подобно анализам Леонардо, венчает подчас загадочная улыбка), основываясь на психологии и на возможностях эффектов, точно рассчитал реакцию свое­го читателя 27. При таком подходе всякое смещение эле­ментов, произведенное с тем, чтобы его заметили и оце­нили, зависит от ряда общих законов и от частного, за­ранее рассчитанного восприятия определенной катего­рии умов, которой оно непосредственно адресовано; тво­рение искусства становится, таким образом, механиз­мом, призванным порождать и комбинировать индивиду­альные порождения этих умов. Я предчувствую негодо­вание, которое может вызвать эта мысль, совсем лишен­ная привычной возвышенности; но само это негодование послужит прекрасным свидетельством в пользу выдви­нутой здесь идеи, без того, впрочем, чтобы она имела хоть что-либо общее с произведением искусства. * Букв.: идолы пещеры (латин. ) -- выражение, заимствован­ное у Р. Бэкона (прим. перев. ). Я вижу, как Леонардо да Винчи углубляет эту ме­ханику, которую он называл раем наук, с той же при­родной энергией, какую он вкладывал в создание чис­тых, подернутых дымкой лиц. И та же светящаяся про­тяженность, с ее послушными мыслимыми сущностями, служит ему местом поисков, застывающих в форме отдельных творений. Сам он не делал различия между этими двумя страстями: на последней странице тонкой тетради, заполненной его тайными письменами и дерз­кими выкладками, в которых нащупывает пути его лю­бимое детище -- воздухоплавание, он восклицает, -- и эта неукротимая убежденность обрушивается, как молния, на незавершенность его трудов, озаряет его терпение и все преграды вспышкой высшего ясновидения: "Взоб­равшись на исполинского лебедя, большая птица отпра­вится в первый полет и наполнит весь мир изумлением, и наполнит молвой о себе все писания, -- вечная хвала родившему ее гнезду!" -- "Piglierа il primo volo il grande uccello sopra del dosso del suo magnio cecero e empiendo l'universo di stupore, empiendo di sua fama tutte le scrit­ture e grogria eterna al nido dove nacque". Примечания * * Заметки на полях П. Валери (см. Комментарий). 1* Я написал бы теперь этот первый раздел совершенно иначе; но я сохранил бы его суть и его назначение. Ибо он должен привести к мысли о принципиальной допусти­мости подобной работы, что значит к мысли о состоянии и средст­вах разума в его попытке вообразить некий разум. 2* По существу, я назвал человеком и Леонардо то, в чем усматривал в ту пору могущество разума. 3* Универсум, Мироздание означают здесь, скорее, универсаль­ность. Я хотел сослаться не на мифическое Единое (которое слово "универсум" обычно подразумевает) 1, но на сознание принадлеж­ности всякой вещи к некоей системе, содержащей в себе (гипотети­чески) все необходимое, чтобы всякую вещь обозначить... 4* Автор, составляющий биографию, может попытаться вжиться в своего героя либо его построить. Это -- две взаимоисключающих возможности. Вжиться значит облечься в неполноту. Жизнь в этом смысле вся складывается из анекдотов, деталей, мгновений. Построение же, напротив, предполагает априорность условий не­коего существования, которое могло бы стать -- совершенно иным. 5* Эффекты произведения никогда не бывают простыми след­ствиями условий его возникновения. Напротив, можно сказать, что тайная цель произведения заключается в том, чтобы внушить мысль о стихийном его возникновении, которое столь же неправдоподобно, сколь и несбыточно. 6* Возможно ли, создавая нечто, избежать заблуждения относи­тельно характера создаваемой вещи?.. Целью художника является не столько само произведение, сколько возможный отклик на него, который никогда не бывает прямым результатом того, что оно есть 2. 7* Основное различие наук и искусств заключается в том, что первые должны стремиться к точным и максимально вероятным ре­зультатам, тогда как последние могут рассчитывать лишь на резуль­таты, вероятность которых непредсказуема. 8* Между способом образования и продуктом возникает проти­воречие. 9* Термин "связность" здесь совершенно неуместен. Насколько я помню, я не сумел подыскать более точное слово. Я хотел сказать: между явлениями, которые мы не способны включить или перенести в систему совокупности наших действий. Что значит: в систему наших возможностей. 10* Это наблюдение (перехода к пределу психической непрерыв­ности) заслуживало бы более подробного анализа. Оно должно предполагать исследование природы времени, -- того, что я иногда называю давлением времени, -- роли внешних обстоятельств, сознательного выбора определенных порогов. Мы сталкиваемся здесь с чрезвычайно тонкой механикой внут­реннего бытия, в которой различные отрезки времени играют важ­нейшую роль, вмещаются один в другом и т. д. 11* Мне кажется, что секрет этой логики или математической индукции заключается в своего рода сознании независимости опера­ции от ее материала. 