Поль Валери. Об искусстве --------------------------------------------------------------- Издание подготовил В. М. КОЗОВОЙ Предисловие А. А. ВИШНЕВСКОГО Издательство "Искусство", М., 1976 г. OCR -- Alex Prodan, alexpro@enteh.com --------------------------------------------------------------- СОДЕРЖАНИЕ О ПОЛЕ ВАЛЕРИ. А. Вишневский I ВВЕДЕНИЕ В СИСТЕМУ ЛЕОНАРДО ДА ВИНЧИ. Перевод В. Козового ПРИМЕЧАНИЯ. Перевод В. Козового ЗАМЕТКА И ОТСТУПЛЕНИЕ. Перевод С. Ромова ПРИМЕЧАНИЯ. Перевод В. Козового ВЕЧЕР С ГОСПОДИНОМ ТЭСТОМ. Перевод С. Ромова КРИЗИС ДУХА. Перевод А. Эфроса "ЭСТЕТИЧЕСКАЯ БЕСКОНЕЧНОСТЬ". Перевод В. Козового ВСЕОБЩЕЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ ИСКУССТВА. Перевод В. Ко­зового ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ТВОРЧЕСТВО. Перевод В. Козового ИЗ "ТЕТРАДЕЙ". Перевод В. Козового СМЕСЬ. Перевод В. Козового II ЭВПАЛИНОС, ИЛИ АРХИТЕКТОР. Перевод В. Козового ДУША И ТАНЕЦ. Перевод В. Козового ПРОБЛЕМА МУЗЕЕВ. Перевод А. Эфроса ФРЕСКИ ПАОЛО ВЕРОНЕЗЕ. Перевод В. Козового ВОКРУГ КОРО. Перевод В. Козового ТРИУМФ МАНЕ. Перевод А. Эфроса БЕРТА МОРИЗО. Перевод В. Козового ДЕГА, ТАНЕЦ, РИСУНОК. Перевод В. Козового СЛОВО К ХУДОЖНИКАМ-ГРАВЕРАМ. Перевод В. Козового МОИ ТЕАТРЫ. Перевод В. Козового ВЗГЛЯД НА МОРЕ. Перевод В. Козового III ЛЮБИТЕЛЬ ПОЭЗИИ. Перевод В. Козового ПИСЬМО О МИФАХ. Перевод В. Козового ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ К "ПОЗНАНИЮ БОГИНИ". Перевод В. Козового ЧИСТАЯ ПОЭЗИЯ. Перевод В. Козового ВОПРОСЫ ПОЭЗИИ. Перевод В. Козового ПОЭЗИЯ И АБСТРАКТНАЯ МЫСЛЬ. Перевод В. Козового ПОЛОЖЕНИЕ БОДЛЕРА. Перевод А. Эфроса ПИСЬМО О МАЛЛАРМЕ. Перевод А. Эфроса Я ГОВОРИЛ ПОРОЙ СТЕФАНУ МАЛЛАРМЕ... Перевод В. Козового ПРЕДИСЛОВИЕ К "ПЕРСИДСКИМ ПИСЬМАМ". Перевод В. Козового ИСКУШЕНИЕ (СВЯТОГО) ФЛОБЕРА. Перевод В. Козового КОММЕНТАРИИ. В. Козовой ПОЛЬ ВАЛЕРИ. (Хронологический очерк жизни и творчест­ва). В. Козовой БИБЛИОГРАФИЯ. Составил В. Козовой О ПОЛЕ ВАЛЕРИ Замедлил бледный луч заката В высоком, невзначай, окне... А. Блок Цикл стихотворений Поля Валери, созданный на рубеже 20-х го­дов нашего века, значил в литературе Франции больше, чем сотни страниц его прозы на случай -- так думали наши старшие совре­менники накануне второй мировой войны. Тогда слава Валери-поэта была в зените. Но прошли годы, Валери-поэт давно замолк, Валери-человек умер на следующий день после победы, и стало очевидным, как высоко стоят в мнении читателей и критиков его произведения в прозе -- эссе, диалоги, речи, статьи, комментарии -- свидетельства глубокого проникновения писателя в духовные пери­петии своего века, его сознательного отпора помрачению искусства и мысли XX столетия на Западе. На первый план вышел Валери -- моралист, критик, мыслитель. Но путь его переоценок и сегодня не пройден до конца. Теперь "тайну" Валери все усерднее ищут не в его произведениях в сти­хах и прозе, а в опубликованных посмертно и пока еще не пол­ностью разгаданных личных "Тетрадях", куда в течение всей своей жизни он заносил для самого себя, без строгой системы, мысли, наброски, наблюдения, выводы критического, аналитического, экс­периментального характера. В своих догадках и поисках, в бесчис­ленных записях, образующих фрагменты любопытной летописи его интеллектуальной жизни, уже объявленных кое-кем "главным про­изведением" Валери, он то и дело совершал, как отметили новей­шие критики, смелые вторжения (позднее вошедшие в такую моду!) в сферы математики и физики, современной логики и знаковых систем, семантики и анализа структур и т. п. Мы не станем решать здесь предвзятый или попросту праздный вопрос: кем был, в сущности, Валери -- лирическим поэтом, тон­ким эссеистом доброй французской школы или не ведавшим того пророком некоторых духовных неврозов нашего великого века? Тем более что предлагаемая читателю книга идет своим путем: она не содержит ни переводов лирики Валери, ни систематического собрания его трактатов и статей, а строится по свободному плану антологии, охватывающей опыты и размышления писателя об ис­кусстве и творчестве. И пусть этот подлинный материал, становя­щийся впервые доступным на русском языке, говорит сам за себя. Далекий от претензии на полноту истины о Валери, а пуще от всякой модернизации, автор этих строк хотел бы следовать по по­рядку за фактами. Именно поэзия принесла Валери литературную известность, и в ней корень и начало его личности и параболы его творчества. Поэзия других стран, других языков -- трудный предмет для описания и разбора. Он тем более труден, когда речь идет о вре­мени коренных перемен, целого стихийного переворота, каким было начало нынешнего века в судьбах поэзии и каким оно отошло в литературное прошлое. Когда сегодня обращаешься к Валери-поэ­ту, испытываешь ощущение завершенного этапа, давно переверну­той страницы. Среди