жаешь, если мы подобьем бабки? - спросила она.
- Будь любезна.
- Он убивал евреев.
- Он убивал евреев к убивал ни в чем не повинных людей, которые не были
евреями и не занимали никакой позиции в конфликте, а просто оказались
поблизости.
- Хотелось бы мне написать книгу о том, в чем виноваты неповинные люди,
которые оказались поблизости. И начну я с бомбежек Ливана, а затем расширю
место действия.
Сидел ли Иосиф или стоял, но он отреагировал быстрее и резче, чем она
предполагала:
- Эта книга уже написана, Чарли, и называется она "Полное истребление".
Из большого и указательного пальцев она сделала "глазок" и, прищурясь,
посмотрела на далекий балкон.
- С другой стороны, насколько я понимаю, ты и сам убивал арабов.
- Конечно.
- Много ты их убил?
- Немало.
- Но, конечно, только в порядке самообороны. Израильтяне убивают только
в порядке самообороны. - Молчание. - "Я убил немало арабов", подпись:
"Иосиф". - По-прежнему никакого отклика. - Вот это, очевидно, и будет
гвоздем книги. Израильтянин, убивший немало арабов.
Клетчатая юбка на ней была из тех, что подарил ей Мишель. В юбке с
обеих сторон были карманы, которые Чарли лишь недавно обнаружила. Сейчас она
сунула руки в карманы и резко крутанулась, так что юбка взвихрилась вокруг
нее.
- Вы все-таки мерзавцы, верно? - небрежно произнесла она. - Настоящие
мерзавцы. Вы так не считаете? - Она продолжала смотреть на юбку, а та
взлетала и опадала. - И ты - самый большой мерзавец из них всех, верно?
Потому что ты играешь двойную роль. Сейчас твое сердце исходит кровью, а
через минуту ты уже выступаешь как безжалостный боец. На самом же деле, если
уж на то пошло, ты всего лишь кровожадный маленький еврейчик, который только
и думает, как бы заграбастать побольше земель.
Теперь он не только встал - он ударил ее. Дважды. Предварительно сняв с
нее темные очки. Ударил крепко - такой пощечины ей еще никто не закатывал -
по одной и той же щеке. Первый удар был такой сильный, что она даже
вызывающе выдвинула вперед подбородок. "Теперь мы квиты", - подумала она,
вспомнив дом в Афинах. Второй удар был словно выплеск лавы из того же
кратера; отвесив ей пощечину, Иосиф толкнул ее на скамейку - пусть
выплачется, но гордость не позволила ей пролить ни слезинки. "Он ударил
меня, возмутившись за себя или за меня?" - недоумевала она. И отчаянно
надеялась, что за себя, из-за того, что в двенадцатом часу их сумасшедшего
брака она все-таки пробила его броню. Но достаточно было одного взгляда на
его замкнутое лицо и спокойные, невозмутимые глаза, и Чарли поняла, что
потерпевший - она, а не Иосиф. Он протянул ей платок, но она вяло отстранила
его.
- Забудем, - пробормотала она.
Она просунула руку ему под локоть, и он медленно повел ее по
асфальтовой дорожке назад. Те же старички улыбнулись при виде их. "Дети, -
заметили они друг другу, - такими были и мы когда-то. Ссорились до
смертоубийства, а через минуту уже лежали в постели, и все было хорошо, как
никогда".
Нижняя квартира была такая же, как верхняя, за тем небольшим
исключением, что тут не было галереи и не было пленника, и порой, читая или
прислушиваясь к звукам, Чарли убеждала себя, что никогда и не была там,
наверху, в этой комнате ужасов, запечатленной на темном чердаке ее сознания.
Потом сверху донесся стук опускаемого на пол ящика, в который ребята
складывали свое фотографическое оборудование, готовясь к отъезду, и Чарли
вынуждена была признать, что квартира наверху действительно существует, как
и та, где она находится, причем там все более подлинное: здесь-то
сфабрикованные письма, а там Мишель во плоти и крови.
Они сели втроем в кружок, и Курц начал со своей обычной преамбулы.
Только на этот раз он говорил жестче и прямолинейнее, чем всегда, -
возможно, потому, что Чарли стала теперь уже проверенным солдатом, ветераном
"с целой корзиной интереснейших разведданных, которые уже можно записать на
ее счет", как он выразился. Письма лежали в чемоданчике на столе, и прежде
чем открыть его, Курц снова напомнил Чарли о "легенде" - это слово они с
Иосифом часто употребляли. Согласно легенде, она была не только страстно
влюблена в Мишеля, но и страстно любила переписываться, это было для нее
единственной отдушиной во время его долгих отсутствий. Курц говорил ей это,
а сам натягивал дешевые нитяные перчатки. Следовательно, письма были не
чем-то второстепенным в их отношениях. "Они были для тебя, милочка,
единственным средством самовыражения". Они свидетельствовали - часто с
обезоруживающей откровенностью - о ее все возрастающей любви к Мишелю, а
также о ее политическом прозрениии готовности "действовать в любой точке
земного шара", что подразумевало наличие "связи" между освободительными
движениями во всем мире. Собранные вместе, письма составляли дневник
"женщины с обостренным эмоциональным и сексуальным восприятием", перешедшей
от смутного протеста к активной деятельности с вытекающим отсюда приятием
насилия.
