х нашептывал: "Отведай", - а
соблазнительное яблоко висело так близко? Однажды поздно вечером, когда все
домашние уже спали, госпожа де Саверн и ее горничная, закутавшись в плащи с
капюшонами, молча выскользнули из задних ворот замка де Саверн, сели в
ожидавшую их коляску, кучер которой, по-видимому, отлично знал и дорогу и
седоков, поскакали по прямым аллеям парка Большого Саверна и через полчаса
очутились у дворцовых ворот. Кучер отдал поводья слуге и, миновав несколько
ходов и переходов, очевидно, отлично ему знакомых, вместе с обеими женщинами
вошел во дворец и поднялся на галерею над большою залой, где сидело
множество лордов и леди, а возле одной из стен находилась сцена с занавесом.
Несколько мужчин и женщин прохаживались взад-вперед по спине, произнося
стихотворные диалоги. О, боже! Они играли комедию - одну из тех греховных
очаровательных пьес, которые графине запрещалось смотреть, но которые она
так страстно мечтала увидеть! После представления должен был состояться бал,
на котором актеры будут танцевать в своих костюмах. Многие гости были уже в
масках, а в ложе возле сцены сидел сам монсеньер принц-кардинал, окруженный
кучкой людей, одетых в домино. Госпожа де Саверн несколько раз видела
кардинала, когда он со своею свитой возвращался с охоты. Если бы ее спросили
о содержании пьесы, ей было бы так же трудно ответить на этот вопрос, как
пересказать услышанную за несколько часов до того проповедь пастора Шнорра.
Однако Фронтэн шутил со своим хозяином Дамисом, а Жеронт запирал двери
своего дома и, ворча, ложился спать. Вскоре совсем стемнело; Матюрина
выбросила из окна веревочную лестницу и вместе со своей госпожою Эльмирой
спустилась по лестнице, которую держал Фронтэн, и Эльмнра, тихонько
вскрикнув, упала в объятия мосье Дамиса, после чего хозяин со слугою и
служанка с хозяйкой спели веселую песенку, в которой очень забавно
изображалась бренность человеческого бытия, а когда они кончили, то сели в
гондолу, ожидавшую их у спуска в канал, и были таковы. А когда старик
Жеронт, разбуженный шумом, появился наконец на сцене в своем ночном колпаке
и увидел уплывающую лодку, зрители, разумейся, хохотали над задыхающимся от
бессильной злобы несчастным старикашкой. Это и в самом деле очень смешная
пьеса; она до сих пор пользуется большой популярностью во Франции и во
многих других странах.
После представления начался бал. Угодно ли госпоже танцевать? Угодно ли
благородной графине де Саверн танцевать с кучером? Внизу, в зале, были и
другие гости, тоже в масках и в домино. Но кто сказал, что она была в маске
и в домино? Правда, мы упомянули, что она была закутана в плащ с капюшоном.
А разве домино не плащ? И разве к нему не прикрепляется капюшон? И разве вы
не знаете, что женщины носят маски не только на маскарадах, но даже у себя
дома?
Однако здесь возникает еще один вопрос. Благородная дама доверяется
вознице, который везет ее в замок некоего принца, врага ее мужа. А кто же ее
провожатый? Разумеется, не кто иной, как этот злосчастный мосье де ла Мотт.
С тех пор как уехал муж мадам де Саверн, он все время находился невдалеке от
нее. Никакие капелланы, сторожа и дуэньи, никакие замки и засовы не могли
помешать ему поддерживать с нею связь. Каким образом, посредством каких
хитросплетений и уловок? Посредством какого подкупа и обмана? Несчастные
люди, они оба уж покончили счеты с этим миром. Оба были жестоко наказаны. Я
не намерен описывать их безумства, я не хочу быть мосье Фигаро и держать
лестницу с фонарем, когда граф забирается в окошко к Розине. Несчастная,
запуганная, заблудшая душа! Ее постигла ужасная кара за то что, без
сомнения, было тяжелым грехом.
Совсем еще девочкой она вышла замуж за мосье де Саверна, которого не
знала и не любила, только потому, что так приказали ей родители и она
обязана была выполз нить их волю. Ее продали и отправили в рабство. Вначале
она жила в послушании. Если она и проливала слезы, то они высыхали; если она
и ссорилась с мужем, то между ними быстро воцарялся мир. Она не таила в душе
злобы и была кроткой, покорной рабыней, подобной тем, каких вы можете
встретить на острове Ямайке или Барбадосе. Сколько я могу судить, ни у одной
из них слезы не высыхали так быстро и ни одна не целовала руки своего
надсмотрщика с большей готовностью, нежели она. Ни веду нельзя же
одновременно ожидать и искренности и раболепства. Что до меня, то я знаком с
одною дамой, которая послушна лишь тогда, когда сама того пожелает, и, -
клянусь честью! - быть может, это я играю перед ней роль лицемера, и это мне
приходится улыбаться, дрожать и притворяться.
Когда госпоже де Саверн пришло время родить, ей было приказано
отправиться в Страсбург, где имелись наилучшие врачи, и там, через полгода
после отъезда ее мужа на Корсику, родилась их дочь Агнеса де Саверн.