гроз, крушений и конвульсий междувоенного двадцатилетия на Западе эта страница хранила отблески более ран­него состояния буржуазной культуры -- того этапа, когда, за поро­гом декаданса в его "мирной", романтической фазе, только начинали вырисовываться контуры надвигавшейся вальпургиевой ночи модер­низма, его крайних, судорожно изменчивых форм. К этому специфическому моменту рубежа между поэзией сим­волизма конца предыдущего века и атакой авангардизма XX сто­летия, между закатом пресловутой "прекрасной эпохи" сытой бур­жуазной Франции "fin de siиcle" и более поздними стадиями упадка целиком относится поэзия Валери. Все его стихотворе­ния, опубликованные к началу 20-х годов, составили томик в ка­кую-нибудь сотню страниц. На этом, собственно, поэтическое твор­чество Валери прекратилось. Но во Франции и за ее рубежами оно заполнило своим эхом все годы до начала второго мирового конфликта. Рильке, увлекавшийся в последний период своей жизни переводом стихов Валери на немецкий язык, писал при посылке этих переводов своим французским корреспондентам: "Как могло быть, что я не знал о нем ничего столько лет... Я был один, я ожидал, все мое творчество ожидало. Но вот я прочел Валери, и я понял, что ожидание мое окончилось... ". Но и французский литературный мир до этой поры, по сущест­ву, не знал Валери. Когда были созданы и изданы его лучшие сти­хотворения, поэту исполнилось пятьдесят лет. Среди избранных завсегдатаев литературных салонов, среди писателей и поэтов -- друзей и просто знакомых, среди издателей и критиков модернист­ского и консервативного толка, в публикациях для немногих и в солидных буржуазных журналах поэтические опыты Валери вне­запно приобрели огромный престиж и признание. Поразительное сочетание в этих лирических композициях строгой традиционной формы с глубоко затаенным смыслом, мерцающим сквозь образно-языковую ткань, казалось почти сенсационным. Одного этого было бы достаточно для объяснения литературного успеха убеленного сединами "дебютанта", и не только в буржуазной Франции XX ве­ка. Но чтобы понять по существу явление Валери-поэта, надо за­глянуть и дальше, и глубже. Его путь к известности был невидим со стороны, но это был необычный путь, не лишенный значительности. Уроженец французского города Сэт на побережье Лангедока, по семейным истокам, полуитальянец с примесью корсиканской кро­ви, выходец из чиновничьей буржуазной среды, Валери на пороге 90-х годов прошлого века слушает курс юридических наук в Мон­пелье. Рано погрузившись в мир французского символизма, в его пряную тепличную атмосферу, он пробует силы в поэзии, завязы­вает дружеские отношения с молодыми столичными литераторами, публикует с их помощью первые стихи. В двадцатитрехлетнем воз­расте он переезжает в Париж, где сближается с кругом Малларме и самим "мэтром", который, втайне священнодействуя над своим последним замыслом "абсолютной поэмы", ведет уединенную жизнь отставного преподавателя лицея и общается только со своими "вер­ными". Увлечения, связи, благосклонность "мэтра" -- все сулило молодому Валери карьеру келейного литератора, служителя модной "магии слова", эпигона эпигонов символизма. Но духовные кризисы юности, жестокие сомнения в себе самом и своих пристрастиях, взыскательность интеллекта и вкуса, необычный для среды и воз­раста диапазон умственных интересов сделали свое. Валери не стал литератором. "Когда мне минуло двадцать лет, -- писал он впо­следствии, -- я как бы преобразился вследствие душевных и умст­венных терзаний... Отчаянный натиск этой внутренней самозащиты разрывал мое сознание, противопоставляя меня самому себе и при­водя к самым суровым суждениям обо всем, что было до тех пор предметом моего обожания, восхищения и страстного увлечения". Перелом во всем его значении раскрылся не сразу. Как раз к этому трудному, памятному на всю жизнь моменту личного разви­тия -- середине последнего десятилетия прошлого века -- относит­ся трактат Валери, озаглавленный "Введение в систему Леонардо да Винчи". В этом сочинении поры страданий молодости -- страда­ний не сентиментального, а сугубо интеллектуального свойства -- нашла отражение вся мятущаяся кризисная проблематика, одоле­вавшая сознание двадцатипятилетнего писателя: диалектика личного и сверхличного, эмоционального и рационального у художника, по­иски собственного "я" в ослепительном свете небывалых, дерзких абстракций. Блестящие изыскания, содержащие квинтэссенцию мно­гих разновидностей идеализма, изложенные в изящной, хотя и трудной, загадочно-затемненной форме, сохранили притягательную силу прообраза для литературы такого рода и в наши дни, как можно судить по комментариям и принятым трактовкам этого тру­да Валери на Западе. Спекулятивный замысел молодого Валери не был порожден интересом к теории изобразительного искусства. Его трактат