- А поскольку мы не могли при данных обстоятельствах быть уверенными в
том, что ты выступишь в полном блеске своего литературного стиля, - сказал в
заключение Курц, открывая чемоданчик, - мы решили написать письма за тебя.
Естественно, подумала она. Она взглянула на Иосифа - тот сидел
выпрямившись, с невиннейшим видом, целомудренно зажав в коленях сложенные
вместе руки, как если бы никогда в жизни никого и не бил.
Письма лежали в двух бумажных пакетах, один побольше, другой поменьше.
Взяв пакет поменьше, Курц неловко вскрыл "его руками в перчатках и разложил
содержимое на столе. Чарли сразу узнала почерк Мишеля - черные старательно
выведенные буквы. Курц вскрыл второй пакет, и Чарли, точно во сне, увидела
письма, написанные ее рукой.
- Письма Мишеля к тебе - это фотокопии, милочка, - говорил в это время
Курц, - оригиналы ждут тебя в Англии.
А твои письма - это все оригиналы, так как они находились у Мишеля,
верно, милочка?
- Естественно, - сказала она на этот раз вслух и инстинктивно
покосилась на Иосифа, но на сей раз не столько на него, сколько на его руки,
которые он намеренно крепко стиснул, как бы желая показать, что они не имеют
к письмам никакого касательства.
Чарли прочла сначала письма Мишеля - она считала, что обязана проявить
внимание к творению Иосифа. Писем была дюжина, и среди них были всякие - от
откровенно сексуальных и пылких до коротких, отрывистых. "Пожалуйста, будь
добра, нумеруй свои письма. Лучше не пиши, если не будешь нумеровать. Я не
буду получать удовольствие от твоих писем, если не буду знать, что получил
их все. Так что это для моего личного спокойствия". Восторженные похвалы по
поводу ее игры перемежались нудными призывами браться только за "роли
социально значимые, способные пробуждать сознание". В то же время ей "не
следует участвовать в публичных акциях, которые ясно раскрывали бы ее
политическую ориентацию". Она не должна больше посещать форумы радикалов,
ходить на демонстрации или митинги. Она должна вести себя "как буржуйка" и
делать вид, что приемлет капиталистические нормы жизни. Пусть думают, что
она "отказалась от революционных идей", тогда как на самом деле она должна
"непременно продолжать чтение радикальных книг". Тут было много алогичного,
много ошибок в синтаксисе и правописании. Были намеки на "наше скорое
воссоединение", по всей вероятности, в Афинах, раза два исподволь
упоминалось про белый виноград, водку и был совет "хорошенько отоспаться
перед нашей будущей встречей".
По мере того как Чарли знакомилась с письмами, у нее начал складываться
новый облик Мишеля, более близкий к облику узника наверху.
- Он же совсем младенец, - пробормотала она и осуждающе посмотрела на
Иосифа. - Ты слишком его приподнял. А он еще маленький.
Не услышав ничего в ответ, она принялась читать свои
письма к Мишелю, робко беря их одно за другим, словно они сейчас
раскроют ей великую тайну.
- Школьные тексты, - произнесла она вслух с глуповатой ухмылкой, нервно
пролистав письма, а реакция ее объяснялась тем, что благодаря архивам
бедняги Неда Квили старый грузин не только смог воспроизвести весьма
своеобразную привычку Чарли писать на оборотной стороне меню, на счетах, на
фирменной бумаге отелей, театров и пансионов, попадавшихся на ее пути, но и
сумел - к ее возрастающему изумлению - воссоздать все варианты ее почерка -
от детских каракулей, какими были нацарапаны первые грустные письма, до
скорописи страстно влюбленной женщины, или строк, наспех набросанных ночью
до смерти усталой актрисой, ютящейся в дыре и жаждущей пусть самой маленькой
передышки, или четкой каллиграфии псевдообразованной революционерки, не
пожалевшей времени переписать длиннющий пассаж из Троцкого и забывшей в
слове "странно" поставить два "н".
Благодаря Леону не менее точно была передана и ее манера письма: Чарли
краснела при виде своих диких гипербол, своих неуклюжих потуг к
философствованию, своей неуемной ярости по адресу правительства тори. В
противоположность Мишелю, о любви она писала откровенно и красочно; о своих
родителях - оскорбительно; о своем детстве - с мстительной злостью. Она
увидела Чарли романтичную, Чарли раскаивающуюся и Чарли-суку. Она увидела в
себе то, что Иосиф называл арабскими чертами, - увидела Чарли, влюбленную в
свою риторику, считающую правдой не то, какая она на самом деле, а то, какой
ей хотелось бы себя видеть. Дочитав письма до конца, она сложила обе пачки
вместе и, подперев голову руками, заново перечитала их, уже как
корреспонденцию: каждое его письмо в ответ на свои пять писем, свои ответы
на его вопросы, его уклончивость в ответах на ее вопросы.
- Спасибо, Осси, - наконец произнесла она, не поднимая головы. -
Большущее тебе, черт побери, спасибо. Одолжи мне на минутку наш симпатичный
пистолетик - я выскочу на улицу и застрелюсь.
Курц расхохотался, но никому, кроме него, не было весело.
- Послушай, Чарли, не думаю, чтобы ты была справедлива к нашему другу
Иосифу. Это же готовила целая группа. Тут работала не одна голова.