Теперь бедняжкой овладели тайные страхи, душевная тревога и угрызения
совести. Она писала моей матушке, в то время единственной своей наперснице
(хотя и ей она доверилась отнюдь не до конца!): "Ах, Урсула! Я страшусь
этого события. Быть может, я умру. Мне даже кажется, что я надеюсь умереть.
За долгие дни, прошедшие после его отъезда, я стала так бояться его
возвращения, что, наверное, сойду с ума, когда его увижу. Знаешь, после
сражения при Кальви, прочитав, что убито много офицеров, я подумала: а не
убит ли мосье де Саверн? Я дочитала список до конца, но его имени там не
было, и - ах, сестрица, сестрица - я ничуть не обрадовалась! Неужели я стала
таким чудовищем, чтобы желать своему собственному мужу... Нет. Но я хотела
бы стать чудовищем. Я не могу говорить об этом с мосье Шнорром. Ведь он так
глуп. Он совсем меня не понимает. Он в точности как мой муж - вечно читает
мне проповеди.
Послушай, Урсула! Только смотри - никому не рассказывай! Я ходила
слушать проповедь. О, это была поистине божественная проповедь! Ее читал не
пастор. О, как они мне надоели! Ее читал добрый епископ французской церкви
(а не нашей германской), епископ Амьенский, он приехал сюда с визитом к
принцу-кардиналу. Зовут этого епископа мосье де ла Мотт. Он - родственник
того господина, который в последнее время часто у нас бывал, большого друга
мосье де Саверна, спасшего жизнь моему мужу в битве, о которой мосье де С.
постоянно толкует.
Как прекрасен собор! Я ходила туда вечером. В церкви, словно звезды,
сияли огни и играла небесная музыка. Ах, как не похоже на мосье Шнорра и
на... и еще на одного человека в моем новом доме, который вечно читает
проповеди - то есть, я хочу сказать, когда он бывает дома. Несчастный!
Хотела бы я знать, читает ли он им проповеди там, на Корсике! Если да, то
мне их очень жаль. Когда будешь мне писать, не упоминай о соборе. Ведьмы
ничего об этом не знают. Как бы они бранились, если б только узнали! О, как
они меня эннуируют {От ennuyer - наводить тоску (франц.).}, ведьмы
несчастные! Ты бы только на них поглядела! Они думают, что я пишу мужу. Ах,
Урсула! Когда я пишу ему, я часами сижу над листом бумаги. Я не говорю ровно
ничего, а то, что я говорю, кажется неправдой. Зато когда я пишу тебе, перо
мое так и летает! Не успею начать письмо, как бумага уже вся исписана. То же
самое бывает, когда я пишу к... Кажется, эта злая ведьма заглядывает мне в
письмо сквозь свои очки! Да, милая сестрица, я пишу господину графу!"
К этому письму приложен постскриптум, написанный, очевидно, по просьбе
графини, на немецком языке, в котором сиделка госпожи де Саверн извещает о
рождении ее дочери и о том, что мать и дитя пребывают в добром здравии.
Эта дочь сидит сейчас передо много - тоже с очками на носу - и
безмятежно просматривает портсмутскую газету, из которой, надеюсь, она скоро
узнает о продвижении по службе своего сына мосье Лоботряса. Свое благородное
имя она сменила на мое - всего лишь скромное и честное. Дорогая моя! Глаза
твои уже не так ясны, как прежде, и в черных как смоль локонах серебрится
седина. Ограждать тебя от опасностей всегда было сладостным жребием и долгом
всей моей жизни. Когда я обращаю к тебе свой взор и вижу, как ты, спокойная
и счастливая, стоишь на якоре в нашей мирной гавани после всех превратностей
судьбы, сопровождавших наше плаванье по океану жизни, чувство бесконечной
благодарности переполняет все мое существо и душа изливается в восторженном
гимне.
Первые дни жизни Агнесы де Саверн ознаменовались происшествиями, коим
суждено было самым необыкновенным образом повлиять на ее судьбу. У
колыбельки ее с минуты на минуту готова была разыграться двойная, даже
тройная трагедия. Как странно, что смерть, злодейство, месть, угрызения
совести и тайна теснились вокруг колыбели существа столь чистого и невинного
- благодаря Богу и ныне столь же чистого и невинного, как в тот день, когда,
спустя какой-нибудь месяц после ее появления на свет, начались ее
удивительные приключения.
Письмо к моей матушке, написанное госпожою де Саверн накануне рождения
ее дочери и законченное ее сиделкой Мартой Зеебах, помечено 25 ноября 1768
года. Через месяц Марта написала (по-немецки), что у госпожи ее открылась
горячка, такая сильная, что временами она теряла рассудок и врачи опасались
за ее жизнь. Барышни де Барр считали, что младенца нужно вскармливать
рожком, но они не были сведущи в уходе за грудными детьми, и малютка тяжко
болела, пока ее не вернули матери. Сейчас госпожа де Саверн успокоилась. Ей
гораздо лучше. Она ужасно страдала. В бреду мадам все время просила свою
молочную сестру спасти ее от какой-то неведомой опасности, которая, как она
воображала, ей грозит.