был мировоззренческим исповеданием веры, зеркалом погружения автора в сферу математических, логических, естествен­нонаучных штудий. Невозмутимо серьезный тон и абстрактный язык этой умозрительной экзегезы были под стать претензии молодого мыслителя -- охватить и выразить духовные основы творческого акта, законы и отношения искусства и познания. Тогда же он пишет "Вечер с господином Тэстом" -- парадок­сальный портрет воображаемого персонажа, некоего "чудовища интеллектуальности и самосознания", замкнутого в собственном не­проницаемом мире, -- своеобразный недосказанный комментарий к "болезни века", исходу целого мира искусства, будь то символизм в поэзии или импрессионизм в живописи, содержащий немалую до­лю самоотрицания и скрытой иронии автора над собой, своими маниями и кумирами, быть может даже (по догадкам некоторых критиков) над такими фигурами, как Малларме или Дега. (Первое предположение Валери решительно отвергал. ) Опубликованные в журналах узких литературных котерий, эти произведения в свое время не привлекли к себе внимания. Однако они, как оказалось впоследствии, знаменовали собой важный ду­ховный этап -- прощание Валери с литературными увлечениями и прегрешениями юности. За несколько лет до начала нового века он надолго расстается с писательством -- и с поэзией и с прозой -- в пользу интеллектуальной дисциплины точных и естественных наук. Начинается период "молчания", период непрекращающейся работы саморазвития, которая выливается в ежедневные записи в личных тетрадях. "Я работаю для кого-то, кто придет потом", -- заносит он в тетрадь уже в 1898 году. Эта огромная внутренняя черновая работа -- необычная замена принятых форм литературной актив­ности -- не прекращалась всю жизнь, до самой смерти писателя. Она частично увидела свет только в недавнее время и еще ждет своих исследователей. Между тем для современников литературное молчание Валери продолжалось по меньшей мере два десятилетия. Все это время он поддерживает прежние связи в литературных кругах, где ценят его ум и взыскательность, хотя, быть может, и побаиваются интеллек­туального превосходства, смягчаемого, правда, обаянием скром­ности и простоты в обращении с другими. К этим связям добав­ляются новые -- в артистических кругах, среди живописцев и зна­токов искусства. Семья инженера и известного коллекционера Анри Руара, чьи сыновья были близкими друзьями Валери, а дом -- одним из гнезд художественной жизни Парижа на пороге нового века, ввела Валери в среду последних представителей поколения импрессионистов. Он сам прилежно рисовал и гравировал. В 1900 го­ду, женившись, Валери вошел в семью родных и наследников из­вестной художницы Берты Моризо, принадлежавшей к более раннему кругу соратников главы школы -- Эдуарда Мане. Он встре­чался по-домашнему с Дега, знал лично Ренуара и других мастеров тогдашней парижской школы, и живая память этих встреч воскре­сает на многих страницах позднейшей прозы Валери. Свою жизненную проблему Валери решает по-своему: он посту­пает на службу, сначала в одну из канцелярий военного министер­ства, затем в информационное агентство Гавас, где двадцать два года подряд выполняет обязанности личного помощника одного из директоров-администраторов агентства. Эта служба, оставлявшая много времени для личных занятий, позволяла ему находиться в курсе мировых событий, что в какой-то мере удовлетворяло его склонностям моралиста-созерцателя. Надо было разразиться исторической буре XX века -- первой мировой войне, чтобы вывести Валери из найденного им искусст­венного состояния равновесия. Оказавшись в годы войны где-то в стороне от драмы века, не призванный по возрасту на фронт, Валери неожиданно для самого себя углубляется в свои старые поэтические опыты двадцатипятилетней давности и, более того, об­думывает новые. В чем состояла связь между событиями века и возвращением Валери к поэзии? Ответ на этот вопрос не лежит на поверхности, и к нему стоит еще вернуться. По настоянию друзей, которые дав­но убеждали его переиздать стихи своей юности, он наконец за­нялся их пересмотром, но тем временем создал новую поэму. Так родилась "Юная Парка" (1917) -- пятьсот с лишним алек­сандрийских стихов, чудо классической просодии, где музыкальные "модуляции" и наития на грани сновидений сплетаются с фанта­зиями ума и предания, с тревожным диалогом разума и чувствен­ности в единую ткань некой "интеллектуальной поэзии". "Пред­ставьте себе, -- объяснял он позднее, -- что кто-то просыпается среди ночи и что вся жизнь пробуждается и говорит сама с собою и о себе... ". Трудночитаемая поэма, признавался Валери; но "ее тем­нота вывела меня на свет", шутил он, имея в виду ее нежданный успех и тот ореол, каким она окружила его имя в литературной среде послевоенных лет. Теперь Валери на время всерьез становится поэтом. Возвратив­шись