У Курца была последняя к ней просьба: конверты, милочка. Они у него
тут, с собой, смотри: марки не погашены, и письма в них не вложены - Мишель
ведь еще не вскрывал их и писем не вынимал. Чарли не окажет им услугу? Это
нужно главным образом для отпечатков пальцев, сказал он: твои, милочка,
должны быть первыми, потом отпечатки пальцев того, кто сортирует письма на
почте, и, наконец, отпечатки Мишеля. Ну и потом нужно, чтобы она своей
слюной провела по заклейке: это должна быть ее группа крови, потому как
может ведь найтись умник, который вздумает проверить, а среди них, не
забудь, есть очень умные люди, как это доказала нам хотя бы твоя вчерашняя
очень, очень тонкая работа.
Она запомнила, как долго, по-отечески, обнимал ее Курц - в тот момент
это казалось неизбежным и необходимым, словно она прощалась с отцом. А вот
прощание с Иосифом - последнее в ряду многих других - не сохранилось в ее
памяти: ни как они прощались, ни где. О том, как ее наставляли, - да,
помнила; о том, как они тайно возвращались в Зальцбург, - да, помнила.
Помнила и то, как прилетела в Лондон, - такой одинокой она не чувствовала
себя еще никогда, - а также грустную атмосферу Англии, которую она ощутила
еще на летном поле, и тотчас вспомнила, что именно толкнуло ее к радикалам:
пагубное бездействие властей, безысходное отчаяние неудачников. Служащие
аэропорта намеренно не спешили выгружать багаж: бастовали шоферы
автопогрузчиков; в женской уборной пахло тюрьмой. Чарли пошла по "зеленому
коридору", и скучающий таможенник по обыкновению остановил ее и задал
несколько вопросов. Разница была лишь в том, что на этот раз она не знала,
хочет ли он просто поболтать или же у него есть причина остановить ее.
"Домой возвращаешься - все равно что приезжаешь за границу, - подумала
Чарли, вставая в хвост безнадежно длинной очереди на автобус. - А, взорвать
бы все к черту и начать сначала".
Глава 15
Мотель назывался "Романтика" и стоял на холме среди сосен, рядом с
шоссе. Он был построен год тому назад для людей, обожавших средневековье, -
тут были и цементные остроконечные аркады, и пластмассовые мушкеты, и
подцвеченное неоновое освещение. Курц занимал последнее в ряду шале, со
свинцовыми жалюзи на окне, выходящем на запад. Было два часа ночи - время
суток, с которым Курц был в больших ладах. Он уже принял душ и побрился,
приготовил себе кофе, потом выпил бутылочку кока-колы из обитого тиком
холодильника; все остальное время он провел как сейчас, - сидя в одной
рубашке, без света, у маленького письменного стола; у его локтя лежал
бинокль, и Курц смотрел в окно, за которым между деревьями мелькали фары
машин, направлявшихся в Мюнхен. Поток транспорта в этот час был невелик - в
среднем пять машин в минуту, к тому же под дождем они почему-то шли пачками.
День был длинный, и такой же длинной была ночь, если принимать в расчет
ночи, а Курц придерживался того мнения, что ночью голова плохо работает.
Пять часов сна для кого угодно достаточно, а для Курца этого было даже
много. И все равно день, начавшийся лишь после того, как уехала Чарли,
длился без конца. Надо было очистить помещение в Олимпийской деревне, и Курц
лично наблюдал за этой операцией, так как знал: ребята вовсю будут
стараться, видя, какое значение он придает каждой мелочи. Надо было
подложить письма в квартиру Януки - Курц и за этим проследил.
С наблюдательного поста через улицу он видел, как туда вошли те, кто
вел слежку, и, когда они вернулись, похвалил их и заверил, что их долгое
героическое бдение будет вознаграждено.
- Что будет с этим парнем? - задиристо спросил Ленни. - Мы же делаем
ему теперь большое будущее, Марти. Не забывай об этом.
- У этого парня действительно есть будущее, Ленни, - словно дельфийский
оракул произнес Курц, - но только не среди нас.
Позади него на краю двуспальной кровати сидел Шимон Литвак. Он стянул с
себя мокрый дождевик и швырнул на пол. Вид у него был злой, как у человека,
обманувшегося в своих ожиданиях. Беккер сидел в стороне от обоих, на изящном
будуарном стуле, в собственном кружке света, почти так же, как он сидел в
доме в Афинах. Так же отчужденно и в то же время в общей атмосфере
напряженности перед сражением.
- Девчонка ничего не знает, - возмущенно заявил Литвак, обращаясь к
неподвижной спине Курца. - Настоящий придурок. - Голос его слегка повысился,
задрожал. - Голландка по фамилии Ларсен, Янука вроде подцепил ее во
Франкфурте, где она жила в коммуне, но она не уверена, потому что у нее было
столько мужчин - разве всех запомнишь. Янука брал ее с собой в несколько
поездок, научил стрелять из пистолета - правда, стреляет она никудышно, - а
потом одолжил своему великому братцу для отдыха и развлечения. Вот это она
помнит. Даже с девчонками Халиль спит всякий раз в другом месте, никогда в
одном и том же. Она считает, что это лихо - совсем как суинг. Между делом
эта Ларсен водила машины, подложила за своих дружков парочку бомб, выкрала
для них несколько паспортов. Из дружеских чувств. Потому что она анархистка.
