н с о н а:
"Он делал свое поэтическое дело и шел всюду, куда его звали: в
Балтфлот, в Пролеткульт, в другие советские организации и клубы, название
которых я запамятовал. Помню, что одно время осуждал его за это. Но этот
"железный человек", как называли мы его в шутку, приносил и в эти бурные
аудитории свое поэтическое учение неизменным, свое осуждение
псевдопролетарской культуре высказывал с откровенностью совершенной, а
сплошь и рядом раскрывал без обиняков и свое православное исповедание.
Разумеется, Гумилев мог пойти всюду, потому что нигде не потерял бы себя".
Гумилев любил эти занятия - они помогали ему чувствовать себя
значительным, нужным человеком, который знает, как помочь таланту раскрыть
себя, поверить в свои силы. Он любил хвалить своих учеников. От щедрой
похвалы вырастают крылья - вот, пожалуй, основное правило человеческих
отношений.
В разговоре с друзьями Гумилев говорил, что работа в студии важна для
него потому, что он учит своих слушателей быть счастливыми. В самые жестокие
исторические времена поэзия, искусство помогают людям не ожесточиться, не
растерять свое достоинство, не отчаяться... Он писал когда-то давно, в
юности: "Искусство является отражением жизни страны, суммой ее достижений и
прозрений, но не этических, а эстетических. Оно отвечает на вопрос, не как
жить хорошо, а как жить прекрасно".
Гумилев был убежден: общение людей друг с другом - духовное донорство,
и чем искренней и добрее твои чувства, тем спокойнее, лучше будет человеку с
тобой и вообще в жизни.
Он никогда не умел щадить себя, экономить силы для собственного
творчества - он любил раздаривать себя. Вот почему на его лекции всегда
собиралось много народа. Он знал: есть обиды свои и чужие, чужие страшнее.
Творить - это всегда уходить к обидам других, плакать чужими слезами и
кричать чужими устами, чтобы научить свои уста молчанию и с вою душу
благородству.
Вспоминает Н. О ц у п:
"Никогда Гумилев не старался уловить благоприятную атмосферу для
изложения своих идей. Иной бы в атмосфере враждебной смолчал, не желая
"метать бисер", путаться с чернью, вызывать скандал и пр. А Гумилев знал,
что вызывал раздражение, даже злобу, и все-таки говорил не из задора, а
просто потому, что не желал замечать ничего, что идеям его враждебно, как не
желал замечать революцию.
Помню, в аудитории, явно почитавшей гениями сухих и простоватых
"формалистов", заговорил Гумилев о высоком гражданском призвании
поэтов-друидов, поэтов-жрецов. В ответ он услышал грубую реплику; ничего
другого, он это отлично знал, услышать не мог и разубедить, конечно, тоже
никого не мог, а вот решил сказать и сказал, потому что любил идти наперекор
всему, что сильно притяжением ложной новизны.
Тогда такие выступления Гумилева звучали вызовом власти. Гумилев даже
пролеткультовцам говаривал: "Я монархист". Гумилева не трогали, так как в
тех условиях такие слова принимали за шутку...
Рассказывали, что на лекции в литературной студии Балтфлота кто-то из
сотни матросов в присутствии какого-то цензора-комиссара спросил Гумилева:
- Что же, гражданин лектор, помогает писать хорошие стихи?
- По-моему, вино и женщины, - спокойно ответил гражданин лектор.
Тем, кто знает сложное поэтическое мировоззрение Гумилева, конечно
ясно, что такой ответ мог иметь целью только подразнить "начальство"...
По окончании лекции комиссар попросил Гумилева прекратить занятия в
студии Балтфлота.
Кто из петербуржцев не помнит какой-то странной, гладким мехом наружу,
шубы Гумилева с белыми узорами по низу (такие шубы носят зажиточные лопари).
В этой шубе, в шапке с наушниками, в больших тупоносых сапогах, полученных
из КУБУ (Комиссии по улучшению быта ученых), важный и приветливый Гумилев,
обыкновенно окруженный учениками, шел на очередную лекцию в "Институт живого
слова", Дом искусств, Пролеткульт, Балтфлот и тому подобные учреждения.
Лекции он, как и все мы, читал, почти никогда не снимая шубы, так холодно
было в нетопленых аудиториях. Пар валит изо рта, руки синеют, а Гумилев
читает о новой поэзии, о французских символистах, учит переводить и даже
писать стихи. Делал он это не только затем, чтобы прокормить семью и себя,
но и потому, что любил, всем существом любил поэзию и верил, что нужно
помочь каждому человеку стихами облегчить свое недоумение, когда спросит он
себя: зачем я живу? Для Гумилева стихи были формой религиозного служения...
- Я вожусь с малодаровитой молодежью, - говорил Гумилев, - не потому,
что хочу сделать их поэтами. Это, конечно, немыслимо - поэтами рождаются, -
я хочу помочь им по-человечески. Разве стихи не облегчают, как будто сбросил
с себя что-то. Надо, чтобы все могли лечить себя писанием стихов..."
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
16.04.1925
Про учеников Николая Степановича АА говорила ему: "Обезьян растишь".