на какой-то момент к своим символистским истокам, он пере­издает в несколько обновленном виде два десятка из числа своих стихотворений начала 90-х годов ("Альбом старых стихов"). Тогда же, в течение каких-нибудь четырех лет (1918-- 1921), создаются и сразу публикуются в журналах новые, самые значительные про­изведения лирики Валери, которые вскоре образуют сборник "Charmes" (1922). Это заглавие обычно переводится "чары" или "заклятия" -- по словарному значению французского слова; однако здесь оно выходит за рамки такого смысла. В заглавии цикла пре­обладает этимологический оттенок: charme от латинского carmen, то есть песнь, поэма, стихи. Не случайно сборник в некоторых при­жизненных изданиях назывался "Чары, или Поэмы" и был снабжен эпиграфом "deducere carmen" -- классическим латинским оборотом, означающим "писать в стихах". Цикл, объединенный заглавием "Charmes", -- это подлинный кладезь образности и музыки поэтического слова, классических мет­ров и ритмов строго традиционного регулярного стиха. Он содержит оды, сонеты, стансы, отрывки в эпическом роде, заключенные в классическую оправу александрийского стиха или какой-либо пре­красной, но забытой одической строфы из арсенала старых фран­цузских поэтов XVI-- XVII веков. Драгоценные продукты таинствен­ной поэтической лаборатории, эти произведения проникнуты то ли­рическими, то ораторскими интонациями, поражают необычными сочетаниями слова и смысла, нередко далекими, как бы отрешен­ными от предметов, к которым они, казалось бы, должны отно­ситься. Среди поэтических тем или "доминант" этих стихотворений фигурируют Заря, Пальма, Платан, Пчела, Поэзия, Нарцисс, Пифия, Змея, Колонны храма, Спящая женщина, Гранаты, Гребец и т. д., -- здесь упомянуты лишь некоторые мотивы и образы, вокруг кото­рых строятся двадцать две пьесы этого цикла. Сюда относится и знаменитое "Морское кладбище" -- пример высокой одической поэ­зии природы и мысли, душевного томления и интеллектуального порыва, прихотливого сплава логики и музыки слова, представляю­щий собою вершину лирического творчества Валери. Конечно, художественный язык его поэзии несет на себе отпе­чаток времени, кричащего разрыва между формой и предметом искусства, но в нем сохраняются возвышенность и красота выраже­ния, не сводимые ни к субъективному произволу эстетизма, ни к общему месту поддельного неоклассицизма, имевшего широкое хож­дение в 20-е годы XX века. Валери-поэт стоит одиноко среди своих современников на Западе по гуманистической окраске художествен­ного содержания, по чистоте и строгости прекрасной поэтической формы. Его сближали с Т. С. Элиотом. Но между этими двумя поэтами пролегают глубочайшие языковые, идеальные и формаль­ные рубежи, которые делают их сопоставление беспредметным. Двадцатый век создал в поэзии "несообщающиеся провинции", ограниченные невиданными в прошлом веке национальными барьера­ми, и творчество Валери, как, впрочем, и Элиота, не относилось к явлениям, помогавшим национальной поэзии развиваться к слиянию в единую мировую. Наоборот, оно утверждало непроницаемость собственного поэтического мира. Немногочисленные переводы стихо­творений Валери на русский язык мало говорят о природе его поэ­зии. Причину этого попять нетрудно. Русской поэзии, даже на ее модернистском этапе, не было свойственно углубление в дебри квазиклассического сопряжения звучаний и смыслов, отличавшего опыты Валери. Подобные край­ности интеллектуализма в лирике, сугубо французские по традиции и методу, чужды духу нашего языка и эволюции русской поэзии -- при всем том, что и она в свое время пережила немало удивитель­ных превращений, подчас болезненных, на недолгом историческом отрезке жизни чуть ли не одного поколения -- от Белого и Хлеб­никова до Цветаевой и Пастернака. Если искать в русских стихах подобие поэтического строя Ва­лери (точнее, его цикла "Чар"), то следует, пожалуй, вспомнить одно стихотворение О. Мандельштама, правда стоящее особняком в творчестве этого поэта, -- его мажорную и призрачную "Гри­фельную оду" (1923): Звезда с звездой -- могучий стык, Кремнистый путь из старой песни, Кремня и воздуха язык, Кремень с водой, с подковой перстень... Ломаю ночь, горящий мел, Для твердой записи мгновенной. Меняю шум на пенье стрел, Меняю строй на стрепет гневный... Здесь не прямое соответствие и тем более не влияние, а имен­но подобие -- совпадение исторической фазы, созвучие своенравной разрушительной работы слова, идущей сходными путями на двух разных меридианах. В обоих случаях, однако, эта роковая отрица­тельная работа включала в себя моменты сохранения традицион­ных форм, что сообщало ее плодам особенный вкус и характер, решительно отличный от наваждений сюрреалистского толка, рас­пространявшихся тогда на Западе. "Литература интересует меня глубоко, -- объяснял свою поэтическую