ска были снабжены проштемпелеванными
фотографиями и усеяны изображениями красных крестов, выполненными особым,
затрудняющим подделку способом, как на денежных знаках. Они объяснили, что
призваны обеспечить соблюдение израильтянами Женевской конвенции
относительно военнопленных, что, видит бог, задача отнюдь не простая, - а
также связь Януки с внешним миром, насколько это дозволяют тюремные правила.
Они настаивают, сказали они, на том, чтобы из одиночки он был переведен в
арабскую камеру, однако понимают, что до "тщательного дознания", которое
должно начаться со дня на день, израильтяне так или иначе вынуждены
подвергнуть его изоляции. Нередко, как они объясняли, израильтяне склонны
давать волю чувствам и забываться. Слово "дознание" они произносили
подчеркнуто неодобрительно, как будто хотели бы называть это как-нибудь
иначе. Тут, действуя точно по инструкции, Одед вернулся и занялся наведением
порядка. Ответственные за допрос тут же замолчали, выжидая, когда он уйдет.
На следующий день они принесли Януке отпечатанный формуляр анкеты и
помогли ему собственной рукой заполнить ее: фамилия, старина, вот здесь,
адрес, дата рождения, ближайшие родственники, нет, вот здесь, занятие -
здесь ведь должно значиться "студент", не так ли? - ученая степень,
вероисповедание, простите, ради бога, но таковы правила. Янука все написал
как надо, с должным тщанием, несмотря на то, что поначалу не желал это
делать, и его первый жест доброй воли и стремление к сотрудничеству были
встречены внизу членами "Комитета чтения и письма" с большим
удовлетворением, несмотря даже на то, что почерк Януки под влиянием
наркотиков приобрел некоторую детскость.
На прощание ответственные за допрос вручили Януке отпечатанную на
английском языке брошюру, где перечислялись права узников, а также - с
дружеским похлопыванием по плечу и подмигиваниями - две плитки швейцарского
шоколада. Называли они его при этом по имени - Салим. Потом целый час они
наблюдали за ним из соседней комнаты при помощи инфракрасных лучей -
глядели, как в полной темноте он рыдал и качал головой. После этого они
зажгли свет и радостно вкатились к нему со словами: "Смотрите, Салим, что мы
получили для вас! Хватит, просыпайтесь, уже утро!" Это было письмо,
адресованное ему и отправленное из Бейрута через Красный Крест; на конверте
стоял штамп "Пропущено тюремной цензурой". Письмо было от его любимой сестры
Фатьмы - той самой, что подарила ему золотой амулет на шею. Изготовил письмо
Швили, составила мисс Бах, а хамелеонский талант Леона придал стилю
достоверность сестринской взыскательной нежности. Моделью им послужили
письма, полученные Янукой за то время, пока за ним велось наблюдение. Фатьма
посылала ему свою любовь и приветы и выражала надежду, что, когда придет
время, Салим будет держаться стойко. Похоже, она имела в виду грозившее ему
ужасное "дознание". Она решила расстаться со своим другом и уйти со службы,
писала она, с тем чтобы устроиться сестрой милосердия в Сайде, потому что не
может она больше находиться вдали от родной Палестины, когда ее Янука так
страдает. Она восхищается им и никогда не перестанет им восхищаться, клялся
Леон. До самой смерти и после смерти Фатьма будет любить своего храброго
брата, дорогого ее героя, уж Леон-то знает, что говорит. Янука взял письмо
из их рук с притворным безразличием, но, оставшись один, благоговейно и
молитвенно прижал письмо к щеке, а затем склонился в поклоне, как мученик,
ждущий удара меча.
- Я требую бумагу, - горделиво сказал он охранникам, когда они спустя
час вернулись в камеру, чтобы прибрать в ней.
С тем же успехом он мог бы и не говорить этого. Одед лишь зевнул ему в
ответ.
- Я требую бумагу! Я требую представителей Красного
Креста! В соответствии с Женевской конвенцией я требую, чтобы мне дали
возможность написать письмо моей сестре Фатьме!
Эти его слова также были с радостью встречены внизу, ибо они
доказывали, что первое приношение "Комитета чтения и письма" Янукой принято.
В Афины было немедленно отправлено специальное сообщение. Охранники исчезли
- якобы для консультации - и вернулись с небольшой стопкой бумаги и
конвертов со штампом Красного Креста. Вместе с нею они вручили Януке
"Памятку узника", где объяснялось, что "отправляются письма, лишь написанные
по-английски и не содержащие шифрованной информации". Ручки, однако, они ему
не дали. Янука требовал ручку, просил, умолял и, хоть и был в состоянии
заторможенности, плакал и кричал на них, но ребята-охранники громко и четко
отвечали ему, что в Женевской конвенции о ручках ничего не говорится.
Полчаса спустя к нему примчались двое "наблюдателей". Выразив праведное
негодование, они дали ему свою собственную ручку, украшенную девизом "За
гуманизм".