Вспоминает К. Ч у к о в с к и й:
"...в обывательской среде к Гумилеву почему-то очень долго относились
недоверчиво и даже насмешливо. Кроме как в узких литературных кругах, где
его любили и чтили, его личность ни в ком не вызывала сочувствия. Этим его
литературная судьба была очень непохожа на судьбу... Анны Ахматовой. Критики
сразу признали ее, стали посвящать ей не только статьи, но и книги. Он же -
и это очень огорчало его - был долгое время окружен каким-то злорадным
молчанием. Помню: стоит в редакции "Аполлона" круглый трехногий столик, за
столиком сидит Гумилев, перед ним груда каких-то пушистых узорчатых шкурок,
и он своим торжественным немного напыщенным голосом повествует собравшимся,
сколько пристрелил он в Абиссинии разных диковинных зверей и зверушек, чтобы
добыть ту или иную из этих экзотических шкурок. Вдруг встает редактор
"Сатирикона" Аркадий Аверченко, неутомимый остряк, и, заявив, что он
внимательно осмотрел эту шкурки, спрашивает у докладчика очень учтиво,
почему на обороте каждой шкурки отпечатано лиловое клеймо петербургского
городского ломбарда. В зале поднялось хихиканье - очень ехидное, ибо из
вопроса сатириконского насмешника следовало, что все африканские похождения
Гумилева - миф, сочиненный им здесь, в Петербурге.
Гумилев ни слова не сказал остряку. На самом деле печати на шкурках
были поставлены отнюдь не ломбардом, а музеем Академии наук, которому
пожертвовал их Гумилев.
Тогда я не понимал, но впоследствии понял, что его надменное отношение
к большинству окружающих происходит у него не от спеси, но от сознания своей
причастности к самому священному из существующих искусств - к поэзии, к этой
(как он был уверен) высшей вершине одухотворенной и творческой жизни, какой
только может достигнуть человек.
Слово "поэт" в разговоре Гумилев произносил каким-то особенным звуком -
ПУЭТ, и чувствовалось, что в его представлении это слово написано огромными
буквами, совсем иначе, чем все остальные слова.
Эта вера в волшебную силу поэзии, когда "солнце останавливали словом,
словом разрушали города", никогда не покидала Гумилева, в ней он никогда не
усомнился. Отсюда, и только отсюда, то чувство необычайной почтительности, с
которым он относился к поэтам, и раньше всего к себе самому, как к одному из
носителей этой могучей и загадочной силы..."
В Петрограде открылся первый Детский театр, назывался он
"Коммунальный". Первая пьеса, которая была поставлена в нем, - пьеса
Гумилева "Дерево превращений". Она шла в театре несколько раз.
В конце года Гумилев закончил для издательства "Всемирная литература"
перевод французских народных песен, а также перевел Вольтера, Лонгфелло, Р.
Броунинга, Г. Гейне, Байрона, Верлена, В. Гриффена, Леопарди, Мореаса,
Эредиа, Рембо, Леконта де Лиля, Р. Соути, Р. Роллана... В это же время
написал много стихов и "Поэму начала".
5 сентября 1918г. Советом Народных Комиссаров было принято
постановление, разрешающее расстреливать "все лица, прикосновенные к
белогвардейским организациям, заговорам и мятежам". С этого постановления в
стране фактически начался красный террор.
7 декабря 1918 года в газете "Искусство коммуны", No 1, появилась
заметка "Попытка реставрации": "...с каким усилием, и то только благодаря
могучему коммунистическому движению, мы вышли год тому назад из-под
многолетнего гнета тусклой, изнеженно-развратной буржуазной эстетики.
Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого
года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься
некоторые "критики" и читаться некоторые поэты (Г у м и л е в, н а п р.)
(Разрядка моя. - В. Л.). И вдруг я встречаюсь с ними снова в "советских
кругах". Они не изменились за это время, ни одним волосом. Те же ужимки, те
же стилистические выкрутасы и проч.; стали еще более бесцветными и еще более
робкими (но это, вероятно, от красного фона наших великих революций). Этому
воскрешению я в конечном итоге не удивлен. Для меня это одно из бесчисленных
проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет, нет да и подымет
свою битую голову. И конечно, такая реставрация советской России не страшна.
Она задохнется, и задохнется от собственного яда, ибо слишком разряжен и
чист воздух доброй половины Европы, чтобы оказаться средой, способствующей
распространению заразы. Но тем не менее на этом небольшом, но характерном
примере мы можем многому научиться. И прежде всего тому, что опасность
реакции может исходить именно изнутри, из среды, близко стоящей к советским
кругам, от лиц, пробравшихся в эти круги, по-видимому, с заранее
определенной целью. Эта опасность может оставаться долго незамеченной, ибо
часто даже старые советские работники не замечают своевременно попыток
реакции, она проскальзывает, как червячок. Наконец, поучительна и сама форма
реакционного воздействия. Политические авантюры не удались, не воскресить
учредилки, так давай доймем их искусством. Как умеем и чем можем, будем
действовать на их сознание. Привыкнут к нашему искусству, привыкнут и к
нашим методам, а там недолго и до наших политических теорий. Так рассуждает
эта притаившаяся и не мертвая, нет, нет, еще не мертвая, гидра реакции"...