И потому что придурок.
- Милая девушка, - задумчиво произнес Курц, обращаясь не столько к
Литваку, сколько к своему отражению в окне.
- Она призналась, что участвовала в операции в Бад-Годесберге, и
наполовину призналась в цюрихской акции. Будь у нас побольше времени, она бы
в цюрихской целиком призналась. А вот в Антверпене - нет.
- А в Лейдене? - спросил Курц. Теперь и у него перехватило горло, и
Беккеру показалось, что оба мужчины страдают одним и тем же недугом -
хрипотой.
- В Лейдене - категорически нет, - ответил Литвак. - Нет, нет и снова
нет. Она ездила в это время отдыхать с родителями. На Зильт. Где это Зильт?
- У берегов северной Германии, - сказал Беккер, при этом Литвак так на
него поглядел, точно тот нанес ему оскорбление.
- Из нее надо все тянуть клещами, - пожаловался Литвак, обращаясь снова
к Курцу. - Она заговорила около полудня, а в середине дня уже отказалась от
всего, что сказала. "Нет, я никогда этого не говорила. Вы врете!" Мы
отыскиваем нужное место на пленке, проигрываем, она все равно говорит - это
подделка и начинает плеваться. Упрямая голландка и дурища.
- Понятно, - сказал Курц.
Но Литваку было мало понимания.
- Ударишь ее - она только больше злится и упрямится. Перестаешь бить -
снова набирает силы и становится еще упрямее, начинает нас обзывать.
Курц развернулся, так что теперь смотрел прямо на Беккера.
- Торгуется, - продолжал Литвак все тем же пронзительным, жалобным
голосом. - Раз мы евреи, значит, надо торговаться. "Я вам вот это скажу, а
вы оставите мне жизнь. Да? Я вам это скажу, а вы меня отпустите. Да?" - Он
вдруг резко повернулся к Беккеру. - Так как же поступил бы герой? - спросил
он. - Может, мне надо ее обаять? Чтоб она в меня влюбилась?
Курц смотрел на свои часы и куда-то дальше.
- Все, что она знает, - это теперь уже история, - заметил Курц. - Важно
лишь то, что мы с ней сделаем. И когда. - Но произнес он это тоном человека,
которому и предстояло принять окончательное решение. - Как у нас обстоит
дело с легендой, Гади? - спросил он Беккера.
- Все в норме, - сказал Беккер. - Россино пару дней попользовался
девчонкой в Вене, отвез на юг, посадил там в машину. Все так. На машине она
приехала в Мюнхен, ветретилась с Янукой. Этого не было, но знают об этом
только они двое.
- Они встретились в Оттобрунне, - поспешил продолжить Литвак. - Это
поселок к юго-востоку от Мюнхена. Там они куда-то отправились и занялись
любовью. Не все ли равно куда? Не все мелочи надо ведь восстанавливать.
Может, они этим занимались в машине. Ей это дело нравится, она когда угодно
готова - так она сказала. Но лучше всего - с боевиками, как она выразилась.
Может, они где-нибудь снимали комнатенку, и владелец молчит об этом в
тряпочку - напуган. Подобные пробелы нормальны. Противная сторона будет их
ожидать.
- А сегодня? - спросил Курц, обращаясь уже к Литваку и бросая взгляд в
окно. - Сейчас?
Литвак не любил, когда его допрашивали с пристрастием.
- А сейчас они в машине направляются в город. Заняться любовью. А
заодно спрятать оставшуюся взрывчатку. Но кто об этом знает? И почему мы
должны все объяснять?
- Так где же она все-таки сейчас? - спросил Курц, складывая в голове
все эти сведения и в то же время не прерывая хода рассуждений. - На самом-то
деле?
- В фургоне, - сказал Литвак.
- А где фургон?
- Рядом с "Мерседесом". На придорожной стоянке для автомобилей. По
вашему слову мы перебросим ее.
- А Янука?
- Тоже в фургоне. Это их последняя ночь вместе. Мы их обоих усыпили,
как договаривались.
Курц снова взял бинокль, подержал, не донеся до глаз, и положил обратно
на стол. Затем сцепил руки и насупясь уставился на них.
- Подскажите-ка мне другое решение, - сказал он, наклоном головы
показывая, что обращается к Беккеру. - Мы самолетом отправляем ее восвояси,
держим в пустыне Негев, взаперти. А что дальше? "Что с ней случилось?" -
будут спрашивать они. Как только она исчезнет, они будут думать о самом
худшем. Подумают, что она сбежала. Что Алексис сцапал ее. Что ее сцапали
сионисты. В любом случае их операция под угрозой. И тогда они, несомненно,
скажут: "Распускаем команду, все по домам". - И подытожил: - Необходимо дать
им доказательство, что девчонка была лишь в руках Януки да господа бога.
Необходимо, чтобы они знали, что она, как и Янука, мертва. Ты не согласен со
мной, Гади? Или, судя по твоему лицу, я могу заключить, что ты придумал
что-то получше?
Курц ждал, а Литвак, уперев взгляд в Беккера, всем своим видом выражал
враждебность и осуждение. Возможно, он считал, что Беккер хочет остаться
невиновным, тогда как вина должна быть поделена поровну.