12* Таков главный порок философии. Она -- явление личностное, но быть таковой отказывается. Она хочет составить, подобно науке, некий движимый капитал, который мог бы постепенно возрастать. Отсюда системы, притязаю­щие на безличность 3. 13* Польза художников. Сохранение чувственной утонченности и подвижности. Современный художник вынужден отдавать две трети своего времени попыткам увидеть видимое, а главное, не видеть невиди­мого. Философы весьма часто должны расплачиваться за ошибочность действия противоположного. 14* Всякое произведение должно убеждать нас, что мы еще не видели того, что мы видим. 15* To есть: способности видеть больше вещей, чем их знаешь. Таково наивно выраженное, но привычное для автора сомнение относительно истинной ценности или истинной роли слов. Слова (обиходного языка) отнюдь не созданы для логики. В постоянстве и универсальности их значений никогда нельзя быть уверенным. 16* Юношеская попытка представить "универсум" личности. "Я" и его Универсум, при допущении, что эти мифы небеспо­лезны, -- должны связываться в любой системе теми же отношения­ми, какими связаны сетчатка и источник света. 17 Диспропорция выступает с необходимостью; сознание, по природе своей, неустойчиво. 18* Это -- интуиции в самом точном и этимологическом смысле слова. Данный образ может являться предвидением по отношению к другому образу. 19* Устойчивость ощущений как фактор решающий. Существует некая симметрия между двумя этими превращения­ми, противоположными по своей направленности. Опространствованию временной непрерывности соответствует то, что я некогда именовал хронолизом пространства. 20* Вот что могли бы мы увидеть на известном уровне, если бы на этом уровне еще сохранялись свет и сетчатка. Но видеть предме­ты мы уже не могли бы. Следовательно, функция разума сводится здесь к сочетанию несовместимых порядков величин или свойств, взаимоисключающих аккомодаций... 21* Все та же сила диспропорции. 22* Снова диспропорция. Переход от "меньше" к "больше" стихиен. Переход от "больше" к "меньше" сознателен, редкостей; это -- усилие наперекор привыч­ке и мнимому пониманию. 23* Если бы все было упорядочено или же, наоборот, беспоря­дочно, мысли не стало бы, ибо мысль есть не что иное, как попыт­ка перейти от беспорядка к порядку; ей необходимы поэтому слу­чаи первого и образцы последнего. 24* Все изолированное, единичное, индивидуальное не поддается объяснению; иначе говоря, оно может быть выражено только через себя самое. Непреодолимые трудности простейших чисел. 25* Наиболее доступна воображению -- хотя ее крайне трудно определить. Весь этот фрагмент представляет собой незрелую и весьма не­уклюжую попытку описания простейших интуиции, которым подчас удается связать в одно целое мир образов и систему понятий. 26* Теперь -- в 1930 году -- наступает момент, когда эти проб­лемы становятся безотлагательными. В 1894 году я весьма прибли­женно выразил это нынешнее состояние, когда мы вынуждены отка­заться от всякого образного -- и даже мыслимого -- толкования. 27* Одним словом, происходит своего рода приспособление к разнообразию, множественности и изменчивости фактов. 28* Это удивительным образом подтверждается сегодня, три­дцать шесть лет спустя, -- в 1930 году. Теоретическая физика, самая бесстрашная и самая углублен­ная, принуждена была отказаться от образов, от зрительных и дви­гательных уподоблений: чтобы суметь охватить свое необъятное царство, чтобы связать воедино законы и обусловить их местом. временем и движением наблюдателя, она должна руководствовать­ся единственно аналогией формул 4. 29* Подобные наброски чрезвычайно многочисленны в рукопи­сях Леонардо. Мы видим в них, как его точное воображение рисует то, что в наши дни фотография сделала зримым. 30* Тем самым работа его мысли включается в многовековое переосмысление понятия пространства, которое из пустого вместили­ща и изотропного объема постепенно превратилось в систему, неот­делимую от заключенного в нем вещества -- и от времени. 31* Я написал бы теперь, что число возможных для данной лич­ности употреблений того или иного слова более важно, нежели ко­личество слов, которыми эта личность располагает. Ср.: Расин, В. Гюго. 32* Дидро в этом ряду чужой. Все, что связывало его с философией, -- это легкость, которая необходима философам и которой, нужно добавить, многие из них лишены. 33* Эта независимость есть основа формального поиска. Но на следующем этапе художник пытается восстановить особенность и даже единичность, которые он сначала не принимал во внимание. 