В течение 1918 года н а п и с а н о:
Весной заканчивает трагедию "Отравленная туника" (3 июля в газ. "Ирида"
помещено извещение об окончании трагедии).
Май, июнь (?) - стихотворение "Франция" ("Франция, на лик твой
просветленный...").
Летом написана детская пьеса в прозе "Дерево превращений" и
проредактирована написанная А. С. Сверчковой детская пьеса "Царевна-Лебедь".
До сентября - стихотворение "Галла".
Осенью - стихотворение "Экваториальный лес".
19 ноября на заседании редакционной коллегии изд-ва "Всемирная
литература" написано шуточное стихотворение "Храни огонь в душе...".
Зимой 1918/19 года совместно с М. Лозинским и Н. Оцупом написал
шуточную пьесу "Благовонный слон". Пьеса написана в форме пантума.
Н а п е ч а т а н ы: "Франция" (Новый Сатирикон, No 15); "Стансы" ("Над
этим островом...") (Нива, No 9); "Какая странная нега..." (Нива, No 19);
"Загробное мщение" (Нива, No 26); "За то, что я теперь спокойный..." (альм.
"Творчество", вып. 2); "Храм Твой, Господи, в небесах..." (Нива, No 30);
"Застонал я от сна дурного...", "Мы в аллеях светлых пролетали..."
(еженедельник "Воля народа", No 6).
В июне вышли сборники стихов "Костер"; "Фарфоровый павильон" (изд-во
"Гиперборей", СПб.).
1919
Я вежлив с жизнью современною...
Еще одни холодный, голодный год начинал свой путь... И один вопрос
мучил людей: как выжить?
Вспоминает Н. О ц у п:
"Никогда мы не забудем Петербурга периода запустения и смерти, когда
после девяти часов вечера нельзя было выходить на улицу, когда треск мотора
ночью за окном заставлял в ужасе прислушаться: за кем приехали? Когда падаль
не надо было убирать - ее тут же на улице разрывали исхудавшие собаки и
растаскивали по частым еще более исхудавшие люди.
Умирающий Петербург был для нас печален и прекрасен, как лицо любимого
человека на одре".
Вопрос "как выжить?" Гумилев решил для себя однозначно: работать. При
всех бедах и невзгодах спасает одно - работа. Искусству нет дела до того,
какой флаг развевается на Петропавловской крепости. До тех пор, пока человек
чувствует в себе силы смотреть на мир и удивляться ему, до тех пор, пока
желанье творчества есть в душе его, - он жив.
По воспоминаниям современников, Гумилев был человеком добрым, простым,
преданным в дружбе товарищем. Но когда надо было отстаивать свои взгляды на
искусство, он становился непримирим. Его умение не робеть перед несчастиями
и бедами было поразительным. Казалось, мир рушится, все привычное - гибнет,
но нет в Гумилеве растерянности, нет паники...Только спокойствие. Он не
терял способности трезво размышлять даже в самые трудные минуты, он считал
уныние самым тяжким грехом - нельзя опускаться, унижаться до отчаянья. Свято
верил, что литература есть целый мир, управляемый законами, равноценными
законам жизни, и он чувствовал себя не только гражданином этого мира, но и
его законодателем.
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
26.11.1926
АА: "Гумилев заходил, сидел час приблизительно, прочел два или три
стихотворения "Шатра". Судя по тому, что он говорил, было видно, что очень
стеснен в средствах и с трудом достает продукты.
Весной 1919 года в мае целый ряд встреч. Он приходил, Левушку приводил
два раза. Когда семья уехала - приходил один, обедал у нас".
"Отравленную тунику" Николай Степанович принес АА в 1919 году, летом
(записываю это в исправление моих прежних записей, если они не такие).
АА: "В 19 году Николай Степанович часто заходил. Раз я вернулась домой
и на столе нашла кусочек шоколаду... И сразу поняла, что это Коля оставил
мне..."
Как руководитель группы молодых поэтов, Гумилев часто бывал на
заседаниях организованного ими кружка "Арион". Весною на одном из заседаний
он прочел трагедию "Отравленная туника", которая произвела глубокое
впечатление на слушателей.
Мысли о любви и ревности, о страсти и предательстве, о беспощадности
воспоминаний и о расплате человека за свое прошлое - вот что было главным
для Гумилева в этой трагедии. Старинное предание, сухо и подробно изложенное
в исторических хрониках, привлекло Николая Степановича, быть может,
необычайной своей жизненностью: ничто не меняется в мире - так прочны узы,
связывающие людей, так безысходны их страдания и как всегда безрадостна и
отчаянна борьба за любовь и вероломны преданность и счастье, так вечны
желания покоя и надежности, так притягивает и манит к себе жажда тайны чужой
души...
Ад, оказывается, совсем не тогда наступает, когда от человека
отказывается Бог (Бог не отказывается никогда), ад наступает тогда, когда
человек сам от себя отказывается, когда он не знает, что ему делать с самим
собой.
