кем ни следил. У него
были большие уши и очень некрасивое лицо с крупными чертами, может быть, в
том числе и поэтому он предпочитал скрываться от мира. На нем был вязаный
серый жилет, напоминавший кольчугу. В других обстоятельствах Курца бы
утомили такие чрезмерные подробности, но Ленни он уважал и потому слушал его
очень внимательно, кивая, подбадривая и никак не выказывая нетерпения.
- Нормальный парень этот Янука, - с жаром уверял Курца Ленни, -
лавочники обожают его, друзья обожают его. Симпатичный покладистый малый,
вот что он такое, Марти. Учится, но и повеселиться любит, поболтать.
Серьезный, но и ничто человеческое ему не чуждо. - Поймав взгляд Курца, он
смешался. - Ей-богу, Марти, иногда и поверить трудно, что он ведет двойную
жизнь!
Курц заверил Ленни, что понимает его, и заверял бы еще долго, если бы в
окне мансарды, расположенной через улицу, не зажегся свет. Этот желтый яркий
прямоугольник на темном сумеречном фоне был для них как любовный призыв. Не
теряя времени, молча, на цыпочках один из обитателей квартиры прокрался к
подзорной трубе, установленной на штативе, а другой, нацепив наушники,
приник к радиоперехватчику.
- Хочешь взглянуть, Марти? - с надеждой спросил Ленни. - Иешуа
улыбается, значит, сегодня видимость хорошая. А если ждать, то он, не ровен
час, может задернуть штору. Ну что видишь, Иешуа? Перышки начистил?
Собирается куда-нибудь? А по телефону с кем говорит? Наверняка с девчонкой.
Легонько отстранив Иешуа, Курц склонился к подзорной трубе и надолго
прилип к ней, нахохлившись, как старый морской волк во время качки, едва
дыша, он изучал Януку, подросшего сосунка.
- Видишь, сколько там, позади него, книг, - сказал Ленни. - Парнишка
начитан, как старый еврей!
- Ты прав, парень что надо, - заключил наконец Курц, улыбнувшись своей
жесткой улыбкой. Подняв серый плащ, брошенный на кресло, он нащупал рукав и
начал не спеша натягивать плащ. - Только не жени его ненароком на своей
дочери.
Ленни смутился еще больше, и Курц поспешил его утешить:
- Ты заслужил благодарность, Ленни, и мы благодарны тебе, искренне
благодарны. - И добавил: - И снимай, снимай его без конца. Не стесняйся,
Ленни. Пленка стоит недорого.
Обменявшись со всеми рукопожатиями, он нахлобучил на голову синий берет
и, защитившись таким образом от всех превратностей часа пик, решительно
двинулся к выходу.
Когда Курца опять водворили в фургон и фургон этот в ожидании часа
отбытия самолета стал колесить по городу, пошел дождь, и погода, казалось,
привела всех троих в мрачное настроение. Одед вел машину, его молодое
бородатое лицо в отблесках вечерних огней выглядело угрюмым и сердитым.
- А сейчас у Януки какая машина? - спросил Курц, хотя, по всей
видимости, ответ ему был известен заранее.
- Шикарный "БМВ", - ответил Одед. - Руль с гидравлическим усилителем,
непосредственный впрыск топлива, пробег - всего пять тысяч километров.
Машины - его слабость.
- Машины, женщины и прочее баловство - все это слабости, - заметил с
заднего сиденья второй агент. - В чем же, спрашивается, его сила?
- Опять взял напрокат? - уточнил у Одеда Курц.
- Опять.
- Глаз не спускайте с этой машины, - сказал Курц, обращаясь к обоим
спутникам сразу. - А если он вернет машину фирме и не возьмет другой, в ту
же секунду сообщите нам.
Требование это они уже выучили наизусть. Еще в Иерусалиме Курц твердил
им: "Самое важное - знать, когда Янука вернет машину".
И вдруг Одед не выдержал. Возможно, наниматели не учли его молодости и
темперамента, делавших его уязвимым в стрессовых ситуациях. Возможно, такому
молодому парню нельзя было поручать работу, в которой то и дело приходилось
ждать. Резко вырулив к обочине, он с таким исступлением нажал на тормоз, что
ручка чуть не отвалилась.
- Да зачем же ему все спускать? - вскричал он. - К чему все эти вокруг
да около? Он же может смотаться к себе, а там ищи его! Что тогда?
- Тогда он для нас пропал.
- Если так, почему сейчас его не прикончить? Да хоть сегодня вечером!
Только прикажите, и дело будет сделано!
Курц не прерывал полета его фантазии.
- Ведь у нас же квартира напротив, так? Можно запулить снаряд через
дорогу.
Курц молчал. С тем же успехом Одед мог бушевать перед лицом сфинкса.
- Так почему же не сделать этого, почему? - повторял Одед громко и
взволнованно.
Курц не то чтобы жалел Одеда, просто он не терял самообладания.
- Потому что это нас ни к чему не ведет, Одед, вот почему. Ты что, не
слыхал, может быть, что говорит Миша Гаврон? Есть у него выражение, я его
очень люблю: если хочешь поймать льва, сперва постарайся хорошенько
привязать козленка. Чьих это бредней ты наслушался? Кто это у нас такой
вояка, вот что мне хотелось бы знать! Ты всерьез хочешь вывести из игры
Януку, в то время как еще немножко, и мы доберемся до их главного боевика -
лучшего из всех за многие-многие годы?