34* Инстинкт есть побуждение, чья причина и цель удалены в бесконечность, -- если допустить, что причина и цель в этом случае нечто значат. 35* Речь идет здесь отнюдь не об однородности в техническом значении этого термина. Я хотел лишь сказать, что самые различ­ные свойства, поскольку они выражены в неких величинах, суще­ственны для расчета и на время расчета только как числа. Так, художник в процессе работы видит в предметах цвета и в цветах -- элементы своих операций. 36* Предвидение этих бесконечно разнообразных углов зрения-- наиболее сложная проблема архитектуры как искусства. Для самой же постройки -- это рискованное испытание, которого она не выдерживает, если строитель хотел лишь создать некую театральную декорацию. 37* Как я уже отметил выше, феномены умственных образов чрезвычайно мало изучены. Их важность по-прежнему для меня очевидна. Я убежден, что в числе законов, управляющих этими фе­номенами, есть законы основополагающего значения и необычай­но широкого охвата; что трансформации образов, ограничения, ко­торым эти образы подвергаются, стихийная выработка ответных об­разов и образов дополнительных позволяют нам проникать в самые различные миры -- такие, как мир сна, мир мистического состояния и мир суждении по аналогии. 38* Сегодня это мировые линии, которые, однако, нельзя больше видеть. Может быть -- слышать?.. ибо только движения, угадываемые в музыке, способны помочь нам как-то понять или вообразить тра­екторию во времени-пространстве. Длительный звук означает точку. 39* Невозможно больше говорить о каком-то механизме. Это -- иной мир. 40* Ничто не укладывается с таким трудом в сознании публи­ки -- и даже критики, -- как эта некомпетентность автора в своем творении, коль скоро оно появилось на свет. ЗАМЕТКА И ОТСТУПЛЕНИЕ (Фрагмент) Почему, -- спрашивают обычно, -- автор заставил своего героя от­правиться в Венгрию? Потому, что ему хотелось, чтобы он послушал немного инструмен­тальной музыки из венгерских ме­лодий. Он искренне в этом созна­ется. Он бы заставил его поехать куда угодно, если бы нашел для этого малейший повод. Г. Берлиоз. Предисловие к "Гибе­ли Фауста" Нужно простить мне такое претенциозное и поисти­не обманчивое заглавие 1. У меня не было намерения вводить в заблуждение, когда я ставил его над этим не­большим трудом. Но прошло двадцать пять лет с тех пор, как я написал его, и после столь длительного охлаждения название представляется мне излишне силь­ным. Его самоуверенность надлежало бы смягчить. Что касается текста... Но теперь и в голову не пришло бы его написать. Немыслимо! -- сказал бы ныне разум. Дойдя до n-го хода шахматной партии, которую знание играет с бытием, мы обольщаем себя тем, что обучены противником; мы принимаем соответствующий вид; мы становимся жестокими к молодому человеку, которого поневоле приходится признавать своим предком; мы на­ходим у него необъяснимые слабости, которые почита­лись его подвигами; мы восстанавливаем его наивность. Но это означает, что мы кажемся себе более глупыми, чем были на самом деле. Но -- глупыми по необходимо­сти, глупыми по "государственным" соображениям. Быть может, нет более жгучего, более глубокого, более плодотворного соблазна, чем соблазн самоотречения: каж­дый новый день ревнует к отошедшим, и его обязан­ность именно в этом и состоит; мысль с отчаянием от­вергает, что она раньше была сильнее; ясность сегод­няшнего дня не желает озарять в прошлом дни, кото­рые были еще яснее; и первые слова, которые восход солнца заставляет нашептывать пробуждающийся разум, звучат в этом Мемноне так: "Nihil reputare actum... " * * Ничто не считать законченным (латин. ). Перечитывать, следовательно, -- перечитывать после забвения, перечитывать себя без тени нежности, без чувства отцовства, с холодной и критической остротой, в жестоко творческом ожидании смешного и уничижи­тельного, с полным безучастием, с рассудительным взглядом, -- значит, переделать свой труд или предчув­ствовать, что можно переделать его совсем наново. 1* Предмет заслуживал бы этого. Но он не переставал быть выше моих сил. Я никогда и не мечтал взяться за него: появлением этого небольшого очерка я обязан гос­поже Жюльетте Адан, которая в конце 1894 года, по любезной рекомендации господина Леона Доде, просила меня написать его для "Нового обозрения". Несмотря на свои двадцать три года, я был в чрез­мерном затруднении. Я понимал, что знал Леонардо зна­чительно меньше, нежели его почитал. Я видел в нем главного героя той Интеллектуальной комедии, которая еще по сию пору не нашла своего поэ­та и которая для моих вкусов была бы много ценнее Человеческой комедии и, быть может, даже Комедии Божественной. Я чувствовал, что этот мастер своих воз­можностей, этот властелин рисунка, образов, расчета нашел основную исходную точку, с которой всякие на­чинания в области знания и все операции искусства ста­новятся одинаково легкими, а счастливые взаимодействия анализа и актов -- странно правдоподобными: мысль чу­додейственно возбуждающая. Но то была мысль слишком непосредственная -- мысль без значимости -- мысль бесконечно распростра­ненная и, следовательно, пригодная для беседы, но не для писательства. 