тался в
горячечном бреду, беспрестанно призывая Агнесу и предлагая перестрелять всех
разбойников. Ко мне приставили очень славного фельдшера, который ухаживал за
мною гораздо внимательнее, чем несчастный раненый в своем жалком и
унизительном положении мог ожидать. На пятый день я поправился, и хотя был
еще очень бледен и слаб, все же смог пойти к капитану, который вызвал меня к
себе. Мой друг фельдшер проводил меня в его каюту.
Капитан Пирсон писал у себя за столом, но тут же отослал секретаря, и
когда тот удалился, дружески пожал мне руку и откровенно заговорил о
странном происшествии, которое привело меня на борт его корабля. Его
помощник, да и сам он получили сведения, что в одном уинчелсийском трактире
можно захватить несколько первоклассных моряков из числа так называемой
"макрели", и помощник его изловил там с полдюжины этих молодчиков, которые
принесут куда больше пользы, если станут служить его величеству на корабле
королевского флота, вместо того чтобы обманывать его на своих собственных.
- Ты попался в эту сеть случайно, - сказал капитан. - Я знаю твою
историю. Я беседовал о тебе с нашими общими друзьями в доме доктора
Барнарда. Несмотря на свою молодость, ты уже сумел приобрести в родном
городе жестоких врагов, и потому тебе лучше оттуда уехать. В тот вечер,
когда мы с тобой познакомились, я обещал нашим друзьям взять тебя к себе на
корабль добровольцем первого класса. Когда настанет время, ты сдашь экзамен
и будешь произведен в корабельные гардемарины. Да, вот еще что. Твоя матушка
находится в Диле. Ты можешь сойти на берег, и она тебя экипирует. Вот тебе
письма. Как только я тебя узнал, я написал доктору Барнарду.
Я простился со своим добрым командиром и покровителем и побежал читать
письма. Миссис Барнард и доктор писали, как встревожило их мое исчезновение
и как они обрадовались, узнав от капитана Пирсона, что я нашелся. Матушка,
как всегда попросту, без затей, сообщала, что ждет меня в дилской гостинице
"Голубой Якорь" и что давно уже приехала бы ко мне, если б не боялась, что
мои новые товарищи осмеют старуху, которой вздумалось явиться на береговой
шлюпке ухаживать за своим сыночком. Лучше мне самому приехать к ней в Дил,
где она экипирует меня как подобает офицеру королевского флота. Я тотчас
отправился в Дил. Добросердечный фельдшер, который меня выходил и успел
полюбить, ссудил меня чистой рубашкой и так аккуратно перевязал мне рану,
что под моими черными волосами ее почти не было видно.
- Le pauvre cher enfant! Comme il est pale! {Мой бедный мальчик! Как он
бледен! (франц.).} - Какой нежностью заблестели глаза матушки при виде меня!
Добрая женщина непременно хотела собственноручно причесать мне волосы, и,
заплетя их аккуратной косицей, она завязала их черною лентой, Затем мы
отправились в город к портному и заказали костюм, в каком даже сын лорда не
постыдился бы явиться на борт своего корабля. Моя форма очень скоро была
готова. На следующий день после того, как с меня сняли мерку, мистер Леви
принес к нам в гостиницу мои обновки, я с великим удовольствием в них
облачился и, щегольски заломив шляпу, с кортиком на боку и чрезвычайно
довольный собою, отправился на плац-парад рука об руку с матушкой, которая
возгордилась еще больше, чем я сам. В этот день она, удостоив величественным
кивком кое-кого из ремесленников и их жен, прошла мимо них, не говоря ни
слова, как бы давая им понять, что, когда она прогуливается в столь
благородной компании, им надлежит знать свое место.
- Когда я в лавке - я в лавке и всегда к услугам своих клиентов, -
сказала она, - но когда я гуляю с тобой по плац-параду в Диле, я гуляю с
юным джентльменом, состоящим на службе во флоте его королевского величества.
Господь осенил нас своим благословением, и ты теперь ничуть не хуже любого
молодого офицера. - И она сунула мне в карман такой увесистый кошелек, что
мне оставалось лишь дивиться ее щедрости. Помнится, я заломил шляпу
набекрень и с чрезвычайно важным видом прогуливался с матушкой по променаду.
В Диле у матушки имелись друзья - такие же представители торгового сословия,
как и она сама и, по всей вероятности, соучастники в уже известных нам
сомнительных морских сделках, но она не сочла нужным их посетить.
- Помни, сын мой, ты теперь джентльмен, - сказала она. - Торговцы и
ремесленники тебе не компания. Я - дело другое. Я всего лишь бедная
лавочница и цирюльница.
Когда ей случалось встретить знакомых, она кланялась им с большим
достоинством, но ни разу не представила меня ни одному из них. Мы поужинали
в "Якоре", поговорили о родном доме, до которого было всего лишь два дня
пути, но который казался мне теперь таким далеким. Она ни словом не
обмолвилась о моей милой девочке, а я почему-то не посмел о ней спросить.
