ков, по кличке "Граф", подсовывают стишки желающим.
Как видите, Иосиф Бродский не очень разборчив в своих знакомствах. Ему
не важно, каким путем вскарабкаться на Парнас, только бы вскарабкаться. Ведь
он причислил себя к сонму "избранных". Он счел себя не просто поэтом, а
"поэтом всех поэтов". Некогда Игорь Северянин произнес: "Я, гений Игорь
Северянин, своей победой упоен: я повсеградно оэкранен, и повсесердно
утвержден!" Но сделал он это в сущности ради бравады. Иосиф Бродский же
уверяет всерьез, что и он "повсесердно утвержден".
О том, какого мнения Бродский о самом себе, свидетельствует, в
частности, такой факт. 14 февраля 1960 года во Дворце культуры имени
Горького состоялся вечер молодых поэтов. Читал на этом вечере свои
замогильные стихи и Иосиф Бродский. Кто-то, давая настоящую оценку его
творчеству, крикнул из зала: "Это не поэзия, а чепуха!" Бродский
самонадеянно ответил: "Что позволено Юпитеру, не позволено быку".
Не правда ли, какая наглость? Лягушка возомнила себя Юпитером и пыжится
изо всех сил. К сожалению, никто на этом вечере, в том числе и
председательствующая -- поэтесса Н. Грудинина, не дал зарвавшемуся наглецу
надлежащего отпора. Но мы еще не сказали главного. Литературные упражнения
Бродского вовсе не ограничивались словесным жонглированием. Тарабарщина,
кладбищенско-похоронная тематика -- это только часть "невинных" увлечений
Бродского. Есть у него стансы и поэмы, в которых авторское "кредо" отражено
более ярко. "Мы -- пыль мироздания",-- авторитетно заявляет он в
стихотворении "Самоанализ в августе". В другом, посвященном Нонне С., он
пишет: "Настройте, Нонна, и меня иа этот лад, чтоб жить и лгать, плести о
жизни сказки". И наконец еще одно заявление: "Люблю я родину чужую".
Как видите, этот пигмей, самоуверенно карабкающийся иа Парнас, не так
уж безобиден. Признавшись, что он "любит родину чужую", Бродский был
предельно откровенен. Он и в самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает
этого. Больше того! Им долгое время вынашивались планы измены Родине.
Однажды по приглашению своего дружка О. Шахматова, ныне осужденного за
уголовное преступление, Бродский спешно выехал в Самарканд. Вместе с тощей
тетрадкой своих стихов он захватил в "философский трактат" некоего А.
Уманского. Суть этого "трактата" состояла в том, что молодежь не должна-де
стеснять себя долгом перед родителями, перед обществом, перед государством,
поскольку это сковывает свободу личности. "В мире есть люди черной кости и
белой. Так что к одним (к черным) надо относиться отрицательно, а к другим
(к белый) положительно",-- поучал этот вконец разложившийся человек,
позаимствовавший свои мыслишки из идеологического арсенала матерых фашистов.
Перед нами лежат протоколы допросов Шахматова. На следствии Шахматов
показал, что в гостинице "Самарканд" он и Бродский встретились с
иностранцем. Американец Мелвин Бейл пригласил их к себе в номер. Состоялся
разговор.
-- У меня есть рукопись, которую у нас не издадут,-- сказал Бродский
американцу.-- Не хотите ли ознакомиться?
-- С удовольствием сделаю это,-- ответил Мелвин и, полистав рукопись,
произнес: -- Идет, мы издадим ее у себя. Как прикажете подписать?
-- Только не именем автора.
-- Хорошо. Мы подпишем по-нашему: Джон Смит.
Правда, в последний момент Бродский и Шахматов струсили. "Философский
трактат" остался в кармане у Бродского.
Там же, в Самарканде, Бродский пытался осуществить свой план измены
Родине. Вместе с Шахматовым, он ходил на аэродром, чтобы захватить самолет и
улететь на нем за границу. Они даже облюбовали один самолет, но, определив,
что бензина в баках для полета за границу не хватит, решили выждать более
удобного случая.
Таково неприглядное лицо этого человека, который, оказывается, не
только пописывает стишки, перемежая тарабарщину нытьем, пессимизмом,
порнографией, но и вынашивает планы предательства.
Но, учитывая, что Бродский еще молод, ему многое прощали. С ним вели
большую воспитательную работу. Вместе с тем его не раз строго предупреждали
об ответственности за антиобщественную деятельность.
Бродский не сделал нужных выводов. Он продолжает вести паразитический
образ жизни. Здоровый 26-летний парень около четырех лет не занимается
общественно-полезным трудом. Живет он случайными заработками; в крайнем
случае подкинет толику денег отец -- внештатный фотокорреспондент
ленинградских газет, который хоть и осуждает поведение сына, но продолжает
кормить его. Бродскому взяться бы за ум, начать наконец работать, перестать
быть трутнем у родителей, у общества. Но нет, никак он не может отделаться
от мысли о Парнасе, на который хочет забраться любым, даже самым
нечистоплотным путем.
Очевидно, надо перестать нянчиться с окололитературным тунеядцем.