- Нет, - сказал Беккер после бесконечно долгого молчания. Но лицо его,
как заметил Курц, затвердело, показывая, что решение принято.
И тут Литвак набросился на него.
- Нет? - повторил он голосом, срывавшимся от напряжения. - Нет - что?
Нет - нашей операции? Что значит "нет"?
- Нет - значит, у нас нет альтернативы, - снова помолчав, ответил
Беккер. - Если мы пощадим голландку, Чарли у них не пройдет. Живая мисс
Ларсен не менее опасна, чем Янука. Если мы намерены продолжать игру, надо
принимать решение.
- Если, - с презрением, словно эхо, повторил Литвак. Курц вмешался,
восстанавливая порядок.
- Она не может дать нам никаких полезных имен? - спросил он Литвака,
казалось, в надежде получить положительный ответ. - Ничего такого, в чем она
могла бы быть нам полезна? Что послужило бы основанием не расправляться с
ней?
Литвак передернул плечами.
- Она знает большую немку по имени Эдца, которая живет на севере. Они
встречались только однажды. Кроме Эдцы, есть еще девчонка, чей голос из
Парижа записан по телефону. За этой девчонкой стоит Халиль, но Халиль не
раздает визитных карточек. Она придурок, - повторил он. - Она принимает
столько наркотиков, что дуреешь, стоя рядом с ней.
- Значит, она бесперспективна, - сказал Курц.
- Абсолютно бесперспективна, - согласился Литвак с невеселой усмешкой.
Он уже застегивал свой темный дождевик. Но при этом не сделал ни шага к
двери. Стоял и ждал приказа.
- Сколько ей лет? - задал Курц последний вопрос.
- На будущей неделе исполнится двадцать один год. Это основание, чтобы
ее пощадить?
Курц медленно, не слишком уютно себя чувствуя, поднялся и повернулся
лицом к Литваку, стоявшему на другом конце тесной комнаты с ее резной, как и
положено в охотничьем домике, мебелью и чугунными лампами.
- Опроси каждого из ребят поочередно, Шимон, - приказал он. - Есть ли
среди них такой или такая, кто не согласен? Никаких объяснений не требуется,
никого из тех, кто против, мы не пометим. Свободное голосование, в открытую.
- Я их уже спрашивал, - сказал Литвак.
- Спроси еще раз. - Курц поднес к глазам левое запястье и посмотрел на
часы. - Ровно через час позвони мне. Не раньше. Ничего не делай, пока не
поговоришь со мной.
Курц имел в виду: когда движение на улицах будет минимальным. Когда
будут приняты все необходимые меры.
Литвак ушел. Беккер остался.
А Курц первым делом позвонил своей жене Элли, попросив телефонистку
прислать счет ему домой - он был щепетилен насчет трат.
- Сиди, сиди, пожалуйста, Гади, - сказал он, увидев, что Беккер
поднялся: Курц гордился тем, что живет очень открыто.
И теперь Беккер в течение десяти минут слушал про то, как Элли ходит на
занятия по Библии или как справляется с покупками без машины, которая не на
ходу. Гади не надо было спрашивать, почему Курц выбрал именно этот момент
для обсуждения с женой повседневных проблем. В свое время он поступал точно
так же. Курцу хотелось соприкоснуться с родиной, перед тем как совершить
убийство. Он хотел услышать живой голос Израиля.
- Элли чувствует себя преотлично, - восторженным тоном поведал он
Беккеру, повесив трубку. - Она передала тебе привет и говорит: пусть Гади
поскорее возвращается домой. Она дня два назад наткнулась на Франки. Франки
тоже отлично себя чувствует. Немного скучает без тебя, а в остальном все
отлично.
Затем Курц позвонил Алексису, и Беккеру, если бы он так хорошо не знал
Курца, могло бы сначала показаться, что это такая же милая болтовня двух
добрых друзей. Курц выслушал семейные новости своего агента, спросил про
будущего малыша - и мать, и дитя вполне здоровы. Но как только со
вступлением было покончено, Курц напрямик, решительно приступил к делу: во
время своих последних бесед с Алексисом он заметил явное снижение его
преданности.
- Пауль, похоже, некий несчастный случай, о котором мы недавно
беседовали, вот-вот произойдет, и ни вы, ни я не можем его предотвратить,
так что возьмите перо и бумагу, - весело объявил он. Затем, сменив тон,
отрывисто проинструктировал своего собеседника по-немецки: - В первые сутки
после того, как вы официально узнаете о случившемся, ограничьте
расследование студенческими общежитиями Франкфурта и Мюнхена. Дайте понять,
что подозреваете группу левых активистов, у которой есть связи с парижской
ячейкой. Зафиксировали? - Он помолчал, давая Алексису время записать. - На
второй день после полудня отправьтесь в Мюнхен на центральный почтамт и
получите на свое имя письмо до востребования, - продолжал Курц, выслушав
необходимые заверения, что все будет сделано. - Там будут сведения о
личности голландской девицы и некоторые данные об ее участии в
предшествующих событиях.
Теперь Курц отдавал приказы уже со скоростью диктанта: первые две
недели никаких обысков в центре Мюнхена; результаты всех обследований
судебно-медицинской экспертизы должны поступать только к Алексису и
рассылаться по списку только с разрешения Курца; публичные сопоставления с
другими происшествиями должны делаться лишь с его же одобрения.