Матушка приготовила мне в гостинице славную комнатку и велела лечь пораньше,
ибо после лихорадки я был еще очень слаб, а когда я лег, матушка пришла,
преклонила колени у моей постели, и по лицу ее, изборожденному глубокими
морщинами, потекли слезы. На своем родном немецком языке она обратилась к
Тому, кто до сих пор спасал меня от опасностей, моля его охранять жизненный
путь, на который я отныне вступал. Теперь, когда путь этот близится к концу,
я с бесконечным благоговением оглядываюсь назад, преисполненный
благодарности за избавление от невероятных опасностей и за великое счастье,
которое выпало мне на долю.
Я написал миссис Барнард длинное письмо, стараясь представить свои
злоключения в забавном виде, и хотя, когда я думал о доме и об оставшейся
там некоей малютке, две-три слезинки, признаться, расплылись по бумаге, я
все же был благодарен за доброе к себе отношение и немало гордился тем, что
теперь я настоящий джентльмен и стою на верном пути к карьере офицера флота
его величества.
На второй день после приезда в Дил я прогуливался по променаду и вдруг
увидел - что бы вы думали? Знакомую карету милого доктора Барнарда,
приближавшуюся по Дуврской дороге. С удивлением заметив, как я изменился,
доктор и миссис Барнард улыбнулись, а когда они вышли из кареты у дверей
гостиницы, добрая леди заключила меня в объятия и расцеловала. Матушка,
вероятно, видела это из окна своей комнаты.
- Ты приобрел добрых друзей, Денни, - с грустью сказала она своим
низким голосом. - Это хорошо. Они смогут позаботиться о тебе лучше, чем я.
Теперь, когда ты выздоровел, я могу; спокойно уехать. Если ты заболеешь,
твоя старая мама придет к тебе и всегда будет благословлять тебя, сынок.
Она решила в тот же вечер отправиться домой. В Хайте, Фолкстоне и Дувре
у нее имеются друзья (о чем я отлично знал), и она может у них остановиться.
Перед отъездом она аккуратно уложила мой новый сундучок. Какие бы чувства ни
испытывала матушка при нашем прощанье, я не заметил на лице ее никаких
признаков слез или скорби. Она взобралась на свою повозку во дворе гостиницы
и, не оглядываясь назад, пустилась в свое одинокое путешествие. Хозяин и
хозяйка "Якоря" весьма сердечно и почтительно пожелали ей доброго пути.
Потом они спросили, не хочу ли я зайти в буфет выпить вина или коньяку. Я
отвечал, что не пью ни того, ни другого. Подозреваю, что именно матушка
снабдила их спиртным, привезенным на ее собственных рыбачьих шхунах.
- Если б у меня был единственный сын, да еще и такой красавец, -
любезно заметила миссис Бонифэйс (могу ли я после таких комплиментов
неблагодарно забыть ее имя?), - если б у меня был единственный сын и я могла
бы оставить ему такое хорошее наследство, я б ни за что не отправила его в
море во время войны, нет, ни за что.
- Если вы сами не пьете, то, быть может, среди ваших друзей на корабле
найдутся любители спиртного. Передайте им, что они всегда будут желанными
гостями в "Якоре", - сказал хозяин.
Я уже не в первый раз слышал, что матушка богата.
- Может, она и вправду богата, но только мне об этом ничего не
известно, - отвечал я хозяину, на что они с женою похвалили меня за
сдержанность и с многозначительной улыбкой добавили:
- Мы знаем больше, чем говорим, мистер Дюваль. Вы когда-нибудь слышали
про мистера Уэстона? А про мосье де ла Мотта? Мы знаем, где находится Булонь
и где Остен...
- Молчи, жена! - перебил ее хозяин. - Раз капитан не хочет говорить,
значит, и не надо. Вот уже звонит колокол, и доктору несут ваш обед, мистер
Дюваль.
Так оно и было, и я сел за стол в обществе моих дорогих друзей и отдал
должное их трапезе.
По приезде доктор тотчас отрядил посыльного к своему другу капитану
Пирсону, и когда мы сидели за обедом, последний на своей собственной шлюпке
прибыл с корабля и настоятельно просил доктора и миссис Барнард откушать
десерт в его каюте. Мистер Дени Дюваль тоже получил приглашение и,
устроившись в шлюпке вместе со своим сундучком, отправился на фрегат. Мой
сундучок отнесли в каюту канонира, где мне была отведена подвесная койка.
Вскоре по знаку одного из гардемаринов я встал из-за капитанского стола и
пошел знакомиться со своими товарищами, которых на борту "Сераписа" было
около дюжины. Будучи всего лишь добровольцем, я, однако же, оказался выше
ростом и старше большинства гардемаринов. Им, разумеется, было известно, кто
я такой, - всего лишь сын лавочника из Уинчелси. И в те дни, и позже я,
конечно, получал свою долю грубоватых насмешек, но всегда принимал их
благодушно, хотя мне и приходилось частенько вступать в драку, чему я
выучился еще в школе. Нет надобности перечислять здесь все затрещины и
зуботычины, которые я получал и раздавал. Но я не таил обиды и, слава богу,
никогда не причинял человеку такого зла, чтобы потом его ненавидеть.