Так, сцена за сценой, представление разворачивалось еще несколько
часов, и все это время ослабевший Янука безуспешно пытался оттолкнуть
протянутую ему руку дружбы. Написанное им письмо было совершенно
классическим: сумбурное трехстраничное послание, полное благих советов,
жалости к себе и фанфаронства, снабдило Швили первым "чистым" образчиком
почерка Януки в состоянии волнения, а Леона - замечательным пособием по
изучению стиля его английской письменной речи.
"Моя дорогая сестра, через неделю жизнь моя будет поставлена на карту,
и в предстоящем испытании путеводной звездой мне будет твое мужество", -
писал Янука. Текст этот был передан специальным сообщением. "Сообщайте мне
все, - инструктировал Курц мисс Бах. - Никаких умолчаний. Если ничего не
происходит, дайте знать, что ничего не происходит". Тут же следовала еще
более жесткая инструкция Леону: "Проследи, чтобы сообщения для меня она
готовила каждые два часа, и не реже. А лучше - каждый час".
Это было первым письмом Януки, обращенным к Фатьме, за которым
последовал еще ряд писем. Иногда письма их друг к другу сталкивались; иногда
Фатьма отвечала на его вопросы почти сразу, как только они были заданы;
вопросы задавала ему в свой черед и она.
Начинайте с конца, учил их Курц. В данном случае концом этим явились
непрекращающиеся и на первый взгляд бессмысленные разговоры. Час за часом
двое ведущих допрос с неослабным добродушием болтали с Янукой и, как он,
наверное, думал, поддерживали его дух своей неизменной швейцарской
искренностью, готовя его для сопротивления в тот день, когда эти израильские
висельники потащат его на "дознание". Прежде всего они выспросили его мнение
относительно всего, что только угодно было ему с ними обсудить, и очень
понравились ему своим ненавязчивым вниманием и отзывчивостью. Политика,
застенчиво признались они, никогда не была их областью, они всегда пытались
поставить во главу угла не идеи, а человека. Один из них процитировал
Роберта Бернса, который, по счастливой случайности, оказался любимым поэтом
также и Януки. Они до того внимательно относились к его высказываниям, что
иной раз казалось, будто они готовы вот-вот разделить с ним его убеждения.
Они спросили Януку, как теперь, пробыв на Западе уже год или даже больше,
оценивает он западную цивилизацию - и вообще, и каждой из стран в
отдельности, - и взволнованно выслушали его неоригинальные суждения: эгоизм
французов, жадность немцев, аморальность и изнеженность итальянцев.
"А англичане?" - невинно осведомились они. "О, англичане, эти хуже
всех! - решительно отрезал он. - Англия испорчена, развращена и находится в
тупике. Она проводник идей американского империализма. Англия - синоним
всего самого дурного, а величайшее ее преступление в том, что в ней
хозяйничают сионисты". Тут Янука пустился на все лады честить Израиль, в чем
они ему не препятствовали. Они не хотели, чтобы с самого начала он хоть в
какой-то степени мог заподозрить, что их особенно интересуют его
передвижения по Англии. Вместо этого они принялись расспрашивать его о
детстве - о родителях, о доме в Палестине, причем не без молчаливого
удовлетворения было отмечено, что о своем старшем брате он ни разу не
упомянул, что даже и теперь брат был совершенно вычеркнут из его
жизнеописания. При всей симпатии к ним Янука все еще говорил с ними
исключительно о вещах, как он думал, не имеющих отношения к делу, которому
он посвятил жизнь.
С неизбывным сочувствием внимали они как рассказам Януки о зверствах
сионистов, так и воспоминаниям о футбольных матчах в Сидонском лагере и о
победах его в качестве вратаря. "Расскажите о вашем лучшем матче, - просили
они. - О самом трудном мяче, который вы взяли. О кубке, который вы
завоевали, и о том, в чьем присутствии великий Абу Аммар вручал вам его".
Янука шел им навстречу и смущенно, с запинками отвечал. Внизу работали
магнитофоны, и мисс Бах вставляла в них все новые кассеты, делая паузы лишь
затем, чтоб послать через пианиста Самуила очередное сообщение в Иерусалим
вместе с сообщением его собрату Давиду в Афины. А Леон тем временем пребывал
в своем особом раю: полузакрыв глаза и позабыв обо всем, он слушал
исковерканный английский Януки, погружался в стихию его темпераментной речи,
усваивал эту импульсивную манеру, особый стиль с неожиданными всплесками
цветистости, слог и ритм речи, привычку чуть ли не в середине фразы вдруг
перескакивать на другое. В соседней комнате Швили писал, бормоча себе под
нос и фыркая. Иногда, как замечал Леон, Швили прерывал работу, впадая в
отчаяние. Тогда он мерил шагами комнату, посылая на голову несчастного
заключенного наверху все проклятия, какие могла измыслить изобретательность
тюремного ветерана.