Есть ангелы, но они... только положения человеческой души на пути к
совершенству. В минуты отчаяния поэт вспоминает о них с какой-то глубоко
интимной грустью, как о чем-то потерянном еще так недавно. Путь к
совершенству - любовь, и конечно, любовь к женщине, - говорит поэт.
...Не знаю! Я еще страны не видел,
Где б звонкой птицей, розовым кустом
Неведомое счастье промелькнуло.
Я ждал его за каждым перекрестком,
За каждой тучкой, выбежавшей в небо,
И видел лишь насмешливые скалы
Да ясные, бесчувственные звезды.
А знаю я - о, как я это знаю! -
Что есть такие страны на земле,
Где человек не ходит, а танцует,
Не знает боли милая любовь.
В начале марта в издательстве "Всемирная литература" вышла брошюра
"Принципы художественного перевода", состоящая из двух статей - Н. Гумилева
и К. Чуковского.
К лету в издательстве З. Гржебина49 вышел в переводе Гумилева
ассиро-вавилонский эпос "Гильгамеш". Как всегда, у Срезневских состоялась по
этому поводу вечеринка. Здесь на экземпляре, подаренном М. Л. Лозинскому,
Гумилев сделал такую надпись:
"Над сим Гильгамешем трудились
Три мастера, равных друг другу,
Был первым Син-Лики-Уинни,
Вторым был Владимир Шилейко,
Михал Леонидыч Лозинский
Был третьим. А я, недостойный,
Один на обложку попал.
Н. Гумилев
17 мая 1919"
Для Гумилева было важно обосновать свою давнюю мысль: перевод - не
замена слов одного языка на слова языка другого, главное - понять чужую
душу, открыть тайны сердца поэта, уловить мелодию, звучащую в его душе,
разгадать его сны.
Для Гумилева перевод - проникновение в другого, близкого, но еще
загадочного, таинственного. Слова ничего не открывают сами по себе. Но
художнику, поэту слова помогают, когда души двух людей открылись друг другу.
К осени Гумилев сделал очень много переводов, среди них - "Поэма о
старом моряке" Кольриджа.
Почему Гумилева привлек Кольридж? Наверное, легендой - простой,
бесхитростной и мудрой.
Один путешественник XVIII века рассказал в своей книге о странном
человеке. Это был помощник капитана, уже пожилой и всегда задумчивый. Он
верил в призраков, когда в пути их застигали бури, он утверждал, что это
возмездие за смерть альбатроса, огромной белой птицы из породы чаек, которую
он застрелил ради шутки...
Человек легко и бездушно совершает грех, но как тяжко потом вспоминать
свой грех, как он тяготит душу, уничтожает ее. Замолить грех трудно,
мучительно и до конца освободиться от греха невозможно - воспоминания о нем
покоя не дадут...
В октябре поэта вышла в свет. Гумилеву удалось передать в ней то, что
всегда дорого ему - простоту и чистоту чувств. Он писал:
"Кольридж и его друзья - поэты Озерной школы - "выступили на защиту
двух близких друг другу требований - поэтической правды и поэтической
полноты. Во имя поэтической правды они от казались от условных выражений,
ложной красивости языка, слишком легковесных тем, словом, всего, что
скользит по поверхности сознанья, не волнуя его и не удовлетворяя
потребности в новом. Их язык обогатился множеством народных речений и чисто
разговорных оборотов, их темы стали касаться того вечного в душе человека,
что задевает всех и во все эпохи. Во имя поэтической полноты они пожелали,
чтобы их стихотворения удовлетворяли не только воображению, но и чувству, не
только глазу, но и уху. Эти стихотворения видишь и слышишь, им удивляешься и
радуешься, точно это уже не стихи, а живые существа, пришедшие разделить
твое одиночество...
Кольридж и его друзья полюбили мирную природу не столько ради нее
самой, сколько из-за возможности постигать при помощи ее душу человека и
тайну вселенной".
"...Переводчик поэта должен быть сам поэтом, кроме того, внимательным
исследователем и проникновенным критиком, который, выбирая наиболее
характерное для каждого автора, позволяет себе, в случае необходимости,
жертвовать остальным. И он должен забыть свою личность, думая только о
личности автора.
И обязательно надо помнить, что "у каждого мэтра есть своя душа, свои
особенности и задачи: ямб, как бы спускающийся по ступеням... свободен,
ясен, тверд и прекрасно передает человеческую речь, напряженность
человеческой воли. Хорей, поднимающийся, окрыленный, всегда взволнован, то
растроган, то смешлив, его область - пение. Дактиль, опираясь на первый
ударяемый слог и качая два неударяемые, как пальма свою верхушку, мощен,
торжествен, говорит о стихиях в их покое, о деяниях богов и героев. Анапест,
его противоположность, стремителен, порывист, это стихии в движеньи,
напряжение нечеловеческой страсти. И амфибрахий, их синтез, баюкающий и
прозрачный, говорит о покое божественно-легкого и мудрого бытия..."
Несмотря на предельную загруженность в издательстве и в студиях,
заработка решительно не хватало, и, чтобы поддержать большую семью, Гумилев
продавал свои вещи и даже книги. Словом, все, что можно было продать.