Случалось, правда, что некоторые люди ненавидели меня, но их давно уже нет
на свете, тогда как я все еще здесь и притом с совершенно чистою совестью, а
от их ненависти мне ни холодно, ни жарко.
Старший помощник капитана мистер Пейдж приходился сродни миссис
Барнард, и эта славная женщина так расхвалила своего всепокорнейшего слугу и
так живо описала ему мои приключения, что он стал оказывать мне особое
покровительство и расположил в мою пользу некоторых из моих товарищей.
История с разбойником послужила предметом бесконечных разговоров и шуток по
моему адресу, не я не принимал их близко к сердцу, и, следуя испытанной еще
в школе тактике, при первом же удобном случае отколотил известного среди
гардемаринов забияку. Надо вам сказать, что меня величали "Мыльным Пузырем",
"Пуховкой для Пудры" и другими прозвищами, намекавшими на известное всем
парикмахерское ремесло дедушки, и как-то раз один из моих товарищей
насмешливо спросил:
- Послушай, Мыльный Пузырь, в какое место ты выстрелил тому разбойнику?
- Вот сюда, - отвечал я, стукнув его кулаком по носу так, что у него
искры из глаз посыпались. Правда, через пять минут он дал мне сдачи, мы
подрались, но с тех нор стали добрыми друзьями. Но как же так? Ведь не далее
как вчера, заканчивая последнюю страницу, я поклялся не говорить больше ни
слова о своих победах в кулачном бою. Однако все дело в том, что мы
постоянно даем обещания вести себя примерно и тут же про них забываем. Я
думаю, что это могут подтвердить и другие.
Перед тем как покинуть корабль, мои добрые друзья пожелали еще раз меня
повидать, и миссис Барнард, приложив палец к губам, вынула из кармана и
сунула мне в руку какой-то сверточек. Я решил, что это деньги, и даже
немножко обиделся, но когда они уехали на берег, я развернул сверток и нашел
в нем медальон с маленьким локоном блестящих черных волос. Угадайте, чьих? К
медальону было приложено письмо на французском языке, отправительница
которого крупным детским почерком писала, что денно и нощно молится за
своего любимого друга. Как вы думаете, где этот локон сейчас? Там, где он
хранился последние сорок два года, - у верного сердца, где и останется до
тех пор, покуда оно не перестанет биться.
Когда раздался пушечный залп, наши друзья простились с фрегатом,
нисколько не подозревая, какая участь ожидает большую часть его экипажа. Как
все изменилось за три недели, прошедшие с этого дня! Великое бедствие,
постигшее нас, записано в анналах нашего отечества.
В тот самый вечер, когда капитан Пирсон принимал у себя гостей из
Уинчелси, он получил приказ идти в Гулль под команду тамошнего адмирала. Из
устья Хамбера нас тотчас же отправили на север, в Скарборо. В это время все
северное побережье было охвачено сильною тревогой вследствие появления
американских каперов, которые ограбили один шотландский замок и наложили
контрибуцию на один камберлендский порт. Когда мы приблизились к Скарборо,
оттуда пришла лодка с письмом от членов местного магистрата, которые
сообщали, что у берегов действительно были замечены каперы. Командовал этой
пиратской эскадрой один бунтовщик-шотландец, которому, так или иначе, не
миновать петли. Разумеется, многие из наших юнцов похвалялись, как они с ним
сразятся и, если нам только доведется его встретить, вздернут разбойника на
его же собственной нок-рее. На самом деле, разумеется, diis aliter visum
{Боги судили иначе (лат.).}, как мы, бывало, говаривали у Поукока, и в конце
концов плохо пришлось именно нам. Изменником, если вам угодно, был мосье
Джон Поль Джонс, впоследствии награжденный его христианнейшим величеством
орденом "За заслуги", и более отважного изменника еще не видывал свет.
Нам и "Герцогине Скарборо" под командованием капитана Перси приказано
было охранять караван торговых кораблей, направлявшихся в Балтийское море.
Вот почему и случилось так, что мне, состоявшему на службе его величества
всего лишь двадцать пять дней, довелось принять участие в одном из самых
жестоких и кровавых сражений не только нашего времени, но и всех времен
вообще.
Я не стану даже делать попытки описать битву 23 сентября, которая
окончилась капитуляцией нашего славного капитана перед превосходящими силами
непобедимого врага. Сэр Ричард уже поведал историю своего бедствия в
выражениях более возвышенных, нежели те, которые доступны мне, ибо я, хотя и
участвовал в этом ужасном деле, когда мы сложили оружие перед
отступником-британцем и его разношерстной командой, видел, однако же, всего
лишь ничтожную часть столь роковой для нас битвы. Она началась только к
ночи. Я как сейчас помню грохот вражеской пушки, в ответ на оклик нашего
капитана пустившей ядро нам по борту. За этим последовал бортовой залп наших
орудий - первый залп, услышанный мною в бою.