позицию Валери, -- только в той мере, в какой она упражняет ум определенными трансформа­циями -- теми, в которых главная роль принадлежит особенностям языка... Способность подчинять обычные слова непредвиденным целям, не ломая освященных традициями форм, схватывание и пе­редача трудновыразимых вещей и в особенности одновременное проведение синтаксиса, гармонического звучания и мысли (в чем и состоит чистейшая задача поэзии) -- все это образует, на мой взгляд, высший предмет нашего искусства". Мы уже видели, что лирика Валери начала 20-х годов с ее строгой формой и мудреным, отвлеченным смыслом сразу покори­ла искушенных современников. Не заставило себя ждать и призна­ние более широкой читающей публики. И все же поражает быст­рота, с какой воспользовалась новорожденной славой Валери официальная Франция Третьей республики. Уже в 1925 году он был избран членом Французской Академии и в 1927 году занял там освободившееся кресло Анатоля Франса. Поэзия Валери при­обрела отпечаток общепризнанной, была сразу приобщена к нацио­нальному художественному достоянию. А сам Валери наконец стал тем, кем он не был и не хотел быть до тех пор, -- литератором по профессии. На это у него было свое объяснение, не лишенное тона изящ­ной мистификации, в котором он любил обращаться к читателям. В 1922 году, утверждал он, за смертью своего патрона он потерял работу в агентстве Гавас, ему нечем стало жить и пришлось писать, писать, не давая себе отдыха, хотя и поневоле. Верить ли этим словам поэта? Существенным в его превраще­ниях было то, что среди книг, созданных Валери за последнюю четверть века его жизни, не было больше ни одного сборника сти­хотворений. После начала 20-х годов Валери уже не вернулся к поэзии. Как бы очнувшись в XX веке от символистского полусна, поэ­зия Валери приобрела в грозовые годы новой эпохи необщую худо­жественную физиономию и с нею некий отпечаток равновесия, воз­никшего в какой-то миг на крутой траектории нисхождения модер­нистского искусства. Продлиться такое мгновение не могло. Вале­ри -- чуткий рецептор общественных и духовных перемен -- не искал возвращения счастливого момента относительной гармонии и меры, отметивших его кратковременный поэтический взлет. К "поэтическому периоду" хронологически относятся два его знаменитых диалога в "сократическом" роде -- "Эвпалинос, или Архитектор" и "Душа и танец" (1921). Эти любопытные размыш­ления об искусстве, артистические "pastiches" (подражания) в из­любленном французском роде, овеянные поэтической атмосферой античных образцов, стоят как бы на грани между поэзией и музы­кальной философской прозой. Но собственно поэтические опыты Ва­лери остались позади. Теперь Поль Валери -- знаменитый писатель, "бессмертный", президент французского Пен-клуба, председатель и оратор многих комитетов и конференций, позднее профессор Коллеж де Франс, где специально для него была учреждена кафедра "поэтики". Автор "Юной Парки" и "Чар" стал модной литературной фигурой; его имя украшает литературные собрания, салоны и обложки дорогих изданий для знатоков; он совершает поездки по Европе в качестве "посла французской культуры". Из-под его пера выходят много­численные эссе об искусстве, о собственном поэтическом творчестве, о природе поэзии, очерки и лекции о поэтах и художниках недав­него прошлого -- Бодлере, Верлене, Э. По, Малларме, Коро, Мане, Дега, введения к произведениям Декарта, Расина, Лафонтена, Стен­даля и других классиков, академические юбилейные речи, журналь­ные статьи публицистического характера на актуальные темы сов­ременности, -- труды, которых литературные сферы и издатели напе­ребой добивались от нового кумира. Большинство его произведений (вместе с трактатом о Леонардо и "Г-ном Тэстом", воскрешенными им самим из забвения и снаб­женными авторскими комментариями) много раз переиздавалось при жизни писателя, отдельно или в составе сборников эссе и ста­тей на темы искусства и на злободневные политические темы. В 30-х годах вышел в свет том его публицистики "Взгляд на сов­ременный мир"; эссе, статьи и очерки были собраны в книгах "Разные статьи" (пять томов) и "Статьи об искусстве". Позд­нее Валери создал книги особого жанра -- сборники фрагментов, афоризмов, парадоксов, размышлений, частью почерпнутых из уже упомянутых личных тетрадей, частью возникших как заготовки к новым, незавершенным замыслам. К такому роду книг конца 30-х -- начала 40-х годов относятся "Смесь", "Так, как есть" (два тома), "Скверные мысли и прочее" -- все они содержат наброски и фраг­менты, возникшие раньше, в 30-х и даже 20-х годах. По свидетельству Валери, все, что им написано в прозе, на­писано на случай и по заказу, под давлением неумолимых обстоя­тельств и требований его литературной карьеры. Можно ли верить без оговорок и этим его объяснениям? Как бы ни обстояло