- Он устроил взрыв в Бад-Годесберге! Вена, а может быть, и Лейден - это
тоже он. Евреи гибнут, Марти! Неужели Иерусалиму теперь на это наплевать? И
скольких еще мы подставим, пока будем играть в эти наши игры?
Крепко ухватив своими ручищами Одеда за воротник куртки, Курц
хорошенько встряхнул его. Когда он проделал это вторично, Одед больно
стукнулся головой о стекло машины. Но Курц не извинился, а Одед не посмел
выразить неудовольствие.
- Они, Одед. Не он, а они, - сказал Курц на этот раз с угрозой в
голосе. - Они произвели взрыв в Бад-Годесберге и взрыв в Лейдене. И
обезвредить мы собираемся их, а не шестерых ни в чем не повинных немецких
обывателей и одного глупого мальчишку.
- Ладно, - сказал Одед и покраснел. - Пустите меня.
- Нет, не ладно, Одед. Ведь у Януки есть друзья. Родственники. Вокруг
него есть люди, о которых мы и понятия не имеем. Так будешь и дальше
работать на меня?
- Я ведь сказал - ладно.
Курц отпустил его, и Одед опять нажал на стартер. Курц выразил желание
продолжить увлекательное путешествие в частную жизнь Януки, и они затряслись
по неровной, вымощенной булыжником улочке туда, где был его любимый ночной
клуб, затем к магазину, где он покупал рубашки и галстуки, к парикмахерской,
где стригся, к книжным магазинам, торговавшим леворадикальной литературой, в
которой он любил рыться, подбирая себе книжки. И всю поездку Курц в
прекрасном расположении духа лучезарно улыбался, кивая, словно смотрел
старый, не раз уже виденный фильм. На площади неподалеку от аэропорта они
распрощались. Курц потрепал Одеда по плечу, выразив тем самым свою
неизбывную симпатию, и взъерошил ему шевелюру.
- Слушай, это обоих вас касается: не рвите так постромки. Поешьте лучше
где-нибудь повкуснее и запишите это на мой счет, хорошо?
Это была отеческая ласка командира перед битвой, а ведь командиром -
пока Гаврон это допускал - он и был.
Из всех европейских маршрутов ночной полет из Мюнхена в Берлин тем
немногим, кто совершает этот путь, доставляет острейшие ностальгические
переживания. Как бы ни обстояли дела с покойными, отходящими в небытие или
искусственно поддерживаемыми "Восточным экспрессом", "Золотой стрелой" и
"Голубым скорым", для тех, кому есть что вспомнить, шестьдесят минут ночного
полета по восточногерманскому коридору в дребезжащем и на три четверти
пустом самолете "Пан-Америкен" - это как сафари для охотника-ветерана,
пожелавшего тряхнуть стариной. "Люфтганзе" этот маршрут заказан. Он
принадлежит только победителям, хозяйничающим в бывшей немецкой столице,
историкам и первооткрывателям островов, а вместе с ними поседевшему в битвах
пожилому американцу, излучающему свойственный профессионалам покой,
американцу, совершающему это путешествие на излюбленном своем месте,
зовущему стюардессу по имени, которое он произносит с ужасающим акцентом
оккупантов. Так и кажется, что ему ничего не стоит завести с ней особо
доверительные отношения и за пачку хороших американских сигарет договориться
за спиной властей о чем угодно. Двигатель поднимает рев, и самолет взлетает,
мигают огни, не верится, что у самолета нет пропеллеров. Ты смотришь на
неосвещенную враждебную землю - бомбить ее или спрыгнуть? Ты предаешься
воспоминаниям, в которых войны путаются: по крайней мере, там, внизу, как
это ни странно, мир остался прежним.
Курц не был исключением.
Он сидел у окна, устремив взгляд на что-то, заслоняемое собственным его
отражением в ночи, и, как всегда на этом маршруте, воскрешал в памяти
прошлое. В черноте этой ночи затерялась железнодорожная ветка, но остался
товарный вагон, по-черепашьи медленно ползший с востока и загнанный на
занесенный снегом запасной путь, потому что пять ночей и шесть дней по
железной дороге движутся военные грузы, а это куда важнее Курца, его матери
и еще ста восемнадцати евреев, втиснутых в этот вагон. Они едят снег, они
окоченели, и многим из них так и не суждено больше согреться. "Следующий
лагерь будет лучше", - шепчет мать, чтобы подбодрить его. В черноте этой
ночи осталась его мать, безропотно принявшая смерть, в полях остался и
мальчик из Судет, которым когда-то был он, мальчик, который голодал,
воровал, убивал и ждал без всякой надежды, чтобы новый, но такой же
враждебный, как и все прочие, мир отыскал и принял его. Он видит
союзнический лагерь для перемещенных лиц, людей в незнакомых мундирах, лица
детей, старообразные и лишенные выражения, как и его лицо. Новое пальто,
новые ботинки, новая колючая проволока и новый побег - на этот раз от
спасителей. И опять поля, долгие недели он бредет от поселка к поселку и от
усадьбы к усадьбе, забирая к югу, где мерещится ему спасение, пока
мало-помалу не становится теплее и в воздухе не разливается аромат цветов. И
вот впервые в жизни он слышит, как шелестят пальмы от морского ветерка.