Почувствовав, что агент бунтует, Курц слегка отвел от уха трубку, чтобы и
Беккер мог слышать.
- Но, Марти, послушайте... друг мой... я, собственно, должен вас кое о
чем спросить.
- Спрашивайте.
- О чем мы толкуем? Несчастный случай - это же не пикник, Марти. Мы же
цивилизованная демократия, вы понимаете, что я хочу сказать?
Если Курц и понимал, то воздержался от комментариев.
- Послушайте. Я должен вас кое о чем попросить, Марти, я прошу, я
настаиваю. Никакого ущерба, никаких жертв. Это условие. Мы же с вами друзья.
Вы меня понимаете?
Курц понимал, и это показал его краткий ответ:
- Никакого ущерба германской собственности, Пауль, нанесено,
безусловно, не будет. Разве что так, пустяки. Но никакого настоящего ущерба.
- А жизни людей? Ради всего святого, Марти, мы же не дикари здесь! -
воскликнул Алексис, и в голосе его вновь послышалась тревога.
- Невинная кровь пролита не будет, Пауль, - с величайшим спокойствием
произнес Курц. - Даю вам слово. Ни один германский гражданин не получит и
царапины.
- Я могу быть в этом уверен?
- А что вам еще остается? - сказал Курц и повесил трубку, не оставив
своего номера.
В обычных обстоятельствах Курц никогда бы не стал так свободно говорить
по телефону, но, поскольку подслушивание устанавливал Алексис, он считал,
что может идти на риск.
Литвак позвонил десятью минутами позже.
- Давай, - сказал Курц, - зеленый свет, действуй.
Они стали ждать: Курц - у окна, Беккер - снова усевшись в кресло и
глядя мимо Курца на беспокойное ночное небо. Схватив шнур центральной
фрамуги, Курц дернул, открыл ее возможно шире, и в комнату ворвался грохот
транспорта на автостраде.
- К чему рисковать без нужды? - буркнул он, словно поймал сам себя на
небрежении предосторожностью.
Беккер начал считать по солдатским нормам скорости. Столько-то нужно
времени, чтобы посадить обоих в машину. Столько-то для последней проверки.
Столько-то, чтобы выехать. Столько-то, чтобы влиться в поток машин.
Столько-то, чтобы поразмыслить о цене человеческой жизни, даже жизни тех,
кто позорит род человеческий. И тех, кто его не позорит.
Грохот, как всегда, был оглушающий. Громче, чем в Бад-Годесберге,
громче, чем в Хиросиме, громче, чем в любом бою, в котором Беккер
участвовал. Из своего кресла, глядя мимо Курца, он увидел, как над землей
взметнулся оранжевый шар пламени и исчез, погасив поздние звезды и первые
проблески рассвета. Вслед за ним покатилась волна жирного черного дыма.
Беккер увидел, как в воздух взлетели обломки, а вслед за ними что-то черное:
колесо, кусок асфальта, человеческие останки - кто знает что? Он увидел, как
занавеска ласково коснулась голой руки Курца, почувствовал дыхание горячего,
словно из фена, воздуха. Он услышал треск сталкивающихся тяжелых предметов,
похожий на треск кузнечиков, и возникшие, перекрывая этот треск крики
возмущения, лай собак, шлепанье домашних туфель в крытых переходах между
домиками мотеля, куда выскочили испуганные люди, дурацкие фразы, какие
произносят актеры в фильмах о кораблекрушении: "Мама! Где мама? Я потеряла
мои драгоценности". Он услышал истерический голос какой-то женщины,
кричавшей, что это пришли русские, и равно испуганный голос, убеждавший ее,
что это просто взорвался бак с горючим. Кто-то сказал: "Это у военных. Какое
безобразие - надо же по ночам перевозить свое добро!" У кровати находился
радиоприемник. Курц продолжал стоять у окна, а Беккер включил приемник и
настроил на местную программу для тех, кто страдает бессонницей: а вдруг
передадут специальное сообщение. Под вой сирены по шоссе промчалась
полицейская машина, на крыше ее сверкали синие огни. Потом ничего, потом
пожарная машина и вслед за ней "Скорая помощь". Музыка по радио
прекратилась, и передали первое сообщение. Непонятный взрыв к западу от
Мюнхена, причина неизвестна, пока никаких подробностей. Движение по шоссе
перекрыто в обоих направлениях, машинам предлагается делать объезд.
Беккер выключил радио и включил свет. Курц закрыл окно и задернул
занавески, потом сел на кровать и, не развязывая шнурков, стал снимать
ботинки.
- Я - ох! - перекинулся на днях словцом с людьми из нашего посольства в
Бонне, Гади, - сказал он, словно вдруг что-то вспомнив. - Просил навести
справки об этих поляках, с которыми ты работаешь в Берлине. Проверить их
финансы.
Беккер молчал.
- Похоже, сведения не очень приятные. Пожалуй, придется нам добывать
тебе еще денег или новых поляков.
Так и не получив ответа, Курц медленно поднял голову и увидел, что
Беккер стоит у двери и смотрит на него. Что-то в позе этого человека
заставило Курца вспылить.
- Вы хотите что-то мне сказать, мистер Беккер? Желаете
поморализировать, чтобы облегчить душу?
