Склеенное и целое - разные вещи. Ну ладно, ладно, не стоит из-за этого переживать. А рассказывать-то больше почти и нечего. Следующие две недели прошли в хаосе, ни больше ни меньше. С трактиром управлялись Маринеша и Россет - сжальтесь надо мной, о боги! - потому что я был занят. Я умасливал, успокаивал и просил прощения у постояльцев. Постояльцы были рассержены. Кое-кто пострадал - хотя, слава богам, немногие; что до того возчика-кинарики, мы его так и не нашли. А кое-кто так перепугался, что не вернулся даже за своими вещами, не говоря уже о том, чтобы заплатить по счету. Мало того, что я потерял уйму выгодных старых клиентов, но к тому же история разошлась по всей округе, и с тех пор я только тем и занимаюсь, что пытаюсь восстановить репутацию заведения в прежнем виде. И в этом мне никакой волшебник не поможет, будьте уверены! Лал сообщила мне, что она и ее спутники наконец-то свалят из трактира, как только волшебник и маленькая Лукасса наберутся сил для путешествия. Кроме того, она принесла мне извинения - бесполезные, но довольно учтивые, не могу не отметить, - за весь ущерб, который они причинили "Серпу и тесаку". "За весь ущерб" - как будто она хоть отчасти способна понять, что они натворили на самом деле. Госпожа Ньятенери не дала себе труда извиниться. Но оно и к лучшему. Еще одного потрясения я бы не пережил. Россет в эти дни старался не попадаться мне на глаза. Правда, он и так старается держаться от меня подальше; но обычно не проходит и дня, чтобы мне не пришлось орать на него по какому-нибудь поводу. Честно говоря, я и сам не особенно рвался с ним видеться. В конце концов, я взбежал по рушащейся лестнице навстречу толпе орущих идиотов и выломал прекрасную прочную дверь исключительно ради того, чтобы мне не пришлось воспитывать себе нового конюха. Мало ли что люди могут подумать. Потом чувствуешь себя как-то неловко. Я окончательно убедился, что он снова задумал сбежать с женщинами и волшебником и не желает встречаться со мной, потому что я разгадаю его замыслы с первого взгляда. Однажды вечером я поразмыслил, посоветовался у себя в комнате с двумя бутылками забродившего снадобья для чистки упряжи, которое делают к востоку от гор, - местные называют его "Почки шекната". И в конце концов мы втроем решили, что если парню так охота уехать, то пусть себе убирается к чертовой матери. Он раз десять пытался сбежать, когда был помоложе, но я каждый раз его отлавливал; а теперь он достаточно востер, чтобы смыться завтра или послезавтра, если сегодня не получится. Ну и пусть себе катится, скатертью дорожка. Но прежде чем он скажет мне "до свиданья", мне тоже надо сказать ему пару вещей. Из-за этих размышлений ночь тянулась чересчур медленно, а "Почки шекната" пились чересчур быстро, так что наутро, когда я отправился его разыскивать, я не слишком уверенно держался на ногах. Он втирал вонючую мазь собственного изготовления в бока рыжего мерина, владелец которого явно владел еще и парой шпор в придачу. Россет разговаривал с конем - не словами, просто мычал что-то себе под нос, словно втирал свой голос в больные места вместе с мазью. Я смотрел на него и ждал. Наконец парень почувствовал мой взгляд и резко развернулся, так же как делают эти женщины. - Я с ним почти управился, - сказал он. - Сейчас пойду в свиной загон. Там одна жердь расшаталась, понимаете ли, и я уже неделю его пинал, чтобы он ее заменил. Он управился с мерином, нагреб свежего сена ему в кормушку, а потом ненадолго прислонился к коню, как делают лошади. И вышел из денника. Мы стояли, глядя друг на друга. Он готовился выслушать распоряжения и краем глаза следил за моими руками. Я рассматривал его крупные короткопалые руки и две полоски пуха над верхней губой. Парень никогда не вырастет таким же крупным, как я, но, возможно, будет посильнее меня. - Мне надо с тобой поговорить, - сказал я. Ох, как у него глаза забегали! - А жердь-то как же? - сказал он. - Свиньи того и гляди... Я кивнул в сторону кипы сена и сказал: - Сядь. Он сел. Я хотел остаться стоять, но в голове слишком гудело, так что я перевернул ведро и уселся напротив Россета. - Если