"Слышишь, озябший мальчик, - шепчут ему пальмы, - вот так шелестим мы в
Израиле. И море там синее, совсем как здесь". А у пирса стоит
развалюха-пароходик, который кажется ему огромным и прекрасным. На
пароходике черным-черно от черноволосых евреев, и поэтому, поднявшись на
борт, он стянул где-то вязаную шапочку и носил ее не снимая, пока они не
покинули гавань. Но светлые у него волосы или темные - он им подошел. На
борту командиры обучали их стрельбе из краденых "лиэнфилдов". До Хайфы еще
два дня пути, но для Курца война уже началась. Самолет идет на посадку. Он
чувствует, как кренится борт, и видит, как они проходят над стеной. У него
лишь ручной багаж, но служба безопасности остерегается террористов и поэтому
формальности отнимают много времени.
Шимон Литвак в старом "Форде" ждал его на автомобильной стоянке. Сам он
прилетел из Голландии, где в течение двух дней изучал следы лейденского
происшествия. Как и Курц, он чувствовал, что не вправе спать.
- Бомбу в книге передала девушка, - сказал он, как только Курц влез в
машину. - Видная брюнетка. В джинсах. Портье в отеле решил, что она
студентка университета, и в конце концов уверил себя в том, что приезжала
она на велосипеде. Доказательств мало, но кое в чем я ему верю. Кто-то из
свидетелей показал, что это мотоцикл. Сверток был перевязан красивой лентой,
и на нем была надпись: "С днем рождения, Мордухай". План, способ
передвижения, бомба, девушка - что в этом нового?
- Взрыватель?
- Из русского пластика. Сохранились лишь остатки изоляционного слоя.
Ничего, что могло бы дать ключ.
- Отличительный знак?
- Аккуратный моточек красного провода в "кукле". Курц внимательно
поглядел на него.
- Собственно, никакого провода нет. Обугленные крошки. Ничего не
разберешь.
- И бельевой прищепки нет? - спросил Курц.
- На этот раз он предпочел мышеловку. Обычную кухонную мышеловку. -
Литвак нажал на стартер.
- Мышеловки у него уже были.
- Были и мышеловки, и прищепки, и старые бедуинские одеяла, и не дающие
нам ключа взрыватели, дешевые часы с одной стрелкой, дешевые девицы. И был
этот никчемный террорист-любитель, - сказал Литвак, ненавидевший
непрофессионализм почти столь же яростно, как и врага. - Никчемный даже для
араба. Сколько времени он дал вам?
Курц изобразил недоумение:
- Дал мне? Кто дал?
- На какой срок все рассчитано? На месяц? На два? Каковы условия?
Однако ответы Курца вовсе не всегда отличались точностью.
- Условия таковы, что многие в Иерусалиме предпочитают сражаться с
ливанскими ветряными мельницами, а не напрягать мозги.
- Их сдерживает Грач? Или вы?
Курц погрузился в непривычную для него тихую задумчивость, а Литвак не
захотел ему мешать. В центре Западного
Берлина не было тьмы, а на окраинах - света. Они направлялись к свету.
- Вы здорово польстили Гади, - неожиданно нарушил молчание Литвак,
искоса поглядывая на начальника. - Самому вот так нагрянуть в его город...
Этот ваш приезд для него большая честь.
- Это не его город, - ровным голосом возразил Курц. - Он здесь на
время. Ему дали возможность поучиться, получить специальность и начать жизнь
как бы заново. Для того только он здесь, в Берлине. Кстати, кто он теперь?
Напомни-ка мне, под каким именем он живет?
- Беккер, - сухо ответил Литвак. Курц коротко усмехнулся.
- А как у него с дамами? Значат ли теперь для него что-нибудь женщины?
- Случайные встречи. Ни одной женщины, которую он мог бы назвать своей.
Курц поерзал, усаживаясь поудобней.
- Так, может быть, сейчас ему как раз и нужен роман? А потом он смог бы
вернуться в Иерусалим к своей милой жене, этой Франки, которую ему, как мне
представляется, вовсе и незачем было покидать.
Свернув на неприглядную улочку, они остановились перед нескладным
трехэтажным доходным домом с облупленной штукатуркой. Вход обрамляли чудом
сохранившиеся с довоенных времен пилястры. Сбоку от входа на уровне тротуара
в освещенной неоном витрине красовались унылые образцы дамского платья,
увенчанные вывеской: "Только оптовая торговля".
- Верхнюю кнопку, пожалуйста, - подсказал Литвак. - Два звонка, пауза,
затем третий звонок - и он выйдет. Он живет над магазином.
Курц вылез из машины.
- Удачи вам! Нет, серьезно - желаю удачи!