В то время, когда писались эти письма, я был совсем еще мал, однако я
отлично помню, как пришло следующее письмо. Оно лежит вон в том ящике и
написано дрожащей больною рукой, которая теперь давно уж истлела, а чернила
за пятьдесят лет {* Записки, по-видимому, написаны в 1820-1821 годах. Мистер
Дюваль был произведен в контр-адмиралы и кавалеры ордена Бани по случаю
вступления на престол короля Георга IV.} совершенно выцвели. Я помню, как
матушка воскликнула по-немецки - она всегда изъяснялась на этом языке в
минуты сильного волнения: "О, боже! Моя девочка сошла с ума, она сошла с
ума!" Это жалкое выцветшее письмо и в самом деле содержит какой-то странный,
бессвязный лепет.
"Урсула! - писала госпожа де Саверн (я полагаю, что нет нужды полностью
приводить слова несчастного обезумевшего создания), - когда родилась моя
дочь, демоны хотели отнять ее у меня. Но я сопротивлялась и крепко прижимала
ее к себе, и теперь они уже не могут причинить ей вреда. Я отнесла ее в
церковь. Марта ходила туда со мной, и Он был там, - он всегда там, - чтобы
защитить меня от демонов, и я попросила окрестить ее и нарекла Агнесою и
сама тоже окрестилась и тоже приняла имя Агнесы. Подумать только - я приняла
крещение двадцати двух лет от роду! Агнеса Первая и Агнеса Вторая. Но хоть
имя мое изменилось, я всегда останусь той же для моей Урсулы, и теперь меня
зовут Агнеса Кларисса де Саверн, урожденная де Вьомениль".
Действительно, в то время, когда к графине еще не совсем вернулся
рассудок, она вместе со своей дочерью приняла римско-католическую веру. Была
ли она в здравом уме, когда поступала подобным образом? Подумала ли она,
прежде чем совершить этот шаг? Встречалась ли она с католическими
священниками в Саверне, имелись ли у нее иные причины для обращения, кроме
тех, о которых она узнала из споров между мужем и мосье де ла Моттом? В этом
письме несчастная пишет: "Вчера к моей постели подошли двое с золотыми
нимбами вокруг головы. Один из них был в одежде священника, второй был
прекрасен и весь утыкан стрелами, и они сказали: "Мы - святой Фабиан и
святой Себастиан; завтра - день святой Агнесы, и она будет ожидать тебя в
церкви").
Что произошло на самом деле, я так никогда и не узнал. Протестантский
священник, с которым я встретился впоследствии, мог только принести свою
книгу и показать мне запись, из которой явствовало, что он окрестил малютку
и нарек ее Августиной, а вовсе не Агнесой. Марта Зеебах умерла. Ла Мотт в
разговоре со мною не касался этого эпизода в истории несчастной графини. Я
думаю, что статуи и картины, которые она видела в церквах, подействовали на
ее больное воображение; что, раздобыв римско-католические святцы и требник,
она узнала из них, когда празднуются дни святых, и, еще не совсем
оправившись от горячки и не давая себе отчета в своих поступках, отнесла
новорожденную в собор и приняла там крещение.
Теперь, разумеется, бедной графине пришлось еще больше таиться и лгать.
"Демоны" - это были старые девы, приставленные следить за каждым ее шагом.
Их нужно было постоянно обманывать. Но разве она не делала этого и раньше,
когда ездила во дворец кардинала в Саверне? Куда бы несчастная ни обращала
свои стопы, - мне кажется, я вижу, как всюду на нее сверкают из тьмы
зловещие глаза де ла Мотта. Бедная Ева, - надеюсь и уповаю, еще не
окончательно павшая, - ее вечно преследовал по пятам этот змей, и ей суждено
было погибнуть в его ядовитых объятиях. Кто постигнет неисповедимые пути
рока? Через год после описываемых мною событий очаровательная принцесса,
сияя улыбкой и зардевшись румянцем, под звон колоколов, под гром орудий и
приветственные клики тысячной толпы, проезжала по улицам Страсбурга в
карете, украшенной гирляндами и знаменами. Кто мог подумать, что в последний
свой путь она отправится на мерзкой колымаге и закончит свою жизнь на
эшафоте? Госпоже де Саверн суждено было прожить еще один только год, и
постигший ее конец был не менее трагичен.
Многие врачи говорили мне, что после рождения ребенка матери часто
теряют рассудок. Госпожа де Саверн некоторое время оставалась в том
лихорадочном состоянии, когда человек, хотя отчасти и сознает свои поступки,
все же далеко не полностью за них отвечает. Спустя три месяца она
пробудилась как бы от сна с ужасным воспоминанием о происшедшем. Какие
горестные видения, какие посулы завлекли супругу ревностного знатного
протестанта в римско-католическую церковь и заставили ее принять крещение
вместе с новорожденным младенцем? Она никогда не могла вспомнить об этом
своем деянии. Бесконечный ужас охватывал ее при мысли о нем - бесконечный
ужас и ненависть к мужу, который был причиной всех ее горестей и страхов.
Она начала бояться его возвращения, она прижимала к груди ребенка, запирала
на замки и засовы все двери, чтобы люди не похитили у нее малютку.
