где
при слабом свете
горевших под потолком ламп впервые увидела Нашего Капитана - смуглого
человека с черными, прямыми, коротко остриженными, как у школьника,
волосами, который передвигался, сильно хромая из-за поврежденных ног и
опираясь на очень английскую с виду палку из ясеня; кривая улыбка освещала
его изрытое оспой лицо. Он повесил клюку на левую руку и обменялся с Чарли
рукопожатием - у нее было такое впечатление, что в эту секунду только это
рукопожатие и удерживало его в равновесии.
- Мисс Чарли, я капитан Тайех, и я приветствую вас от имени революции.
Говорил он быстро и деловито. И голос был такой же красивый, как у
Иосифа.
"Страх будет накатывать и отпускать, - предупреждал ее Иосиф. - К
сожалению, нет на свете человека, который бы все время боялся. Но с
капитаном Тайехом, как он себя называет, надо держать ухо востро, потому что
капитан Тайех - человек очень умный".
- Прошу меня извинить, - с наигранной веселостью произнес Тайех.
Это был явно не его дом, так как он ничего не мог тут найти. Свет был
по-прежнему плохой, но глаза Чарли постепенно привыкли к полумраку, и она
решила, что находится в доме какого-то преподавателя, или политического
деятеля, или адвоката. Вдоль стен стояли полки с настоящими книгами, которые
читали или листали и снова не очень аккуратно ставили назад; над камином
висела картина, изображавшая, по-видимому, Иерусалим. Все остальное являло
собой чисто мужскую мешанину вкусов - кожаные кресла, и вышитые подушечки, и
арабское серебро, очень светлое и искусно обработанное, поблескивавшее,
словно клад, в темных углах. Двумя ступеньками ниже находился кабинет с
письменным столом в английском стиле; из окна открывался широкий вид на
долину, откуда она только что прибыла, и морской берег в лунном свете.
Она сидела на кожаном диване, где ей велел сесть Тайех, а сам он
ковылял по комнате, опираясь на клюку и поглядывая на Чарли с разных сторон,
оценивая, - предложит мороженое, потом улыбнется, потом, снова улыбнувшись,
предложит водки и, наконец, виски - видимо, свой любимый напиток, судя по
тому, как он одобрительно всмотрелся в наклейку. В обоих концах комнаты
сидело по парню с автоматом на коленях. На столе валялись письма, и Чарли не
глядя могла сказать, что это были ее письма к Мишелю.
"Не прими кажущееся смущение за невежество, - предупреждал ее Иосиф. -
Пожалуйста, никаких расистских идеек насчет неполноценности арабов".
Свет совсем погас - так часто случалось даже в долине. Тайех стоял над
ней, черным силуэтом вырисовываясь на фоне окна, - настороженная тень,
опирающаяся на палку.
- Понимаешь ли ты, что мы чувствуем, когда приезжаем к себе? - спросил
он, глядя на нее. Палкой же он указывал на пейзаж за окном. - Можешь ли ты
представить себе, что значит быть в своей стране, под своими звездами,
стоять на своей земле и не выпускать из рук оружия, зная, что оккупант,
возможно, притаился за углом? Спроси у ребят.
Его голос, как и другие знакомые ей голоса, казался еще красивее в
темноте.
- Ты, кстати, им понравилась. А они тебе нравятся? -Да.
- Который больше?
- Все одинаково, - сказала она, и он рассмеялся.
- Говорят, ты была очень влюблена в этого твоего покойного палестинца.
Это правда?
- Да.
- Хельга говорит, ты хочешь сражаться. Ты действительно хочешь
сражаться?
- Да.
- Против кого попало или только против сионистов? - Он не стал
дожидаться ответа. Отхлебнул виски. - К нам прибивается всякая шушера,
которая хочет взорвать весь мир. Ты не из таких?
- Нет. Зажегся свет.
- Нет, - согласился он, продолжая изучать ее. - Нет,
по-моему, ты не из таких. Возможно, ты станешь другой. Тебе случалось
убивать? - Нет.
- Счастливица. У вас там есть полиция. Своя страна. Свой парламент.
Права. Паспорта. Ты где живешь?
- В Лондоне.
- В какой его части?