Что же касается дневника Януки, здесь им предстояло сблефовать, причем
сблефовать весьма рискованно. Поэтому они откладывали это до последнего,
пока не вытянули из него максимум возможного мастерским применением всех
других методов. И даже потом, когда ничего другого уже не оставалось, они
затребовали на это прямую санкцию Курца, настолько опасались они сломать
хрупкий мостик доверия, установившийся между ними и Янукой. Их люди
обнаружили дневник на следующий же день после захвата Януки. Они - их было
трое - явились к нему на квартиру в канареечного цвета комбинезонах со
специальными значками фирмы, ведающей уборкой квартир. Ключ от квартиры и
почти подлинная записка от хозяина дома открыли перед ними двери, отведя от
них малейшие подозрения. Из фургончика такого же цвета, как их комбинезоны,
они вытащили пылесосы, метлы и стремянку. После этого они закрыли дверь,
задернули занавески и целых восемь часов не покладая рук трудились в
квартире, пока все, что можно было отснять, не было отснято, а остальное
осмотрено, перещупано, вновь положено на прежнее место и даже опять
присыпано слоем пыли из специального пульверизатора. Среди их находок был и
засунутый между книжным шкафом и телефонным аппаратом небольшой в обложке
коричневой кожи блокнот для дневниковых записей - подношение одной из
ближневосточных авиакомпаний, услугами которой, видимо, когда-то
воспользовался Янука. Им было известно, что Янука вел дневник, но среди
вещей, захваченных при его поимке, дневника не оказалось. Теперь же, к их
радости, дневник нашелся. Некоторые записи в нем были на арабском, другие на
французском или же английском. Были и записи, разобрать которые не
представлялось возможным, так как язык их не принадлежал к числу известных,
кое-какие записи были зашифрованы, причем весьма примитивным шифром.
Большинство записей касалось предстоящих деловых встреч, но были и такие,
что освещали события прошлые: "Встретился с Дж. Позвонил П.". Помимо
дневника, они отыскали и другую важную вещь, за которой долго охотились: в
пухлом конверте из плотной бумаги была кипа счетов, хранимых на тот день,
когда Януке надлежало представить отчет в своих тратах. Следуя инструкции,
команда прихватила и этот конверт.
Но как расшифровать ключевые записи дневника? Как понять их без помощи
Януки?
И, следовательно, каким образом получить от него помощь?
Они подумали было увеличить дозу наркотиков, но отказались от этой
идеи: побоялись, что он может и вовсе потерять контроль над собой.
Использовать же насильственные меры воздействия значило бы совершенно
подорвать с трудом добытое доверие. И к тому же их как профессионалов
оскорбляла самая мысль о таком методе. Они предпочли строить все на прежних
основаниях - на страхе, чувстве зависимости и близящейся дате ужасного
"дознания", которое предпримут израильтяне. Для начала они принесли Януке
записку от Фатьмы - кратчайшее и лучшее из всего написанного Леоном: "По
слухам, час близок. Умоляю, заклинаю тебя - крепись!" Они зажгли ему свет,
чтобы он мог прочитать записку, затем опять погасили свет и не возвращались
дольше обычного. В кромешной тьме они имитировали сдавленные крики, клацанье
засовов дальних камер и звук, производимый безжизненным, закованным в
кандалы телом, когда его волокут по каменному коридору. Затем они сыграли на
волынке траурную мелодию палестинского военного оркестра: пусть пленник
думает, что он уже умер. Во всяком случае, из камеры не доносилось ни звука.
Они впустили к нему охранников, и те, сорвав с него рубашку, связали ему
руки за спиной и заковали ноги в кандалы. И опять оставили его. Словно на
веки вечные. И слышали, как он застонал: "О нет, нет!" - и опять, и опять.
Они обрядили пианиста Самуила в белый халат, дали в руки ему стетоскоп
и велели прослушать сердце у Януки, что Самуил и проделал с совершенным
бесстрастием. Происходило это в темноте, но, возможно, мельтешение белого
халата возле него Янука все же разглядел... После чего его опять оставили в
одиночестве. С помощью инфракрасных лучей они наблюдали, как он мучился и
дрожал, видели, как он, вдруг вознамерившись покончить с собой, принялся с
силой биться головой о стену - единственное движение, которому не мешали
кандалы. Но стена была обита толстым слоем специальной ваты, и - бейся не
бейся - результата он не достиг. Испустив еще несколько душераздирающих
криков, они замолчали, и все погрузилось в мертвую тишину. В темноте они
выстрелили из пистолета. Звук выстрела был таким неожиданным и таким
явственным, что Янука подпрыгнул на
месте. И стал подвывать - тихонько, словно ему не хватало голоса, чтобы
завыть в полную силу.
Тогда они решили действовать.
Вначале в камеру деловито вошли охранники. Они подняли его, с двух
сторон подхватив под руки. Одеты они были легко, как будто приготовились к
тяжелой физической работе. В ту минуту, когда они дотащили трясущегося Януку
до двери, им преградили путь двое его швейцарских заступников. На их лицах
читались озабоченность и возмущение. Между охранниками и швейцарцами
произошел так долго назревавший яростный спор. Спорили они на иврите, и
Янука понимал их лишь частично, но то, что швейцарцы предъявили ультиматум,
- это он понял. Швейцарцы говорили, что "дознание" еще должен разрешить
начальник тюрьмы. Пункт 6, параграф 9 Уложения четко указывает, что насилие
может быть применено исключительно с разрешения начальника тюрьмы и при
обязательном присутствии доктора. Но охранники плевать хотели на Уложение, о
чем и сообщили. Оно у них уже вот где сидит и из ушей идет, сказали они и
показали, как оно идет из ушей. Едва не произошла потасовка. Однако
швейцарцам удалось предотвратить драку. В конце концов было решено, что они
все четверо немедленно пойдут к начальнику тюрьмы для выяснений. После этого
все они затопали прочь, вновь оставив Януку одного, и вскоре можно было
видеть, как, скорчившись у стены, он погрузился в молитву, хотя понятия не
имел, где находится восток.