Был даже момент, когда казалось - нужно все бросить, уехать к семье в
провинциальный Бежецк, там были дрова и можно было согреться, но он взял
себя в руки, овладел своим "низменным" порывом.
На заседаниях редакционной коллегии "Всемирной литературы" практически
всегда присутствовал и всегда был в форме и благожелательном расположении
духа.
Народный комиссариат просвещения издал в 1919 году "Записки Института
живого слова", в которых напечатаны программы курсов лекций Гумилева: "По
теории поэзии" и "По истории поэзии".
Вспоминает К. Ч у к о в с к и й:
"...тогда было распространено суеверие, будто поэтическому творчеству
можно научиться в 10 - 15 уроков. Желающих стать стихотворцами появилось в
то время великое множество. Питер внезапно оказался необыкновенно богат
всякими литературными студиями, в которых самые разнообразные граждане
обоего пола (обычно очень невысокой культуры) собирались в определенные дни,
чтобы под руководством хороших (или плохих) стихотворцев изучать технику
поэтической речи.
Так как печатание книг из-за отсутствия бумаги в те дни почти
прекратилось, главным заработком многих писателей стали эти занятия в
литературных кружках. Гумилев в первые же месяцы стал одним из наиболее
деятельных студийных работников, и хотя он никогда не старался подольститься
к своим многочисленным слушателям, а, напротив, был требователен и даже
суров, все они с первых же дней горячо привязались к нему, часто провожали
его гурьбой по улице, и число их из недели в неделю росло. Особенно полюбили
его пролеткультовцы. Между тем курс его был очень труден. Поэт изготовил
около десятка таблиц, которые его слушатели были обязаны вызубрить: таблицы
рифм, таблицы сюжетов, таблицы эпитетов... от всего этого слегка веяло
средневековыми догмами, но это-то и нравилось слушателям, так как они
жаждали верить, что на свете существуют устойчивые, твердые законы поэтики,
не подверженные никаким изменениям, - и что тому, кто усвоит как следует эти
законы, будет наверняка обеспечено высокое звание Поэта (счастье, что сам-то
Гумилев никогда не следовал заповедям своих замысловатых таблиц).
Даже его надменность пришлась по душе его слушателям. Им казалось, что
таков и должен быть подлинный мастер в обращении со своими подмастерьями.
Гумилев с самого начала уведомил их, что он "синдик "Цеха Поэтов", и хотя
слушатели никогда не слыхали о синдиках, они, увидя его гордую осанку,
услышав его начальственный голос, сразу же уверовали, что это очень важный и
многозначительный чин. В качестве синдика он, давая оценку тому или иному
произведению студийца, отказывался мотивировать эту оценку: "Достаточно и
того, что ваши строки одобрены мною" или "Ваше стихотворение я считаю плохим
и не стану говорить "почему".
Как это ни странно, студийцам импонировала такая методика
безапелляционных оценок. Они чувствовали, что синдик - властный, волевой
человек, что у него сильный и цельный характер, и охотно подчинялись ему. Ни
о чем другом, кроме поэзии, поэтической техники, он никогда не говорил со
своими питомцами, и дисциплина на его занятиях была образцовая.
Мне случалось бывать в том кружке молодых поэтов... Кружок назывался
"Звучащая раковина", собирался он в большой и холодной мансарде фотографа
(Наппельбаума. - В. Л.) на Невском проспекте. Там, усевшись на коврик или на
груды мехов, окруженный восторженно внимавшей ему молодежью... Гумилев
авторитетно твердил им об эстетических догматах, о законах поэзии, твердо и
непоколебимо установленных им".
Вспоминает И. О д о е в ц е в а:
"Да, учиться писать стихи было трудно. Тем более, что Гумилев нас никак
не обнадеживал.
- Я не обещаю вам, что вы станете поэтами, я не могу в вас вдохнуть
талант, если его у вас нет. Но вы станете прекрасными читателями. А это уже
много. Вы научитесь понимать стихи и правильно оценивать их. Без изучения
поэзии нельзя писать стихи. Надо учиться писать стихи. Так же долго и
усердно, как играть на рояле. Ведь никому не придет в голову играть на рояле
не учась. Когда вы усвоите правила и проделаете бесчисленные поэтические
упражнения, тогда вы сможете, отбросив их, писать по вдохновению, не
считаясь ни с чем. Тогда, как говорил Кальдерон, вы сможете запереть правила
в ящик на ключ и бросить ключ в море. Теперь же то, что вы принимаете за
вдохновение, просто невежество и безграмотность".
В течение 1919 года н а п и с а н о:
В начале года стихотворения : "Дамара", "Готтентотская космогония".
В июле - стихотворение "Память".
Летом - стихотворения: "Евангелическая церковь", "Мой час", Канцона
первая ("Закричал громогласно..."), "Естество", "Душа и тело", "Слово",
"Если плохо мужикам...", "Подражанье персидскому", "Лес", "К***" ("Если
встретишь меня - не узнаешь...").