Протестантский священник и протестантки-золовки в тревоге и отчаянии
наблюдали это зрелище, справедливо полагая, что госпожа де Саверн все еще не
в своем уме; они советовались с докторами, которые совершенно разделяли их
мнение, приезжали, прописывали лекарства и выслушивали презрительные
насмешки больной, встречавшей их то оскорблениями, то трепетом и слезами - в
зависимости от владевших ею переменчивых настроений. Состояние ее было в
высшей степени загадочным. Барышни де Барр время от времени в осторожных
выражениях писали о ней брату на Корсику. Он, со своей стороны,
безотлагательно отвечал потоками своих обычных словоизлияний. Узнав, что у
него родилась дочь, он покорился судьбе и тотчас принялся сочинять целые
фолианты наставлений касательно кормления, одежды, а также физического и
религиозного воспитания младенца. Девочку нарекли Агнесой? Он предпочел бы
имя Барбара, ибо так звали его мать. Помнится, в одном из писем несчастного
графа содержались указания насчет кашки для ребенка и инструкции
относительно диеты кормилицы. Он скоро вернется домой. Корсиканцы потерпели
поражение во всех битвах. Будь он католиком, он давно уже стал бы кавалером
королевских орденов. Мосье де Вьомениль все же надеется выхлопотать ему
орден за воинскую доблесть (протестантский орден, учрежденный его
величеством за десять лет до того). Эти письма (впоследствии утерянные во
время кораблекрушения {* Письма госпожи де Саверн к моей матушке в Уинчслси
не погибли в этой катастрофе и постоянно хранятся в секретере госпожи
Дюваль.}) содержали весьма скромное описание приключений самого графа. Я
убежден, что граф был очень смелым человеком и не выказывал нудного
многословия лишь тогда, когда говорил о своих собственных подвигах и
заслугах.
Письма графа приходили с каждою почтой. Приближался конец войны, а
следовательно, и его возвращение. Он радовался мысли, что скоро увидит свою
дочь и сможет наставить ее на путь, коим ей надлежит идти, - на путь
истинный и праведный. По мере того, как рассудок матери прояснялся,
усиливался ее страх - страх и ненависть к мужу. Мысль об его возвращении
была для нее нестерпима, она не смела и подумать о неизбежном признании. Его
жена приняла католичество и окрестила его ребенка? Она была уверена, что он
убьет ее, если узнает о случившемся. Она пошла к священнику, который ее
окрестил. Мосье Жоржель (секретарь его преосвященства) был знаком с ее
мужем. Принц-кардннал - великий и могущественный священнослужитель, сказал
Жоржель, он защитит ее от гнева всех протестантов Франции. Я думаю, что
графиня беседовала и с самим принцем-кардиналом, хотя в ее письмах к матушке
об этом нет ни слова.
Военная кампания окончилась. Мосье де Во и мосье де Вьомениль в весьма
хвалебных выражениях описывали поведение графа де Саверна. Их добрые
пожелания будут сопутствовать ему по дороге домой; хоть он и протестант, они
постараются употребить все свое влияние в его пользу.
День возвращения графа приближался. Этот день настал; я ясно
представляю себе эту картину: доблестный воин с бьющимся сердцем поднимается
по ступеням скромного жилища, в котором поселилось его семейство в
Страсбурге после рождения младенца. Как он мечтал об этой малютке, как
молился за нее и за жену свою в ночном карауле и на биваке, как,
невозмутимый и одушевленный горячею верой, молился за них на поле брани...
Он входит в комнату и видит лишь двух перепуганных служанок и две
искаженные страхом физиономии своих старых сестер.
- Где Кларисса и ребенок? - вопрошает он. Мать и дитя уехали. Куда -
они не знают. Удар паралича не мог бы поразить графа сильнее, чем весть,
которую вынуждены были сообщить ему дрожащие от страха домочадцы. Много лет
спустя я встретился с господином Шнорром, германским пастором из Келя, о
котором уже упоминалось выше, - после отъезда графа оп был оставлен в доме в
качестве наставника и капеллана.
- Когда мадам де Саверн отправилась в Страсбург для того, чтобы coucher
{Родить (франц.).}, - рассказал мне господин Шнорр, - я вернулся к своим
обязанностям в Келе, радуясь, что обрету наконец покой в своем доме, ибо
прием, оказанный мне госпожою графиней, никак нельзя было назвать любезным,
и всякий раз, когда я, по велению долга, появлялся у нее за столом, мне
приходилось сносить всевозможные дамские шпильки и неприятные замечания.
Сэр, эта несчастная дама сделала меня посмешищем в глазах всей прислуги. Она
называла меня своим тюремщиком. Она передразнивала мою манеру есть и пить.
Она зевала во время моих проповедей, поминутно восклицая: "О, que c'est
bete!" {О, как глупо! (франц.).} - а когда я запевал псалом, тотчас же
вскрикивала и говорила: "Прошу прощения, мосье Шнорр, но вы так фальшивите,
что у меня начинает болеть голова", - так что я с трудом мог продолжать эту
часть богослужения, ибо стоило мне начать песнопение, как даже слуги
принимались смеяться. Жизнь моя была поистине мученической, но я смиренно
сносил все пытки, повинуясь чувству долга и моей любви к господину графу.
Когда графиня оставалась в своей комнате, я почти каждый день навещал
барышень, сестер графа, чтобы осведомиться о здоровье графини и ее дочери. Я
крестил малютку, но мать чувствовала себя очень плохо и не могла
присутствовать при крещении, однако послала мадемуазель Марту передать мне,
что она желает назвать девочку Агнесою, я же волен называть ее как мне будет
угодно. Дело происходило 21 января, и я помню свое изумление, ибо по римским
святцам это день святой Агнесы.