В следующий свой приход швейцарцы явились одни, без охраны, лица их
были очень серьезны - они принесли дневник Януки, - принесли с таким видом,
словно, несмотря на малые свои размеры, он полностью менял положение Януки и
всю ситуацию. В придачу к дневнику они принесли два его запасных паспорта -
французский и кипрский, - найденные под половицами в его квартире, а также
ливанский паспорт, который был при нем, когда его схватили.
Они объяснили ему, как обстоят дела. Объяснили подробно. Но говорили
как-то по-новому - с важностью и не то чтобы угрожающе, но словно
предупреждая о чем-то. По просьбе израильтян западногерманские власти
произвели
обыск в его квартире в центре Мюнхена, сказали они. Найдя там его
дневник, эти паспорта и другие доказательства его деятельности в последние
несколько месяцев, власти преисполнились решимости провести расследование
"со всем тщанием". В своем заявлении на имя начальника тюрьмы швейцарцы
указали, что такое расследование и незаконно, и ненужно, и предложили, чтобы
делом этим занялся Красный Крест, для начала представив Януке весь материал
и, разумеется, без всякого принуждения, а только добровольно получив от него
(если начальник тюрьмы этого потребует, то в письменном виде) и написанное
собственной его рукой объяснение всего произошедшего с ним за последние
полгода, с датами, знакомствами, местами явок и указанием, с какими
документами он путешествовал. Там, где воинская присяга требует от него
молчания, сказали они, пусть он честно это и укажет. Там же, где молчания не
требуется... что ж, они, по крайней мере, выиграют время для апелляции.
Тут они рискнули предложить Януке или Салиму, как они теперь его
называли, неофициальный дружеский совет. Прежде всего будьте точны, взывали
они к нему, раздвигая для него складной столик, после чего ему выдали одеяло
и развязали руки. Не сообщайте ничего, что хотите оставить в тайне, но то,
что вы решите сообщить, должно быть абсолютно достоверным. Помните, что мы
должны позаботиться о нашей репутации. Помните о тех, кого приведут сюда
после вас. Если не ради нас, то ради них сделайте все как надо. В последних
словах содержался намек на уготованный ему самому мученический конец.
Подробности как-то отступили на задний план; единственное достоверное
сведение, которое он им теперь мог сообщить, был ужас, переполнявший его
душу.
Да, стойкость не была ему свойственна, как они и предполагали. Хотя и
тут была минута, показавшаяся достаточно долгой, когда они испугались, что
он ускользнул от них. Они подумали об этом, когда он вдруг вперил в каждого
по очереди твердый, незамутненный взгляд, словно, откинув покров иллюзий,
ясно увидел в них своих мучителей. Но ясность с самого начала не была
фундаментом их отношений, не стала
она им и сейчас. Янука принял предложенную ему ручку, и в глазах его
они прочли горячее желание обманываться и впредь.
На следующий день, после того как развернулись эти драматические
события, в тот час, который в обычной жизни является временем
послеобеденным, Курц прибыл прямиком из Афин, чтобы проверить работу Швили и
одобрить или же не одобрить некоторые ловкие вкрапления в дневник, паспорта
и счета, сделанные прежде, чем документам этим надлежало вернуться на их
законные места.
Задачу перейти от конца к началу взял на себя сам Курц. Но прежде,
удобно расположившись в нижней квартире, он вызвал к себе всех, кроме
охранников, и попросил доложить ему, в форме и темпе, им наиболее
предпочтительных, о результатах и достижениях. В белых нитяных перчатках,
совершенно не утомленный длившимся всю ночь допросом Чарли, он осмотрел
вещественные доказательства, одобрительно прослушал наиболее важные куски
магнитофонных записей и с восхищением погрузился в события недавнего
прошлого Януки, мелькавшие на экране настольного компьютера мисс Бах - в
отпечатанном зеленым шрифтом перечне - даты, номера авиарейсов, время
прибытия самолетов, отели. Потом экран очистился, и на нем начала появляться
сочиненная мисс Бах легенда: пишет Чарли из "Муниципального отеля" в
Цюрихе... отправляет письмо из аэропорта Шарля де Голля в 18.20...
встречается с Чарли в отеле "Эксцельсиор", что возле Хитроу... звонит Чарли
с вокзала в Мюнхене. Каждой записи соответствовал дополнительный материал -
те или иные счета и строки дневника, в которых упоминалась эта встреча;
порой попадались намеренные пропуски или неясности, потому что записи,
вставленные потом, не должны были быть чересчур четкими и ясными.