Такому, как Бродский, не место в Ленинграде.
Какой вывод напрашивается из всего сказанного? Не только Бродский, но и
все, кто его окружает, идут по такому же, как и он, опасному пути. И их
нужно строго предупредить об этом. Пусть окололитературные бездельники вроде
Иосифа Бродского получат самый резкий отпор. Пусть неповадно им будет мутить
воду!
А. Ионин, Я. Лернер, М. Медведев".
Текст этот столь красноречив и так много говорит об авторах, что
подробно анализировать его смысла нет. Пасквиль существует по собственным
законам -- чем больше лжи и грязи, тем чище жанр. Тут нужен только небольшой
фактический комментарий.
Как сказал на суде сам Бродский, в фельетоне только его имя и фамилия
правильны. Все остальное -- ложь.
Литературоведы из "Вечернего Ленинграда" несли свою околесицу, иногда
сознательно фальсифицируя факты, а иногда искренне заблуждаясь по
трогательному невежеству. Им невдомек было, что например, романсы любили не
только провинциальные приказчики, но и самые рафинированные русские
интеллигенты -- от Пушкина до Блока, который широко использовал поэтику
романса. Но это -- мелочи.
А вот по части подтасовок масштаб был иной.
Прежде всего, стихи, которые цитируются в фельетоне, Бродскому не
принадлежали.
Первые четыре строчки -- иронические стихи Дмитрия Бобышева, которые
никаких общественных требований и деклараций не содержали. Автор следующего
двустишия мне неизвестен, но у Бродского я таких строк не нашел, а я
располагаю полным собранием его стихов тех лет.
С "отрывком из мистерии" три лернера произвели нехитрую операцию -- они
разрубили стихотворные строчки по вертикали, а некоторые исказили. Это
строки из баллады Лжеца (а вовсе не из романса), одного из персонажей
"Шествия". А суть в том, что персонаж противоречит самому себе и потому в
натуральном виде текст звучит так:
Я шел по переулку / по проспекту,
как ножницы шаги / как по бумаге,
вышагиваю я / шагает Некто
средь бела дня / наоборот -- во мраке.
Как видим, никакой абракадабры у Бродского нет, особенно, если учесть
контекст. Она появляется по воле трех лернеров.
И уж если говорить о "Шествии" -- этой удивительной для двадцатилетнего
автора поэме -- удивительной по напряжению и широте мысли, по горестной
человечности и печальному состраданию, то не будь авторы пасквиля
откровенными литературными и политическими бандитами, у них не повернулось
бы перо писать всю эту злобную чушь. "Удивительное создание человек!" --
совершенно справедливо изумлялся Шекспир.
Стихотворение, посвященное Нонне С., опять-таки написано было Дмитрием
Бобышевым. Консультанты лернеров не дали себе труда разобраться в рукописях
и все стихотворения подряд приписали Иосифу. Но главное дальше. Строка
"Люблю я родину чужую" фигурировала едва ли не во всех газетных
выступлениях, цитировалась не раз на суде и стала главным доказательством
антипатриотизма Бродского. Прелесть однако в том, что такой строки у него
никогда не было. Речь идет о стихотворении из цикла "Июльское интермеццо"
шестьдесят первого года, которое начиналось:
Люби проездом родину друзей,
На станциях батоны покупая,
о прожитом бездумно пожалей,
к вагонному окошку прилипая.
Все тот же вальс в провинции звучит,
летит, летит в белесые колонны,
весна друзей по-прежнему молчит,
блондинкам улыбаясь благосклонно.
А заканчивалось:
Так, поезжай. Куда? Куда-нибудь,
скажи себе: с несчастьями дружу я.
Гляди в окно и о себе забудь.
Жалей проездом родину чужую.
Речь, как всякому понятно, идет о поездках не по США или Израилю, а по
Советскому Союзу. (А конкретно -- о Подмосковье.) Все сказанное относится к
местности, где родился один из друзей поэта и которую поэт проезжает. Вот и
все.
Но из последней строки и создали, намеренно исказив ее, этот страшный
жупел.
Так они работали.
Пассаж относительно "окружения Бродского" Иосиф сам прокомментировал
следующим образом: "Троих из этого списка -- Ковалева, Бабушкину и Широкова,
я совершенно не знаю, никогда не видел и, более того, никогда не слышал их
фамилий. Этого было бы уж вполне достаточно, но следует коснуться и
остальных. М. Волнянская -- студентка Ленинградского университета,
упомянута, вероятно, по той причине, что проживает в том же Дзержинском
районе, что и я. В течение, скажем, 1963 года я встречал ее совершенно
случайно не более 5-6 раз. Ее подругу, "проповедницу учения йогов и
всяческой мистики" -- Нежданову -- я не видел в течение, кажется, трех лет.