2* Этот Аполлон очаровывал меня до крайности. Что может быть привлекательнее божества, которое отвер­гает всякую загадочность, которое не строит своего мо­гущества на смятении наших чувств, не направляет свой престиж на самые темные, самые нежные или са­мые мрачные стороны нашего существа, вынуждает нас соглашаться, а не подчиняться, и полагает свое основ­ное чудо лишь в том, что разоблачает себя, а свою глубину -- только в хорошо выведенной перспективе. И есть ли лучший признак подлинной и законной вла­сти, чем пользование ею без всяких покровов? -- Ни­когда у Диониса не было врага более решительного, ни более чистого, ни более вооруженного знаниями, неже­ли этот герой, который был занят не столько подчине­нием или уничтожением чудищ, сколько изучением дви­жущих сил, и который пренебрегал пронзать их стрела­ми, ибо пронзал их вопросами; он был скорее их вер­ховным вождем, чем победителем, а это значит, что для него не было более полной победы, нежели возможность их понять, -- почти до возможности воспроизвести и по­вторить их; и едва только он улавливал регулирующий их закон, как отбрасывал их, смехотворно низводя к убогому состоянию вполне частных явлений и объясни­мых парадоксов. Как ни поверхностно изучил я его рисунки и рукопи­си, они меня ослепили. Эти тысячи заметок и зарисовок отложили во мне потрясающее впечатление некой кош­марной совокупности искр, вызванных разнообразней­шими ударами какого-то фантастического производства. Изречения, рецепты, советы самому себе, опыты раз­мышлений, вновь возобновляющихся; иногда закончен­ное описание, иногда разговор с самим собой, обраще­ние к себе на "ты"... Но у меня не было никакого желания повторять, что он был тем-то и тем-то: и художником, и математиком, и... Словом, -- художником самой вселенной 2. Всякому ведомо это. 3* Я не считал себя достаточно ученым, чтобы пытать- ея развернуть детали его изысканий, попробовать, на­пример, определить точный смысл его Impeto 3, которым он так широко пользуется в своей динамике; или пус­титься в рассуждения по поводу его Sfumato 4, которое он ввел в свою живопись; не был я и достаточно эруди­том (и того меньше -- склонен быть им), дабы помыш­лять способствовать, хотя бы в самой малой дозе, уве­личению уже давно известных фактов. Я не чувствовал к эрудиции того ревностного усердия, которое ей подо­бает. Изумительный дар собеседования Марселя Шво­ба 5 больше влек меня к личной его обаятельности, не­жели к его научным источникам. Я упивался беседой, пока она продолжалась. Я получал удовольствие, не за­трачивая труда. Но в итоге я спохватывался; моя лень восставала против идеи безнадежных чтений, бесконеч­ных 4* проверок, дотошных методов, предохраняющих от уверенности. Я говорил своему другу, что ученые люди рискуют много больше других, ибо они заключают па­ри, а мы остаемся вне игры, причем у них есть две возможности ошибаться: наша, которая чрезвычайно лег­ка, и их собственная, требующая больших усилий. Ес­ли на их долю и выпадает счастье раскрыть некоторые факты, то самое количество восстановленных матери­альных истин подвергает опасности подлинную реаль­ность, искомую ими. Истина, в ее грубом состоянии, бо­лее поддельна, чем сама подделка. Документы с одина­ковой случайностью информируют нас и об общих за­конах и об их исключениях. Сами летописцы предпочи­тают сохранять для нас странности своей эпохи. Но то, что верно в отношении эпохи или личности, не всегда позволяет лучше познать их. Никто не тождествен совокупности своих внешних признаков; кто из нас не го­ворил или не сделал того, что ему несвойственно! Под­ражание или ляпсус, -- случайность или возрастающая усталость оставаться тем, каков ты есть на самом деле, тебя самого подчас искажают; нас зарисовывают во вре­мя какого-нибудь обеда; этот листок переходит в по­томство, богатое эрудитами, и вот мы закреплены во всей красе на всю литературную вечность. Фотография лица, в ту минуту искаженного гримасой, -- неопровер­жимый документ. Но покажите этот документ кому-ни­будь из друзей модели -- и они его не узнают. У меня было достаточно других софизмов для оправ­дания своих антипатий, -- так изобретательно отвраще­ние к длительному труду. Все же, быть может, я не по­боялся бы