дело в его собственном представлении, труды Валери-литератора утвер­дили значение его критической и эстетической мысли, раскрыли глубину и проницательность его позиций, только на первый взгляд казавшихся отвлеченными от дел и страстей мира сего. В сущ­ности, вся эссеистика Валери, изящная и глубокомысленная, может быть понята в целом как система отталкивания от современного искусства буржуазного упадка, его произвола и мистификации, от его суррогатов новизны и погони за все более шокирующими внеш­ними формами, от методов психологической атаки на вкусы пуб­лики и подмены сознательного содержания культом самовыражения. Все же литературная деятельность Валери и на склоне его жизни была не менее противоречива, чем перипетии его творчества в молодые и зрелые годы. Писатель большого таланта, силы ума, высокой эстетической и гуманитарной культуры, он посвятил многие годы трудам, которые при всем их значении в духовной летописи века следовали за капризами внешнего случая, не подчиняясь какой-либо определенной, вперед задуманной писателем программе. При внутренней связности и постоянном возвращении определенных мо­тивов они производили впечатление не единства и цельности, а раз­нообразия. Их богатство представало в рассеянном виде, оно могло показаться легковесным. "Литература, в которой видна система, -- это пропащая литература", -- считал Валери. Мы будем оставаться в недоумении перед феноменом Валери до тех пор, пока не придем к пониманию того, что этот "случай­ный" характер его творчества не был делом случая. Им управляла определенная логика, которая одна способна была примирить стро­гие требования интеллекта и остро самокритический склад ума с долгим добровольным служением в качестве официальной фигуры своего времени, некоего "Боссюэ Третьей республики" (как шутил сам Валери), старательно исполнявшего в литературе и жизни ри­туальные обязанности "бессмертного". "Проблема" Валери состоит, между прочим, в том, чтобы по­нять с более высокой точки зрения, как общественный факт, логику этого его жизненного служения. "Искус" многолетнего "молчания", отказа от писательской деятельности, затем внезапный, но мимолет­ный "поэтический период" означали в конечном счете неприятие в широком смысле условий творчества в эпоху, которая именовалась "прекрасной" на языке благополучного буржуа, но вскоре обер­нулась ужасами мировой войны. Литературная активность Валери на последующем этапе не означала примирения с этими условиями в меняющемся мире. Намеренно "случайный", "светский", "не обя­зательный" характер прозы Валери его последней "мягкой" манеры, такой привлекательной для интеллигентного читателя, был чем-то большим, чем просто отголоском завидной свободы "дилетантства", которую всегда высоко ценил писатель. Вольный, ненарочитый ха­рактер его творчества содержал в себе глубокий смысл. В нем был заложен солидный потенциал полемики против литературы модер­низма, ее позы и ходячих мифологических схем. Первым среди ее обязательных мифов был миф о страдальце-новаторе в терновом венце, непонятом гении, гонимом тупой и враждебной средой. Эта ситуация уходила корнями в "героическую" эпоху "проклятых" художников -- Бодлера, Верлена, Рембо, Ван Гога. Но она подверглась девальвации уже в начале нового века, на переломе от декадентства к авангардизму. Современник этих событий, Валери был свидетелем превращения трагической ситуации в условную формулу, в разменную монету успеха с отчеканенным па ней софизмом: "Все, что отвергнуто, достойно восхищения". Эта принудительная обратная логика, возведенная в эстетический прин­цип, послужила для оправдания многих разломов и сдвигов в ли­тературе и искусстве Запада в течение всей первой половины XX века. Валери отказывался подчиняться этой автоматической символи­ке модернизма, сулившей спасение и славу ценою тотального раз­рыва с прошлым и жестокого конфликта с нормальными, очело­веченными формами художественного сознания. Ради спасения в себе художника он уже в юности предпочел надолго отказаться от литературы как профессии. Рано наступивший кризис самоот­рицания не заставил его превратить личную горечь разочарования и свою внутреннюю коллизию в витрину чудес на потребу публике зевак и пресыщенных снобов. Поза непонятого гения претила ему; он не мог не видеть, что как профессия такая поза смешна. Он не из самодовольства скорбел о неустройстве среди культуры, о потрясениях современной циви­лизации. Раззолоченный мундир академика он избрал не из сле­пого тщеславия, а с открытыми глазами, желая отгородиться не от тревог современности, а от враждебной и неприемлемой для его сознания стихии произвола и культурного одичания, неотделимой от деградации искусства его времени. Непонимание этого поворота мыс­ли Валери было подчас источником предвзятых обвинений, вроде тех, -- в "капитальной