Владимир Швейгольц, студент Педагогического института им. Герцена, тоже
проживает в Дзержинском районе, но встречаю я его еще реже. Думаю, что эти
трое, так же как и все остальные, могут сказанное подтвердить. Анатолий
Гейхман, которого я видел в своей жизни не более трех раз, никакого
окружения составлять не может по причине своего -- уже трехлетнего --
пребывания в тюрьме. Геофизик Шелинский по сей день работает в геологической
партии на Полярном Урале, куда он уехал два года назад. (Не понимаю, каким
образом он может быть при этом "скупщиком иностранного барахла", как
утверждают авторы.) Шелинский -- единственный мой реальный знакомый, с
которым мы встретились в 1958 году и вместе проработали два года в
геологической партии -- в Якутии и на Белом море. В. Герасимов --
талантливый литератор, сотрудник Ленинградской студии телевидения. Я, к
сожалению, встречаю его не больше пяти раз в году.
Леонид Аранзон -- больной человек, из двенадцати месяцев в году более 8
проводящий в больнице".
Могу добавить, что Ефим Славинский был глубоким знатоком как
английского языка, так и американской культуры, и в этом качестве он весьма
интересовал в то полупросвещепное время литературную молодежь. А
Гейхман-Нехлюдов был не грабителем и убийцей, а большого масштаба
фарцовщиком. Он писал стихи, публиковал их в стенной газете филфака
Ленинградского университета и бывал на заседаниях университетского
литобъединения. Был он человеком очень доброжелательным, широким и дружил со
многими молодыми тогда литераторами.
Из истории с "окружением" ясна степень свободы, с которой пасквилянты
обращались не только со стихами, но и с конкретными фактами.
Дело, однако, не только в названных фамилиях, а в тех фамилиях, которые
не названы.
В шестьдесят третьем году круг знакомств и дружб Иосифа был не только
широк, но и высок. К нему с восхищением и нежностью относилась Анна
Андреевна Ахматова, посвятившая ему пронзительное четверостишие:
О своем я уже не заплачу,
Но не видеть бы мне на земле
Золотое клеймо неудачи
На еще безмятежном челе.
Иосиф, прекрасно понимавший значение этой дружбы, в свою очередь
посвятил Анне Андреевне несколько стихотворений. Его же строку Анна
Андреевна взяла эпиграфом: "Вы напишите о нас наискосок".
20 октября 1964 года, через полгода после суда, Анна Андреевна писала
Иосифу в деревню Норинское:
"Иосиф,
из бесконечных бесед, которые я веду с Вами днем и ночью, Вы должны
знать о всем, что случилось и что не случилось.
Случилось:
И вот уже славы
высокий порог,
но голос лукавый
Предостерег и т. д.
Не случилось:
Светает -- это Страшный Суд и т.д."
Слуцкий, Чуковский, Маршак... Я мог бы назвать не один десяток имен
писателей, композиторов, ученых, знавших тогда уже цену дарования Бродского.
Я не говорю о тесном дружеском окружении -- талантливых людях разных
искусств, частично уже названных. Это и была истинная среда Иосифа, столь же
ненавистная Лернеру и тем, кто стоял за ним, как и сама их жертва.
Относительно бредовой истории с "изменой родине", где всего намешано --
фантазий, подтасовок, сомнительных показаний, перенесения юношеского
авантюризма на взрослого уже человека и так далее,-- то обо всем этом
сказала на суде адвокат и читатель до этого еще дойдет.
Но в данном случае важно то, что авторы фельетона черпали свои сведения
-- грубо искажая факты -- из особых источников.
Сегодня стилистический идиотизм пасквиля кажется поразительным. Но в то
время, на исходе "оттепели", это сочинение вполне вписывалось в контекст.
Достаточно вспомнить статьи о Пастернаке. Тут помимо всего прочего
однообразие удручает. Пастернак оказался "лягушкой в болоте" и Бродский --
"лягушкой, возомнившей себя Юпитером". В том же шестьдесят третьем году
ведущий критик газеты "Смена" Юрий Голубенский именно в таком тоне писал о
ленинградской литературной молодежи. Но с Иосифом они, казалось нам,
перехватили даже по тогдашним меркам. (Мы-то еще не поняли, что начался
новый этап, а лернеры это почуяли).
Иосиф немедленно написал -- цитированное выше -- саркастическое
опровержение. Я пытался убедить его, что этот документ должен быть холоднее,
суше, юридичнее. Он с досадой ответил: "Ты не понимаешь! Это еще и
соревнование интеллектов".
Теперь ясно, что ошибались мы оба. Я ошибался потому, что будь ответ
Бродского газете хоть шедевром юридической мысли и перлом доказательности,
он не сыграл бы ни малейшей роли. Иосиф же совершенно напрасно думал, что
лернеры и их хозяева собираются вступать с ним в интеллектуальную борьбу.
Они рассчитывали на иные средства.
Лидия Яковлевна Гинзбург рассказывает, что в свое время лидер
формалистов Шкловский на одном из диспутов с ортодоксами сказал: "На вашей
стороне армия и флот, а нас четыре человека -- что же вы так беспокоитесь?"
На стороне лернеров были армия и флот. Но Иосифа они тем не менее
боялись и вовсе не собирались играть с ним в поддавки на интеллектуальном
поле. Он ошибался на тактическом уровне. А на стратегическом, пожалуй, был
прав. Шло очередное противоборство культуры и антикультуры...