хочешь уехать со старым волшебником и прочими, - сказал я, - тебе незачем делать это тайком. Уезжай, пожалуйста. Я тебя не держу и бить тебя не стану. Забирай все, что тут есть твоего, и уезжай. Закрой рот! - сказал я, потому что челюсть у него отвисла, как та жердь в загоне. - Ты меня понял? Россет кивнул. Я не знаю, что он испытывал - радость, облегчение, злость, разочарование? Я иногда не могу это определить. - Но сперва тебе придется меня выслушать. Это мое единственное условие: чтобы ты выслушал все, что я тебе расскажу. Рот закрой! Тебе совершенно не обязательно еще и выглядеть идиотом. Ты меня слышишь, Россет? - Ага... - ответил он. Вот так всегда: болтает без умолку, когда не надо, а когда надо, слова не вытрясешь. От этого его пустого, настороженного взгляда голова у меня разболелась еще сильнее. И зачем я вообще завел речь об этой проклятой истории? Можно было и подождать. Пятнадцать лет ждал - почему бы не подождать до завтра, или до той недели, или вообще до могилы? - Ну так вот, - сказал я. - Давным-давно мне пришлось отправиться по делу в Чет-на'Деку. По какому - это не важно. Дорога туда была долгая, а обратно и того хуже. Знаешь, почему? - Из-за разбойников? - спросил он. Догадаться нетрудно - в Чете народ сплошные разбойники, что тогда, что теперь. - Из-за разбойников, - кивнул я. - А может, тогда война шла - хотя большой разницы нету, разве что солдаты в мундирах, а разбойники без. Я так и не узнал, что за шайка побывала в той деревне. Россет молча слушал. Я встал, ногой подвинул ведро вправо, обошел его, снова сел. - Я возвращался один и пешком - не по своей воле, а потому что ни за какие деньги не мог нанять ни проводника, ни повозки. Это и сейчас невозможно, насколько я знаю. Из оружия у меня с собой был только посох, отцовский, такой, знаешь, с железным наконечником. Я шел по ночам, держась в стороне от больших дорог, и на третий день увидел вдалеке столб дыма. Черного дыма, как от пожара. Глаза у Россета оставались неподвижными и непроницаемыми, как вода в колодце, но он подался вперед и стиснул руками край кипы, на которой сидел. - В ту ночь я дальше не пошел, - продолжал я. - Я слышал, как мимо проехали всадники, много всадников, достаточно близко, чтобы я расслышал, как они смеются. Я двинулся в путь не раньше полудня следующего дня, и потратил столько времени, прячась за деревьями у дороги, что до деревни добрался, когда солнце уже садилось. Когда идешь на цыпочках, это сильно замедляет продвижение. Я не хотел, чтобы он подумал, будто я пытаюсь выставить себя героем. Разговор и без того был достаточно неприятный. - Как она называлась? - спросил он так тихо, что с первого раза я его не расслышал. - Как называлась деревня? - Откуда я знаю? Спросить было не у кого, там не было ни единой живой души. Одни трупы. Трупы вдоль единственной улочки, на порогах собственных домов, сброшенные в колодец, плавающие в поилке для лошадей, на столах на площади. Одну женщину затолкали в печку деревенского пекаря - может, это была его жена, или дочка, откуда мне знать? Живот у нее был вспорот, точно мешок с мукой, как и у всех прочих. Я старался говорить как можно быстрее и равнодушнее, чтобы поскорее покончить с этим. Кое о чем я говорить не стал. - И что, там никого не осталось? - Он прокашлялся. - В живых не осталось никого. Это был не вопрос. Мы разговаривали точно в храме, когда священник читает молитву, а молящиеся послушно повторяют последнюю строку. Я сказал: - Я так и подумал. Пока не услышал детский плач. Ну что ж, по крайней мере, он избавил меня от необходимости рассказывать хотя бы часть. - Я... - прошептал он. - Это был я... Я снова встал. Мне хотелось попытаться передать ему, как это было: тишина, монотонное зудение мух, воняет кровью, дерьмом и гарью - и пронзительный, сердитый, голодный плач, восходящий к небу вместе с последними струйками дыма. Вместо этого я повернулся к нему спиной, сунул руки в карманы фартука и уставился на злую черную лошаденку Тиката, жалея, что у меня не хватило ума захватить с собой остатки "Почек шекната". - Я не сразу нашел тот дом, - сказал я. - Мне