Примечания к "Дени Дювалю"
Итак, подписчики "Корнхилл мэгэзин" прочитали последнюю строчку,
написанную Уильямом Мейкписом Теккереем. Повесть его оборвалась так же, как
окончилась жизнь - полная могучих сил и надежд, словно цветущая яблоня в
мае, и различие между творением и жизнью состоит лишь в одном - в последних
главах повести заметны прискорбные мелкие пробелы и следы незавершенных
усилий, тогда как последние главы жизни были законченными и полными. Однако
оставим жизнь в стороне; что же касается пробелов и пропусков на последних
страницах, то мы едва ли сможем прибавить им значительности. Страницы эти
перед нами; они уже полюбились читателю и пробудили в нем чувства, которых
не изменить заурядному критику. Другое дело, если бы за это мог взяться сам
мистер Теккерей. Проповедник - так называл он себя в "Заметках о разных
разностях", где неизменно слышатся наиболее мягкие из его интонаций, однако
никогда еще ни одно сочинение не радовало его так, как порадовали бы теперь
эти последние отрывочные главы. Оставалось лишь проставить дату одной
пятницы, но Времени больше нет. Так будет ли очень уж самонадеянно, если мы
представим себе "заметку о разных разностях", которую мистер Теккерей
написал бы по поводу этого своего незаконченного труда, если бы мог к нему
вернуться? Мы не думаем, чтобы это было очень уж самонадеянно или трудно.
Он, особенно в зрелые свои годы, в большой степени обладал тем, что Карлейль
назвал божественным даром речи, и из сказанного им со всею очевидностью
вытекало почти все, что он хотел бы сказать о предметах, занимавших его
мысли; поэтому нам остается лишь представить себе притчу о "Двух женщинах на
мельнице" {* "Две женщины будут молоть на мельнице, одну уберут, а другая
останется".}, чтобы у нас в голове появились те мысли, которые один лишь
мистер Теккерей мог бы облечь в слова.
До чего же, однако, тщетны эти соображения - но тщетны ли они? Отнюдь
нет, если только мы - в рассуждении того, что и наши труды тоже скоро должны
прерваться - попытаемся представить себе, что подумал бы о своих прерванных
трудах он сам. Однако об этом можно сказать не так уж много, и потому
приступим прямо к делу, а именно, постараемся наилучшим образом показать,
каков был бы "Дени Дюваль", если бы автор его остался в живых и смог
завершить свой труд. При всей своей отрывочности рассказ этот всегда должен
оставаться достаточно содержательным, ибо он послужит предостережением
неумелым критикам - никогда не торопиться объявлять о каком-нибудь
мыслителе: "Его жила истощена, в нем не осталось ничего, кроме отголосков
пустоты". На хулителей никогда не обращают большого внимания, но каждый
честный литератор испытывает не просто удовлетворение, но даже своего рода
торжество, когда он видит сам и знает, что и все остальные тоже увидят, как
гений, о котором порой говорили, будто он к концу дней своих скрылся в тени
облака, вдруг перед самым закатом неожиданно засверкал новым ярким сияньем.
"Дени Дюваль" остался незавершенным, но с этим обвинением теперь покончено.
Яркий блеск гения, озаривший город в "Ярмарке тщеславия", разгорелся,
склоняясь к закату, в "Эсмонде" и ничуть не померк, а стал лишь более
мягким, ясным и благостным, перед тем как внезапно угаснуть в "Дени Дювале".
Все это говорится лишь для того, чтобы опровергнуть еще одно чересчур
поспешно составленное, однако, как мы полагаем, весьма широко
распространенное мнение, а именно, что мистер Теккерей мало заботился о
плане своих сочинений. На самом же деле он как раз чрезвычайно о нем
заботился. Мы убеждаемся в этом, когда, желая помочь читателям его журнала,
задаемся вопросом, осталось ли что-либо, из чего можно узнать о замысле
"Дени Дюваля": Ответ мы находим в виде многочисленных самых тщательных
заметок и выписок касательно мельчайших подробностей, долженствующих сделать
рассказ правдивым. Много ли найдется молодых романистов, отнюдь не
наделенных выдающимся талантом, которые, пожелай они, скажем, выбрать себе в
герои человека, жившего в Уинчелси сто лет назад, взяли бы на себя труд
узнать, как этот город был построен, какие ворота вели из него в город Рай
(если бы герою пришлось там бывать), кто были местные вельможи и каким
образом осуществлялось местное управление? А ведь именно так поступил мистер
Теккерей, хотя его изыскания не добавили к повести и двух десятков строк и
не придали ей решительно никакого "интереса"; он всего лишь добросовестно
старался сохранить в своем вымысле как можно больше правды. То
обстоятельство, что в Уинчелси было трое ворот - "Ньюгейт на Ю.-З., Лэндгейт
на С.-В., Стрэндгейт (ворота, ведущие в город Рай) на Ю.-В.", что "городом
управляли совместно мэр и двенадцать олдерменов", что "во время коронации от
города посылались носильщики балдахина" и т. д. и т. п., - все это
тщательнейшим образом занесено в записную книжку с указанием на источники.
Такие же записи мы находим о беженцах в Рае и о тамошней французской
реформатской церкви, и нет ни единого слова, которого нельзя было бы
подтвердить историческими документами. Достойны внимания также точность и
аккуратность, с какими эти записи сделаны. Каждая предварена заголовком,
как, например:
Беженцы в Рае. - В Рае существует небольшая колония французских
беженцев, которые большей частью занимаются рыбной ловлей и имеют
собственного священника.