Его опровержение никто публиковать, разумеется, не стал. Более того, за
ним началась слежка. Вели ее, очевидно, подручные Лернера -- дружинники.
Иосиф говорил мне: "За мной следят два мужика и баба. Делают это как в
плохом кино -- когда я оборачиваюсь, они прижимаются к стене".
Стало ясно, что дело идет к аресту. То, что предпринималось в
Ленинграде в защиту Иосифа, не давало результата. Писатели с официально
весомыми именами предпочли активно не вмешиваться. Борис Бахтин, проявивший
в этот момент максимум энергии, добился, чтобы его с Иосифом приняла первый
секретарь Дзержинского райкома партии Косырева. Встреча кончилась ничем.
Думаю, что не на этом уровне и решался вопрос. Делала, что могла -- на
уровне "агитации" Наталья Долинина.
Организаторы "дела" решили заручиться поддержкой Александра Прокофьева,
первого секретаря Правления ленинградской писательской организации. Речь,
все же, шла о поэте, и без санкции Прокофьева арестовать Бродского не
решались. И тут тоже пустили в ход очередную фальсификацию -- Прокофьеву
показали очень обидную эпиграмму на него, написанную якобы Бродским. Он
совершенно взбесился и одобрил любые действия. Между тем, я могу поручиться,
что никаких эпиграмм Иосиф на Александра Андреевича не писал. Прокофьев,
честно говоря, интересовал его весьма мало. (Более того, чья это эпиграмма
-- было известно и тогда.)
В декабре Ефим Григорьевич Эткинд и Глеб Сергеевич Семенов (давно уже,
как я писал, относившийся к Иосифу дружески и высоко ценивший его дарование)
отправили меня в командировку в Москву. Я пишу слово командировка без
кавычек, ибо они дали мне денег на дорогу. Пользуясь словами Пастернака, "я
бедствовал, у нас родился сын..." Эткинд и Семенов это знали. Я должен был
повидаться с Фридой Абрамовной Вигдоровой, передать письмо Эткинда и
подробно рассказать о происходящем. Обстановка вокруг в это время стала
столь напряженной, что ни телефону, ни почте доверять не приходилось.
Вигдорова, писательница и журналистка, постоянный сотрудник центральных
газет, человек замечательной души и высокого мужества, сыграла в этой драме
роль, которой биографы Бродского посвятят отдельные сочинения. Ее записи
судебных заседаний оказались документом спасительным в полном смысле слова.
Фрида Абрамовна обещала приехать, как только возникнет надобность,
начала предпринимать некоторые шаги в Москве.
В то же время Вигдоровой написал Давид Яковлевич Дар.
В "дело" активно включилась и Наталья Иосифовна Грудинина, с присущим
ей упорством и стремительностью.
Но вообще -- "борьба за Бродского" до и после суда -- особый, сложный,
разветвленный сюжет со многими персонажами, и заниматься им я в пределах
данного сочинения не могу. Это -- сюжет для книги, которая, я уверен, скоро
будет написана на русском языке.1
Автору этой книги придется проанализировать реальную расстановку сил в
Ленинграде, точно выяснить, кто персонально (с учреждениями и так все ясно)
стоял за Лернером, почему вмешательство на этом уже этапе Шостаковича,
Ахматовой, Чуковского, Маршака оказалось нейтрализовано деятельностью
мелкого проходимца. А действовал Лернер без осечек. Он выступил на
секретариате Ленинградской писательской организации (одних секретарей
запугал, другие радостно пошли ему навстречу), и секретариат, вслед за своим
лидером, согласился на арест и осуждение молодого поэта.
Лернер отправился в Москву с каким-то мандатом, явился в издательство
"Художественная литература", предъявил директору издательства Косолапову
некие порнографические фотографии и заявил, что на них изображен автор
издательства Бродский. Перепуганный директор дал указание немедленно
расторгнуть договор, недавно с Иосифом заключенный. Когда несколько позже он
встретился с Бродским, то страшно удивился, увидев совершенно другого
человека. Но было поздно.
Кольцо смыкалось, и Иосиф, измученный всем происходящим, с измотанными
нервами, поехал в декабре в Москву и лег на лечение в больницу им. Кащенко.
Он встретил там Новый год и в начале января вернулся в Ленинград. Это была
попытка вырваться из кольца, попытка вполне неудачная.
8 января 1964 года "Вечерний Ленинград" опубликовал еще один материал
под названием "Тунеядцам не место в нашем городе", заканчивающийся так:
"Никакие попытки уйти от суда общественности не помогут Бродскому и его
защитникам. Наша замечательная молодежь говорит им: хватит! Довольно
Бродскому быть трутнем, живущим за счет общества. Пусть берется за дело. А
не хочет работать -- пусть пеняет на себя".
Тут надо добавить одну деталь, не менее замечательную, чем "наша
молодежь" -- как раз в это время милиция отобрала у Иосифа трудовую книжку и
устроиться на работу он не мог при всем желании...
13 февраля его арестовали на улице.