Июнь - сентябрь. В своем семинаре в студии "Всемирной литературы"
организовывал конкурсы на перевод стихотворений и сам принимал в них
участие. В числе переведенных таким образом стихотворений были: "Два
гренадера" Г. Гейне, "Correspondances" Бодлера, "Фидиле" Леконта де Лиля,
несколько стихотворений Ж. Мореаса.
Лето - осень (?). Переведены следующие произведения: баллады "Посещение
Робин Гудом Ноттингама", " Робин Гуд и Гай Гисборн"; "Поэма о старом моряке"
С. Т. Кольриджа (и написано предисловие к отдельному изданию ее).
Не позднее поздней осени закончил для "Всемирной литературы" перевод
четырех песен "Орлеанской девственницы" Вольтера.
20 ноября закончены переводы Лонгфелло: "Стрела и песня", "Полночное
пение раба", "День ушел...".
30 ноября сдал в издательство "Всемирная литература" исправленный
экземпляр "Гильгамеша" для печатания вторым изданием.
5 декабря. В альбом К. И. Чуковского ("Чукоккала") - шуточное
стихотворение "Ответ".
Не позднее середины декабря переведено для "Всемирной литературы"
стихотворение "Предостережение хирурга" Р. Соути.
К 20 декабря переведены для "Всемирной литературы" два стихотворения
(из "Современных од") Антеро де Кентала (перевод сделан по подстрочникам
Лозинского); стихотворения "Сердце Гиальмара", "Неумирающий аромат", "Слезы
медведя", "Малайские пантумы" Леконта де Лиля; "Эпилог" (из Po mes
Saturniens) П. Верлена, стихотворение "День 14 июля" Ромена Роллана.
Написаны предисловие к 1-му тому произведений Р. Соути; к "Дон Жуану",
"Каину", "Сарданапалу", "Марио Фальеро", "Корсару" Байрона.
20 декабря сдал в издательство "Всемирная литература" для отдельного
издания печатный экземпляр перевода "Пиппа проходит" Р. Броунинга.
25 декабря закончил для "Всемирной литературы" переводы "Французских
народных песен", "Атты Тролль" - Гейне, четырех сонетов Эредиа ("Номея",
"Луперкус", "Конквистадор", "Бегство кентавров") и написал предисловие к
"Французским народным песням".
К 30 декабря перевел для "Всемирной литературы" стихотворение "Кто
нужен сердцу..." Ж. Мореаса.
Не позже 31 декабря перевел для "Всемирной литературы" ряд
стихотворений Т. Готье и написал примечания к тому стихотворений Т. Готье в
переводах русских поэтов.
К 1 января сдал в издательство "Всемирная литература" перевод
"Кавалькады Изольды" Вьеле Гриффена для отдельного издания.
К концу года (к 1 января 1920г.) были переведены для "Всемирной
литературы" стихотворение "Главные" Рембо, стихотворения Т. Готье (182
строки), написаны вступительная статья к тому стихотворений Т. Готье в
переводах русских поэтов, предисловие к "Ларе" Байрона.
Н а п е ч а т а н о:
"Экваториальный лес" (Северное сияние. Журнал для детей, No 3 - 4).
Перевод баллад "Посещение Робин Гудом Ноттингама" и "Робин Гуд и Гай
Гисборн" в кн. "Баллады о Робин Гуде". Под редакцией Н. Гумилева (Всемирная
литература, No 8);
Не позже 2 марта - брошюра "Принципы художественного перевода",
состоящая из двух статей: Н. С. Гумилева ("Переводы стихотворные") и К. И.
Чуковского (изд-во "Всемирная литература");
В середине мая - "Гильгамеш".( изд-во З. И. Гржебина);
перевод Н. Гумилева "Поэмы о старом моряке" С. Т. Кольриджа с
предисловием Н. Гумилева (изд-во "Всемирная литература");
Программы курсов лекций Н. С. Гумилева "По теории поэзии" и "По истории
поэзии" (В брошюре "Записки Института живого слова"
В Коммунальном театре-студии была поставлена и шла несколько раз
детская пьеса "Дерево превращений".
О Г у м и л е в е:
Рецензия Н. Л. (Ник. Лернер) на "Гильгамеш" (Жизнь искусства, No 139 -
140); рецензия (чья?) на "Принципы художеств. перевода" (Вестник литературы.
Вып. III); рецензия А. Л. на постановку "Дерева превращений" в Коммунальном
театре-студии (Жизнь искусства, No 74); рецензия Н. Л. на "Принципы
художественного перевода" (Жизнь искусства, No 94); А. Смирнов - рецензия на
сб. "Фарфоровый павильон" (Творчество, No 1).
1920
Век героических надежд и совершений...
В течение всей зимы жена, сын и дочь Гумилева жили в Бежецке вместе с
его матерью и сестрой - одной семьей легче было переносить трудности, а
Гумилеву - заботиться о них. Живя в Петрограде, продолжал преподавать в
"Институте живого слова", вел чаще других преподавателей - три раза в неделю
- занятия в студии Дома искусств, читал лекции по теории поэзии, теории
драмы, сочинял и переводил.