пришлось свернуть в переулок, а там все было изрыто ямами и колеями - впору ноги переломать. Домик был в одну комнату - глинобитные стены, крыша, крытая дерном, обычная деревенская хижина. У порога росли печальницы, это я помню. Над дверью висела небольшая охапка колючей дики. В тех краях дику вешают над дверью, чтобы отвести зло. Россет ничего не сказал. Я продолжал: - Дверь была заперта на щеколду и еще чем-то привалена изнутри. Я постучал, толкнул дверь, потом окликнул хозяев. Я обернулся к нему. - Я действительно окликал их, Россет. Четыре, пять, шесть раз. Не знаю, почему мне так хотелось, чтобы он поверил. Какая разница, в конце концов? Но тогда это почему-то казалось важным. - Я кричал: "Эгей! Там кто-нибудь есть? Есть кто дома? Вы меня слышите?" Но никто не ответил. А ребенок все плакал. Он попытался снова сказать: "я", но голос ему отказал - только губы шевельнулись. Я услышал снаружи шаги, голоса, и понадеялся, что нас прервут - кто угодно, хоть Шадри, хоть эта проклятая лиса. Лиса не показывалась в трактире с той ночи, когда все полетело в тартарары, но теперь она уже чудилась мне в каждой тени, под каждым кустом. Было бы очень кстати, если бы она именно сейчас забежала в конюшню. Но вокруг не было никого, кроме меня, и голова у меня гудела все сильнее, а в глотке все сильнее пересыхало, а голос мой все звучал. А Россет все смотрел на меня. - Я подошел к окну, - сказал я. - Выбил посохом ставню и перелез через подоконник. Внутри было темно, Россет, потому что хижина была заперта, а я только что влез с улицы, где светило солнце. Я слышал ребенка - тебя, - но не видел, где ты, и вообще ничего не видел. Мне пришлось некоторое время постоять, чтобы привыкнуть к темноте. Он знал, что будет дальше. Не в подробностях, как я, но видно было, что он все понял. Он сидел, уставившись в пол, то и дело облизывал губы и на меня не смотрел. Лицо и руки у меня сделались холодные. Я сказал: - Кто-то ударил меня. Сильно ударил, вот сюда, в голову. Я подумал, что мечом. Я упал, и они все набросились на меня. Они били меня молча - мне казалось, что по меньшей мере дюжина людей колотит меня во все места одновременно, пинает и рубит, точно сечку из корня тиали. Целая дюжина людей убивала меня, а я их даже не видел. Клянусь, мне так показалось. - Но их было только двое, - сказал Россет. Лицо у него сделалось белым, как у Лукассы, и сморщилось. - Их было только двое. - Ну, я ведь не мог этого знать, верно? Я тебе говорю, они не произнесли ни слова! Все, что я знал, - это что меня убивают, как собаку! Я не замечал, что кричу, пока пара лошадей не заржала от испуга. - Кровь заливала мне глаза, Россет, я ничего не видел, я думал, что мне разрубили череп. Взгляни, вот тут, пятнадцать лет прошло, а до сих пор чувствуется. Я подумал, что сейчас меня ухлопают, как ту женщину в печке, понимаешь? Россет не ответил. Он встал с сенной кипы и принялся ходить по кругу, безвольно опустив руки и по-прежнему не глядя на меня. Походив, он зачем-то подошел к мерину, которого лечил, потом снова повернулся и остановился. Я сказал: - Посох был со мной. Мне кое-как удалось подняться, и я просто принялся размахивать им во все стороны, вслепую, в темноте, пытаясь отогнать их. Я просто хотел их отогнать, и все! Мне пришлось снова сесть. Пот тек с меня ручьями, и я начал задыхаться, словно опять пробежался вверх по лестницам. Россет остался стоять, глядя на меня сверху вниз. - Моя мать и мой отец, - сказал он. Я кивнул, ожидая следующего вопроса - того, который я слышу во сне почти каждую ночь, даже теперь. Но он не мог задать его - он не мог произнести ни слова. Поэтому мне пришлось сказать это все самому, несмотря на то что в груди у меня медленно каменел здоровый кусок цемента. - Я убил их, - сказал я. - Я этого не хотел. Я не знал. Во сне он обычно с криком бросается на меня, пытаясь вцепиться мне в горло. Я был готов к этому, как и к тому, что Россет расплачется, но он не сделал ни того, ни другого. Колени у него медленно подогнулись, он рухнул на пол и остался стоять на коленях, плотно обхватив себя за плечи и уронив голову. Я услышал