Французская реформатская церковь. - Там, где имеется достаточное число
верующих, имеется церковь. Пастор назначается на должность провинциальным
синодом или собранием, при условии, что в него входит не менее семи
пасторов. Пасторам в отправлении их обязанностей помогают миряне, которые
именуются старейшинами, дьяконами и церковными старостами. Совокупность
пасторов, старейшин и дьяконов составляет консисторию.
Разумеется, подобная старательность сама по себе еще не есть особая
заслуга, но коль скоро именно это достоинство мистеру Теккерею обыкновенно
не приписывают, было бы только справедливо о нем упомянуть. Кроме того, на
этом примере можно показать, начинающим сочинителям, что он считал
необходимым для совершенствования своего труда.
Однако главный интерес этих записей и заметок заключается в том, что
они позволяют нам представить себе дальнейший ход событий. Нет нужды
публиковать их все - это значило бы просто переписать длинный перечень
ссылок на книги, журналы и газеты, содержащих малоизвестные сведения,
которые зажгли воображение мистера Теккерея и дали ему возможность так
глубоко проникнуть в характеры и нравы. Тем не менее нам хотелось бы дать
читателю возможно более полное представление о повести.
Прежде всего, существует любопытное письмо, в котором мистер Теккерей
излагает ее план для сведения своего издателя.
Дорогой С.,
Я родился в 1764 году в Уинчелси, где мой отец был бакалейщиком и
приходским причетником. Все местные жители промышляли контрабандой.
В нашем доме часто бывал один знатный французский дворянин по имени
граф де ла Мотт и с ним немец, барон де Люттерлох. Отец часто возил в Кале и
Остенде пакеты по поручению обоих этих господ, и может статься, что я
однажды побывал в Париже, где видел французскую королеву.
Мировым судьею в нашем городе был сквайр Уэстон из Приората. В доме
обоих братьев Уэстонов собиралось самое изысканное общество в округе. Сквайр
Уэстон состоял старостой нашей церкви и пользовался большим уважением. Да,
но, прочитав "Ежегодное обозрение" за 1781 год, Вы узнаете, что 13 июля
шерифы отправились в лондонский Тауэр, чтобы взять под стражу некоего де ла
Мотта, обвиненного в государственной измене. Суть дела заключалась в том,
что этот эльзасский дворянин, попав в затруднительное положение у себя на
родине (где он командовал полком Субиза), приехал в Лондон и под видом
пересылки гравюр во Францию и Остенде снабжал французский кабинет министров
отчетами о передвижениях английских сухопутных войск и флотилий. Связным при
нем был Люттерлох, уроженец Брунсвика, в прошлом вербовщик солдат, а потом
лакей, который состоял шпионом на службе у Франции и мистера Франклина, а
позднее выступил королевским свидетелем против ла Мотта, вследствие чего тот
был повешен.
Сдается мне, что этот Люттерлох, который служил сначала вербовщиком
германской армии во время войны с Америкой, затем лакеем в Лондоне во время
бунта Гордона, затем связным шпиона, затем шпионил за другим шпионом, был
отъявленным негодяем, вдвойне отвратительным из-за того, что говорил
по-английски с немецким акцентом.
Что, если бы ему вздумалось жениться на той очаровательной девушке,
которая жила у мистера Уэстона в Уинчелси? Гм-гм! Здесь мне видится некая
тайна.
Что, если этот негодяй, желая получить свое вознаграждение от
английского адмирала, с которым он поддерживал связь в Портсмуте, оказался
на борту "Ройял Джорджа" в тот самый день, когда этот корабль пошел ко дну?
Что касается Джорджа и Джозефа Уэстонов из Приората, то я, к сожалению,
должен сказать, что и они были мерзавцы. В 1780 году их обвинили в
ограблении бристольской почты, ввиду отсутствия улик признали невиновными,
но тотчас же снова предали суду по другому обвинению, на этот раз в подлоге,
причем Джозеф был оправдан, а Джордж приговорен к смертной казни. Но бедняге
Джозефу это не помогло. Незадолго до суда они с несколькими другими
заключенными бежали из тюрьмы Ньюгет, и Джозеф выстрелом ранил привратника,
который пытался его остановить на Сноухилле. За это он был предан суду,
признан виновным, согласно Закону о Чернолицых, и повешен вместе со своим
братом.
Так вот, если бы я оказался невинным соучастником измены де ла Мотта, а
также подлогов и грабежей Уэстонов, в какие переделки я должен был попасть?
Я женился на молодой девушке, которой хотел завладеть злодей Люттерлох,
и жил счастливо до конца своих дней.
Здесь, как может убедиться читатель, весьма бегло намечен общий план,
причем план этот выполнен был далеко не по всем пунктам. В другом письме,
которое так и не было отослано по назначению, повествуется о дальнейшей
судьбе Дени:
Деда моего звали Дюваль; он был цирюльником и парикмахером по профессии
и состоял старостой французской протестантской церкви в Уинчелси. Меня
отправили в город Рай на полный пансион к бакалейщику-методисту, с которым
он вел дела.