Литвак смотрел, как Курц поспешил через улицу, как он зашагал враскачку
по тротуару, чересчур стремительно и так же стремительно остановился у
облезлой двери; толстая рука его потянулась к звонку, и в следующую же
секунду дверь отворилась, как будто за дверью кто-то ждал, да так, наверное,
и было на самом деле. Литвак видел, как Курц ступил за порог, как
наклонился, обнимая человека меньше себя ростом, видел, как открывший дверь
тоже обнял его в ответ в скупом солдатском приветствии. Дверь затворилась,
Курц исчез.
На обратном пути, когда он медленно ехал по городу, Литвак был сердит -
так выражалась его ревность, распространявшаяся на все, что он видел вокруг
в этом ненавидимом им, ненавидимом наследственной ненавистью Берлине,
испокон веков и поныне являвшемся колыбелью террора. Литвак направлялся в
дешевый пансион, где, казалось, никто, и он в том числе, не знал, что такое
сон. Но без пяти семь Литвак опять завернул на ту улочку, где оставил Курца.
Нажав на кнопку звонка и подождав, он услышал поспешные шаги - шаги одного
человека. Дверь открылась, Курц вышел, с удовольствием потянулся, глотнул
свежего воздуха. Он был не брит, без галстука.
- Ну как? - спросил его Литвак, лишь только они очутились в машине.
- Что как?
- Что он сказал? Возьмется он за это или хочет жить-поживать в Берлине,
поставляя тряпки заезжим полячкам?
Курц искренне удивился. Он как раз собирался поглядеть на часы и
выворачивал себе руку, одновременно отводя манжет жестом, так
загипнотизировавшим в свое время Алексиса, но, услыхав вопрос Литвака, он
забыл о часах.
- Возьмется ли? Шимон, он ведь израильский офицер! - И улыбнулся вдруг
- так тепло, что Литвак от неожиданности тоже улыбнулся ему в ответ. -
Поначалу, правда, Гади сказал, что предпочел бы и дальше совершенствоваться
в своей новой профессии. Так что пришлось припомнить, как хорошо он
действовал в шестьдесят третьем, когда его перебросили через Суэц. Тогда он
возразил, что план наш не годится, после чего мы подробно обсудили все
неудобства жизни нелегала в Триполи, где он провел, помнится, года три,
налаживая там сеть из ливийских агентов, чьей отличительной чертой было
ужасное корыстолюбие. Затем он сказал: "Вам нужен кто-нибудь помоложе", но
это была пустая отговорка, так она и была воспринята, и мы припомнили все
его ночные вылазки в Иорданию и все трудности открытых военных действий
против партизанских объектов, в чем обнаружили полное взаимопонимание. После
этого мы детально разработали стратегию операции. Чего же больше?
- А сходство? Сходство достаточное? Рост, черты?
- Сходство достаточное, - ответил Курц. Лицо его посуровело, резче
обозначились морщины. - Мы учитываем это. Работаем в данном направлении. А
теперь хватит о нем, Шимон. Я и так тебе в пику чересчур расхвалил его.
Он вдруг оставил серьезный тон и от души рассмеялся, расхохотался так,
что слезы потекли по щекам - слезы усталости и облегчения. Литвак тоже
рассмеялся и почувствовал, как со смехом выходит из него зависть.
Сам захват происходил как обычно. Опытная группа в наши дни делает это
быстро, по раз и навсегда разработанной схеме. В данном случае напряжение
операции придавал лишь предполагаемый масштаб ее. Но ни беспорядочной
стрельбы, ни какого бы то ни было насилия допущено не было. Просто в
тридцати километрах от греко-турецкой границы, на греческой ее стороне,
быстро и без шума был захвачен "Мерседес" вишневого цвета вместе с
водителем. Операцией руководил Литвак, который, как всегда в подобных
обстоятельствах, оказался на высоте. Курц, снова возвратившийся в Лондон для
урегулирования неожиданно возникшего конфликта в группе Швили, все время,
пока решался исход операции, просидел у телефона в израильском посольстве.
Два мюнхенских парня, своевременно доложившие о возврате взятой напрокат
машины и о том, что замены не предвидится, проводили Януку до аэропорта, а в
следующий раз, как явствует из достоверных источников, он объявился лишь три
дня спустя в Бейруте: группой подслушивания, работавшей в каком-то подвале в
палестинской части города, был перехвачен его разговор с сестрой Фатьмой,
служившей при штабе одной из экстремистских организаций. Он весело
поздоровался с сестрой, сказал, что прибыл недели на две повидаться с
друзьями, и осведомился, свободна ли она вечером. Группа доложила, что
говорил он оживленно, напористо, радостно. Фатьма же, напротив, особой
радости не выказывала. Может быть, как заключили они, она за что-то
сердилась на брата, а может быть, и знала, что телефон ее прослушивается.
Впрочем, возможно, действовали обе причины. Во всяком случае, встретиться
брату и сестре так и не удалось.
Затем след Януки обнаружили в Стамбуле, где, предъявив кипрский
дипломатический паспорт, он поселился в "Хилтоне". Два дня он пробыл там,
отдавая дань всем религиозным и светским увеселениям, какие только может
предложить этот город. Наблюдавшие за ним решили, что, прежде чем сесть за
скудный рацион европейского христианства, он, видимо, решил как следует
глотнуть ислама. Он посетил мечеть Сулеймана Великолепного - его видели там
молящимся раза три, видели, как он чистил ботинки на зеленой аллее возле
Южной стены. Он выпил несколько стаканов чая в обществе двух тихих мужчин,
тут же сфотографированных, но так и не опознанных, - как оказалось, то были
случайные люди, агентам вовсе не интересные.