Страшно осунувшийся и с густой сединою в некогда черных волосах, мой
бедный господин пришел ко мне с тоской и отчаяньем во взоре и поведал мне,
что госпожа графиня бежала, забрав с собою малютку. В руках у него был
листок бумаги, над которым он плакал и бесновался как безумный и, разражаясь
то страшными проклятьями, то потоками горьких слез и рыданий, умолял свою
горячо любимую заблудшую жену возвратиться домой и вернуть ему ребенка,
обещая простить ей все. Когда он произносил эти слова, его вопли и стенания
были настолько душераздирающи, что я сам чуть не заплакал, и моя матушка,
которая ведет мое хозяйство (она случайно подслушала все это за дверью),
также горячо сочувствовала горю моего бедного господина. А когда я прочитал
на этом листке, что госпожа графиня отреклась от веры, которую отцы наши со
славою хранили среди невзгод, гонений, кровопролития и рабства, я был
потрясен едва ли не более сильно, чем мой добрый господин.
Мы снова перешли мост, ведущий в Страсбург, и отправились в
кафедральный собор, у дверей которого встретили аббата Жоржеля, выходившего
из часовни, где он справлял свое богослужение. Узнав меня, аббат улыбнулся
зловещею улыбкой, а когда я сказал: "Это господин граф де Саверн", - бледное
лицо его слегка порозовело.
- Где она? - спросил мой несчастный господин, хватая аббата за руку.
- Кто она? - слегка попятившись, отозвался аббат.
- Где мой ребенок? Где моя супруга? - вскричал граф.
- Тише, мосье! Известно ли вам, в чьем доме вы находитесь? - сказал
аббат, и в эту самую минуту из алтаря, где совершалась служба, до нас
донеслись звуки песнопений, которые словно громом поразили моего бедного
господина. Задрожав с головы до ног, он прислонился к одной из колонн нефа,
в котором мы стояли, рядом с купелью, а над головой его висело изображение
святой Агнесы.
Отчаяние несчастного графа не могло не тронуть каждого, кто был его
свидетелем.
- Мосье граф, - говорит аббат, - я вам глубоко сочувствую. Это великое
событие было для вас неожиданностью... я... я уповаю, что оно послужит вам
на пользу.
- Стало быть, вам известно, что произошло? - спросил мосье де Саверн, и
аббат, заикаясь, вынужден был признаться, что действительно осведомлен о
случившемся. Дело в том, что он-то и совершил обряд, отлучивший мою
несчастную госпожу от церкви ее предков.
- Сэр, - с некоторым воодушевлением сказал он, - это была услуга, в
которой ни один священнослужитель не мог бы отказать. Клянусь всевышним,
мосье, я желал бы, чтобы и вы решились просить ее у меня.
Несчастный граф с отчаянием во взоре попросил для подтверждения
показать ему метрическую книгу, и в ней он прочитал, что 21 января 1769
года, в день святой Агнесы, знатная дама по имени Кларисса графиня де
Саверн, урожденная де Вьомениль, двадцати двух лет от роду, и Агнеса,
единственная дочь графа де Саверна и жены его Клариссы, были крещены и
восприняты в лоно церкви в присутствии двоих свидетелей (причетников),
каковые к сему руку приложили.
Несчастный граф преклонил колена возле метрической книги с выражением
страшной скорби на челе, в расположении духа, коему я глубоко сочувствовал.
Случилось так, что в ту самую минуту, когда он, склонив голову, бормотал
слова, напоминавшие скорее проклятья, нежели молитву, в главном алтаре
закончилась служба, и монсеньер в сопровождении своей свиты вошел в ризницу.
Сэр, граф де Саверн вскочил, выхватил шпагу и, грозя кулаком кардиналу,
произнес безумную речь, призывая проклятья на церковь, главою которой был
принц. "Где моя овечка, которую ты у меня похитил?" - повторил он слова
пророка, обращенные к ограбившему его царю.
Кардинал надменно ответил, что обращение мадам до Саверн совершилось
соизволением свыше и отнюдь по было делом его рук, и добавил: "Хоть вы и
были мне плохим соседом, сэр, я желаю вам добра и надеюсь, что и вы
последуете ее примеру".
Тут граф окончательно потерял терпение и принялся всячески хулить
римскую церковь, поносить кардинала, призывать проклятья на его голову,
сказал, что настанет день, когда его мерзостную гордыню постигнет наказание
и погибель, и вообще весьма красноречиво обличал Рим и все его заблуждения,
что всегда было излюбленным его занятием.
Должен признать, что принц Луи де Роган отвечал ему не без достоинства.
Он сказал, что подобные слова в подобном месте в высшей степени неприличны и
оскорбительны, что в его власти распорядиться арестовать мосье де Саверна и
наказать его за богохульство и оскорбление церкви, однако, сочувствуя
несчастному положению графа, он изволит забыть его безрассудные и дерзкие
речи, а также сумеет найти средства защитить госпожу де Саверн и ее ребенка
после совершенного ею праведного деяния.