встречи с этими неприятностями, если бы ду­мал, что они приведут меня к желанной цели. Влек же меня, в моих тайниках, интимный закон этого великого Леонардо. Мне не нужно было ни его истории, ни даже плодов его мыслей... От этого чела, украшенного венка­ми, я мечтал обрести лишь одну миндалину. Что же делать среди стольких отречений, когда у те­бя пет ничего, кроме желаний, и вместе с тем ты опья­нен интеллектуальной жаждой и гордостью? Обольщать себя надеждами? Привить себе некото­рую литературную горячку? Лелеять ее исступление? Я страстно искал красивой темы. Но как этого мало перед бумагой! Великая жажда, конечно, чревата сама по себе свер­кающими видениями; она воздействует на какие-то скрытые субстанции, как невидимый свет на богемское стекло, богатое окисью урана; она освещает все, чего ка­сается, она заставляет бриллиантами светиться кувши­ны, она придает опаловый блеск графинам... Но те на­питки, которые она рождает, обладают только видимо­стью правдоподобия. Я же считал всегда, и считаю по­сейчас, недостойным писать из энтузиазма. Энтузиазм -- не есть душевное состояние писателя 6. Как бы ни было велико могущество огня, оно ста­новится полезным и движущим только благодаря ма­шине, в которую его вводит искусство; нужно, чтобы хорошо размещенные преграды затрудняли его полное рассеяние и чтобы задержка, удачно противопоставлен­ная неумолимому восстановлению равновесия, дала воз­можность кое-что спасти от бесполезного охлаждения жара. Когда дело идет о речи, автор, обдумывающий ее, на­чинает чувствовать себя одновременно и источником, и инженером, и регулятором: одно в нем является возбу­дителем, другое предусматривает, сочетает, умеряет, от­кидывает; третье -- логика и память -- устанавливает факты, охраняет связи, обеспечивает известную длитель­ность искомого, желаемую совокупность. Писать -- это значит настолько крепко и настолько точно, насколько это в наших силах, создавать такой механизм языка, при помощи которого разряд возбужденной мысли в состоянии одолевать реальные сопротив­ления, а это требует от писателя, чтобы он раздвоился наперекор себе. И именно в этом исключительном смыс­ле человек в целом становится автором. Все остальное не от него, а от какой-то его части, от него оторвавшей­ся. Его дело состоит в том, чтобы между эмоцией, или первоначальным намерением, и теми конечными завер­шениями, какими являются забвение, смутность -- фа­тальные следствия мысли, -- ввести созданные им про­тиворечия, дабы в качестве посредствующих звеньев они извлекали из чисто преходящей природы внутренних явлений немного обновляющейся активности и незави­симого существования... 5* Возможно, что в те времена я преувеличивал явные недостатки всякой литературы, никогда не дающей удовлетворения всем запросам духа. Мне не нравилось, что одни функции оставались праздными, а другими пользовались. Я могу также сказать (это значит -- ска­зать то же самое), что выше всего я ставил сознатель­ность; я отдал бы много шедевров, казавшихся мне не­произвольными, за одну страницу явственно целеустрем­ленную. Эти ошибки, которые было бы легко защитить и ко­торые я далеко не считаю настолько неплодотворными, чтобы подчас к ним не возвращаться, -- отравляли мои попытки. Все мои предписания, слишком настойчивые и слишком точные, были вместе с тем слишком общими, чтобы суметь помочь мне при каких бы то ни было об­стоятельствах. Нужны долгие годы, дабы истины, кото­рые мы создаем себе, стали в нас плотью. Таким образом, вместо того чтобы найти в себе эти условия и эти преграды, подобные высшим силам, ко­торые позволяют нам продвигаться вперед вопреки пер­воначальному нашему намерению, -- я натыкался на не­взыскательно расставленное крючкотворство; и я умышленно представлял себе вещи сложнее, чем они должны были казаться глазам столь молодого человека, каким я был. А с другой стороны, я видел повсюду одни лишь потуги, приспособленчество, отвратительную легкость: все это случайное богатство, пустое, как роскошь снов, где смешивается и переплетается бесконечность изно­шенных вещей. Ежели я отдавал себя игре случайностей на бумаге, мне на ум приходили лишь слова, свидетельствовавшие о немощи мысли: гений, тайна, глубина... -- определе­ния, пригодные для пустоты, говорящие меньше о пред­мете, нежели о лице, пользующемся им. Как ни старал­ся я себя обмануть, эта умственная политика оказалась куцей: беспощадностью суждений я так стремительно отвечал предложениям, зарождающимся во мне, что ито­гом обмена каждую данную минуту был нуль 7. В довершение несчастия я обожал, смущенно, но страстно, точность: я смутно притязал управлять свои­ми мыслями. 