В сквере на площади Султана Ахмеда он посидел на скамейке между лиловых
и оранжевых цветочных клумб, одобрительно глядя на купола и минареты вокруг
и на стайки американских туристов, а вернее - туристок, хихикающих
старшеклассниц в шортах. Но что-то удержало его от того, чтобы подойти к ним
- хотя такой поступок и был бы вполне в его характере, - подойти, поболтать,
посмеяться вместе, чтобы поближе познакомиться. Он накупил слайдов и
открыток у мальчишек-торговцев, ни капли не смущаясь бешеными ценами.
Побродил по храму Святой Софии, с одинаковым удовольствием разглядывая как
византийские достопримечательности времен Юстиниана, так и памятники
турецкого владычества; в отчетах нашлось место даже возгласу искреннего
удивления, которое вызвали у него колонны, вручную доставленные из
Баальбека, города в стране, которую он так недавно покинул.
Но самое пристальное внимание вызвала у него мозаика с изображениями
Августина и Константина, вручающих деве
Марии судьбу своей церкви и города, так как именно в этом месте храма
произошла таинственная встреча с высоким неторопливым человеком в легкой
куртке, сразу же ставшим его гидом, - услуга, дотоле Янукой неизменно
отвергавшаяся. Помимо магии места и времени, когда мужчина подошел к Януке,
было, видимо, что-то в его словах, моментально заставившее собеседника
сдаться. Бок о бок они вторично проделали весь путь, бегло осмотрев еще раз
внутренность храма Святой Софии, отдали дань восхищения его древнему
безопорному своду и отправились вместе на старом "Плимуте" американского
производства по набережной Босфора до автомобильной стоянки неподалеку от
того места, где начинается шоссе на Анкару. "Плимут" уехал, и Янука опять
остался один в этом мире, но теперь уже владельцем красивого "Мерседеса",
который он спокойно подогнал к "Хилтону", сказав портье, что это его машина.
Вечер Янука провел в отеле - даже танец живота, накануне произведший на
него столь сильное впечатление, не смог выманить его наружу, - и увидели его
снова уже на следующее утро, на рассвете, когда он покатил по шоссе на
запад, в сторону Эдирне и Ипсалы. Утро было туманным и прохладным, и линия
горизонта терялась вдали. Он остановился в маленьком городишке выпить кофе и
сфотографировать аиста, свившего гнездо на крыше мечети. Затем поднялся на
пригорок и помочился, любуясь видом на море. Становилось жарче,
тускло-коричневые холмы окрасились в красные и желтые тона. Теперь море
проглядывало между холмами слева. Единственное, что оставалось
преследователям делать на такой дороге, это, как говорится, "зажать жертву в
клещи" - замкнуть двумя машинами, далеко спереди и так же сзади, горячо
надеясь, что он не улизнет, свернув на какую-нибудь неприметную дорогу, что
было вполне вероятно. Пустынное шоссе не позволяло им действовать иначе, ибо
признаки жизни были здесь немногочисленны: цыганские шатры, стойбища
пастухов да изредка появление хмурого типа в черном, который, казалось,
посвятил свою жизнь изучению процесса дорожного движения. У Ипсалы Янука
одурачил всех, неожиданно взяв вправо от развилки и направившись в городок,
вместо того чтобы устремиться к границе. Не задумал ли он избавиться от
машины? Упаси бог! Но тогда какого черта ему понадобилось в этом вонючем
турецком пограничном городке?
Однако дело тут было вовсе не в черте. В захудалой мечети на главной
площади городка, на самой границе с христианским миром, Янука в последний
раз препоручил себя Аллаху, что было, по справедливому, хоть и мрачноватому,
замечанию Литвака весьма предусмотрительно с его стороны. Когда он выходил
из мечети, его укусила коричневая шавка, убежавшая от его карающей десницы.
В этом увидели еще одно предзнаменование.
Наконец, ко всеобщему облегчению, он опять появился на шоссе. Здешняя
пограничная застава представляет собой местечко не слишком приветливое.
Греция и Турция объединяются здесь без большой охоты. С обеих сторон земля
изрыта: по ней проложили свои тайные тропы разного рода террористы и
контрабандисты, перестрелка здесь настолько привычна, что о ней никто и не
упоминает; всего в нескольких километрах к северу проходит болгарская
граница. На турецкой стороне надпись по-английски: "Приятного путешествия".