Завершив это дело к вечеру, Курц снял перчатки, переоделся в форму
офицера израильской армии с шевронами полковника и несколькими засаленными
ленточками над левым карманом за участие в боевых операциях и, потеряв
всякую внушительность облика, стал похож на типичного среднего чина
военного, на склоне лет обратившегося к ремеслу тюремщика. Потом он прошел
наверх, бесшумно прокрался к глазку и некоторое время пристально наблюдал за
Янукой, после чего отослал Одеда с напарником вниз, распорядившись оставить
его с Янукой с глазу на глаз. Говоря по-арабски скучливым и бесцветным тоном
чиновника, Курц задал Януке несколько простых, ничего не значащих мелких
вопросов: происхождение такого-то взрывателя, взрывчатой смеси, машины;
уточнить, где именно встретился Янука с девушкой, перед тем как она
подложила бомбу в Бад-Годесберге.
Осведомленность Курца обо всех мелочах, так буднично
продемонстрированная, очень испугала Януку - он закричал, требуя полной
секретности. Такая реакция озадачила Курца.
- Но почему я должен молчать? - запротестовал он с тупостью тюремного
старожила, тупостью, характерной не только для узников, но и для тюремщиков.
- Если ваш знаменитый брат не молчал, то о каких секретах теперь
беспокоиться мне?
Он спросил это не так, будто выкладывал потрясающий козырь, а вполне
буднично, словно логическое следствие общеизвестной истины. И в то время,
как Янука, все еще вытаращившись, глядел на него, Курц сообщил ему ряд
деталей, знать которые мог один лишь человек - старший брат Януки. Ничего
сверхъестественного в этом не было. После нескольких недель, в течение
которых они занимались просеиванием информации о жизни Януки день за днем,
прослушиванием и записыванием его телефонных разговоров, перлюстрацией его
корреспонденции, не говоря уже о досье, собранном о его жизни за два
последних года и хранившемся в Иерусалиме, - неудивительно, что Курц и вся
его команда не хуже самого Януки были осведомлены о таких мелочах, как
тайники, где следует оставлять донесения, или хитроумный способ
односторонней связи и получения приказов, равно как и о том пределе, дальше
которого Януке, как и им самим, знать ничего не положено. От его
предшественников, ведавших допросами, Курца отличало лишь полное
хладнокровие, с каким он делился всей этой информацией с Янукой, и не
меньшее хладнокровие по отношению к бурным вспышкам отчаяния со стороны
Януки.
- Где он? - кричал Янука. - Что вы с ним сделали? Мой брат не мог вам
это рассказать! Он ни за что на свете не заговорил бы! Как вы его поймали?
Дело шло быстро. Вся команда, собравшись внизу у динамика, благоговейно
внимала тому, как всего через три часа после прибытия Курцу удалось сломать
последнюю линию обороны Януки. "В качестве начальника тюрьмы, - объяснил он,
- я занимаюсь лишь административными вопросами. Что же касается вашего
брата, то он находится внизу, в лазарете, у него упадок сил - он, конечно,
выживет, так, по крайней мере, все надеются, но пройдет еще не один месяц,
прежде чем он встанет на ноги. Когда вы ответите на ряд вопросов, которые я
вам задам, я подпишу приказ, разрешающий вам находиться с ним в одной камере
и ухаживать за ним, пока он не поправится. Если же вы откажетесь отвечать,
то останетесь там, где вы есть". Затем, дабы отмести всякие подозрения в
двурушничестве, Курц предъявил Януке снятую "Полароидом" цветную фотографию,
которая была смонтирована их группой: на фотографии Янука мог различить
залитое кровью лицо брата и двух охранников, уносивших его после допроса.
Но и этого Курцу было мало. Когда Янука стал наконец отвечать,
начальник тюрьмы страстно, под стать Януке, заинтересовался малейшими
подробностями того, что говорил великий борец за освобождение своему
ученику. И когда Курц спустился вниз, в их распоряжении находилось все, что
только можно было вытянуть из Януки - то есть, считай, ничего, как поспешил
отметить Курц, потому что местонахождение старшего брата им по-прежнему было
неизвестно. Между прочим, команда отметила, что опять им напомнили о
неколебимом принципе ветерана допросов, а именно: что физическое насилие
противоречит духу и смыслу их профессии. Курц особенно жестко подчеркнул
это, имея в виду главным образом Одеда. Недоговоренностей он тут не оставил.
Если приходится применять насилие, а бывают случаи, когда ничего другого не
остается, постарайтесь воздействовать не на тело, а на разум. Курц верил,
что учиться молодежи никогда
не поздно, а уроком может стать все, если глаза твои широко открыты.
Это же он говорил и Гаврону, без особого, правда, успеха.
Но даже проделав все это, Курц не захотел, а возможно, и не смог
отдохнуть. К утру, когда дело Януки было исчерпано во всем, кроме
окончательного решения его судьбы, Курц отправился в центр города подбодрить
и утешить команду наблюдателей, весьма обескураженных исчезновением Януки.