С этого момента я постараюсь как можно меньше говорить сам и как можно
больше обращаться к документам, ибо они точнее и выразительнее любого
возможного комментария.
1 На других языках о Бродском написано иного книг.
О том, что произошло после ареста, рассказал отец Иосифа Александр
Иванович в письме прокурору города: "13 февраля с. г. в 21 час 30 минут И.
А. Бродский, выйдя из квартиры, был задержан тремя лицами в штатском, не
назвавшими себя, и без предъявления каких-либо документов посажен в
автомашину и доставлен в Дзержинское районное управление милиции, где без
составления документа о задержании или аресте был немедленно водворен в
камеру одиночного заключения. Позже ему было объявлено о том, что задержание
произведено по определению Народного суда. Одновременно задержанный Иосиф
Бродский просил работников милиции поставить в известность о случившемся его
родителей, с кем он вместе проживает, дабы не вызвать у старых людей
излишних волнений и поисков. Эта элементарная просьба, которую можно было бы
осуществить по телефону, удовлетворена не была.
Назавтра, 14 февраля, задержанный Иосиф Бродский просил вызвать к нему
прокурора или дать бумагу, чтобы он мог обратиться с заявлением в
прокуратуру по поводу происшедшего. Ни 1-го февраля, ни в остальные четыре
дня его задержания, несмотря на его неоднократные просьбы, это законное
требование удовлетворено не было...
Что же касается нас, родителей, то мы провели день 14-го февраля в
бесплодных поисках исчезнувшего сына, обращались дважды в Дзержинское
райуправление милиции и получали отрицательный ответ и только случайно
поздно вечером узнали о том, что он находится там в заключении.
Все наши ходатайства перед начальником отделения милиции Петруниным о
разрешении свидания, а также о выяснении причин задержания наталкивались на
грубый отказ. Несколько позже в виде "милости" он разрешил передачу пищи. Не
помогли также разрешения на свидания, данные нарсудьей Румянцевым и районным
прокурором. Петрунин не пожелал считаться с этим, продолжая разговаривать в
явно издевательском тоне, хотя перед ним были люди не только в два раза его
старше, но и имеющие заслуги перед страной.
Пребывая в милиции, мы узнали, что к сыну вызвали скорую помощь, но о
причинах этого события нам тоже ничего не было сказано, сославшись на то,
что это "внутреннее" дело милиции. Позже выяснилось, что с ним произошел
сердечный приступ, врач вколол камфору, но он и после этого продолжал
оставаться в одиночке" .
Кто же давал указания Петрунину, что он мог смело игнорировать мнение
судьи и прокурора?
В другом письме Александра Ивановича -- секретарю Горкома т. Лаврикову
-- говорится: "В эти же дни мне пришлось столкнуться с еще одним
обстоятельством, которое меня озадачило. Думаю, что оно озадачило бы Вас
тоже. Пытаюсь добиться свидания с сыном. Судья не возражает, даже удивлен --
какие могут быть препятствия, не возражает и районный прокурор. Но в милиции
не соглашаются, требуют еще одну санкцию и по-видимому самую главную -- от
райкома КПСС. Точно называют фамилию и должность лица, кто это должен
сделать.
Все становится предельно ясным. Хотя ни в Уставе, ни в программе КПСС
на партийные органы не возлагаются ни судебные, ни карательные функции, в
Дзержинском районе это оказалось возможным... Потому бесполезно жаловаться
на милицию. Потому Иосиф Бродский вне закона".
Я не знаю -- мы, к сожалению, при жизни Александра Ивановича не
обсуждали этот конкретный вопрос,-- чью фамилию назвал ему Петрунин, но
первым секретарем Дзержинского райкома была тогда т. Косарева, бесспорно,
курировавшая это дело. Затем ее сделали главным редактором журнала "Аврора".
18 февраля 1964 года в Дзержинском районном суде началось слушанье дела
по обвинению в злостном тунеядстве Иосифа Александровича Бродского. Фрида
Абрамовна Вигдорова, взявшая командировку от "Литературной газеты" (по
другому, разумеется, поводу), была в Ленинграде. Вот ее запись этого --
первого -- судебного заседания, которое вела судья Савельева:
Судья: Чем вы занимаетесь?
Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю...
Судья: Никаких "я полагаю". Стойте как следует! Не прислоняйтесь к
стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (Мне). Сейчас же
прекратите записывать! А то -- выведу из зала. (Бродскому): у вас есть
постоянная работа?
Бродский: Я думал, что это постоянная работа.
Судья: Отвечайте точно!
Бродский: Я писал стихи! Я думал, что они будут напечатаны, Я
полагаю...
Судья: Нас не интересует "я полагаю". Отвечайте, почему вы не работали?
Бродский: Я работал. Я писал стихи,
Судья: Нас это не интересует. Нас интересует, с каким учреждением вы
были связаны.
Бродский: У меня были договоры с издательством.
Судья: У вас договоров достаточно, чтобы прокормиться? Перечислите:
какие, от какого числа, на какую сумму?
Бродский: Точно не помню. Все договоры у моего адвоката.
Судья: Я спрашиваю вас.
Бродский: В Москве вышли две книги с моими переводами... (перечисляет).