тонкий сухой звук. В той сгоревшей деревне я его не слышал. - Они, должно быть, решили, что это один из убийц вернулся обратно, - сказал я. - Один из солдат, или из разбойников, кто бы они ни были. Я рассказал ему, что родителей его я похоронил, что я не оставил их гнить вместе с прочими убитыми и что я могу отвести его в ту деревню и показать могилу, если он захочет. Это правда: я мог бы отыскать это ужасное место, даже если бы по нему прокатились морские волны. Россет раскачивался вперед-назад, чуть заметно. - И ты забрал меня с собой, - прошептал он, не поднимая глаз. - Ты похоронил их и забрал меня с собой. - А что мне оставалось? Слава богам, тебя уже отняли от груди. В ближайшем городке я купил козу. Я макал хлеб в парное молоко, и так и кормил тебя всю дорогу. Я попытался пошутить, чтобы он перестал раскачиваться. - Ты был тяжеленный, как небольшая наковальня. На одной руке я нес тебя, другой тащил козу - не представляю, как женщины с этим управляются! Если бы ты весил хоть на одну унцию больше, я бы, наверно, бросил тебя, где нашел. Ну, тут он вскочил! Весь съежился, дрожит, лицо сморщилось, зубы оскалены. Он вцепился в горло - не мне, а себе. - Лучше бы ты меня бросил! Лучше бы ты оставил меня там, с ними, и отправлялся своей дорогой, сволочь, и больше никогда о нас не вспоминал! Чтоб твое жирное брюхо сгнило! Лучше бы ты дал мне умереть вместе с моей семьей, с моей семьей! Он кричал и еще много всякого - все, что накопилось у него за пятнадцать лет. Я не перебивал его, ждал, пока не выдохнется. Один раз он меня ударил, но бить он на самом деле не умеет, а мой жир смягчает удары. Когда он наконец умолк, задыхаясь так же, как я, я сказал: - Мне жаль, что я убил их, твоих родителей. Я пожалел об этом в тот же миг, как остался один в запертом доме и вытер кровь со лба. И с тех пор не переставал жалеть об этом. Я ни на мгновение не забываю об этом, во сне и наяву. Я живу с этим куда дольше твоего. Это мое дело, и оно останется при мне до могилы. Но за что я не стану просить прощения ни у тебя, ни у кого другого - так это за то, что я взял тебя с собой. Несомненно, это был самый дурацкий поступок за всю мою жизнь - но, быть может, это был мой единственный добрый поступок. Ну, может, и не единственный - но, возможно, кроме тебя, мне предъявить будет нечего. Когда придет мой час. Долго ли мы стояли, глядя друг на друга? Не могу сказать. Но мне казалось, что солнце не раз успело встать и сесть у меня за спиной, что лето сменилось зимой, а зима летом, и я действительно видел, как Россет повзрослел у меня на глазах. Хотел бы я знать, ощущал ли он то же, что и я, глядя на меня, видя меня, чувствуя, как уходит его детство? И все, что я сумел сказать после стольких лет, после того, как столько готовился, было: - Кроме тебя, мне предъявить будет нечего. Могло бы быть и хуже. Мы еще немного посмотрели друг другу в глаза, и я добавил: - Гораздо хуже. Наконец Россет сказал: - Я не поеду с Лал и Соукьяном. Его голос звучал спокойно и отчетливо, без слез и без гнева. - Но я уеду. Не сегодня, но скоро. - Когда хочешь, - сказал я. - Сам решишь. Ну, а мне пора идти гонять Шадри и орать на Маринешу. Такая у меня должность - всех дел никогда не переделаешь. Россет непонимающе уставился на меня. Он никогда не понимает, когда я шучу. За все годы так и не научился. Я повернулся и пошел прочь. Он окликнул меня, когда я был уже на пороге конюшни. - Карш! Я вздрогнул, как будто меня не окликнули, а хлопнули по плечу, когда я думал, что рядом никого нет. Я и не помню, когда он в последний раз называл меня по имени. Россет сказал: - Я помню песню... Кто-то пел мне песню. Про то, как мы поедем в Бирнарик-Бэй и будем целый день играть на берегу... Это все, что я помню. Я хотел бы знать, как ты думаешь... как ты думаешь, это они пели мне ту песню, мои родители? Хорошо все-таки, что я такой толстый. Жир смягчает не только удары. - Такие песни поют только родители, - ответил я. - Наверно, это были они. Я поскорее вышел из конюшни и пошел во двор. Скоро он будет петь "Бирнарик-Бэй" своим собственным соплякам и каждый раз распускать