Беккер, видимо, ничего не собирался ему говорить. Он вышел и тихо
прикрыл за собой дверь.
Курцу оставалось сделать последний звонок - Гаврону домой, по прямому
проводу. Он потянулся к телефону, помедлил и убрал руку. "Пусть Миша Грач
подождет", - подумал он, чувствуя, как в нем снова разгорается злость. Тем
не менее он позвонил. Начал мягко, спокойно, здраво. Как всегда. Говорил
по-английски.
- Натан, это говорит Гарри, - сказал он, пользуясь кодовыми именами,
разработанными для этой недели. - Привет. Как жена? Прекрасно, и от меня ей
тоже. Натан, две известные нам козочки только что сильно простудились. Об
этом, безусловно, приятно будет услышать тем, кто время от времени наседает
на нас.
Слушая осторожный, ничего не прояснявший ответ Гаврона, Курц
почувствовал, что его начинает трясти. Однако он продолжал твердо
контролировать свой голос.
- Натан, сейчас для вас наступает, по-моему, великая минута. Благодаря
мне вам удастся избежать определенного давления и дать возможность делу
созреть. Обещания были даны, и они сдержаны, а теперь требуется немного
доверия, чуточку терпения. - Из всех знакомых мужчин и женщин только Гаврон
провоцировал Курца на высказывания, о которых он потом сожалел. Пока он,
однако, держал себя в руках. - Партию в шахматы никогда не выиграть до
завтрака, Натан, так не бывает. Мне нужен воздух, вы меня слышите? Воздух...
и немного свободы... собственный участок. - Злость перелилась через край. -
Так уймите этих сумасшедших, ладно? Пойдите на рынок и купите мне для
разнообразия кого-нибудь в помощь!
Связь прервалась. Был ли в том повинен взрыв или Миша Гаврон, Курц так
и не узнал, ибо не стал звонить снова.
ДОБЫЧА
Глава 16
В течение трех бесконечно долгих недель, пока Лондон из лета сползал в
осень, Чарли жила в каком-то нереальном мире - то не веря тому, что знала,
то горя нетерпением, то взволнованно готовясь к предстоящему, то впадая в
ужас.
"Рано или поздно они явятся за тобой, - твердил ей Иосиф. - Должны". И
стал соответственно готовить ее к этому.
Но почему они должны за ней явиться? Она не понимала, и он ей этого не
говорил, как бы ограждая себя от ее расспросов молчанием. Неужели Марти
сумеет склонить Мишеля работать на них, как склонил ее, Чарли? Бывали дни,
когда она представляла себе, как Мишель войдет в разработанную для него
легенду и явится к ней, пылкий любовник. А Иосиф исподволь подогревал ее
шизофрению, делая отсутствующего все более ей желанным. "Мишель, дорогой
мой, единственный, приди же ко мне!" Люби Иосифа, но мечтай о Мишеле.
Сначала Чарли едва осмеливалась смотреть на себя в зеркало - настолько она
была уверена, что лицо выдает ее тайну. Все мускулы ее лица были напряжены
оттого, что она скрывала, все интонации и движения были рассчитаны, и это на
многие мили отдаляло ее от остального человечества. "Я играю
моноспектакль двадцать четыре часа в сутки - сначала для всего мира,
потом для себя".
Постепенно, по мере того, как шло время, страх перед разоблачением стал
уступать у Чарли место дружелюбному презрению к окружавшим ее наивным людям,
которые не видят, что творится у них под носом. "Они еще там, откуда я уже
ушла. Они такие же, какой была я, пока не перешла в Зазеркалье".
А в отношении Иосифа она придерживалась тактики, отточенной за время
поездки через Югославию. Он был человеком близким, с которым она соотносила
каждое свое действие и решение; он был любовником, с которым она шутила и
для которого подмазывалась. Он был ее якорем, ее лучшим другом - всем самым
лучшим вообще. Он был духом, который появлялся в самых неожиданных местах,
непонятно каким образом узнавая об ее передвижениях, - то на автобусной
остановке, то в библиотеке, то в прачечной самообслуживания, сидя под
неоновыми лампами среди безвкусно одетых кумушек и глядя, как крутятся в
автомате его рубашки. Но она никогда не впускала его в свою жизнь. Он всегда
был за ее пределами - вне времени и касания, если не считать их неожиданных
встреч, которыми она только и жила. Если не считать его двойника - Мишеля.
Для репетиций "Как вам это понравится" труппа сняла старый армейский
манеж близ вокзала Виктории, и Чарли ходила туда каждое утро, а каждый вечер
вымывала из волос затхлый запах пива.
Она согласилась пообедать с Квили в ресторане "У Бьянки" и нашла его
каким-то странным. Он словно бы пытался ее о чем-то предупредить, но когда
она напрямик спросила, в чем дело, он закрыл рот на замок, сказав, что
политика - личное дело каждого, ради этого он сражался на войне в отряде
"зеленых мундиров". Но он жутко напился. Чарли помогла ему подписать счет и
вышла на многолюдную улицу - у нее было такое чувство, будто она бежит за
своей тенью, которая ускользает от нее, мелькая среди подпрыгивающих голов.