Судья: Ваш трудовой стаж?
Бродский: Примерно...
Судья: Нас не интересует "примерно"!
Бродский: Пять лет.
Судья: Где вы работали?
Бродский: На заводе. В геологических партиях...
Судья: Сколько вы работали на заводе?
Бродский: Год,
Судья: Кем?
Бродский: Фрезеровщиком.
Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил меня к роду
человеческому?
Судья: А вы учились этому?
Бродский: Чему?
Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят... где
учат...
Бродский: Я не думал, что это дается образованием.
Судья: А чем же?
Бродский: Я думаю, это (растерянно)... от Бога...
Судья: У вас есть ходатайства к суду?
Бродский: Я хотел бы знать, за что меня арестовали?
Судья: Это вопрос, а не ходатайство.
Бродский: Тогда у меня ходатайства нет.
Судья: Есть вопросы у защиты?
Защитник: Есть. Гражданин Бродский, ваш заработок вы вносите в семью?
Бродский: Да.
Защитник: Ваши родители тоже зарабатывают?
Бродский: Они пенсионеры.
Защитник: Вы живете одной семьей?
Бродский: Да.
Защитник: Следовательно, ваши средства вносились в семейный бюджет?
Судья: Вы не задаете вопросы, а обобщаете. Вы помогаете ему отвечать.
Не обобщайте, а спрашивайте.
Защитник: Вы находитесь на учете в психиатрическом диспансере?
Бродский: Да.
Защитник: Проходили ли вы стационарное лечение?
Бродский: Да, с конца декабря 63-го года по 5 января этого года в
больнице имени Кащенко в Москве.
Защитник: Не считаете ли вы, что ваша болезнь мешает вам подолгу
работать на одном месте?
Бродский: Может быть. Наверно. Впрочем, не знаю. Нет, не знаю.
Защитник: Вы переводили стихи для сборника кубинских поэтов?
Бродский: Да.
Защитник: Вы переводили испанские романсеро?
Бродский: Да.
Защитник: Вы были связаны с переводческой секцией Союза писателей?
Бродский: Да.
Защитник: Прошу суд приобщить к делу характеристику бюро секции
переводчиков... Список опубликованных стихотворений... Копии договоров,
телеграмму: "Просим ускорить подписание договора". (Перечисляет). И я прошу
направить гражданина Бродского на медицинское освидетельствование для
заключения о состоянии здоровья и о том, препятствовало ли оно регулярной
работе. Кроме того, прошу немедленно освободить Бродского из-под стражи.
Считаю, что он не совершил никаких преступлений и что его содержание под
стражей -- незаконно. Он имеет постоянное место жительства и в любое время
может явиться по вызову суда.
Суд удаляется на совещание. А потом возвращается, и судья зачитывает
постановление: "Направить на судебно-психиатрическую экспертизу, перед
которой поставить вопрос, страдает ли Бродский каким-нибудь психическим
заболеванием и препятствует ли это заболевание направлению Бродского в
отдаленные местности для принудительного труда. Учитывая, что из истории
болезни видно, что Бродский уклонялся от госпитализации, предложить
отделению милиции No. 18 доставить его для прохождения
судебно-психиатрической экспертизы".
Судья: Есть у вас вопросы?
Бродский: У меня просьба -- дать мне в камеру бумагу и перо.
Судья: Это вы просите у начальника милиции.
Бродский: Я просил, он отказал. Я прошу бумагу и перо.
Судья (смягчаясь): Хорошо, я передам.
Бродский: Спасибо.
Когда все вышли из зала суда, то в коридорах и на лестницах увидели
огромное количество людей, особенно молодежи.
Судья: Сколько народу! Я не думала, что соберется столько народу!
Из толпы: Не каждый день судят поэта!
Судья: А нам все равно -- поэт или не поэт!
Поскольку записи Фриды Абрамовны, очень точные по существу, да и по
словам, все же не могут дать всей полноты ситуации, то я попросил Израиля
Моисеевича Меттера, который в числе нескольких человек присутствовал на
первом суде, вспомнить свои впечатления:
"О предстоящем суде над молодым, совсем еще юным поэтом Иосифом
Бродским я узнал от Натальи Долининой. От нее, от первой. Затем уже слух
этот, наливаясь подробностями, растекался все шире.
Мне-то кое-что загодя стало известно, быть может, достовернее, нежели
многим. Так получилось, что ненароком я познакомился с тем выдающимся
подонком -- среди них ведь есть будничные, рядовые, а есть и из ряда вон,--
с тем самым начальником бригады дружинников Лернером, бывшим работником
НКВД, с подачи которого и началась наглая, беспрецедентная травля Иосифа
Бродского. И вскорости она была хищно подхвачена ленинградскими высокими
инстанциями, включая, естественно, нашу всегдашнюю караульную писательскую
вышку -- руководство СП.