У нее было такое чувство, что перенесенные ранения сделали Тайеха
нетерпеливым - они побуждали его задавать ей все новые вопросы, не дожидаясь
ответов. Он взял стул и с грохотом потащил к ней, но ни один из парней не
поднялся, чтобы помочь ему, и Чарли подумала, что они, наверное, не смеют.
Поставив стул, как ему хотелось, Тайех подтянулся к нему и, сев, с легким
стоном положил ногу на ногу. Затем вытащил сигарету из кармана мундира и
закурил.
- Ты у нас первая англичанка, тебе это известно? Голландцы, итальянцы,
французы, немцы. Шведы. Пара американцев. Ирландцы. Все едут сражаться за
нас. Только не англичане. Пока такого не было. Англичане всегда запаздывают.
В этом было что-то знакомое. Подобно Иосифу, он говорил с ней, как
человек, выстрадавший такое, о чем она понятия не имела, смотревший на мир
так, как она не привыкла смотреть. Тайех был далеко не стар, но жизнь
слишком рано сделала его мудрецом. Чарли сидела рядом с настольной лампой,
освещавшей ее лицо. Возможно, потому он и посадил ее здесь. Капитан Тайех -
человек очень умный.
- О, ты вполне можешь к себе вернуться. - Он отпил немного виски. -
Признаться. Исправиться. Отсидеть годик в тюрьме. Всем следовало бы посидеть
годик в тюрьме. С какой стати погибать, сражаясь за нас?
- Во имя него, - сказала она.
Взмахом сигареты Тайех раздраженно отмел ее романтические бредни.
- Что значит "во имя него"? Он же мертв. Через год или два мы все будем
мертвы. Так при чем же тут он?
- При всем. Он был моим наставником.
- А он говорил тебе, чем мы занимаемся? Подкладываем бомбы? Стреляем?
Убиваем? А, неважно... Ну чему он мог
тебя научить? Такую женщину, как ты? Он же был мальчишка. Он никого
ничему не мог научить. Он был ничто.
- Он был все, - упрямо повторила она и снова почувствовала, что его это
не интересует. Потом поняла, что он услышал что-то раньше остальных. Он
коротко отдал приказ. Один из парней выскочил за дверь. "Мы бежим быстрее,
когда приказ исходит от калеки", - подумала она. И услышала за дверью тихие
голоса.
- А он научил тебя ненавидеть? - спросил Тайех, точно ничего и не
произошло.
- Он говорил, что ненависть - это для сионистов. Он говорил, когда
сражаешься, надо любить. Он говорил, антисемитизм был придуман христианами.
Она умолкла, услышав то, что Тайех услышал уже давно: в гору взбиралась
машина. "У него слух, как у слепого, - подумала она. - Это из-за того, что
он увечный".
Машина въезжала в передний двор. Чарли услышала шаги и приглушенные
голоса, потом свет фар прошелся по комнате, и их выключили.
- Оставайся на месте, - приказал Тайех.
Вошли двое парней - у одного в руках был полиэтиленовый мешок, у
другого - автомат. Они остановились у дверей в почтительном молчании,
дожидаясь, пока Тайех обратится к ним. На столике между ними валялись
письма, и в том, что они так валялись, - а ведь им придавалось большое
значение, - было что-то знаменательное.
- За тобой не было хвоста, и ты отправляешься на юг, - сказал ей Тайех.
- Допей водку и поезжай с ребятами. Возможно, я тебе поверил, а возможно,
нет. Возможно, это не имеет большого значения. Они тут привезли тебе одежду.
Это был не легковой автомобиль, а грязно-белая карета "Скорой помощи" с
зелеными полумесяцами, нарисованными на бортах, и слоем красной пыли на
капоте; за рулем сидел лохматый парень в темных очках. Двое других мальчишек
сидели, скрючившись на рваных банкетках, зажав меж колен автоматы, а Чарли
восседала рядом с шофером, в сером халате медсестры и в косынке. Яркая заря
сменила ночь,
слева вставало багровое солнце, то и дело скрывавшееся за горой, пока
они спускались по извилистой дороге.