7* 6* Я чувствовал, конечно, что по необходимости -- и иначе не может быть -- наш разум должен считаться со своими случайностями; созданный для неожиданно­сти, он ее дает и ее получает: его намеренные ожида­ния остаются без непосредственных результатов, а его волеустремления или точные действия оказываются по­лезными лишь после совершившегося, -- как в некой вто­ричной жизни, рождающейся в какой-то высший миг его просветления. Но я не верил в особое могущество безу­мия, в необходимость невежества, в проблески бессмыс­лия, в творческий сумбур. У того, что нам дарит слу­чай, всегда есть несколько капель отцовской крови. На­ши откровения, думал я, лишь явления определенного порядка, и нужно еще суметь объяснить эти постижи­мые явления. Это нужно всегда. Даже удачнейшие из наших интуиции оказываются в какой-то степени итогами, неточными от избытка, в сравнении с нашей обыч­ной ясностью, и неточными от недостачи, в сравнении с бесконечной сложностью тех даже незначительных ве­щей и реальных случаев, которые интуиция притязает подчинить нам. Наша личная заслуга, по которой мы томимся, заключается не столько в том, чтоб вынести их, сколько в том, чтоб их уловить, и не столько в том, чтоб их уловить, сколько в том, чтоб в них разобрать­ся. И наша отповедь своему "гению" подчас значитель­но ценнее, нежели его атака. Впрочем, мы прекрасно понимаем, что вероятность неблагосклонна этому соблазну: разум бесстыдно на­шептывает нам миллион глупостей за одну красивую идею, которую нам оставляет; но и сама эта удача при­обретает в итоге некоторое значение лишь соответствен­но тому, что принесет она нашей цели. Так, руда, лишен­ная ценности в пластах и залежах, приобретает значи­мость на солнце благодаря обработке на поверхности. Таким образом, отнюдь не интуитивные элементы придают произведениям их ценность: отнимите самые произведения, и ваши просветления станут не больше как умственными случайностями в статистике местной жизни мозга. Их подлинная ценность не обусловлена ни мраком их зарождения, ни предполагаемой глубиной, откуда мы наивно любим выводить их, ни драгоценным изумлением, которое они в нас самих вызывают, но все­го лишь совпадением с нашими потребностями и тем обдуманным применением, которое мы сумеем для них найти, -- иначе говоря, полнотой сотрудничества всего человека. 8* Но если ясно, что наши самые большие прозрения интимно переплетаются с самыми большими вероятно­стями ошибок и что равнодействующая наших мыслей в известном смысле лишена значимости, то мы должны приучить к безустанному труду ту часть нашего "Я", которая производит отбор и созидательно действует. Об остальном, ни от кого не зависящем, говорить так же бесполезно, как о прошлогоднем снеге. Ему дают име­на, его обожествляют, его терзают, но всуе: это может привести лишь к увеличению притворства и обмана и так естественно связано с честолюбием, что не знаешь, является ли фальшь ее основой или производным. Дур­ная привычка принимать метонимию за открытие, мета­фору за доказательство, словоизвержение за поток капи­тальных знаний, а себя самого за пророка, -- это зло рождается вместе с нами. У Леонардо да Винчи нет ничего общего с этим сум­буром. Среди множества идолов, из числа которых мы должны выбирать, поскольку необходимо поклоняться хотя бы одному из них, он остановил свой взгляд на той Упорной Строгости, которая сама себя почитает наибо­лее требовательным божеством (но, видимо, наименее грубым из всех, поскольку все остальные сообща нена­видят ее). Только при такой Строгости возможна положитель­ная свобода, тогда как внешняя свобода есть только подчинение всякому велению случая; чем больше мы ею пользуемся, тем сильнее мы остаемся привязанными к одной и той же точке, подобно пробке на море, кото­рую никто не держит, которую все притягивает и в ко­торой взаимно сталкиваются и взаимно уничтожаются все силы вселенной. Совокупность деятельности этого великого Леонардо единственно вытекает из его великой цели, словно бы не отдельная личность была связана с ней, -- его мысль кажется более универсальной, более последовательной и более изолированной, чем могла бы быть любая ин­дивидуальная мысль. Очень возвышенный человек ни­когда не бывает оригинален 8. Его личность в меру зна­чительна. Мало несоответствий, никаких интеллектуальных предрассудков. Нет пустых страхов. Он не боится анализов, -- он их доводит, или они его доводят, до от­даленных последствий; он возвращается к реальности без всяких усилий. Он подражает; он открывает; он не отвергает старого из-за того, что оно старо, и не отвер­гает нового из-за того, что оно ново; но он извлекает из него нечто извечно актуальное. 