Для отъезжающих греков таких добрых слов не нашлось, только щит с какими-то
турецкими надписями, потом мост, перекинутый через стоячую зеленую лужу,
небольшая очередь, нервно ожидающая турецкого пограничного контроля,
которого Янука, предъявив свой дипломатический паспорт, попытался избежать,
в чем и преуспел, тем самым ускорив развязку. Потом, зажатая между турецкими
пограничными службами и постами греческих часовых, следует нейтральная
полоса шириною метров в двадцать. На ней Янука купил себе бутылку
беспошлинной водки и съел мороженое в кафе под пристальным взглядом с виду
сонного длинноволосого парня по имени Ройвен. Ройвен уже три часа поедал в
этом кафе булочки. Последним приветом турецкой земли является бронзовая
статуя Ататюрка, декадента и пророка, злобно взирающего на плоские равнины
вражеской территории. Как только Янука миновал Ататюрка, Ройвен оседлал
мотоцикл и передал пять условных сигналов по азбуке Морзе Литваку,
ожидавшему в тридцати километрах от границы на греческой территории, в
месте, где уже не было охраны и машинам предписывалось сбавить скорость
ввиду ремонтных работ на дороге. После чего и Ройвен на мотоцикле поспешил
туда, дабы насладиться зрелищем.
Для приманки они использовали девушку, что было вполне резонно,
учитывая не однажды проявленные склонности Януки. В руки ей дали гитару -
тонкая деталь, ибо в наши дни наличие гитары снимает с девушки всякие
подозрения, даже если та и не умеет на ней играть. Гитара - универсальный
знак мирных намерений и духовности, что показали их недавние наблюдения в
совсем другой сфере. Они лениво обсудили, какая девушка лучше подойдет -
блондинка или брюнетка, так как знали, что Янука предпочитает блондинок, но
учитывали и его постоянную готовность допускать исключения. В конце концов,
они остановились на темноволосой девушке на том основании, что она лучше
смотрелась сзади, да и походка у нее была попикантнее. Девушке предстояло
возникнуть там, где кончался ремонтируемый участок. Ремонтные работы явились
для Литвака и его команды благословением божьим. Кое-кто уверовал даже, что
руководит их операцией никакой не Курц и не Литвак, а сам господь бог - в
его иудейском варианте.
Сперва шел гудрон, затем - без всякого дорожного знака - начиналась
грубая серо-голубая щебенка величиной с мячик для игры в гольф, хоть и не
такая круглая. Далее следовал деревянный настил с желтыми предупредительными
мигалками по бокам, максимальная скорость здесь была десять километров, и
только безумец мог нарушить это предписание. Вот здесь-то и следовало
появиться девушке, медленно бредущей по пешеходной части дороги. "Иди
естественно, - сказали ей, - и не суетись, а только выстави опущенный
большой палец". Их беспокоила лишь чересчур явная привлекательность девушки:
не подхватил бы ее кто-нибудь, прежде чем Янука успеет предъявить на нее
права.
Нет, ремонтные работы и впрямь оказались удачей чрезвычайной. Они
временно отгородили одну от другой встречные полосы движения, разделив их
пустырем шириною в добрых пятьдесят метров, где стояли вагончики строителей
и тягачи и всюду валялся мусор. Здесь можно было, не вызывая ни малейших
подозрений, укрыть целый полк солдат. В их же
случае ни о каком полке и речи не было. Вся группа непосредственных
участников операции состояла из семи человек, считая Шимона Литвака и
девушку, служившую приманкой. Гаврон-Грач не допустил бы ни малейшего
превышения сметы расходов. Остальные же пятеро были легко одетые и обутые в
кроссовки парни, из тех, что, не вызывая ничьих подозрений, часами могут
стоять, переминаясь с ноги на ногу, и разглядывать свои ногти, а потом вдруг
хищно кинуться в атаку, за которой опять последует полоса созерцательного
бездействия.
Тем временем приближался полдень, солнце было в зените, в воздухе
стояла пыль. На шоссе появлялись лишь серые грузовики, груженные не то
глиной, не то известью. Сверкающий вишневый "Мерседес", хоть и не новый, но
достаточно элегантный, казался среди этих мусоровозов свадебной каретой. Он
въехал на щебенку, делая тридцать километров в час, что было явным
превышением скорости, и тут же сбавил ее до двадцати километров, так как по
днищу машины застучали камешки. Когда он приблизился к настилу, скорость
машины упала до пятнадцати, а затем и до десяти километров: Янука заметил
девушку. Наблюдавшим было видно, как он обернулся, проверяя, так ли она
хороша спереди, как сзади. И остался удовлетворен. Янука проехал еще немного
- до того места, где опять начинался гудрон, - тем самым доставив несколько
неприятных минут Литваку, уже решившему использовать дополнительно
разработанный вариант операции, вариант более сложный, требовавший
подключения добавочных участников: инсценировку дорожного происшествия в ста
километрах от ремонтируемого участка. Но похоть, или природа, или еще
что-то, делающее из нас дураков, все-таки победило. Янука подъехал к
обочине, нажал кнопку, опустил стекло и, высунув красивую голову жизнелюбца,
стал ждать, пока освещенная солнцем девушка волнующей походкой подойдет к
нему. Когда она поравнялась с машиной, он по-английски осведомился, не
собирается ли она проделать весь путь до Калифорнии пешком. Так же
по-английски она ответила, что "вообще-то ей надо в Салоники", и спросила,
не туда ли он направляется. На что, по ее словам, в тон ей он ответил, что
"вообще-то поедет, куда она
захочет", однако никто этого не слышал, и потому, когда операция
завершилась, в группе эти слова вызвали сомнения. Сам Янука решительно
утверждал, что не говорил ей ничего подобного, так что, возможно, окрыленная
успехом, она кое-что и присочинила. Ее глаза и все ее черты и впрямь были
весьма привлекательны, а плавная зазывность походки довершала впечатление.