сопли. Ну и хрен с ним. Дурацкая песня, как и все колыбельные, но это единственная колыбельная, какую я знаю. Я пел ее ему всю дорогу, пока шел через эту разбойничью страну, где я его нашел, всю дорогу до дома, до "Серпа и тесака". ЛАЛ - Чего? - переспросила я. - Извини, я не расслышала. Что ты собираешься сделать? - Мне придется вернуться, - повторил Соукьян. - У меня просто нет другого выхода. Мы были одни в святилище для путников. Соукьян хотел помолиться перед отъездом. Мы собирались уехать завтра. До сих пор он ничего не говорил о своих планах, и я предполагала, что мы тихо-мирно доедем вместе до Аракли, а в Аракли сходится немало дорог. А теперь он говорил, тщательно укладывая зеленоватые кусочки благовония в две жестяные курильницы: - Я устал жить в бегах, Лал. Да и староват я уже для такой жизни. Я не хочу провести последние годы короткого века, пытаясь уничтожить все новых и новых убийц, которых будут присылать за мной. А для этого мне придется вернуться в то место, откуда их присылают. В то место, откуда вышел я сам. - Да это же сущее безумие! - воскликнула я. - Ты ведь сам говорил, что они не прощают и не успокоятся, пока ты не будешь мертв. Уж лучше тогда покончи жизнь самоубийством прямо сейчас! Здесь, по крайней мере, тебя похоронят с честью, да и ехать никуда не придется. Соукьян медленно покачал головой. - Я не хочу, чтобы они меня простили. Я хочу, чтобы они прекратили меня преследовать. Он махнул рукой, благословляя курильницы, и поджег благовония. - Я просто хочу покончить с этим, так или иначе. - Да уж, это самый верный способ! - сказала я. - Мне ли не знать! Я ведь сражалась с одним из них, если ты помнишь. Соукьян стоял ко мне спиной, тихо говоря что-то в тонкие струйки дыма, слабо пахнущего болотной водой. Я разозлилась: - Значит, ты собрался драться с ними со всеми, чтобы покончить с этим раз и навсегда? Героическая смерть, ничего не скажешь. Знала бы я - своими руками тебя тогда утопила бы! Тут Соукьян рассмеялся. Смеется он всегда как бы про себя, даже когда смеется не один - будто что-то скрывает. - Лал, разве я говорил, что собираюсь с ними драться? В самом деле? А я-то думал, ты меня неплохо знаешь! Он повернулся ко мне лицом. - У меня есть план, Лал. У меня там даже найдется пара союзников и еще кое-какие старые связи. Я заключу сделку. Поверь, это не более опасно для меня, чем ходить с тобой под парусом. Он положил руки мне на плечи и тихо добавил: - Хотя так счастлив, как с тобой, я там не буду. Быть может, так счастлив я не буду никогда. - Глупости! - ответила я. - Терпеть не могу глупостей! Я говорила совсем как Карш. Никогда еще я так не злилась на Соукьяна, даже тогда, когда обнаружила его обман. Быть может, я злилась еще сильнее оттого, что злиться-то было не на что. - Ну, что еще за план? - спросила я. - Расскажи мне свой замечательный план! Соукьян снова покачал головой. - Может быть, потом. Это слишком длинная история. - Истории слишком длинными не бывают, - возразила я. Внезапно я почувствовала себя ужасно усталой. Я поняла, что мне совсем не хочется новых приключений, не хочется снова куда-то ехать... Я отвела руки Соукьяна и принялась расхаживать по маленькой комнатке без окон. Все святилища для путников примерно одинаковы, по крайней мере, в этой половине мира: белые стены, всегда свежевыкрашенные - так велит закон, и, видимо, даже Карш им не пренебрегает, - сундуки, в которых хранятся ритуальные одеяния, свечи и статуэтки богов, которым поклоняются последователи десятка наиболее распространенных религий. Основные религии бывают разные, в зависимости от местности, но той, в которой воспитана я, нет нигде. Обычно меня это не волнует, но не в тот день. Соукьян сказал мне в спину: - Лал, ты тут ни при чем. Это моя жизнь, мое прошлое, моя собственная маленькая судьба. Мне надоело ждать, когда она в очередной раз загонит меня в угол. Я решил для разнообразия отправиться ей навстречу. И встретиться с ней не в бане и не на речном берегу, а там и тогда, где я сам пожелаю. Так что больше говорить не о чем. Не о чем так не о чем. Он принялся окуривать благовониями