заурядности мыслей" и "непроницаемости к новизне идей", -- какими критик А. Эфрос в 30-е годы награждал нашего писателя за его академические лавры. Между тем ничто не было, по существу, более чуждо его натуре, чем жажда почестей и знаков внимания, которыми он щед­ро был награжден. Среди французских литераторов, согретых офи­циальной славой, едва ли можно было найти в то время человека более скромного, бескорыстного, сдержанного и требовательного к самому себе, более чуждавшегося даже тени самоудовлетворен­ности, апломба и писательского высокомерия. Ни духовно, пи ма­териально Валери не принадлежал к уже мощной в его время фа­ланге артистической богемы. Конечно, в позиции Валери была очевидная односторонность, ее нельзя назвать сильной, по было бы неверным вообще отрицать за ней всякое преимущество. Пример высокой честности и личного достоинства, он мог обманываться в эстетических и философских позициях, мог поддаваться в железный век иллюзиям либерализма, но не мог изменить своему гуманистическому призванию, своему гражданскому бескорыстию. Тяжелыми были его последние годы в период нацистской окку­пации Франции, все фазы которой он по воле обстоятельств пере­жил на родине. Хотя и сравнительно далекий от активного движе­ния Сопротивления, он пронес незапятнанными через испытания тех лет свою репутацию писателя и совесть антифашиста. Не забыты и прямые акты гражданского мужества Валери. В 1940 году в оккупированном Париже на заседании Французской Академии он первым предложил отклонить похвальную резолюцию Петэну. Пол­года спустя, также на заседании Академии, он публично произнес слово памяти философа Анри Бергсона -- жертвы позорных наци­стских гонений. С начала 1942 года Валери входил в Национальный комитет писателей -- один из центров антифашистского сопротивления фран­цузской интеллигенции. Любопытное обстоятельство: Валери и на этот раз верен себе. В годы разгрома и национального унижения, как некогда в годы первой мировой войны, он находит давно нехоженые пути, обра­щается к новому поэтическому замыслу. В моменты уединения и одиночества старый писатель набрасывает род драматических диа­логов или поэтической драмы в прозе на тему о Фаусте и Мефи­стофеле. Но творческие силы иссякли. Часть фрагментов к "Моему Фаусту" появилась в печати, но само это произведение, обещавшее стать "сардоническим завещанием" поэта, так никогда и не было закончено. Накануне смерти, которая настигла его в памятные для Европы дни послевоенного воодушевления лета 1945 года, Валери смог при­ветствовать освобождение Франции и победу над германским фа­шизмом. Жестокий опыт военных лет оставил глубокий след, при­нес с собою новые прозрения, осветил новым светом для самого Валери его место в бушевавшей тогда борьбе умов вокруг идеи "завербованности" художника. Вскоре после освобождения Парижа Валери был официальным оратором в Сорбонне на академическом акте в честь 250-летия рож­дения Вольтера. Решающий для бессмертия Вольтера факт его жиз­ни -- это его превращение в "друга и защитника рода человече­ского", с восхищением говорил Валери. С этого момента "все про­исходило так, как если бы он был руководим и движим только одной заботой -- заботой об общественном благе". На чьей же стороне в историческом споре современности оказался в конце концов Поль Валери? Драматический контекст этой речи содержит некоторые элементы ответа. Они слышатся и в заявлениях о геро­ике Сопротивления, и в инвективах по адресу злодеяний нацизма. "Где тот Вольтер, который бросит обвинение в лицо современному миру?.. Какой гигантский Вольтер, под стать нашему миру в огне, должен сыскаться сегодня, чтобы осудить, проклясть, заклеймить это чудовищное преступление планетарного масштаба, совершенное под знаком кровавой уголовщины!" В гневных акцентах предсмертного слова о Вольтере трудно узнать присущий прозе Валери музыкальный строй, ее прежний тон уравновешенной сдержанности. За этой переменой скрывался, быть может, целый водоворот жизненных итогов и выводов из опыта долгого пути... 20 июля 1945 года Валери не стало. По настоянию генерала де Голля ему были устроены в Париже торжественные националь­ные похороны с ночной церемонией прощания и траурным шестви­ем, в котором участвовали тысячи французов. Его прах покоится на "морском кладбище" его родного города Сэт, па самом берегу Средиземного моря. В памяти людей он остался как высокий ха­рактер, взыскательный талант, поэт и писатель проницательной мысли и несравненного вкуса. Доброй славе Валери может повредить только одно -- ложь преувеличения, попытка поставить его в ряд героических фигур художественной жизни XX столетия, неосторожно причислить к поборникам всего передового и доброго в революционную эпоху. Такой фигурой Валери не был. Мы уже отмечали слабости его позиции. Огромная часть