Чего еще было желать чистокровному молодому арабу после двух недель суровой
политической переподготовки в горах южного Ливана, как не такую вот райскую
гурию в джинсах?
Следует добавить, что и сам Янука был строен и ослепительно красив
вполне семитской, под стать ей, красотой и обладал даром заразительной
веселости. В результате они ощутили тягу друг к другу, тягу такого рода,
какую только и могут ощутить две физически привлекательные особи, сразу
почувствовавшие потенциального партнера. Девушка опустила гитару и, как ей
было велено, высвободила плечи из лямок рюкзака, затем с видимым
удовольствием скинула рюкзак на землю. По замыслу Литвака, этот попахивающий
стриптизом жест должен был подтолкнуть Януку к одному из двух, на выбор:
либо открыть заднюю дверцу, либо выйти из машины и отпереть багажник. Так
или иначе, появлялся удобный шанс для нападения.
Разумеется, в некоторых моделях "Мерседеса" багажник открывается
изнутри. Однако модель Януки была иной, что Литвак знал доподлинно. Как знал
он и то, что багажник заперт или же что выставлять на шоссе девушку с
турецкой стороны границы совершенно бессмысленно. Как бы мастерски ни были
подделаны документы Януки - а по арабским меркам они были подделаны отлично,
- Янука не настолько глуп, чтобы осмелиться пересекать границу с неизвестным
грузом. По общему мнению, все произошло наилучшим образом. Вместо того чтобы
просто повернуться и вручную открыть заднюю дверцу, Янука - возможно, чтобы
произвести на девушку впечатление, - решил использовать автоматику и открыть
перед ней все четыре дверцы разом. Девушка забросила через ближайшую заднюю
дверцу на сиденье рюкзак и гитару, после чего, захлопнув дверцу, лениво и
грациозно двинулась к передней дверце, как бы намереваясь сесть рядом с
водителем. Но к виску Януки уже был приставлен пистолет, а Литвак,
выглядевший даже более немощным, чем обычно, стоя на коленях на заднем
сиденье, жестом испытанного головореза самолично зажимал в тиски голову
Януки, другой рукой поднося к его рту снадобье, которое, как уверили
Литвака, было крайне тому необходимо - в отрочестве Янука страдал астмой.
Что позднее удивляло всех, так это бесшумность операции. Ожидая, пока
подействует снадобье, Литвак даже услышал в этой тишине отчетливый хруст
стекол попавших под колеса солнцезащитных очков, на миг он подумал, что это
хрустнула шея Януки, и похолодел - ведь это испортило бы все. Поначалу они
опасались, что Янука ухитрился забыть или выбросить поддельную
регистрационную карточку своей машины и документы, с которыми он собирался
ехать дальше, но, по счастью, тревога оказалась ложной: и карточка, и
документы были обнаружены в его элегантном черном бауле между шелковыми
сшитыми на заказ рубашками и броскими галстуками, которые они вынуждены были
конфисковать у него для собственных их нужд вместе с красивыми золотыми
часами от Челлини, золотым браслетом в виде цепочки и золотым амулетом,
который Янука носил на груди, уверяя, что это подарок любимой его сестры
Фатьмы... Повезло им вдобавок и с затемненными стеклами автомобиля Януки,
что не давало возможности посторонним глазам увидеть то, что происходило
внутри. Ухищрение это - одно из многих доказательств приверженности Януки к
роскоши - также сыграло роковую роль в его судьбе. Свернуть в таких условиях
на запад, а затем на юг было проще простого; они могли бы сделать это
совершенно естественно, не вызвав ничьих подозрений. И все же из
осторожности они подрядили еще грузовик, из тех, что перевозят ульи. В
местах этих пчеловодство процветает, а Литвак резонно предположил, что даже
самый любознательный полицейский хорошенько подумает, прежде чем соваться в
такой грузовик и тревожить пчел.
Единственным непредвиденным обстоятельством явился укус собаки - а что,
если шавка эта была бешеной? На всякий случай они раздобыли сыворотку и
вкатили Януке укол.
Важно было обеспечить одно: чтобы ни в Бейруте, ни где-либо еще не
заметили временного исчезновения Януки. Люди Курца уже достаточно изучили
его независимый легкомысленный нрав, знали, что поступки его отличает
удивительное отсутствие логики, что он быстро меняет замыслы, частью по
прихоти, частью из соображений безопасности, видя в этом наилучший способ
сбить с толку преследователей. Знали они и о его новом увлечении греческими
древностями: не раз и не два он по пути менял маршрут, чтобы посмотреть
какие-нибудь античные развалины.
Итак, можно было начинать творить легенду, как называли это Курц и его
помощники. А вот удастся ли ее завершить, хватит ли времени, сверенного по
допотопным часам Курца, развернуть все, как они намеревались, это уже другой
вопрос. Курца подстегивали два обстоятельства: первое - желание двинуть
вперед дело, пока Миша Гаврон не прикрыл их лавочку, второе - угроза Гаврона
в случае отсутствия видимых результатов внять голосам, все более настойчиво
требовавшим от него перехода к военным действиям. Этого-то Курц и страшился.