свой лук, меч и кинжал, бормоча что-то себе под нос. Дело это долгое и нудное, а потому я вышла и уселась в сухую траву, сердито грызя стебельки и глядя, как стайка туриков гонит снежного ястреба, который подобрался чересчур близко к их гнездам. Потом вернулась в святилище, хотя возвращаться после того, как вышла на середине церемонии, не полагается. Соукьян стоял на коленях, опустив голову, сложив оружие перед собой. Я сказала: - Зимой через Пустоши не пройти. - Я знаю, - ответил он, не поднимая головы. - Поеду на побережье и отправлюсь на юг через Лейшай. Эта дорога длиннее, но безопаснее - по крайней мере, поначалу. Когда последний комочек благовония догорел, он неуклюже поднялся на ноги - тело затекло - и в последний раз отвесил поклон в никуда. Потом спросил: - А ты? Я пожала плечами. - В Аракли, пожалуй. Мне уже случалось проводить там зиму. Болотный запах благовоний все еще щекотал мне ноздри. Он был полон чужих воспоминаний, и это меня раздражало. - А потом? - спросил Соукьян. Я не ответила. - Слушай, - сказал он, - я ведь рассказал тебе, куда еду. Мне будет куда спокойнее, если я буду знать, где ты. - Я - Лал, - ответила я. - Я там, где я есть. Соукьян еще несколько мгновений смотрел на меня, потом кивнул и зашагал к двери святилища. Когда он открыл ее, мы оба услышали неподалеку смех Лукассы. Мы и не думали, что когда-нибудь услышим, как она смеется вот так, беззаботно. Ее смех пронесся мимо, как ветер в траве. Соукьян придержал дверь, но я сказала: - Я еще немного побуду тут. И отвернулась к белым сундукам, где хранились чужие боги. РОССЕТ Я доехал с ними до того поворота, где впервые их встретил - до пчелиного дерева Маринеши. На этот раз я ехал не позади Лал, а на старом белом Тунзи, который явно гордился, что принимает участие в такой важной процессии. Впереди, на высоком гнедом жеребце, ехал волшебник. Жеребец этот просто взял и появился в конюшне вчера вечером. Прихожу, а он стоит и преспокойно жует овес и ячмень вместе с лошадьми постояльцев, как будто имеет полное право тут находиться. Тикат и Лукасса ехали рядом с волшебником на низкорослых милдасийских лошадках с козьими глазами, а я ехал позади, между Лал и Соукьяном. Я всегда буду помнить, как это было, потому что больше я ни с кем из них не встречался. Рассвет был прохладный и ветреный. Ветер гнал вдоль дороги сотни опавших листьев. Листва в этом году опадала слишком рано: осень наступила сразу же, как кончилось это ужасное лето, устроенное волшебниками. Осень косила сухие стебли в полях и стряхивала с деревьев жухлые бурые плоды, которых даже птицы не клевали. Осень навевала на меня тоску, потому что мне казалось, будто и вся моя жизнь лишается дружбы, веселья и мечты, как деревья лишаются листьев. Как видно, Соукьян прочел это у меня на лице, потому что он наклонился с седла и положил руку мне на затылок, как делал раньше. Как только трактир скрылся из виду, личина Соукьяна растаяла, словно туман под лучами утреннего солнца. Его каштановые с проседью волосы отросли, грубая монастырская стрижка сделалась почти незаметна, но сумеречные глаза и нечаянно-нежные губы остались прежними, как у Ньятенери. - Природа любит все расчистить и начать сначала, - сказал он. - Попомни мои слова, на будущий год весна будет такой дружной, какой здесь много лет не видывали. И не скажешь, что тут вели войну двое магов. - Не скажу, - ответил я, - потому что к будущей весне меня здесь не будет. Лал обняла меня за плечи, и я еще раз вдохнул ее запах: запах далеких дорог и чужих, теплых звезд. Она сказала: - Как много хорошего погорело, не успев созреть! Смотри, чтобы с тобой такого не случилось. Ее рука коснулась руки Соукьяна, и Лал поспешно ее отдернула, погладив меня по голове, чтобы скрыть это. Она завела одну из своих бесконечных полупесен, полурассказов. Я жадно вбирал эту песню, как и тяжкий вздох Соукьяна, как и скромную, почти неприметную заботу Тиката о старике и Лукассе. Мне захотелось подъехать к нему и попрощаться как следует - мы ведь были друзьями. Но он уже ушел из моего мира, так же окончательно и бесповоротно, как волшебник