Эти двое держали лодку для рыбной ловли, но вместо рыбы вылавливали
большое количество бочонков нантского коньяку, которые мы выгружали на берег
- неважно где - в одном хорошо известном нам месте. По наивности своей я -
совсем еще дитя - выпросил разрешение ездить на рыбную ловлю. Мы обыкновенно
выходили в море ночью и встречали корабли с французского берега.
Я научился сплеснивать тросы,
брать рифы на парусах при сильном ветре,
подбирать утлегарь
ничуть не хуже самого ловкого из них. Как хорошо я помню тарабарщину
французов в первую ночь, когда они передавали нам бочонки! Другой
ночью нас обстрелял британский таможенный куттер "Рысь". Я спросил, что это
за шарики свистят на воде, и т. д.
Я не хотел больше заниматься контрабандой - меня обратил на путь
истинный мистер Уэсли, который приехал в город Рай читать нам проповеди, -
но это уже к делу не относится...
В этих письмах не фигурирует ни "моя матушка", ни граф де Саверн со
своей несчастною женой, а Агнеса существует лишь как "та прелестная
девушка". Граф де ла Мотт, барон де Люттерлох и Уэстоны, по-видимому,
занимали главное место в мыслях автора - это исторические лица. В нервом
письме, упоминая об истории де ла Мотта и Люттерлоха, автор ссылается на
"Ежегодное обозрение", и вот что мы там читаем:
5 января 1781 года. - Дворянин по имени Генри Фрэнсис де ла Мотт - имя,
которое он носил с титулом барона - был взят под стражу за изменнические
действия. Он некоторое время проживал на Бонд-стрит в доме мистера Отли,
суконщика.
Поднимаясь по лестнице в канцелярию Государственного секретаря на
Кливленд-роу, он уронил на ступеньки несколько бумаг, что было тотчас же
замечено курьером, который, войдя вместе с ним к лорду Хилсборо, передал их
последнему. По окончании допроса он был заключен в Тауэр по обвинению в
государственной измене. Взятые у него бумаги оказались чрезвычайно важными.
В числе их находятся подробные списки всех боевых кораблей, стоящих во всех
наших верфях и доках, и т. д. и т. п.
В связи с обнаружением вышеупомянутых бумаг позднее был схвачен и
доставлен в Лондон Генри Люттерлох, эсквайр, из Уикема, что близ Портсмута.
Курьеры нашли мистера Люттерлоха одетым и готовым к выезду на охоту. Поняв,
зачем они явились, он не выказал ни малейшего замешательства и с величайшей
готовностью отдал им свои ключи... Мистер Люттерлох - немец; он недавно снял
дом в Уикеме, в нескольких милях от Портсмута, а так как он держит свору
гончих и слывет добрым малым, его охотно принимают местные дворяне..
14 июля 1781 г.- Показания мистера Люттерлоха были настолько важными,
что в продолжение всего его допроса судьи не переставали изумляться. Он
заявил, что в 1778 году вступил с подсудимым в сговор с целью снабжать
французский двор секретными сведениями о британском военно-морском флоте, за
каковые вначале получал всего лишь восемь гиней в месяц; однако, убедившись
в важности его донесений, подсудимый вскоре положил ему пятьдесят гиней в
месяц, не считая множества ценных подарков; далее он сказал, что в случае
крайней необходимости он приезжал в город к де ла Мотту почтовым дилижансом,
но обычно по условиям их договора посылал ему донесения почтой. Он
подтвердил подлинность бумаг, найденных у него в саду; что же до печатей, то
они, по его словам, принадлежат мосье де ла Мотту и хорошо известны во
Франции. Он ездил в Париж по поручению подсудимого и совещался с мосье
Сартином, французским морским министром. Он составил план захвата эскадры
капитана Джонстона, за что потребовал восемь тысяч гиней и одну треть судов,
которые предполагалось поделить между подсудимым, им самим и его другом,
занимающим некий высокий пост, но французский двор не соглашался уступить
более одной восьмой части эскадры. Согласившись дать французам возможность
захватить командира эскадры, он явился к сэру Хью Паллисеру и предложил ему
план захвата французов, который должен был расстроить его первоначальный
замысел, представленный им французскому двору.
Суд продолжался тринадцать часов, а когда присяжные после краткого
совещания признали подсудимого виновным, ему был тотчас же вынесен приговор.
Подсудимый принял свою страшную участь (его приговорили к виселице, дыбе и к
четвертованию) с большим самообладанием, но в весьма резких выражениях
обрушился на мистера Люттерлоха... На протяжении всего суда поведение его
являло собою сочетание мужества, спокойствия и присутствия духа. В то же
время он держался учтиво, снисходительно и непринужденно и, смеем сказать,
не мог бы сохранить такую твердость и уверенность в столь страшную минуту
(хоть он и был справедливо осужден как изменник государству, которое
предоставило ему защиту), не будь он - пусть даже и ошибочно - внутренне
убежден в своей невиновности, ибо посвятил жизнь служению своему отечеству.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Мосье де ла Мотт был пяти футов десяти дюймов росту, пятидесяти лет от
роду, отличался приятной наружностью, чрезвычайно благородною осанкой и
проницательным взглядом. Одет он был в белый суконный камзол и вышитый
тамбуром полотняный жилет ("Ежегодное обозрение", т. XXIV, стр. 184).