"Что с ним сталось? - восклицал старина Ленни. - Парня ожидало такое
блестящее будущее, такой многообещающий во многих отношениях молодой
человек!" Совершив и этот благодетельный поступок, Курц взял курс на север
для невеселых переговоров с Алексисом, хотя широко известные заблуждения
последнего и побудили Мишу Гаврона вывести его из игры. "Я скажу ему, что я
американец!" - с широкой улыбкой пообещал неустрашимый Курц Литваку,
вспомнив глупейшее распоряжение Гаврона, посланное им в Афины.
Настроение его тем не менее можно было охарактеризовать как сдержанный
оптимизм. "Мы продвигаемся, - сказал он Литваку, - а Миша задевает меня лишь
тогда, когда я сижу на месте".
Глава 10
Таверна была похуже, чем на Миконосе, с черно-белым телевизором, где
изображение трепетало и колыхалось, как одинокий флаг на ветру, и пожилыми
сельскими жителями, слишком гордыми, чтобы проявлять любопытство по
отношению к туристам, даже если туристкой была хорошенькая рыжеволосая
англичанка в синем платье и с золотым браслетом. Но в той истории, которую
ей рассказывал сейчас Иосиф, они были Чарли и Мишель, ужинавшие в
придорожной закусочной на окраине Ноттингема; часы работы закусочной
несколько удлинили благодаря деньгам Мишеля. Многострадальный автомобильчик
Чарли, как всегда, был в неисправности и стоял в ее излюбленном в последние
годы гараже в Кэмден-Тауне. Но у Мишеля был роскошный "Мерседес" - других
машин он не признавал, - и "Мерседес" этот ждал у служебного выхода из
театра, поэтому уже через десять минут путешествие по раскисшим от дождя
ноттингемским улицам было окончено, и никакие вспышки гнева, серьезные
возражения и сомнения Чарли не могли приостановить ход повествования,
которое вел Иосиф.
- На нем шоферские перчатки, - говорил он. - Он любит такие. Ты
замечаешь это, но ничего не говоришь.
"Да, с дырочками", - подумала она.
- Хорошо он водит машину?
- Нет, прирожденным водителем его не назовешь, но тебя его искусство
вполне устраивает. Ты спрашиваешь его, где он живет, и он отвечает, что
приехал из Лондона специально, чтобы увидеть тебя. Ты спрашиваешь его, чем
он занимается, и он говорит, что он студент. Ты спрашиваешь, где он
обучается, он отвечает: "В Европе", причем произносит это так, словно
"Европа" - бранное слово. Ты настаиваешь на более точном ответе, мягко
настаиваешь, и он отвечает, что учится семестрами и в разных городах - в
зависимости от настроения и отношения к тому или иному профессору. У
англичан, говорит он, нет системы. Слово "англичане" в его устах звучит
враждебно, неизвестно почему, но враждебно. Какой твой следующий вопрос?
- Где он живет в настоящее время?
- Он уклоняется от ответа. Как и я. Отвечает неопределенно, что
частично в Риме, а частично в Мюнхене, временами в Париже, когда чувствует к
этому склонность. В Вене. Он не утверждает, что живет затворником, но дает
понять, что холост - хотя эта условность тебя никогда не смущала. - С
улыбкой он отнял у нее свою руку. - Ты спрашиваешь, какой город он
предпочитает, но он оставляет вопрос без внимания как неуместный. На твой
вопрос, какой предмет он изучает, он говорит: "Свободу". Ты спрашиваешь, где
его
родина, и он отвечает, что его родина сейчас находится под пятой
оккупантов. Твоя реакция на такое заявление?
- Смущение.
- Тем не менее со всегдашней своей настойчивостью ты добиваешься от
него ответа поточнее, и тогда он произносит: "Палестина". В голосе его
слышится страсть. Ты моментально улавливаешь ее - Палестина. Как вызов, как
боевой клич - Палестина. - Глаза Иосифа устремлены на нее, и взгляд так
пристален, что она нервно улыбается и отводит глаза. - Могу напомнить тебе,
Чарли, что хотя сейчас ты серьезно увлечена Аластером, но в тот день он
благополучно отбыл в Арджил для рекламных съемок какой-то съестной
дребедени, и к тому же до тебя дошло, что он подружился с премьершей. Верно
я говорю?
- Верно, - ответила она и, к своему удивлению, почувствовала, что
краснеет.
- А теперь я попрошу тебя сказать мне, что ты почувствовала, услышав
слово "Палестина" в тот дождливый вечер из уст твоего поклонника в
придорожной закусочной неподалеку от Ноттингема. Можно даже представить
себе, что он спрашивает тебя об этом сам. Да, сам. Почему бы и нет?
"О боже, - подумала она, - долго ли мне еще мучиться?"
- Я восхищаюсь палестинцами, - ответила она.
- Зови меня Мишель, будь любезна.
- Я восхищаюсь ими, Мишель.
- Что именно вызывает в них твое восхищение?
- Их страдания. - Она подумала, что такой ответ должен показаться ему
глупым. - Их стойкость.
- Ерунда. Мы, палестинцы, - это кучка дикарей-террористов, которым
давным-давно пора было бы примириться с потерей своей родной земли. Мы,
палестинцы, - в прошлом чистильщики сапог и уличные разносчики, трудные
подростки, раздобывшие себе пулеметы, и старики, которые не желают забывать.