Аршадин. Да, никогда еще дорога до дерева и ручейка у поворота не была такой короткой, как в тот день. И я не мог ни сделать, ни сказать, ни придумать ничего, от чего бы она стала хоть чуточку длиннее. Мне оставалось лишь постараться запомнить все: летящие по ветру листья, метнувшегося в сторону от дороги шукри, который присел на задние лапки и принялся плеваться в нашу сторону, внезапные потоки холодного воздуха с гор, шесть цветных ленточек в бороде старого волшебника. Лал напевала, конец головного платка Лукассы трепетал на ветру, Тунзи непрестанно пускал ветры, что меня ужасно смущало. Я все это помню и до сих пор вспоминаю это перед тем, как заснуть. Этого не видно, пока не минуешь поворот, но сразу за поворотом дорога разделяется на две: одна идет вдоль гор на Аракли, а вторая поворачивает на восток, к большой дороге, которая ведет в Дерридоу, в Лейшай и дальше к морю. У пчелиного дерева волшебник натянул повод и развернул коня так, чтобы оказаться к нам лицом. Он по-прежнему оставался довольно хрупким, на мой взгляд, - Соукьян говорил, что он вряд ли когда-нибудь обретет прежнюю силу, - но в седле держался прямо, не хуже Тиката, и его зеленые глаза были такими нетерпеливыми, точно все, ожидающее его впереди, будь то доброе или дурное, должно случиться в первый раз. Я знаю, так себя полагается чувствовать людям в моем возрасте - но мне так не казалось, по крайней мере, в то утро. У меня было такое чувство, что все кончено. - Тут мы расстанемся, - объявил волшебник. - Больше мы никогда не встретимся. Он как-то ухитрился сказать это так, что это прозвучало радостно - я бы даже сказал, вселяло надежду. Но объяснить, как это у него получилось, я бы теперь не смог. - Мы вместе с Тикатом и Лукассой отправимся на запад, - продолжал он. - У меня вроде бы был дом - то ли в Форс-на'Шачиме, а может, и в Каракоске. Дома волшебников обычно путешествуют не меньше самих волшебников. Но я уверен, что рано или поздно мы с ним повстречаемся, и он меня узнает, даже если окажется, что я его забыл. Он обернулся к Лал и Соукьяну. - Ну, а вы двое, кому столь многим обязан глупый, тщеславный старикашка, которого вы давно переросли? Где мне искать вас после нынешнего дня, если вдруг захочется подумать о вас? Лал ничего не ответила. Соукьян сказал: - Мне надо съездить на юг. Путешествие будет тяжелое, и твои мысли мне очень пригодятся. Они будут мне нужны так же сильно, как всегда. - Чушь! - ответил волшебник, но все равно видно было, что он доволен. - Ладно. Но с твоей стороны было бы разумно вести себя хорошо, проехав Битаву, держаться подальше от Королевского тракта и забыть о потайной лестнице. После тебя ее стерегут - они не собираются повторять ту же ошибку дважды. Соукьян кивнул. Волшебник чуть заметно махнул рукой - то ли благословил, то ли так просто. И обратился к Лал: - Ну, а ты, чамата? Когда Лал заговорила, то обращалась не к нему, а к Соукьяну, и так тихо, что казалось, будто она говорит сама с собой: - Если ты едешь на Лейшай, пожалуй, я провожу тебя дотуда. Давненько я не бывала на кораблях - неудивительно, что я так плохо соображаю. Мне надо оказаться на палубе. Соукьян накрыл ладонью ее руки. И сказал: - Я посажу тебя на корабль. Он открыл было рот, чтобы сказать еще что-то, но тут из его сумки показался черный нос и блестящие глаза лиса, совсем как в тот весенний день. - А-а, - сказал ему Соукьян, - ты все же выбрал Лукассу! Я так и думал. А Лукассе он сказал: - Он не мой, и я не могу оставить его себе или подарить - он всегда идет туда, куда хочет. Провел рукой по шее лиса и сказал в острое ухо: - Ну что ж, ступай, старый товарищ. Но Лукасса рассмеялась, покачала головой, подъехала поближе и заглянула в глаза лису. - Что, неужели ты поедешь со мной и с волшебником? Да нет, вряд ли. Кто угодно, только не ты. Она взяла в ладони острую мордочку, наклонилась и прошептала что-то, чего я не расслышал. Потом быстро чмокнула лиса пониже маски. Лис негодующе тявкнул и нырнул в сумку. - Он просто хотел попрощаться, - тихо сказала Лукасса. Тут все вокруг меня начинают прощаться, как-то слишком быстро и скомканно. Тикат