9* Ему предельно чужда та сильная и малопонятная вражда, которую полтораста лет спустя провозгласил между духом тонкости и духом геометрии человек 9, со­вершенно не воспринимавший искусства, который не мог представить себе это деликатное, но вполне естествен­ное соединение различных наклонностей; который ду­мал, что живопись -- суета; что подлинное красноречие смеется над красноречием; который вовлекает нас в па­ри, где он теряет всю тонкость и всю геометрию, -- и ко­торый, обменяв новую лампу на старую, стал занимать­ся подшиванием бумаг из своих карманов в то время, когда наступил час дать Франции славу исчисления бес­конечности... Для Леонардо не существовало откровений. Не было и пропастей по сторонам. Пропасть заставила бы его лишь подумать о мосте. Пропасть послужила бы лишь толчком для опытов над некой большой механической птицей... И сам он должен был рассматривать себя как обра­зец красивого мыслящего животного, предельно гибко­го и свободного, наделенного различного рода движе­ниями, умеющего, по малейшему желанию всадника, без сопротивления и без промедления переходить от од­ного аллюра к другому. Чутье тонкости и чувство гео­метрии, -- их используешь и их оставляешь наподобие образцовой лошади, меняющей последовательность рит­ма... В совершенстве координированному существу до­статочно предписать себе некоторые перемены, скрытые и весьма простые в волевом отношении, чтобы он мог тотчас же перейти из области чисто формальных превра­щений и символических действий в область несовершен­ных знаний и непосредственной реальности. Обладать этой свободой глубоких перемен, вводить в действие та­кой регистр приспособлений, -- это значит лишь пользо­ваться полнотой человеческих возможностей, той, ка- кою наше воображение наделяет людей античности. 10* Высшее изящество нас смущает. Это отсутствие смя­тенности, пророчествования и патетизма; эта четкость целей; это примирение между вниманием к частности и мощью мысли, вечно достигаемое мастером равновесия; это презрение к иллюзионизму и к искусственности; это пренебрежение театральностью у самого изобретатель­ного из людей -- представляется нам скандалом. Есть ли что-либо более трудное для нас, бедных, которые соз­дают себе из "чувствительности" некую профессию, пре­тендуют на то, что обладают всем, при помощи несколь­ких примитивных эффектов контраста и отклика, и что понимают все, создавая себе иллюзию самоотождествле­ния с зыбкой и подвижной сущностью нашего времени? Но Леонардо, от искания к исканию, с чрезвычайной простотой становится все более замечательным наездни­ком собственной своей натуры; он бесконечно подымает свои мысли, совершенствует взгляды, развивает дейст­вия; он приучает и ту и другую руку к точнейшему ри­сунку; он распускает и собирает все вновь, он устанав­ливает соответствие своих желаний с возможностями, продвигает исследующую мысль в искусство и сохраня­ет свое изящество... Такой свободный ум доходит в своем движении до неожиданных положений и поражает нас наподобие танцовщицы, которая принимает и сохраняет некоторое время положение полнейшей неустойчивости. Его неза­висимость шокирует наши инстинкты и издевается над нашими желаниями. Трудно себе представить что-либо более свободное, то есть менее человеческое, чем его суждения о любви и смерти. Он позволяет нам догады­ваться о них по отдельным отрывкам в его тетрадях. 11* "Любовь в своем исступлении (так приблизительно говорит он) настолько безобразна, что человеческая pa­ са погибла бы -- la natura si perderebbe, -- если бы те, которые занимаются ею, могли узреть себя". Это пре­зрение он подтверждает многими рисунками, ибо пол­нота презрения к известным вещам наступает тогда, ког­да можно длительно глядеть на них. И вот он рисует, здесь и там, эти анатомические сочетания, ужасающие разрезы полового акта. Эротическая машина его инте­ресует, ибо животная механика является его излюблен­ной областью; но борющиеся до пота и задыхания op­ranti *, чудовища противоположных мускулатур, прев­ращение в животных, -- это вызывает в нем словно бы только отвращение и презрение. * Действующие, работающие, творящие (староитал. ). Его суждение о смерти можно извлечь из весьма не­большого отрывка античной полноты и простоты, кото­рый, вероятно, должен был стать частью вступления к трактату, так и оставшемуся неоконченным, о Человече­ском Теле. Этот человек, который вскрыл десять трупов, чтобы проследить за прохождением каких-то вен, думает: строение нашего тела представляет собой такое чудо, что душа, несмотря на свою божественность, расстается лишь с большими муками с этим телом, в котором она жила; и мне кажется, -- говорит Леонардо, -- что ее сле­зы, и скорбь не лишены основания... 