Первый дозор стоял у въезда в город; потом их останавливали еще четыре
раза, пока они не выехали на дорогу, шедшую по берегу моря на юг; у
четвертого заслона двое мужчин втаскивали в такси мертвого парня, а женщины
выли и колотили руками по крыше машины. Парень лежал на боку, вытянув вниз
руку, словно пытался что-то достать. "Смерть бывает только однажды", -
подумала Чарли, вспомнив про Мишеля. Справа перед ними открылось синее море,
и снова пейзаж выглядел предельно нелепым. Такое было впечатление, точно на
побережье Англии разразилась гражданская война. Вдоль дороги стояли остовы
машин и изрешеченные пулями виллы; на площадке двое детишек играли в футбол,
перебрасывая мяч через вырытую снарядом воронку. Разбитые причалы для яхт
были наполовину затоплены водой; даже идущие на север грузовики с фруктами
мчались со скоростью отчаяния, заставляя их чуть не съезжать с дороги.
Снова проверка. Сирийцы. Но немецкая медсестра в палестинской карете
"Скорой помощи" никого не интересовала. Чарли услышала рев мотоцикла и
бросила в ту сторону безразличный взгляд. Запыленная "Хонда" с гроздьями
зеленых бананов в багажной сетке. На руле болтается привязанная за ноги
живая курица. А на сиденье - Димитрий, внимательно вслушивающийся в- голос
своего мотора. На нем форма палестинского солдата, с красной куфией на шее.
Из-под серо-зеленой штрипки на плече нахально торчит веточка белого вереска,
как бы говоря: "Мы с тобой", - все эти четыре дня Чарли тщетно высматривала
этот знак.
"Отныне отдайся на волю лошади - пусть она ищет дорогу, - сказал ей
Иосиф. - Твое дело - удержаться в седле".
Снова жизнь одной семьей и снова ожидание.
На этот раз они жили в домике под Сидоном; его бетонную веранду
расколол надвое снаряд с израильского корабля, и ржавые железные прутья
торчали из нее, как щупальца гигантского насекомого. Сзади был мандариновый
сад, где старая гусыня клевала упавшие плоды, а спереди - раскисшая
земля, усеянная металлическими осколками, где во время последнего - или
пятого по счету - вторжения была важная огневая позиция. У Тайеха, казалось,
был неистощимый запас парней, и Чарли обрела среди них двух новых знакомых:
Карима и Ясира. Карим был забавный толстяк, любивший картинно, точно
тяжеловес, поднимающий гири, взваливать, отдуваясь и гримасничая, автомат на
плечо. Но когда Чарли сочувственно улыбнулась ему, он вспыхнул и побежал к
Ясиру. Он мечтал стать инженером. Ему было всего девятнадцать лет, и шесть
из них он провоевал. По-английски он говорил шепотом и с ошибками.
- Когда Палестина станет свободная, я учиться Иерусалим. А пока, - он
развел руками и тяжело вздохнул, - может, Ленинград, может, Детройт.
Да, сказал Карим, у него были брат и сестра, но сестра погибла в лагере
Набатие во время воздушного налета сионистов. А брата перевели в лагерь
Рашидие, и он погиб через три дня во время бомбардировки с моря. Карим не
распространялся об этих утратах, словно это был пустяк по сравнению с общей
трагедией.
А Ясир, с низким, как у боксера, лбом и диким пылающим взглядом, вообще
не мог объясняться с Чарли. Он ходил в красной клетчатой рубашке с петлей из
черного шнура на плече, указывавшей на его принадлежность к военной
разведке; после наступления темноты он стоял на страже в саду и следил за
морем - не явятся ли оттуда сионистские оккупанты. Его мать и вся его семья
погибли в Таль-эль-Заагаре.
- Каким образом? - спросила Чарли.
От жажды, сказал Карим и преподал ей небольшой урок по современной
истории: Таль-эль-Заагар, или Тминная гора, - это был лагерь беженцев в
Бейруте. Домишки, крытые жестью; в одной комнате ютились по одиннадцать
человек. Тридцать тысяч палестинцев и бедняков-ливанцев больше полутора лет
скрывались там от бомбежек.
- Чьих? - спросила Чарли.