С Лернером я познакомился случайно, он тотчас произвел на меня
удручающе паскудное впечатление своим холуйским желанием, жаждой прославить
себя и свою свору дружинников, натасканную им в легавой ненависти ко всему,
во что он ткнет пальцем. Отступя из справедливости чуть в сторону, напомню:
в ту пору дружинники нередко использовались для откровенно противоправных
действий -- им прозрачно намекали, что милиция и Органы, к сожалению,
вынуждены порой соблюдать некую видимость законности, а вот им, дружинникам,
доверен статус штурмовиков. Я бы не стал на этом задерживаться, но ведь чаще
всего именно они практически осуществляли львиную долю провокационных,
фальсификаторских и насильственных действий, давших "законную" возможность
расправы над Иосифом Бродским, а заодно и над всеми, кто вздумает встать на
его защиту во время судебных процессов.
Их, судов, было два -- полузабытый первый и крепко запомнившийся
второй, настолько крепко, что реалии первого, по забывчивости, из-за
отсутствия свидетельских воспоминаний о первом, уже относили ко второму
суду.
И на том и на другом подробнейшие записи вела Фрида Абрамовна
Вигдорова. Они распространялись "самиздатом", были изданы за рубежом,
считались стенограммами, хотя на самом деле это вовсе не стенограммы: Фрида
Вигдорова обладала феерическим даром, позволявшим ей фиксировать услышанные
диалоги с непостижимой точностью, пожалуй, точнее, нежели стенографические
отчеты, ибо аналитический ум, писательский талант и наблюдательность давали
право Вигдоровой отсекать ненужные мелочи, фиксируя самое характерное,
включая интонации собеседников.
Я не могу миновать благодарного потрясения, изведанного мной от
знакомства с ней. Родниковая, неиссякаемая чистота ее души, утоляющая жажду
справедливости, той самой, что каждый человек испытывает в своей
отдельности. И жажда эта общечеловеческая -- чистота грязеотталкивающая,
обладающая каким-то бактерицидным свойством: прикосновение Фриды Вигдоровой
к жестокости и бесправию, причиняющим людям горе, хоть несколько облегчало
их участь; в самые злые годы нравственная позиция Вигдоровой центрировала
вокруг себя общественное мнение.
Из стихов Иосифа Бродского задолго до того, как я увидел его на первом
суде, мне было известно в устном чтении моего приятеля стихотворение "Черный
конь". Оно восхитило меня. А когда я узнал, что написаны эти великолепные
строки, по моим возрастным меркам, юношей, то это поразило меня еще более, А
через некоторое время, опять-таки до суда, в Москве, в квартире Виктора
Ефимовича Ардова, куда я пришел навестить Анну Андреевну Ахматову, она
прочитала мне из своего блокнота еще два стиха Бродского, предварив их
взволнованными словами:
-- Это написал грандиозный поэт.
Однако при всем том было бы лишь полуправдой, если бы я сказал, что
внутренняя потребность посильного вмешательства в судьбу Бродского
заскреблась во мне только потому, что его стихи поразили меня. И думаю, смею
думать, что в этом смысле я был не одинок. Разумеется, люди хотели оградить
замечательного поэта от мерзкого произвола. Конечно же, это играло
колоссальную роль. Но не менее важно: душа, совесть, разум восставали против
холодного, бесстыдного цинизма государственных деятелей, имеющих
безнаказанное и беспредельное право перемалывать в жерновах своей власти
судьбу ни в чем не повинных людей.
Поначалу мне была неведома широта размаха и уровень общественной
влиятельности тех, кто встал на защиту Бродского. Время было не только
глухое, но и немое.
Поначалу, до первого суда, я знал лишь тех ленинградских литераторов,
кто открыто отважились вступиться за уже арестованного молодого поэта. Этих
литераторов, членов СП, была горстка, и над ними всей своей грозной и,
осмелюсь сказать, нечистой силой навис секретариат писательской организации
в полном составе во главе с поэтом Александром Андреевичем Прокофьевым,
излюбленной сентенцией которого на наших собраниях, сентенцией, произносимой
напористым, сокрушительным, командным тоном, была:
-- Я солдат партии!
По всей вероятности, он полагал, что по этому призыву мы все выстроимся
в одну шеренгу и дружно рассчитаемся на "первый" -- "второй". Не хотелось бы
излишне грешить на него -- по делу Бродского были у Прокофьева доброхотные
подручные, гораздо более радикальные и жестокие, нежели он. Член
секретариата Петр Капица и до суда над Бродским имел в писательских кругах
Ленинграда репутацию бдительно конвойную, за что его ценили руководящие
работники не только литературного цеха, но и других ведомств, не имеющих
прямого отношения к искусству. Вот он-то на секретариате произнес о Бродском
такую прокурорскую речугу, после которой вполне логично было бы дать в те
времена нынешнему нобелевскому лауреату, а тогдашнему великолепному молодому
поэту лет десять строгих лагерей.
Горстку ленинградских литераторов, к которым я примкнул незадолго до
первого суда, легко перечислить: Наталья Грудинина, Наталья Долинина и Ефим
Григорьевич Эткинд. Я знал, что принимает самое горячее участие в горестной
участи Бродского его друг Яков Гордин. Существенно помогал нашей группе,
делая это тайно, поскольку он был референтом ленинградского СП, поэт Глеб
Семенов: от него мы получали совершенно достоверную информацию о расстановке
сил писательского руководства. И еще я знал, что должна приехать на суд
Фрида Вигдорова, с которой знаком был лишь по коротенькой давнишней
дружелюбной переписке.