10. Не будем углублять природу того сомнения, полного определенного смысла, которое заключается в этих сло­вах. Достаточно видеть эту огромную тень, которую бросает сюда некая зарождающаяся мысль: смерть, рас­сматриваемая как бедствие для души, смерть тела -- как уничтожение этой божественной вещи! Смерть, по­ражающая душу до слез, в самом дорогом для него де­ле, вследствие разрушения той архитектуры, которую она себе создала для жилья! Я не хочу из этих звучных слов вывести некую лео­нардовскую метафизику; но я готов идти на довольно легкое сопоставление, поскольку оно само собой зарож­дается в наших мыслях. Для такого любителя организ­мов тело не является презренной ветошью; в этом теле слишком много свойств, оно разрешает слишком много проблем, оно обладает слишком многими функциями, чтобы не соответствовать каким-то трансцендентным требованиям, достаточно могущественным, чтобы его со­здать, но не настолько сильным, чтобы обойтись без его сложности. Оно является творением и инструментом ко­го-то, кто в нем нуждается, кто неохотно его отбрасы­вает и кто оплакивает его, как оплакивают власть... Та- ково ощущение Леонардо 11. 12* Его философия вполне натуралистична, очень недру­желюбна к спиритуализму, очень склонна к буквально­му физико-механическому толкованию. Что же касается души, то здесь она совпадает с философией католиче­ской церкви. Католическая церковь -- поскольку она по крайней мере связана с учением Фомы Аквинского -- не оставляет душе, отделенной от тела, сколько-нибудь завидного существования. Нет ничего более жалкого, чем эта душа, потерявшая тело. Ей остается только од­но существование: это -- логический минимум, некая по­таенная жизнь, в которой она совершенно непостижи­ма для нас и, несомненно, для себя самой. Она совлекала с себя все: силу, желания, может быть -- познание. Я не уверен даже, может ли вспоминать она хотя бы о том, что она была, во времени и где-то, формой и дей­ствием своего тела. У нее осталась лишь честь своей независимости... Такое пустое и нелепое положение яв­ляется, к счастью, только преходящим, -- если это сло­во, вне времени, имеет какой-нибудь смысл: разум тре­бует, а догма обязывает, чтобы плоть была восстановле­на. Конечно, свойства этой высшей плоти должны зна­чительно отличаться от тех, которыми наша плоть об­ладала. Здесь, думается мне, следует допустить нечто совсем другое, нежели простое осуществление неверо­ятного. Впрочем, бесполезно забираться в дебри физики, мечтать о некоем могущественном теле, чья масса ока­залась бы в ином взаимоотношении с универсальным притяжением, нежели наша, причем эта изменчивая масса была бы в такой связи со скоростью света, что­бы предначертанное ей проворство превращений могло реализоваться... Как бы то ни было, обнаженная душа должна, согласно теологии, вновь найти в некоем теле некую функциональную жизнь, а благодаря этому ново­му телу -- и особый вид материи, которая позволила бы ей действовать и наполнила бы непреходящими ценно­стями ее пустые умственные категории. Догма, признающая за телесной организацией такую едва ли второстепенную значимость; заметно принижа­ющая душу; запрещающая нам и даже избавляющая нас от смешного желания эту душу себе представить; доходящая до того, что обязывает ее перевоплотиться, дабы иметь возможность участвовать в полноте извеч­ной жизни, -- такая догма, столь отчетливо противопо­ложная чистейшему спиритуализму, -- отделяет самым чувствительным образом католическую церковь от всех других христианских верований. Мне кажется, что на протяжении двух-трех веков нет другого такого вопросa, мимо которого религиозная литература проходила бы с большей легкостью. Апологеты, проповедники об этом не говорят... Причина этого полузамалчивания мне непонятна. Я так далеко забрел в Леонардо, что совсем не знаю, как вернуться к самому себе... пусть так! Любой путь приведет меня сюда: в этом состоит определение "само­го себя". Оно не может затеряться, -- оно лишь напрас­но теряет время... Примечания 1* Это был мой первый "заказ" 1. 2* Я всегда различаю две эти функции. Если бы я занимался лишь тем, что меня увлекает, я писал бы лишь для того, чтобы нечто искать или нечто удерживать. Слово, если оно не записано, находит прежде, чем начинает ис­кать 2. 3* Признаться, я не понимал интереса бесконечных деталей, за­ставляющих эрудита рыться в библиотеках. Какой, думал я, смысл в том, что не повторяется? История для меня возбудитель, но отнюдь не пища. То, чему она учит, не преобразуется в модели действий, в функции и опе­рации нашего разума. Когда разум бодрствует, он нуждается лишь в настоящем и в себе самом. Я не ищу утраченного времени, от которого предпочел бы от­речься 3. Мой разум находит себя только в действии. 4* То, что в че