Нет ничего невозможного в том, что из этого отчета о состоявшемся в
1781 году суде над государственным преступником и возникла вся повесть. Это
- те же люди, которых мы видели на страницах книги Теккерея, и нетрудно
убедиться в глубине и силе его таланта, если сравнить их в том виде, какими
они сохранились для истории на страницах "Ежегодного обозртения", с тем,
какими они вновь оживают в "Дени Дювале". Здесь уже видно, какую роль им
назначено было сыграть в повести, не ясно лишь, каким образом они омрачат
жизнь Дени и его возлюбленной. "По крайней мере, Дюваль, - сказал мне де ла
Мотт, когда я пожал ему руку и от всей души простил его, - каким бы безумным
сумасбродом я ни был, сколько бы горя ни принес я всем, кого любил, я
никогда не допускал, чтобы малютка нуждалась, и содержал ее в достатке, даже
когда сам оставался почти без куска хлеба". Какую же обиду простил от всего
сердца Дени? Человек, которому суждено было сыграть столь роковую роль в
судьбе всех, кого он любил, де ла Мотт, несомненно, должен был поощрять
Люттерлоха, имевшего виды на Агнесу, история которой в этот период времени
обозначена в записной книжке словами - "Генриетта Ифигения". Ведь Агнеса
первоначально была наречена Генриеттой, а Дени носил имя Блез*.
{* Среди заметок имеется небольшая хронологическая таблица событий в
том порядке, в каком они происходят:
Блез, род. в 1763 г.
Генриетта де Барр, род. в 1706-7 г.
Ее отец отправился на Корсику в 68 г.
Мать бежала в 68 г.
Отец убит при Б. в 69 г.
Мать умерла в 70 г.
Блеза выгнали в 79 г.
Генриетта Iphigenia, 81 г.
Гибель ла Мотта, 82 г.
Сражение адмирала Родни, 82 г.}
Что касается мосье Люттерлоха, "этого законченного негодяя, вдвойне
отвратительного из-за того, что он говорил по-английски с немецким
акцентом", то, отправив на виселицу де ла Мотта (после того как они оба
торжественно поклялись никогда не предавать друг друга, он тотчас же побился
об заклад, что де ла Мотт непременно будет повешен), взломав секретер и
отличившись разными другими способами, он, по всей вероятности, отправился в
Уинчелси, где ему без труда удалось угрозами или посулами склонить Уэстонов
к тому, чтобы они попытались заставить Агнесу отдаться в его руки. Она жила
у этих людей, и мы знаем, как они противодействовали ее верной привязанности
к Дени. Она вынуждена была искать защиты от настойчивых притязаний
Люттерлоха и Уэстонов у доктора Барнарда, и вскоре явилась неожиданная
помощь. Де Вьоменили, родственники ее матери, внезапно убедились в
невинности графини. Быть может (и говоря "быть может", мы повторяем намеки
на планы мистера Теккерея, сделанные им в беседах у камина), быть может, они
знали, какое состояние Агнеса унаследует в случае, если ее матери будут
отпущены грехи; как бы то ни было, они имели свои причины затребовать ее к
себе в этот весьма подходящий момент - что они и сделали. По совету доктора
Барнарда Агнеса уезжает к этим преуспевающим родственникам, которые теперь,
после столь длительного небрежения, так настойчиво ее домогаются. Быть
может, когда Дени писал: "О Агнеса, Агнеса! Как быстро промчались годы!
Какие удивительные приключения выпали на нашу долю, какие тяжкие удары
обрушились на нас, с какою нежною заботой хранило нас провидение с того
самого дня, когда твой родитель преклонил колени у маленькой тележки, в
которой спала его дочь!" - он вспомнил тот грустный час, когда, спустя много
лет возвратившись домой, он узнал, что его возлюбленной там нет.
В то самое время, когда Агнеса едет домой во Францию, Дени вдали от нее
сражается на борту "Аретузы" под начальством своего прежнего капитана сэра
Ричарда Пирсона, который командовал "Сераписом" в бою с Полем Джонсом. Дени
был ранен в самом начале этого сражения, в котором Пирсон вынужден был
спустить свой флаг, ибо почти все его люди были убиты или ранены. О
дальнейшей судьбе Пирсона, за которой Дени, несомненно, должен был
впоследствии следить, в записной книжке мистера Теккерея упоминается
несколько раз:
"Серапис", Р. Пирсон, "Мемуары Битсона".
"Джентльменз мэгэзин", 49, стр. 484. Отчет о сражении с Полем Джонсом в
1779 г.
"Джентльменз мэгэзин", 502, стр. 84. Пирсон возведен в рыцарское
достоинство, 1780 г.
В 1781 г. командовал
"Аретузой" в сражении
Кемпенфельдта у о-ва
Уэссан, "Марсово поле", ст. Уэссан.
А затем следует вопрос:
Как Пирсону удалось уйти от Поля Джонса?