Жил Гумилев в 20 году все там же, на Преображенской, 5. Жил один до
конца мая. Прокормиться стало еще труднее, чем в 19 году. Студия "Всемирной
литературы", в которой преподаватели получали жалованье и пайки, прекратила
свое существование. А он непременно и регулярно должен был отправлять деньги
семье.
Обедать стал ходить в Дом литераторов на Бассейной (ныне ул.
Некрасова).
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
01.04.1925
АА: "Николай Степанович Пунина не любил. Очень. В Доме литераторов, в
революционные годы, баллы ставили для ученого пайка. Заседание было. Все
предложили Н. Г. - 5, АА - тоже 5. Пунин выступил: "Гумилеву надо - 5 с
минусом, если Ахматовой - 5". Николай Степанович был в Доме литераторов,
пришел на заседание и все время до конца просидел. Постановили Н. Г. - 5 с
минусом, АА - 5".
Я: "Николай Степанович помнил обиды?"
АА: "Помнил..."
12.04.1926
АА рассказала о нескольких встречах в последние годы. Так, в январе
1920 года она пришла в Дом искусств получать какие-то деньги (думаю, что для
Шилейко). Николай Степанович был на заседании. АА села на диван. В первой
комнате. Подошел Б. М. Эйхенбаум. Стали разговаривать. АА сказала, что
"должна признаться в своем позоре - пришла за деньгами". Эйхенбаум ответил:
"А я в моем: я пришел читать лекцию, и вы видите - нет ни одного слушателя".
Через несколько минут Николай Степанович вышел. АА обратилась к нему на
"вы". Это поразило Николая Степановича, и он сказал ей: "Отойдем..." Они
отошли, и Николай Степанович стал жаловаться: "Почему ты назвала меня на
"вы", да еще при Эйхенбауме! Может быть, ты думаешь, что на лекциях я плохо
о тебе говорю? Даю тебе слово, что на лекциях я, если говорю о тебе, то
только хорошо". АА добавила: "Видите, как он чутко относился ко мне, если
обращение на "вы" так его огорчило. Я была очень тронута тогда".
Несмотря на житейские трудности, на бытовые неудобства, на постоянное
недоедание Гумилев находил время для творчества. Много писал в те тяжелые
дни. Упорно работал и тем спасал себя, так как был глубоко убежден, что
только искусство дает возможность дышать в том мире, где дышать невозможно.
Из воспоминаний А. А м ф и т е а т р о в а50:
"Поэзия была для него не случайным вдохновением, украшающим большую или
меньшую часть жизни, но всем его существом; поэтическая мысль и чувство
переплетались в нем, как в древнегерманском мейстерзингере, со стихотворским
ремеслом, - и недаром же одно из основанных им поэтических "товариществ"
носило имя-девиз "Цех Поэтов". Он был именно цеховой поэт, то есть поэт, и
только поэт, сознательно и умышленно ограничивший себя рамками стихотворного
ритма и рифмы. Он даже не любил, чтобы его называли "писателем",
"литератором", резко отделяя "поэта" от этих определений в особый магически
очерченный круг, возвышенный над миром, наподобие как бы некоего амвона...
Он был всегда серьезен, очень серьезен, жречески важный стихотворец -
Герофант. Он писал свои стихи, как будто возносил на алтарь дымящуюся
благоуханием жертву богам..."
Из воспоминаний А. Л е в и н с о н а:
"Помню как сейчас: кто-то принес на заседание редакционной коллегии
издательства "Всемирной литературы" в Петрограде бумажку, копию письма Д. С.
Мережковского, напечатанную в парижской газете. То, что называется
по-советски "коллегией", была группа писателей и ученых, голодных, нищих,
бесправных, отрезанных от читателей, от источников знаний, от будущего,
рядов которых уже коснулась смерть, писателей, затравленных доносами
ренегатов, вяло защищаемых от усиливающегося натиска власти и безоговорочно,
до конца (от истощения, как Ф. Д. Батюшков, от цинги или от пули) верных
литературе и науке. И вот в письме этом для этого пусть фанатического, пусть
безнадежного, но высокого, но бескорыстного усилия нашлось лишь д в а с л о
в а: "Бесстыдная спекуляция".
Я не забуду этого дня: Гумилев, "железный человек", как прозвали его в
шутку, - так непоколебимо настойчив бывал он при защите того, что считал
достоинством писателя, - был оскорблен смертельно. Он хотел отвечать в той
же заграничной печати. Но как доказать всю чистоту своего писательского
подвига, всю меру духовной независимости своей от режима? Не значило ли это
обречь на гибель и дело и людей?"
Ответ Гумилева для обсуждения на редколлегии издательства "Всемирная
литература": "В зарубежной прессе не раз появлялись выпады против
издательства "Всемирная литература" и лиц, работающих в нем. Определенных
обвинений не приводилось. Говорилось только о невежестве сотрудников и
неблаговидной политической роли, которую они играют. Относительно первого,
конечно, говорить не приходится. Люди, которые огулом называют
невежественными несколько десятков профессоров, академиков и писателей,
насчитывающих ряд томов, не заслуживают, чтобы с ними говорили. Второй выпад
мог бы считаться серьезнее, если бы не был основан на недоразумении.