Помнится, что когда мосье де Саверн приводил цитаты из Священного
писания, которыми он всегда так свободно пользовался, принц-кардинал вскинул
голову и улыбнулся. Хотел бы я знать, пришли ли ему на память эти слова в
день его собственного позора и гибели, причиной которых послужило роковое
дело с ожерельем королевы {* Сколько я помню, человек, который мне все это
рассказывал, хоть он и был протестантом, не судил принца-кардинала слишком
строго. Он сказал, что после своего падения принц вел примерную жизнь,
помогал бедным и делал все, что мог, для защиты королевской фамилии. - Д.
Д.}.
- Не без труда убедил я бедного графа покинуть церковь, где совершилось
вероотступничество его супруги, - продолжал мосье Шпорр. - Внешние ворота и
стены были украшены многочисленными статуями римских святых, и в течение
нескольких минут несчастный стоял на пороге, проклиная на чем свет стоит
Францию и Рим. Я поспешил увести его прочь, - подобные речи были опасны и не
сулили ничего доброго нам обоим. Он вел себя совсем как безумный, и когда я
привел его домой, барышни, напуганные диким видом брата, умоляли меня не
оставлять его одного.
Он снова отправился в комнату, где жила его супруга с ребенком, и,
увидев оставшиеся после них вещи, дал волю скорби, поистине достойной
сожаления. Хоть я и рассказываю о событиях почти сорокалетней давности, я
как сейчас помню безумное отчаяние несчастного графа, его горькие слезы и
молитвы. На комоде лежал маленький детский чепчик. Он схватил его, покрыл
поцелуями и слезами, умоляя жену вернуть ему ребенка и обещая все ей
простить. Он прижал чепчик к груди, обыскал все ящики и чуланы, перерыл все
книги, надеясь найти хоть какие-нибудь следы беглянок. Я придерживался
мнения (разделяемого также барышнями, сестрами графа), что графиня вместе с
ребенком укрылась в каком-либо монастыре, что кардиналу известно, где
находится эта несчастная одинокая женщина, и что высокородный протестант
напрасно стал бы ее разыскивать. Я, со своей стороны, всегда держал госпожу
графиню за легкомысленную своенравную особу, которая, как выражаются
католики, не имела ни малейшего призвания к духовной жизни, и потому был
уверен, что через некоторое время, когда это место ей наскучит, она оттуда
удалится, и всячески старался утешить графа этой слабою надеждой. Он же, со
своей стороны, то готов был все простить, то преисполнялся неистовой ярости.
Он предпочел бы видеть свою дочь мертвой, нежели получить ее обратно
католичкой. Он отправится к королю и, хоть тот и окружен блудницами, станет
просить у него правосудия. Во Франции еще не перевелись знатные протестанты,
чей дух не совсем еще сломлен, и они поддержат его в намеренье отомстить за
поруганную честь.
У меня было смутное подозрение, которое, я, однако, отгонял от себя как
недостойное, что существует некое третье лицо, осведомленное о бегстве
графини, и что это - господин, бывший некогда в большом фаворе у господина
графа и внушавший мне самому немалый интерес. Дня через три или четыре после
того, как граф де Саверн уехал на войну, я, обдумывая предстоящую проповедь,
прогуливался за домом моего господина в Саверне, среди полей, окаймляющих
лес, где находился большой SchloB {Дворец (нем.).} принца-кардинала, и вдруг
увидел этого господина с ружьем на плече. Я узнал его - это был шевалье де
ла Мотт, тот самый человек, который спас жизнь мосье де Саверну в сражении с
англичанами.
Мосье де ла Мотт сказал мне, что гостит у кардинала, и выразил надежду,
что барышни де Саверн пребывают в добром здравии. Он просил меня
засвидетельствовать им свое глубочайшее почтение и со смехом добавил, что,
явившись с визитом, не был принят, а это, как он полагает, весьма нелюбезно
по отношению к старому товарищу. Далее он выразил сожаление по поводу
отсутствия графа, "ибо, герр Pfarrer {Пастор (нем.).}, - сказал он, - вы
ведь знаете, что я добрый католик, и во многих чрезвычайно важных беседах,
которые я имел с графом де Саверном, предметом спора было различие между
нашими церквами, и я уверен, что мне следовало обратить его в нашу веру".
Будучи всего лишь скромным сельским пастором, я, однако же, не побоялся
высказаться по такому поводу, и между нами тотчас же завязалась весьма
интересная беседа, в коей я, по свидетельству самого шевалье, отнюдь не
оплошал. Как оказалось, он готовился к духовному сану, но затем вступил в
военную службу. Это был весьма интересный человек, и звали его шевалье де ла
Мотт. Сдается мне, что вы знаете его, господин капитан. Не угодно ли вам
набить свою трубку и выпить еще кружку пива?
