, в сущности, благородного желания
уйти из мира не отягощенным чрезмерно большой ложью? Я бы мог убедить себя в
этом, если бы хоть единственный раз в жизни испытал малейшее ощущение того,
что люди называют раскаянием".
-- Читайте поскорее конец, -- сказал врач своим новым голосом.
Коммерсант попросту вынул письмо из рук поэта, которому показалось, что
пальцы у него отнялись, быстро опустил глаза на нижние строчки и прочел:
"Это был рок, дорогие мои. С этим я уж ничего не могу поделать. Всеми
вашими женами я обладал. Всеми".
Коммерсант вдруг замолчал и начал листать страницы в обратном порядке.
-- Что вы ищете? -- спросил врач.
-- Письмо написано девять лет назад, -- сказал коммерсант.
-- Дальше, -- приказал поэт. И коммерсант прочел:
"Разумеется, все эти связи были очень различны. С одной я жил почти что
в браке, много месяцев. С другой у меня было то, что принято называть легкой
интрижкой. С третьей дело зашло так далеко, что я собирался покончить с
собой вместе с нею. Четвертую я спустил с лестницы потому, что она
обманывала меня с другим. А еще одна была моей возлюбленной всего
один-единственный раз. Все вы разом вздохнули с облегчением, милые вы мои.
Напрасно. Ведь, может быть, это был прекраснейший час в моей -- и в ее
жизни. Так-то, друзья мои. Больше мне нечего вам сказать. Я складываю эти
листки, опускаю их в мой письменный стол, и пусть они полежат здесь,
покамест я не уничтожу их в другом настроении или покамест их не вручат вам
в тот самый час, когда я буду лежать на смертном одре. Прощайте".
Врач взял письмо у коммерсанта и, очевидно, внимательно прочел его с
начала до конца. Потом поглядел на коммерсанта, который стоял, скрестив руки
на груди, и смотрел на него с издевкой.
-- Хотя жена ваша умерла в прошлом году, -- спокойно сказал врач, --
это не меняет дела.
Поэт шагал по комнате взад и вперед, дергая, словно в судороге,
головой. "Каналья", -- внезапно прошипел он сквозь зубы и поглядел вверх,
точно слово -- это предмет, растаявший в воздухе. Он пытался воскресить
образ юного существа, супруги, которую когда-то держал в объятиях. Но
всплывали все образы других женщин, -- и тех, которых он часто вспоминал, и
тех, которые, казалось, забыты, только вот этот, желанный, он никак не мог
заставить появиться. Потому что тело жены уже давно увяло и утратило аромат,
да и слишком много времени прошло с тех пор, как она перестала быть для него
возлюбленной. Зато она стала чем-то другим, более значительным и
благородным, -- подругой и спутницей, полной гордости за его успехи, полной
участия к его разочарованиям, полной понимания самых глубин его существа.
Ему, право же, не казалось невероятным, что старому злобному холостяку
захотелось просто отнять подругу у любимого друга, которому он втайне всегда
завидовал. Ибо все то, остальное, -- какое оно, в сущности, имело значение?
Поэту вспомнились различные любовные приключения, давнишние и недавние, без
которых, конечно, не обошлось в его насыщенной жизни художника, и мимо
которых жена его проходила иногда улыбаясь, а иногда и плача. Где все это
сейчас? Потускнело, как тот далекий час, когда она бросилась в объятия
ничтожного человека, не размышляя, быть может, даже не сознавая того, что
делает. Исчезло почти так же, как воспоминание об этом часе в голове
мертвеца, покоящейся там, рядом, на смятой в муках подушке. А может быть,
все, что написано в этом завещании, просто ложь? Последняя месть жалкого
обывателя, который знал, что обречен на вечное забвение, и завидовал
избраннику, над творениями которого смерть не властна? Что ж, весьма
возможно. Но, даже если все написанное -- правда, -- все равно это только
мелкая месть, да к тому же решительно неудавшаяся.
Врач смотрел на листки бумаги, лежавшие перед ним, и думал о стареющей,
кроткой, нет, доброй женщине, которая спит сейчас дома. Думал он и о своих
трех детях. О старшем, вольноопределяющемся, который отбывал сейчас службу,
о взрослой дочке, помолвленной с адвокатом, и о меньшой, такой хорошенькой и
очаровательной, что недавно на балу знаменитый художник попросил разрешения
ее писать. Думал он и о своем уютном доме, и все, что хлынуло на него из
письма умершего, было уже даже не ложью, а какой-то изощренной и непонятной
чепухой. Ему даже показалось, что он вообще не узнал ничего нового. Врач
вспомнил странный период в своей жизни, -- это было лет четырнадцать --
пятнадцать назад, -- тогда в его врачебной деятельности начались
неприятности, и, растерявшись, а потом в полном смятении чувств, он решил
бросить город, жену, семью. Вот в это самое время он и стал вести
разгульную, распутную жизнь, в которую вошла странная истеричная женщина,
позднее покончившая с собой из-за другого возлюбленного. Теперь он не мог
даже вспомнить, каким образом существование его вошло в обычную колею. В то
тяжелое время, которое пришло и ушло, словно болезнь, да, именно тогда жена,
видно, и обманула его. Да, конечно, так оно и было, и совершенно ясно, что,
в сущности, он всегда это знал. И разве однажды она чуть было не призналась
ему? Разве не намекала? Лет тринадцать -- четырнадцать назад?.. Да, но по
какому поводу?.. Кажется, это случилось летом, когда они путешествовали
вдвоем во время отпуска, поздно вечером на террасе в отеле?.. Он напрягал
память