Глава 3
Иосиф и Чарли познакомились на острове Миконос, на пляже, где
находились две таверны, за поздним обедом, когда греческое солнце второй
половины августа самым беспощадным образом палит вовсю. Или, мысля в
масштабе истории, через месяц после налета израильской авиации на
густонаселенный палестинский квартал Бейрута, позднее объявленного попыткой
обезглавить палестинцев, лишив их руководителей, хотя среди сотен погибших
никаких руководителей не было, если не считать потенциальных, так как в
числе убитых оказались и дети.
- Поздоровайся с Иосифом, Чарли, - весело предложил кто-то, и дело было
сделано.
Оба при этом притворились, что ничего особенного не произошло. Она
сурово нахмурилась, как и подобает истой революционерке, и протянула ему
руку фальшиво добропорядочным жестом английской школьницы, он же окинул ее
спокойно-одобрительным взглядом, не выразившим, как это ни странно, никаких
дурных поползновений.
- Ну привет, Чарли, здравствуй, - сказал он, улыбнувшись, с любезностью
не большей, чем того требовали приличия.
Итак, на самом деле поздоровался он, а не она.
Она заметила его привычку - прежде чем сказать слово, по-военному
сдержанно поджать губы. Голос у него был негромкий, что придавало его речи
удивительную мягкость - казалось, он куда меньше говорит, чем умалчивает.
Держался он с ней как угодно, только не агрессивно.
Звали ее Чармиан, но всем она была известна как Чарли или же Красная
Чарли - прозвище, которым она была обязана не только цвету волос, но и
несколько безрассудному радикализму убеждений - следствию ее обеспокоенности
тем, что происходит в мире, и желания искоренить царящее в нем зло. Ее
видели в шумной компании молодых английских актеров, живших в
хижине-развалюхе в двух шагах от моря и спускавшихся оттуда на пляж, -
сплоченная стайка обросших и лохматых юнцов, дружная семейка. Получить в
свое распоряжение эту хижину, да и вообще очутиться на острове было для них
настоящим чудом, но актеры - народ к чудесам привычный. Облагодетельствовала
же их какая-то одна контора в Сити, с некоторых пор пристрастившаяся
оказывать поддержку странствующим актерам. По окончании турне по провинции
несколько основных актеров труппы с удивлением услышали предложение
отдохнуть и поправить свое здоровье за счет фирмы. Чартерным рейсом их
переправили на остров, где их ожидали гостеприимная хижина и прожиточный
минимум, покрываемый за счет продления их скромного контракта. Это было
щедростью невиданной, неслыханной и неожиданной.
Обсудив все, они решили, что лишь свиньи-фашисты способны на такое
самоотверженное великодушие, после чего начисто забыли о том, как они попали
сюда. Лишь изредка то один, то другой, поднимая стакан, заплетающимся языком
хмуро и нехотя провозглашал здравицу облагодетельствовавшей их фирме.
Чарли никак нельзя было назвать самой хорошенькой в их компании, хотя в
чертах ее угадывалась явная сексуальность, равно как и неистощимая доброта,
столь же явная, несмотря на внешнюю суровость. Тупица Люси - вот та была
сногсшибательна. Чарли же, по общепринятым меркам, была даже некрасива:
крупный длинный нос, уже потрепанное лицо казалось то почти детским, то
минуту спустя вдруг таким старым и скорбным, что оставалось лишь уповать,
чтобы будущее не прибавило к ее жизненному опыту новых разочарований. Порою
она была их приемышем, порою - заботливой мамашей, казначейшей,
хранительницей и распорядительницей мази от комаров и пластырей от порезов.
В этой роли, как и во всех прочих, она была само великодушие, сама
компетентность. А часто, становясь их совестью, она обрушивалась на своих
товарищей за их грехи, подлинные и мнимые, и обвиняла в шовинизме,
сексуальной распущенности, истинно западной апатичности. Право на это давала
ее "культура", поднимавшая, как они сами не раз признавались, и их на
ступеньку выше. Чарли получила образование в частной школе и была как-никак
дочерью биржевого маклера, хоть и окончившего свои дни за решеткой по
обвинению в мошенничестве - прискорбный финал, о котором она время от
времени им напоминала, и все же культура в человеке всегда скажется.
Но самое главное: она была общепризнанной премьершей. Когда по вечерам
актеры, нацепив соломенные шляпы и завернувшись в пляжные халаты,
разыгрывали в своем кругу небольшие пьески, именно Чарли, если снисходила до
этого, была неподражаема. Если они собирались, чтобы попеть, то
аккомпанировала на гитаре им Чарли, причем делала она это так хорошо, что
гитара совершенно забивала их голоса; Чарли знала и песни протеста и
великолепно исполняла их, сердито, по-мужски напористо. Иногда, хмурые,
молчаливые, они собирались в кружок и, развалясь, курили марихуану и пили
сухое вино по тридцать драхм за пол-литра. Все, но не Чарли, которая
держалась в стороне с таким видом, словно давно выпила и выкурила положенную
ей норму.
- Подождите, во