Я ответил, что eiiectivement {Действительно (франц.).} знавал мосье де
ла Мотта, и добрый старый священник, рассыпавшись в комплиментах по поводу
моего беглого владения немецким и французским языками, продолжал свой
простодушный рассказ,
- Я всегда был плохим наездником, и когда я в отсутствие графа исполнял
обязанности капеллана и дворецкого, графиня не один раз далеко меня
обгоняла, говоря, что не может плестись моей монашеской рысцой. Однако на
ней была алая амазонка, что делало ее очень заметной, и потому мне кажется,
что я издали увидел, как она беседует с каким-то господином верхом на
Schimmel {Сивой лошади (нем.).} одетым в зеленый камзол. Когда я спросил ее,
с кем она говорила, она сказала: "Мосье пастор, что вы там radotez {Болтаете
(франц.).} насчет какой-то серой лошади и зеленого камзола! Если вы
приставлены за мною шпионить, извольте скакать побыстрее или велите старухам
лаять у вашего стремени". Видите ли, графиня вечно ссорилась с этими старыми
дамами, а они и вправду были препротивные. Меня, пастора реформатской церкви
аугсбургского исповедания, они третировали, словно какого-нибудь лакея, сэр,
и заставляли есть хлеб унижения; между тем как госпожа графиня, частенько
надменная, капризная и вспыльчивая, умела быть такой очаровательной и
кроткой, что никто не мог ей ни в чем отказать. Ах, сэр, - вздохнул пастор,
- эта женщина могла задобрить кого угодно, стоило ей только захотеть, и
когда она бежала, я был в таком отчаянии, что ее завистливые старые золовки
сказали, будто я сам в нее влюблен. Тьфу! Целый месяц до приезда моего
господина я стучался во все двери, надеясь найти за ними мою бедную
заблудшую госпожу. Она, ее дочь и ее служанка Марта исчезли, и никто из нас
не знал, куда они девались.
В первый же день после своего злополучного возвращения господин граф
нашел то, чего не заметили ни его завистливые и любопытные сестры, ни даже
я, человек незаурядной проницательности. Среди клочков бумаги и лоскутков в
секретере графини оказался обрывок письма, на котором ее почерком была
написана одна-единственная строчка - "Ursule, Ursule, le tyran rev..."
{Урсула, Урсула, тиран возвр... (франц.).} - и ничего более.
- Ах, - воскликнул господин граф, - она уехала в Англию к своей
молочной сестре! Лошадей, лошадей, живо! - И не прошло и часу, как он уже
совершал верхом первую часть своего долгого путешествия.
Глава III.. Путешественники
Несчастный граф так торопился, что совершенно оправдал старинную
поговорку; и путешествие его было отнюдь не стремительным. В Нанси он
заболел лихорадкой, которая чуть не свела его в могилу. В бреду он
беспрестанно вспоминал свою дочь и умолял неверную жену свою возвратить ему
ребенка. Едва поднявшись с постели, он тотчас же отправился в Булонь и
увидел берега Англии, где, как он не без основания полагал, скрывалась
беглянка.
И вот с этой минуты, воскресив воспоминания, необычайно ясно
сохранившие события тех далеких дней, я могу продолжать рассказ о
разыгравшейся вслед за тем удивительной, фантастической, порою ужасающей
драме, в которой мне, совсем еще юному актеру, довелось сыграть весьма
немаловажную роль. Пьеса давно уже кончилась, занавес опустили, и теперь,
вспоминая о неожиданных поворотах действия, о переодеваниях, тайнах,
чудесном избавлении и опасностях, я сам порою испытываю изумление и
склонность стать таким же великим фаталистом, каким был мосье де ла Мотт,
который утверждал, что всеми нашими поступками управляет некая высшая сила,
и клялся, что он мог предотвратить свою судьбу столько же, сколько приказать
своим волосам, чтоб они перестали расти. Сколь роковой была его судьба!
Сколь фатальной оказалась трагедия, которая вот-вот должна была разыграться!
Однажды вечером, во время каникул летом 1769 года, я сидел дома в своем
креслице, а на улице шумел проливной дождь. По вечерам у нас обыкновенно
бывали клиенты, но в тот вечер никто не явился, и я, как сейчас помню,
разбирал одно из правил латинской грамматики, которую матушка заставляла
меня зубрить, когда я приходил домой из школы.
С тех пор прошло пятьдесят лет {* Повесть, очевидно, была написана
около 1820 года.}. Я успел перезабыть великое множество событий своей жизни,
едва ли стоящих того, чтобы держать их в голове, но сцепка, разыгравшаяся в
ту достопамятную ночь, стоит у меня перед глазами так ясно, словно все это
случилось какой-нибудь час назад. Мы сидим, спокойно занимаясь своими
делами, как вдруг на пустынной и тихой улице, где до сих пор шумел только
ветер да дождь, раздается топот ног. Итак, мы слышим топот ног - нескольких
ног. Они стучат по мостовой и останавливаются у наших дверей.
- Мадам Дюваль, это я, Грегсон! - кричит чей-то голос с улицы.
- Ah, bon Dieu! {О, боже милостивый! (франц.).} - восклицает матушка,
вскакивая с места и сильно бледнея.
B тут я услышал плач ребенка. О, господи! Как хорошо я помню этот плач!
Дверь открывается, сильный порыв ветра колеблет пламя наших двух
свечей, и я вижу...
Я вижу, как в комнату входит господин, на руку которого опирается дама,
закутанная в плащи и шали? затем служанка с плачущим младенцем на руках, а
вслед за ними лодочник Грегсон.