Карим удивился. Да катаибов, сказал он, точно это само собой
разумелось. Фашистов-маронитов, которым помогали сирийцы, ну и, конечно,
также сионистов. Там погибли тысячи - никто не знает сколько, сказал он,
потому что слишком мало осталось народа, чтобы их помянуть. А потом туда
ворвались солдаты и перестреляли почти всех оставшихся. Медсестер и врачей
построили и тоже расстреляли, а кому они были нужны: у них же не было ни
лекарств, ни воды, ни пациентов.
- Ты там тоже был? - спросила Чарли Карима. Нет, ответил он, а Ясир
был.
- В будущем больше не загорай, - сказал ей Тайех, когда на другой вечер
приехал забрать ее. - Здесь не Ривьера.
Этих ребят - Карима и Ясира - она больше не видела. Постепенно, как и
предсказывал Иосиф, она познавала условия их жизни. Приобщалась к трагедии,
и трагедия освобождала ее от необходимости заниматься самообъяснением. Она
была оккупантом в шорах - такой ее сделали события и чувства, которые она не
в состоянии была постичь; она очутилась в стране, где уже само ее
присутствие - часть чудовищной несправедливости. Она присоединилась к
жертвам и наконец смирилась со своей личиной. С каждым днем легенда о ее
преданности Мишелю становилась все более незыблемой, подтверждавшейся
фактами, тогда как ее преданность Иосифу, хоть и не была легендой,
сохранялась лишь в виде тайного следа в ее душе.
- Скоро все мы умрем, - сказал ей Карим, вторя Тайеху. - Сионисты всех
нас укокошат - вот увидишь.
Старая тюрьма находилась в центре города - здесь, как коротко пояснил
Тайех, невинные люди отбывают пожизненное заключение. Машину они оставили на
главной площади и углубились в лабиринт старинных улочек, завешанных
лозунгами под полиэтиленом, которые Чарли приняла сначала за белье. Был час
вечерней торговли - в лавчонках и возле разносчиков толпился народ. Уличные
фонари, отражаясь в мраморе старых стен, создавали впечатление, будто они
светятся изнутри. Вел их мрачный человек в широких штанах.
- Я сказал управителю, что ты западная журналистка, - пояснил Тайех,
ковыляя рядом с ней. - Он не очень-то к тебе расположен, так как не любит
тех, кто является сюда расширять свои познания в зоологии.
Луна, не отставая от них, бежала меж облаков; ночь была очень жаркая.
Они вышли на другую площадь, и навстречу им из громкоговорителей,
установленных на столбах, грянула арабская музыка. Высокие ворота стояли
нараспашку, за ними виднелся ярко освещенный двор, откуда каменная лестница
вела на галереи. Здесь музыка звучала еще громче.
- Кто эти люди? - шепотом спросила Чарли. - Что они натворили?
- Ничего. В этом все их преступление. Это беженцы, бежавшие из лагерей
для беженцев, - ответил Тайех. - У тюрьмы толстые стены, и она пустовала -
вот мы и завладели ею, чтобы люди могли тут укрыться. Будь серьезна, когда
станешь здороваться, - добавил он. - Не улыбайся слишком часто, не то они
подумают, что ты смеешься над их бедой.
Она стояла в центре большой каменной силосной башни, чьи древние стены
были окружены деревянными галереями и прорезаны дверьми в камеры. Белая
краска, покрывавшая все вокруг, создавала впечатление стерильной чистоты.
Входы в нижние камеры были сводчатые. Двери были распахнуты, словно
приглашая войти, - в камерах сидели люди, казавшиеся на первый взгляд
застывшими, как изваяния. Даже дети экономили каждое движение. Перед
камерами висело на веревках белье, и то, что такая веревка с бельем висела
перед каждой камерой, говорило о том, что ни одно жилище не хочет отставать
от другого. Пахло кофе, уборной и мокрой одеждой. Тайех с управителем
вернулись к ней.
- Пусть они сами с тобой заговорят, - посоветовал Тайех. - Не держись с
ними развязно - они этого не поймут. Перед тобой почти истребленная порода.