пожимает мне руку, внезапно смущается, бормочет что-то про младшего братика, который умер во время морового поветрия. Лукасса целует меня в нос, как лиса, с той же милой неуклюжестью, и что она помнит, а чего не помнит, я никогда не узнаю. Лал целует меня совсем иначе и говорит: - Где бы ты ни был, что бы с тобой ни случилось, помни: есть на свете человек, который тебя любит. Соукьян снимает с себя серебряный медальон - вот этот, видите? - и вешает его мне на шею. - Стоит он недорого, и никакой магической силы в нем нет, но за него ты сможешь купить себе хотя бы ужин - или приобрести друга, если найдется человек, который его признает. С одной стороны на медальоне восьмиугольный рисунок, а с другой - выпуклая надпись, которую я не могу прочитать. - Но мне же нечего тебе подарить! - возражаю я. Соукьян улыбается и что-то достает из кошелька, висящего на поясе. Я не сразу понимаю, что это, но потом узнаю рваную тряпку, покрытую ржаво-бурыми пятнами. - Как ты думаешь, - мягко говорит Соукьян, - многим ли людям случалось пролить кровь ради меня? Я этим дорожу не меньше, чем всем остальным, что у меня есть. И тоже целует меня, так что я получил по поцелую от всех троих. Что до волшебника, то он рассеянно говорит: - Передай Маринеше, что ее доброта не забыта. Прощайте, прощайте. Он явно торопился ехать дальше и уже развернул коня, когда Лукасса вспомнила, что собиралась вернуть Лал кольцо с изумрудом. Лал поколебалась, глядя на кольцо с какой-то непонятной тоской, потом протянула его волшебнику. Тот небрежно запихал кольцо в карман и ткнул коня каблуками. Жеребец тут же рванулся вперед, и Тикат с Лукассой поскакали следом, не оглядываясь. Но на повороте старик повернулся в седле и громко крикнул мне: - Тебя зовут Ванд! Не забывай нас, Ванд! И мы остались втроем - Лал, Соукьян, и я, и еще мое истинное имя. - Хорошо хоть, вовремя вспомнил, - сказал Соукьян. - Совсем память потерял. - Да он вечно так, - возразила Лал. - Наверно, так навсегда и останется бродячим фигляром. Говорить было уже совсем не о чем, и потому они в последний раз сказали мне "до свидания" и поехали прочь, как всегда, споря друг с другом. Перед тем как скрыться из виду, они оба обернулись, но было уже слишком далеко, чтобы разглядеть их как следует. Тунзи совсем не хотелось возвращаться в трактир. Он заржал и рванулся подо мной, пытаясь последовать за остальными. Когда я натянул повод, чтобы развернуть его, он неуклюже загарцевал на дороге, один раз даже на дыбы встал, так что под конец вымотал нас обоих. Но все равно домой он повернул неохотно и тащился еле-еле - с тем же успехом можно было спешиться и вести его под уздцы. Но я расплакался и долго не мог успокоиться, так что оно и к лучшему, что мы ехали так медленно. Карш встретил меня на перекрестке. Это удивило меня не меньше, чем мятеж Тунзи. Когда я его увидел, он шел медленно, но голос его звучал так, как будто он незадолго перед тем бежал бегом. - Я подумал, что ты мог все-таки уехать с ними. Передумать в последнюю минуту... - Когда соберусь уезжать, я тебе скажу, - ответил я. Карш кивнул и взял Тунзи под уздцы, но конь захрапел и рванулся, все еще пытаясь повернуть обратно. Я сказал: - А вот он хотел ехать с ними, очень хотел. Никогда в жизни не видел, чтобы он так артачился. - Что ж, - сказал Карш. Он тяжело пожал плечами и повел Тунзи по дороге к "Серпу и тесаку". - Даже у старых толстых меринов бывают свои мечты. Иногда самые удивительные. Через некоторое время я спешился, потому что мне было как-то странно ехать, когда Карш идет пешком. Мы молчали, пока не подошли к трактиру так близко, что стало слышно, как орут петухи, как скрипит колодезный насос и как Гатти-Джинни жалуется небесам на какую-то несправедливость. Тут я сказал: - Мое истинное имя Ванд. Карш пару раз повторил его, без особого выражения. - Но ты, если хочешь, можешь по-прежнему звать меня Россетом, пока я не уехал, - сказал я. - В конце концов, какая разница? Карш покачал головой. - Да нет, разница есть, - проворчал он. - Ванд... Раз тебя так зовут, значит, так и будем звать. Ванд. Тунзи почуял завтрак и прибавил шагу.