Так кто же мы, скажи, пожалуйста? Кто мы, по-твоему? Мне интересно твое
мнение. И помни, что я все еще называю тебя Иоанной.
Она набрала в легкие воздуха. Нет, недаром она посещала семинар молодых
радикалов!
- Ладно. Сейчас скажу. Палестинцы, то есть вы, - это честные и
миролюбивые землепашцы, племя, чьи корни уходят в глубь веков, несправедливо
лишенные земли еще в сорок восьмом году в угоду сионистам, с тем чтобы
основать форпост западной цивилизации в арабском мире.
- Твои слова мне нравятся. Продолжай, пожалуйста. Удивительно, сколько
в этой странной ситуации и с его
подсказкой удавалось ей вспомнить! Здесь были клочки каких-то забытых
брошюр и любительских лекций, разглагольствования профессиональных леваков,
куски наспех прочитанных книг - все вперемешку, и все пошло в дело!
- Израиль - это порождение европейских народов, испытывающих комплекс
вины по отношению к евреям... вы вынуждены расплачиваться за геноцид, в
котором не были замешаны. Вы - жертвы расистской, антиарабской политики
ущемления и преследования...
- И убийств, - тихо подсказал Иосиф.
- И убийств, - запнувшись, она опять поймала на себе его пристальный
взгляд и как тогда, на Миконосе, неожиданно почувствовала: она не знает, что
означает этот взгляд. - Во всяком случае, такие они, палестинцы, -
непринужденно заключила она. - Раз уж ты меня спрашиваешь. Раз спрашиваешь,
- опять повторила она, так как он по-прежнему молчал.
Она продолжала внимательно глядеть на него, ожидая, что он подскажет,
кем ей стать. Его присутствие заставляло ее отказаться от всех ее убеждений
- все это мусор, ее прежнее "я". Оно не нужно и ей, если ему не нужно.
- Заметь, он не бросает слов на ветер, - строго сказал Иосиф, вид у
него при этом был такой, будто они с ним никогда не обменивались улыбками. -
Как быстро он заставил тебя вспомнить, что ты серьезный человек. К тому же
он в известных отношениях весьма заботлив. В этот вечер, к примеру, он
позаботился обо всем - предусмотрел и еду, и вино, и свечи, продумал даже
темы разговора. Мы можем охарактеризовать это как еврейскую
предприимчивость: в полной мере обладая этой чертой, он начал борьбу за то,
чтобы собственноручно полонить свою Иоанну.
- Возмутительно, - хмуро сказала она, разглядывая браслет.
- А между тем он клянется тебе, что лучшей актрисы еще не видел мир, и
слова эти, как я полагаю, даже не слишком и смущают тебя. Он упорно путает
тебя с Иоанной, но тебя уже не так ставит в тупик это смешение театра и
реальности. Святая Иоанна, говорит он, стала его любимой героиней еще с тех
пор, когда он впервые узнал о ней. Будучи женщиной, она смогла тем не менее
пробудить классовое сознание французских крестьян и повести их на бой против
британских угнетателей - империалистов. Она была истинной революционеркой и
зажгла факел свободы для угнетенных всего мира. Она превратила рабов в
героев. Вот к чему сводится его мнение о твоей героине. Божий глас, который
она слышала и который звал ее, это всего лишь ее бунтующая совесть, властно
требовавшая от нее воспротивиться порабощению. Божьим гласом в истинном
смысле слова это называться не может, так как Мишель пришел к выводу, что
бог умер. Наверное, играя роль Иоанны, ты и не догадывалась обо всех этих
смысловых оттенках, не так ли?
Она все еще вертела в руках браслет.
- Да, вероятно, кое-что я упустила, - небрежно согласилась она и,
подняв глаза, встретилась с его холодным как лед, неодобрительным взглядом.
- О господи, - только и смогла произнести она.
- Чарли, я от всей души советую тебе не дразнить Мишеля своим западным
остроумием. Чувство юмора у него весьма своеобразное и совершенно
отказывает, если шутят по его поводу, в особенности если шутит женщина. - Он
замолчал, давая ей возможность хорошенько уяснить сказанное. - Ладно. Еда
здесь ужасная, но для тебя это не имеет ни малейшего значения. Он заказал
бифштекс, не зная, что ты постишься. И ты жуешь бифштекс, чтобы не обидеть
его. Позднее в письме ты напишешь, что бифштекс был отвратителен и в то же
время прекраснее всех бифштексов в мире. Ты зачарована голосом Мишеля,
полным страстного воодушевления, его прекрасным арабским лицом, освещаемым
пламенем свечи. Я прав?
После минутной заминки она улыбнулась. - Да.
- Он любит тебя, любит твой талант, он любит святую Иоанну. "Английские
империалисты называли ее преступницей, - говорит он тебе. - Такова судьба
всех борцов за свободу. И Джорджа Вашингтона, и Махатмы Ганди, и Робин Гуда.
И тайных бойцов ИРА". Идеи, которые он развивал, не были для тебя
откровением, но этот восточный пыл, эта... как бы точнее выразиться...