Они поднялись по мраморной лестнице. У камер на этом этаже были крепкие
двери с глазками для тюремщиков. Казалось, чем выше, тем больше становились
шум и жара. Прошла женщина в крестьянском платье. Управитель о чем-то
спросил ее, и она указала на арабскую надпись, тянувшуюся по стене галереи
этакой примитивной стрелой. Дойдя до стрелы, они двинулись дальше в
указанном направлении, дошли до другой и вскоре уже очутились в центре
тюрьмы. "В жизни мне не найти дороги назад", - подумала Чарли. Она бросила
взгляд на Тайеха, но он не хотел смотреть на нее. Они вошли в бывшее
помещение для караула или в столовую. Посредине стоял накрытый полиэтиленом
стол для обследований, а на новенькой каталке лежали медикаменты и шприцы.
Здесь работали мужчина и женщина, - женщина вся в черном протирала ребенку
ватным тампоном глаза. А у стены в ожидании терпеливо сидели женщины с
детьми - одни спали, другие вертелись.
- Постой здесь, - приказал Тайех и пошел вперед, оставив Чарли с
управителем.
Но женщина уже увидела, что он вошел; она подняла на него глаза, потом
перевела их на Чарли и уставилась на нее многозначительным, вопрошающим
взглядом. Сказав что-то матери, она передала ей ребенка. Затем подошла к
рукомойнику и принялась тщательно мыть руки, продолжая изучать Чарли в
зеркале.
- Пойдем с нами, - сказал Тайех.
В каждой тюрьме есть такое - маленькая светлая комнатка с
пластмассовыми цветами и фотографией Швейцарии: здесь разрешают отдыхать
тем, кто безукоризненно себя ведет. Управитель ушел. Тайех и молодая женщина
сели по обе стороны Чарли. Молодая женщина была красивая, строгая, вся в
черном, что вызывало почтительный трепет; у нее было сильное лицо с
правильными чертами, черные глаза смотрели в упор, не таясь. Волосы были
коротко острижены. По обыкновению, ее охраняли двое парней.
- Ты знаешь, кто она? - спросил Тайех, уже успевший выкурить первую
сигарету. - Ее лицо никого тебе не напоминает? Смотри внимательно.
Чарли этого не требовалось.
- Фатьма, - сказала она.
- Она вернулась в Сидон, чтобы быть со своим народом. Она не говорит
по-английски, но она знает, кто ты. Она читала твои письма к Мишелю и его
письма к тебе. В переводе. Ты, естественно, интересуешь ее.
Мучительно передвинувшись на стуле, Тайех вытащил намокшую от пота
сигарету и закурил.
- Она в горе, как и все мы. Когда будешь говорить с ней, пожалуйста,
без сантиментов. Она уже потеряла трех братьев и сестру. И знает, как
погибают люди.
Фатьма заговорила - очень спокойно. Когда она умолкла, Тайех перевел -
с оттенком презрения: так он сегодня был настроен.
- Прежде всего она хочет поблагодарить тебя за то, что ты была таким
утешением для ее брата Салима, когда он сражался с сионистами, а также за
то, что ты сама вступаешь в борьбу за справедливость. - Он выждал, давая
сказать Фатьме. - Она говорит: теперь вы сестры. Вы обе любили Мишеля, обе
гордитесь его героической смертью. Она спрашивает... - он снова помолчал,
давая ей сказать, -...она спрашивает, готова ли ты тоже скорее принять
смерть, чем быть рабыней империализма. Она человек очень ангажированный.
Скажи ей - да.
- Да.
- Ей хочется услышать, что Мишель говорил о своей семье и о Палестине.
Только не выдумывай. У нее хорошее чутье!
Тайех произнес это уже не небрежно. С трудом поднявшись на ноги, он
медленно заходил кругами по комнате, то переводя Фатьме, то сам задавая
дополнительные вопросы.
Они долго проверяли Чарли. Наконец заговорила Фатьма. Всего несколько
слов.
- Она говорит, ее младший брат слишком широко раскрывал рот и господь
поступил мудро, что закрыл его, - сказал Тайех и, подав знак парням, быстро
заковылял вниз по лестнице.
А Фатьма положила руку на плечо Чарли и, задержав ее, снова впилась в
нее взглядом, исполненным откровенного, недоброго любопытства. Обе женщины
вместе прошли по коридору. У двери в больницу Фатьма снова внимательно
посмотрела на Чарли, на этот раз с нескрываемым удивлением. И поцеловала ее
в щеку. Чарли увидела, как она взяла малыша и снова начала промывать ему
глазки, и, если бы Тайех не позвал ее, она бы так и осталась тут на всю
жизнь помогать Фатьме.