современного ему мира -- идеи и реаль­ность социализма -- вообще осталась для него закрытой книгой. Но то, что было ему дано, он совершил с большим человеческим достоинством. Главные принципы и ценности, которые он отстаивал с примерной последовательностью, высоко поднимали его позицию над уровнем ходячих воззрений эпохи. Он был непреклонно тверд, когда речь шла об искусстве. Искусство и творчество для Валери немыслимы вне сферы сознания, вне работы интеллекта. Духовное в глазах Валери -- это прежде всего интеллектуальное. Поэзия -- дитя разума в не меньшей мере, чем дитя языка, предания, воплощенного в слове. Слепые стихии экстаза и вдохновения -- часто лишь ложные оправдания пробелов сознания. Подлинный поэт -- не медиум, которому не положено понимать смысл своих действий; он по необходимости критик, в том числе собственного произвола. "Что имеет цену только для одного меня, то не имеет никакой цены -- таков железный закон литературы", -- говорил Валери. Его привязанность к сознательному, рациональному началу, к "правилам" в поэзии родственна идеалу французской классики. Самосознание писателя, всегда подвластное строгому самоконтролю, не оборачивается у Валери самодовлеющей рефлексией. Его сме­шат усилия критиков, усматривающих в его прозе "метафизические борения", а в поэзии -- "метафизический лиризм" и "мистику не­бытия". Мнимые проблемы метафизики не занимают Валери хотя бы потому, что "их постановка -- результат простого словесного произвола, а их решения могут быть какими угодно". Свой скепсис Валери распространяет и на новейшие теории бессознательного и методы психоанализа. "Я -- наименее фрейдистский из людей", -- замечает он как-то в одном письме. Отчуждение и отчаяние -- два стоглавых чудовища модернизма -- бессильны перед трезвым, аналитическим умом Валери, его рационализмом, который иногда напрасно принимают за сухую рассудочность. За вычетом лириче­ской поэзии литература существует для него, как писателя, только в обнаженной идеологической форме. Он признается, что не любит повествовательной психологической прозы, не хочет "делать книги ни из собственной жизни, как она есть, ни из жизни других людей". В этом круге идей Валери -- чистый "классик", приверженец хладнокровия, сдержанности и метода в духе любимого им XVII ве­ка. Поэтика принципиальной "новизны" лишена для него всякой привлекательности. Новое ради нового как эстетическая позиция недостойна художника. По парадоксальному замечанию Валери, "новое по самому своему определению -- это преходящая сторона вещей... Самое лучшее в новом то, что отвечает старому желанию". В другом месте (в одном из писем) та же мысль высказана иначе: "... по самой своей природе я не терплю никакого продвижения впе­ред (в чем бы то ни было), если оно не содержит в себе и не раз­вивает уже приобретенные качества и возможности. Новое в чи­стом виде, новое только потому, что оно ново, ничего для меня не значит". Правда, этот "классик" вышел из школы Малларме и сам стал автором необычных поэтических творений, которые, с их грузом фантазии, традиции и учености, стоят на грани гениальных лабо­раторных опытов. Но его никогда не прельщала роль законода­теля новой поэтической секты. В творчестве и жизни он решительно шел "вопреки главному течению века", по выражению одного фран­цузского критика. Отсюда, конечно, не следует, что многими сторонами своего мировоззрения, своих вкусов, иллюзий и эстетических позиций Ва­лери не принадлежал вполне своему веку. Его идейные заблужде­ния и противоречия могли бы дать пищу для поучительного ана­лиза. Его поэзия, отвлеченная и зашифрованная, неотделима от модернистской эволюции начала нынешнего века, хотя в силу своей отрешенности она и не создала "школы" в отличие от других сов­ременных ей движений в искусстве. И тем не менее главное со­стояло в том, что как идеолог, критик, писатель он стоял по дру­гую сторону всевозможных анархо-декадентских течений, отражав­ших упадок духовной культуры в буржуазную эпоху и провоз­глашавших произвол современного "мифотворчества" и причуды "самовыражения" в противовес формам искусства и воззрениям, унаследованным от классической или более поздней, но еще отно­сительно счастливой поры развития. С завидной невозмутимостью Валери позволял себе полностью игнорировать всю эту шумную процедуру, принимавшую временами в поэзии, литературе, изобра­зительном искусстве больные, горячечные формы. Он всегда и всю­ду держал себя так, как если бы "последнее слово" в искусстве оставалось за Вагнером, Малларме и Дега, и, видимо, ставил себе это в заслугу. Но противопоставлять себя другим, отвергать своих современ­ников или умалять их значение не было в правилах Валери. Его строгость и требовательность не знали другого выражения, кроме снисходительной сдержанности, его полемика никогда не переходи­л