Однако, прежде чем на него ответить, мы процитируем "историю бедствия",
как рассказывает ее сэр Ричард, "в выражениях более возвышенных, нежели те,
которые доступны мне", - ведь мистер Теккерей, очевидно, был весьма высокого
мнения об этом письме в Адмиралтейство, полагая, что в нем раскрывается
характер Пирсона.
После предварительных стычек
Мы сошлись борт о борт от носа до кормы, и когда лапа нашего запасного
якоря зацепила его ют, мы оказались так близко по всей длине судна, что
стволы наших орудий касались друг друга. В этом положении мы бились от
половины девятого до половины одиннадцатого, за каковое время от большого
количества разнообразного горючего материала, которым они забрасывали наши
палубы, руслени и, короче говоря, все части судна, у нас не менее десяти или
двенадцати раз возникали пожары в различных частях корабля, и порой лишь с
величайшим трудом и напряжением, какие только можно себе представить, нам
удавалось их потушить. Кроме того, пока шло сражение, больший из двух
фрегатов беспрестанно крейсировал вокруг нас, ведя продольный огонь по всей
длине нашего судна, вследствие чего были убиты или ранены почти все на
главной палубе и на шканцах.
Около половины десятого загорелся картуз с порохом, и огонь,
перебрасываясь с картуза на картуз по направлению к корме, послужил причиною
взрыва, от которого взлетели на воздух все офицеры и матросы, размещавшиеся
за грот-мачтой... В десять часов с корабля, стоявшего борт о борт с нами,
запросили пощады; услыхав это, я собрал абордажную партию и приказал ей
взять противника на абордаж, что и было сделано; однако в ту минуту, когда
мои люди взобрались на борт вражеского судна, они обнаружили превосходящую
их числом группу матросов, которые находились в укрытии и встретили их с
пиками в руках; наши люди тотчас отступили на свое судно, вернулись к
орудиям и оставались при них до тех пор, покуда, вскоре после десяти часов,
по другую сторону нашей кормы не появился вражеский фрегат, вновь обрушивший
на нас бортовой залп, на который мы не могли ответить ни единой пушкой, и
тогда я решил, что в том положении, в котором мы находимся, держаться далее
без всякой надежды на успех напрасно и бесполезно. Поэтому я спустил свой
флаг. В ту же минуту наша грот-мачта рухнула за борт...
Я чрезвычайно сожалею о происшедшем несчастье - о потере корабля
военно-морского флота его величества, которым я имел честь командовать, но в
то же время льщу себя надеждою, что их сиятельства лорды убедятся, что
корабль не был сдан без боя, но что, напротив, употреблены были все средства
для его защиты.
"Серапис" и "Графиня Скарборо" некоторое время дрейфовали в Северном
море, а затем Поль Джонс привел их на остров Тексел, после чего сэр Джозеф
Йорк, наш посол в Гааге, обратился к Генеральным Штатам Нидерландов с
просьбой освободить захваченные суда. Высокое собрание отказалось
вмешиваться в это дело.
Разумеется, Дени разделил судьбу "Сераписа", и тут тоже встает вопрос:
а как удалось уйти от Поля Джонса ему? Заметка, помещенная тотчас же вслед
за этим вопросом, показывает, что он лишь чудом спасся от двойного плена.
Несколько моряков недавно прибыли из Амстердама на борту "Летиции" под
командованием капитана Марча. Их извлек из трюма корабля голландской
Ост-Индской компании капитан капера "Кингстон", который, недосчитавшись
нескольких человек из своего экипажа, узнал об их участи от одной певицы, и
у которого достало смелости взять это судно на абордаж и обыскать его. Все
несчастные были закованы в цепи в трюме, и, если бы не он, их увезли бы в
вечное рабство ("Джентльменз мэгэзин", 50, стр. 101).
Теперь вы видите, как сочетаются здесь правда и вымысел? Что, если бы
Дени Дюваль, бежав из плена в Голландии, был захвачен судном голландской
Ост-Индской компании или похищен вместе с матросами капера "Кингстон"? Дени,
закованный в цепи в трюме, то предается воспоминаниям об Агнесе и о садовой
стене, которая одна их разделяла, то думает о том, что теперь его влекут в
вечное безнадежное рабство. И вдруг - певица и матросы "Кингстона", которые
с радостными криками врываются в трюм и освобождают пленников. Легко
представить себе, какими были бы эти главы.
Вновь обретя свободу, Дени все еще оставался на морской службе, но
совершил свои геройские подвиги далеко не сразу, а напротив, постепенно
проходил обычный путь молодого моряка, что соответственно находит свое место
в записях.
Он обязан прослужить два года на корабле, прежде чем сможет быть
произведен в чин гардемарина. Таких волонтеров обыкновенно препоручают,
заботам канонира, который имеет за ними попечение; им с самого начала
разрешается ходить по шканцам и носить форму. По достижении
пятнадцатилетнего возраста и будучи произведены в чин гардемарина, они
получают право обедать за офицерским столом. Для сдачи экзамена на
офицерский чин они обязаны досконально изучить навигацию и мореходную
астрономию, знать течения, уметь производить суточное счисление пути,
определять