животная естественность действовали безотказно, словно гипноз, заставляя
прописные истины звучать как будто впервые, как объяснение в любви. "Для
британцев, - говорил он, - всякий, кто борется против террора колониалистов,
сам является террористом. Британцы - мои враги, все, кроме тебя. Британцы
отдали мою страну сионистам, они завезли к нам европейских евреев и
приказали им превратить Восток в Запад. Придите и покорите восточных людей,
чтоб мы могли владычествовать на Востоке, - говорили они. - Палестинцы -
недочеловеки, но они будут вам покорными кули!" Старые британские
колонизаторы выдохлись и устали, поэтому они передали нас новым
колонизаторам, ревностно и неумолимо стремящимся разрубить этот узел. "Об
арабах не беспокойтесь, - сказали им британцы. - Мы обещаем смотреть сквозь
пальцы на все, что вы с ними творите". Слушай! Ты меня слушаешь?
- Осси, ну когда же я тебя не слушала?
- На этот вечер Мишель стал для тебя пророком. До сей поры никто не
тратил весь свой пророческий пыл на тебя одну. Убежденность, вовлеченность,
преданность делу светятся в его глазах, когда он говорит. Теоретически он
убеждает новообращенную, а практически желает вдохнуть живую душу в мешанину
твоих неопределенных левых симпатий. О чем ты тоже упоминаешь в своем
последнем письме к нему, хотя и не совсем понятно, как сочетается живая душа
и подобная мешанина. Ты хочешь, чтобы он просветил тебя, и он это делает. Ты
хочешь, чтобы он разъяснил тебе твою вину подданной Британской империи, он
делает и это. Ты возрождаешься к новой жизни. Как далек он от буржуазных
предрассудков, которые ты еще не сумела из себя выкорчевать! От
вялых западных склонностей и симпатий! Да? - мягко спросил Иосиф, будто
откликаясь на ее вопрос. Она мотнула головой, и он продолжал, переполняемый
заемным пылом своего арабского двойника: - Он не обращает внимания на то,
что теоретически ты уже на его стороне, он требует от тебя полнейшей
поглощенности делом, которому он служит, полной отдачи. Он бросает тебе в
лицо цифры статистики, как будто ты виновата в них. С 1948 года более двух
миллионов арабов - христиан и мусульман - были изгнаны из своей страны и
лишены всех прав. Их жилища и поселения, - он говорит тебе, сколько именно,
- были срыты бульдозерами. Их земля была украдена по законам, принятым без
их участия, - и он говорит тебе, сколько земли было украдено, в тысячах
квадратных метров. Ты задаешь вопросы, он отвечает. А когда они бегут на
чужбину, братья-арабы убивают их там и мучают, не ставя ни в грош, а
израильтяне бомбят и обстреливают их лагеря за то, что они продолжают
оказывать сопротивление. Ведь сопротивляться, когда у тебя отнято все,
значит именоваться террористом, в то время как закабалять и бомбить
беженцев, уменьшая их количество в десятки раз, значит всего лишь
сообразовываться с неотложными политическими нуждами. И десять тысяч убитых
арабов ничто по сравнению с одним убитым израильтянином. - Подавшись вперед,
он сжал ее запястье. - Каждый западный либерал без колебаний выступит против
гнета в Чили, Южной Африке, Польше, Аргентине, Камбодже, Иране, Северной
Ирландии и в других горячих точках планеты, однако у кого хватит духу
сказать вслух о жесточайшей в истории шутке - о том, что тридцать лет
существования государства Израиль превратили палестинцев в новых еврейских
изгоев планеты? Знаешь, как говорили о моей земле сионисты, прежде чем они
туда вторглись? "Земля без народа для народа без земли". Мы для них не
существуем. Мысленно сионисты давно уже осуществили геноцид, и все, что им
оставалось, это осуществить его на деле. А вы, англичане, были архитекторами
этого проекта. Знаешь, как возник Израиль? Соединенная мощь Европы
преподнесла арабскую территорию в подарок еврейскому лобби. Не спросив
никого из живущих на этой территории. Хочешь, я опишу тебе, как это было?
Или уже поздно? Может, ты устала? Пора возвращаться в отель?
Отвечая ему так, как он того хотел, она не переставала удивляться
необычности человека, умеющего совмещать в себе столько противоречивых
индивидуальностей и не погибнуть под этим грузом.
- Слушай. Ты слушаешь?
Осси, я слушаю. Мишель, я слушаю.
- Я родился в патриархальной семье в деревне недалеко от города
Эль-Халиль, который евреи называют Хевроном. - Он сделал паузу, темные глаза
неотступно сверлили ее. - Эль-Халиль, - повторил он. - Запомни это название,
оно очень важно для меня в силу ряда причин. Запомнила? Повтори!
Она повторила: Эль-Халиль.
- Эль-Халиль - центр незамутненной исламской веры. По-арабски это
означает "друг господа".
Жители Эль-Халиля, или Хеврона, считаются среди палестинцев элитой. Я
поделюсь с тобой шуткой, действительно весьма забавной. Существует поверье,
что единственным местом, о