"Всемирная литература" - издательство не политическое. Его
ответственный перед властью руководитель, Максим Горький, добился в этом
отношении полной свободы для своих сотрудников. Разумеется, в коллегии
экспертов, ведающей идейной стороной издательства, есть люди самых
разнообразных убеждений, и чистой случайностью надо признать факт, что в
числе шестнадцати человек, составляющих ее, нет ни одного члена Российской
коммунистической партии. Однако все они сходятся на убеждении, что в наше
трудное и страшное время спасенье духовной культуры страны возможно только
путем работы каждого в той области, которую он свободно избрал себе прежде.
Не по вине издательства эта работа его сотрудников протекает в условиях,
которые трудно и представить себе нашим зарубежным товарищам. Мимо нее можно
пройти в молчании, но гикать и улюлюкать над ней могут только люди, не
сознающие, что они делают, или не уважающие самих себя".
В августе состоялся творческий вечер Союза поэтов в Доме искусств.
Через неделю состоялся второй вечер, и осенью Гумилев провел третий вечер
Союза поэтов, в котором на этот раз среди друзей Гумилева принимал участие
приехавший с Кавказа Мандельштам.
О жизни Дома искусств вспоминает Н. О ц у п:
"Заведующий хозяйством Дома искусств позвал на экстренное совещание
писателей и предложил им утвердить меню обеда в честь Уэллса. Накормить
английского гостя можно было очень хорошо (чтобы пустить ему пыль в глаза).
"Совещание" этот план отвергло: пусть знает Уэллс, как питается русский
писатель:
Ведь носящему котомки
И капуста - ананас,
Как с прекрасной незнакомки,
Он с нее не сводит глаз.
Да-с!
Принято было среднее решение: пира не устраивать, но и голодом Уэллса
не морить.
Банкет, не поражавший ни обилием, ни бедностью стола, был зато очень
богат странными для иностранного гостя речами.
Шкловский, стуча кулаком по столу и свирепо пяля глаза на Уэллса,
кричал ему:
- Передайте англичанам, что я их ненавижу.
Приставленная к Уэллсу Бенкендорф мялась, краснела, но по настоянию
гостя перевела ему слово в слово это своеобразное приветствие.
Затем один почтенный писатель, распахивая пиджак, заговорил о грязи и
нищете, в которых заставляют жить русских деятелей культуры. Писатель
жаловался на ужасные гигиенические условия тогдашней жизни.
Речь эта, взволнованная и справедливая, вызывала все же ощущение
неловкости: равнодушному, спокойному, хорошо и чисто одетому англичанину
стоило ли рассказывать об этих слишком интимных несчастьях. Гумилева
особенно покоробило заявление о неделями не мытом белье писателей. Он
повернулся к говорящему и произнес довольно громко: "Parlez pour vous!"517"
Весною 1920г. Гумилев принял участие в организации Петроградского
отдела Всероссийского Союза писателей; в конце июня в помещении Вольной
философской ассоциации состоялось заседание организационной группы
Петроградского отдела Всероссийского Союза поэтов под председательством
Блока, которое постановило учредить Петроградское отделение Всероссийского
Союза поэтов. Гумилев был избран в приемную комиссию.
В июле Союз поэтов был официально утвержден как "Петроградское
отделение Всероссийского профессионального Союза поэтов".
В конце июня Гумилев написал статью "Поэзия Теофиля Готье", перед
которым давно преклонялся и с наслаждением переводил.
"...Выбор слов, умеренная стремительность периода, богатство рифм,
звонкость строки - все, что мы беспомощно называем формой произведения,
находили в Теофиле Готье яркого ценителя и защитника. В одном сонете он
возражает "ученому", пытавшемуся умалить значение формы:
Но форма, я сказал, как праздник пред глазами:
Фалернским ли вином налит или водой -
Не все ль равно! Кувшин пленяет красотой!
Исчезнет аромат, сосуд же вечно с нами.
И это он провозгласил беспощадную формулу "L'art robuste seul a
l' ternit 52, пугающую даже самых пылких влюбленных в красоту.
Что же? Признаем Теофиля Готье непогрешимым и только непогрешимым,
отведем ему наиболее почетный и наиболее посещаемый угол нашей библиотеки и
будем пугать его именем дерзких новаторов? Нет. Попробуйте прочесть его в
комнате, где в узких вазах вянут лилии и в углу белеет тысячелетний мрамор -
между поэмой Леконта де Лиля и сказкой Оскара Уайльда, этими воистину
"непогрешимыми и только непогрешимыми", и он захлестнет вас волной такого
безудержного "раблеистического" веселья, такой безумной радостью мысли, что
вы или с негодованием захлопнете его книгу, или, показав язык лилиям,
мрамору и "непогрешимым", выбежите на вольную улицу, под веселое синее небо.
Потому что секрет Готье не в том, что он совершенен, а в том, что он могуч,
заразительно могуч, как Рабле, как Немврод, как большой и смелый лесной
зверь..."
Гумилев не замечает борьбы партий, классов, мировоззрений, для него
искусство - вне общественных бурь и страстей, политика губит искусство, и
его надо от политики уберечь... не только злоба против добра, но и злоба
против зла ра