"Я очутилась вне жизни. И мне никогда не найти пути назад". Только она это
подумала, как почувствовала: кто-то
коснулся ее локтя, и увидела Иосифа, тотчас нырнувшего в магазин "Маркс
энд Спенсер". Неожиданные появления Иосифа всегда очень сильно действовали
на нее. Эти встречи заставляли ее вечно быть настороже и, если уж
по-честному, разжигали в ней желание. День без Иосифа был для нее пустым
днем, а стоило его увидеть, и она всем сердцем и всем своим существом, точно
шестнадцатилетняя девчонка, устремлялась к нему.
Она читала респектабельные воскресные газеты, изучала последние
сенсационные открытия про Сэквилл-Уэст [Сэквилл-Уэст Виктория (1892- 1962) -
английская романистка, поэтесса и критик, автор романов, биографий и стихов,
близкий друг Вирджинии Вулф.] - или ее зовут Ситуэлл? - и поражалась пустому
эгоизму английского правящего класса. Она смотрела на Лондон, который успела
забыть, и всюду находила подтверждение правильности избранного пути - того,
что она, радикалка, стала на путь насилия. Общество, в ее представлении,
было мертвым деревом, она обязана выкорчевать его и посадить что-то лучшее.
Об этом говорили безнадежно тупые лица покупателей, которые, шаркая, точно
кандальные рабы, передвигались по освещенным неоном супермаркетам; об этом
же говорили и жалкие старики, и полисмены с ненавидящими глазами. Как и
чернокожие парни, что торчат на улице, провожая взглядом проносящиеся мимо
"Роллс-Ройсы", и сверкающие окна банков, этих столпов многовекового
поклонения, с их сонмом педантов-управляющих. И строительные компании,
заманивающие легковерных в свои западни: приобретайте недвижимость; и
заведения, торгующие спиртным, и заведения, принимающие ставки. Чарли не
требовалось больших усилий, чтобы весь Лондон показался ей свалкой
несостоявшихся надежд и разочарованных душ. Благодаря Мишелю она сумела
мысленно перекинуть мостик между капиталистической эксплуатацией в странах
"третьего мира" и тем, что творилось здесь, у ее собственного порога, в
Кэмден-Тауне.
Она жила такой яркой жизнью - судьба даже послала ей в виде символа
бездомного скитальца. Однажды в воскресенье утром она отправилась
прогуляться по дорожке вдоль канала Регента - на самом-то деле она шла на
одну из немногих заранее запланированных встреч с Иосифом - и вдруг услышала
густые, басовитые звуки негритянской спиричуэл. Канал расширился, и Чарли
увидела в гавани, где стояли заброшенные склады, старика-негра, словно
сошедшего со страниц "Хижины дяди Тома", - он сидел на пришвартованном
пароме и играл на виолончели, а вокруг, как зачарованные, стояли детишки.
Это была сцена из фильмов Феллини; это был китч; это был мираж; это было
видение, рожденное ее подсознанием.
Так или иначе, в течение нескольких дней Чарли то и дело мысленно
возвращалась к этой картине, соизмеряя с нею все, что видела. Это было для
нее чем-то настолько личным, что она не говорила об этом даже Иосифу, боясь,
что он над нею посмеется или - что будет еще хуже - даст всему рациональное
объяснение.
За это время она несколько раз переспала с Алом, потому что не хотела с
ним скандалить, а также потому, что после долгих отлучек Иосифа ее тело
требовало мужской ласки, да, кроме того, и Мишель велел ей так себя вести.
Она не разрешала Алу приходить к ней, так как он снова был без квартиры и
она боялась, что он может остаться у нее, как было раньше, пока она не
выкинула его одежду и бритву на улицу. К тому же ее квартира хранила новые
тайны, которыми никто и ничто на божьем свете не заставит ее поделиться с
Алом: в ее постели спал Мишель, его пистолет лежал под подушкой, и ни Ал, ни
кто-либо другой не вынудит ее осквернить эту святыню. Однако вела она себя с
Алом осторожно: Иосиф предупредил ее, что его контракт с кино не подписан, а
она по старым временам знала, как ужасно может вести себя Ал, когда
затронута его гордость.
Их воссоединение произошло в его излюбленном кабачке, где "великий
философ" вещал что-то двум своим последовательницам. Идя через зал, чтобы
присоединиться к нему, Чарли думала: "Сейчас он почувствует запах Мишеля -
этим запахом пропитана моя одежда, моя кожа, моя улыбка". Но Ал так старался
показать свое безразличие, что не почувствовал ничего. При виде Чарли он
ногой отодвинул для нее стул,
и она, садясь, подумала: "Бог ты мой, всего месяц назад этот лилипут
был моим главным советчиком по всем проблемам, которыми жив мир". Когда
кабачок закрылся и они пошли на квартиру к приятелю Ала и расположились в
пустовавшей у него комнате, Чарли с изумлением обнаружила, что думает, будто
это Мишель владеет ею, и лицо Мишеля нависает над ней, и оливковое тело
Мишеля лежит с ней рядом в полутьме, и Мишель, ее мальчик-убийца, доводит ее
до исступления. Но за Мишелем маячила другая фигура - Иосиф, который наконец
принадлежал ей: его жаркая, давно сдерживаемая страсть все-таки прорвалась
наружу, его израненное тело и израненный мозг принадлежали теперь ей.
За исключением воскресенья, Чарли время от времени читала
капиталистические газеты, слушала рассчитанные на обывателя сооб