Матушка издает хриплый крик и с воплем: "Кларисса! Кларисса"!" -
бросается к даме, горячо обнимает ее и целует. Ребенок горько плачет. Нянька
пытается его успокоить. Господин снимает шляпу, стряхивает с нее воду,
смотрит на меня, и меня охватывает какой-то странный трепет и ужас. Подобный
трепет охватывал меня всего лишь один или два раза в жизни, причем
замечательно, что человек, однажды так сильно меня поразивший, был моим
врагом и что его постиг весьма печальный конец.
- Мы попали в сильный шторм, - говорит господин дедушке по-французски.
- Мы провели в море четырнадцать часов. Мадам тяжко страдала и теперь
находится в полном изнеможении.
- Твои комнаты готовы, - ласково говорит матушка. - Бедная моя Биш,
сегодня ты можешь спать спокойно и не бояться ничего и никого на свете!
Несколькими днями раньше я видел, как матушка со своею служанкой
старательно убирала и украшала комнаты на втором этаже. Когда я спросил ее.
кого она ждет, она надрала мне уши и велела помалкивать. По-видимому, это и
были те самые гости, а по именам, которыми матушка их называла, я сразу
понял, что приезжая дама - графиня де Саверн.
- Это твой сын, Урсула? - спрашивает дама. - Какой большой мальчик! А
моя жалкая тварь все время плачет.
- Ах, бедняжечка, - говорит матушка и хватает на руки малютку, а она
при виде мадам Дюваль, носившей в те дни огромный чепец и вид имевшей
довольно-таки свирепый, принимается плакать пуще прежнего.
Когда бледная дама так сердито говорила о ребенке, я, помнится,
несколько удивился и даже огорчился. Ведь я всю свою жизнь любил детей и,
можно сказать, прямо-таки был на них помешан (чему свидетельство - мое
обращение с собственным моим шалопаем), и все знают, что даже в школе я
никогда не был забиякой и никогда не дрался, разве что желая постоять за
себя.
Матушка собрала на стол все, что нашлось в доме, и радушно пригласила
гостей за скромный ужин. Какие ничтожные мелочи врезаются нам в память!
Помню, как я по-детски рассмеялся, когда графиня сказала: "Ah! c'est са du
the? je n'en ai jamais gonte. Mais c'est tres mauvais, n'est ce pas,
Monsieur le Chevalier?" {Ах, это и есть чай? Я его ни разу но пробовала. Но
это совсем невкусно, не правда ли, господин шевалье? (франц.).} Наверное, в
Эльзасе тогда еще не научились пить чай. Матушка прекратила этот детский
смех, по обыкновению, отодрав меня за уши. Добрая женщина чуть не каждый
день наставляла меня подобным образом. Дедушка предложил госпоже графине
выпить с дороги стаканчик настоящего нантского коньяку, но она и от этого
отказалась и вскоре ушла к себе в комнату, где матушка приготовила ей свои
лучшие простыни и пеленки и где была также постлана постель для ее служанки
Марты, которая отправилась туда с плачущей малюткой. Для господина шевалье
де ла Мотта сняли квартиру в доме мистера Биллиса, пекаря, жившего
неподалеку на нашей же улице. Это был наш друг, - в детстве он частенько
угощал меня пирогами с черносливом, а уж если вы хотите знать всю правду, то
могу сказать вам, что дедушка причесывал ему парик.
По утрам и вечерам мы всегда молились, и дедушка с большим чувством
читал молитвы, но в этот вечер, когда он достал свою огромную Библию и велел
мне прочесть оттуда главу, матушка сказала: "Нет. Бедная Кларисса устала и
хочет лечь в постель". Гостья и впрямь тотчас же отправилась в постель.
Помнится, пока я читал свою главу, из глаз матушки капали слезы, и она
приговаривала: "Ah, mon Dieu, mon Dien, ayez pitie d'elle" {О, боже, боже,
будь к ней милосерден (франц.).}, - а когда я хотел запеть наш вечерний гимн
"Nun ruhen alle Walder" {"Уснули все леса" (нем.).}, она велела мне
умолкнуть, потому что мадам устала и хочет спать. Она пошла наверх проведать
мадам, а мне приказала отвести приезжего господина к Биллису. Я отправился
провожать гостя и всю дорогу болтал и, осмелюсь доложить, вскоре позабыл тот
ужас, который охватил меня, когда я в первый раз его увидел. Можете не
сомневаться, что все жители Уинчелси тотчас узнали, что к мадам Дюваль
приехала французская знатная дама с ребенком и со служанкой и что у пекаря
остановился знатный французский господин.
Я никогда не забуду свое изумление и ужас, когда матушка сказала мне,
что наша гостья - папистка. В нашем городе в красивом доме под названием
Приорат жили два господина этого вероисповедания, но они не водились с
людьми скромного звания вроде моих родителей, хотя матушка, конечно, не раз
причесывала госпожу Уэстон, как и всех прочих дам. Да, я еще забыл сказать,
что миссис Дюваль иногда исполняла обязанности повивальной бабки и в этой
роли помогала также и госпоже Уэстон, которая, однако, потеряла своего
ребенка. В доме Уэстонов в старинном саду Приората стояла часовня, и
священники их веры частенько наведывались туда от милорда Ньюбера из
Слнндона или из Эрендела, где находился еще один большой дом папистов, и
несколько католиков (в нашем городе их было очень мало) были похоронены в
одном конце старинного приоратского сада, где еще до царствования Генр