Не забыть бы одну подробность, в ту пору она была мало кому известна.
Некоторое время до первого суда Бродский содержался под стражей в
Дзержинском райотделе милиции. А заместителем начальника этого райотдела был
капитан Анатолий Алексеев -- на редкость интеллигентный образованный молодой
человек, азартный книгочий, подобных работников милиции я более никогда не
встречал.
Узнав, что Бродский сидит в одиночной камере предварительного
заключения этого райотдела, я попросил Алексеева зайти ко мне, он бывал у
меня. Естественно, никаких секретов я не собирался выведывать у Анатолия, да
он и не стал бы мне их разбалтывать. Я хотел лишь узнать, как себя чувствует
Бродский, в каких условиях он содержится. Капитан рассказал мне, что условия
обычные -- сами знаете, не ахти, на питание скудные копейки, но он,
Анатолий, поздними вечерами, когда райотдел пустоват, вызывает иногда
Бродского якобы на допрос, а на самом-то деле приносит ему из своего дома
поесть чего-нибудь и поит чаем. Однако в том, как мне все это рассказывал
Анатолий, я ощущал некую его сдержанность, вроде бы он хотел сообщить что-то
еще, но все не решался. Перед самым уходом решился. Сказал, не глядя мне в
глаза:
-- Не советую я вам встревать в это дело. Оно безнадежное.
-- То есть как безнадежное! Откуда это может быть известно до решения
суда?! -- взъерошился я.-- Не сталинские же времена!
-- Да оно уже решенное. Василий Сергеевич распорядился, суд проштампует
-- и вся игра.
-- А кто он такой, этот Василий Сергеевич? -- наивность моя была
безбрежной.
-- Ну, вы даете! -- грустно качнул головой Анатолий.-- Василий
Сергеевич Толстиков. Первый секретарь обкома.
С Фридой Абрамовной Вигдоровой я созвонился, когда она приехала в
Ленинград, мы условились встретиться у меня и пойти на суд вместе.
Договорились и со всей нашей маленькой группой.
Дзержинский районный суд -- это на улице Восстания. Я не ожидал увидеть
здесь у входа в это унылейшее здание такую непомерную толпу, главным образом
-- молодежи. Они заполняли не только тротуар у подъезда, но и извилистые
коридоры,-- залы суда были расположены во втором этаже, и подле дверей
каждого зала висел список дел и время их рассмотрения, часы начала
заседания. Объявления о деле Бродского нигде не висело.
По правде сказать, я взволновался, увидев такое скопление народа.
Испугался, не произойдут ли какие-либо скандальные поступки в толпе, когда
Бродского привезут сюда, да и во время судебного разбирательства это могло
случиться, что безусловно повредило бы делу. Зная от Наташи Долининой, что
Яков Гордин пользуется среди студенчества уважением и дружеским влиянием, я
отыскал его в толпе и, рассказав о своем беспокойстве, попросил поговорить с
ребятами, чтобы они ни в коем случае не вышли из берегов положенного
порядка. Он охотно согласился сделать это, и действительно, несмотря на всю
безобразнейшую возмутительность того, что происходило тогда в переполненном
здании, несмотря на то, что решительно никого из них не впустили в зал
заседания, издевательски устроив это судилище в самом крохотном нигде не
объявленном зальчике -- в нем было не более двадцати пяти квадратных метров,
тридцать от силы, у меня хороший глазомер,-- несмотря на все это, молодые
люди, душа которых, я убежден, пенилась от возмущения, вели себя достаточно
благопристойно, лишь бы не осложнять участь подсудимого.
Я стоял на лестнице, когда в тюремной машине привезли Бродского. Стоял
в плотной толпе. Она притихла и умудрилась расступиться -- Иосиф с
заложенными за спину руками, как велено преступнику, в сопровождении двух
конвоиров быстрым шагом подымался по ступеням. На лестнице было не слишком
светло, но я успел разглядеть смущенную, извиняющуюся полуулыбку Иосифа,
словно ему было неловко, что столько людей обеспокоены его судьбой.
Задержавшись на лестнице, я отстал от своих спутников, и когда мне
удалось протолкаться в коридор, оказалось, что они уже в зале заседаний, а у
дверей снаружи уже стоял охранник. И тут меня выручил Ефим Григорьевич
Эткинд: он приоткрыл эту дверь изнутри зала, не знаю уж, что именно сказал
охраннику обо мне, возможно, нечто и присочинив для форса, но во всяком
случае в результате громко окликнул меня и пригласил войти.
Не забыть мне никогда в жизни ни этого оскорбительного по своему
убожеству зала, ни того срамного судебного заседания -- вот уже и четверть
века проползло, промчалось, проскочило с того дня, но и сейчас взвыть
хочется, когда упираешься сердцем в это воспоминание.
Да какой уж зал! Обшарпанная, со стенами, окрашенными в сортирный цвет