- Придется тебе подождать, - сказал Тайех Чарли, привезя ее в лагерь. -
Мы ведь не ждали тебя. И мы тебя не приглашали.
Сначала ей показалось, что он привез ее в небольшую деревню - белые
домики террасами спускались по склонам холмов и в свете фар выглядели даже
хорошенькими. Но по мере того как они ехали дальше, ей открывались масштабы
этого места, и когда они достигли вершины холма, она поняла, что это целый
город, где живут не сотни, а тысячи людей. Солидный седеющий мужчина
встретил их, но все тепло приветствия было обращено к Тайеху. На мужчине
были начищенные черные ботинки и хорошо отутюженная форма защитного цвета -
Чарли подозревала, что он ради Тайеха надел все лучшее, что у него было.
- Он у нас тут старейшина, - просто сказал Тайех, представляя его
Чарли. - Он знает, что ты англичанка, но ничего больше. И спрашивать не
будет.
Они прошли вслед за ним в комнату, где в стеклянных шкафах выстроились
спортивные кубки. На кофейном столике в центре стояло блюдо с пачками
сигарет разных марок. Старейшина сообщил, что, когда тут была английская
подмандатная территория, он служил в палестинской полиции и до сих пор
получает от англичан пенсию. Дух его народа, сказал он, закалился в
страданиях. Последовали цифры. За последние двенадцать лет лагерь бомбили
семьсот раз. Затем он сообщил данные потерь, особо подчеркнув, сколько
погибло женщин и детей. Наибольший ущерб причиняют американские разрывные
бомбы; сионисты сбрасывают также с самолетов бомбы-ловушки в виде детских
игрушек. Заметив, что среди палестинцев много разных политических течений,
старейшина поспешил заверить, что в борьбе с сионизмом эти различия
исчезают.
- Они ведь бомбят нас без разбора, - добавил он.
Он называл ее "товарищ Лейла" - так представил ее Тайех; закончив свой
рассказ, он сказал, что приветствует ее в их лагере, и передал заботам
высокой печальной женщины.
- Да воцарится справедливость, - сказал он на прощание.
- Да воцарится справедливость, - эхом отозвалась Чарли. Тайех проводил
ее взглядом.
Узкие улицы были еле освещены - будто свечами. Посредине тянулись
канавы, над горами плыла ущербная луна. Высокая женщина шла впереди, шествие
замыкали ребята с автоматами и с сумкой Чарли. Они прошли мимо земляной
спортивной площадки и низких строений, которые вполне могли быть школой.
Голубые огни горели над проржавевшими дверями бомбоубежищ. Воздух полнился
ночными звуками эмиграции. Звучали рок и патриотические песни, и слышалось
безостановочное бормотание стариков. Где-то ссорилась молодая пара. Их
голоса вдруг слились во взрыве долго сдерживаемой ярости.
- Мой отец извиняется за скромность жилья. В лагере такое правило: мы
не должны строить ничего прочного, чтобы не забывать о своем настоящем доме.
Во время налета, пожалуйста, не жди, когда взвоет сирена, а беги, куда все
побегут. После налета, пожалуйста, не трогай ничего, что лежит на земле. Ни
ручек, ни бутылок, ни приемников - ничего.
Зовут ее Сальма, сообщила она со своей печальной улыбкой, и ее отец -
старейшина.
Чарли первой вошла в хижину. Это был крошечный домик, чистенький, как
больничная палата. Там был умывальник, была уборная и задний дворик
величиной с носовой платок.
- Что ты тут делаешь, Сальма?
Вопрос этот, казалось, озадачил ее. Да ведь то, что она здесь, - это
уже само по себе дело.
- А где ты выучила английский? - спросила Чарли.
В Америке, ответила Сальма: она окончила университет Миннесоты по
биохимии.
Страшное - и в то же время поистине пасторальное - спокойствие
появляется, когда живешь среди настоящих жертв. В лагере Чарли наконец
познала сочувствие, в котором жизнь до сих пор отказывала ей. В ожидании
своей дальнейшей участи она влилась в ряды тех, кто ждал всю жизнь. Деля их
заточение, она полагала, что освобождается из своего собственного. Любя их,
она воображала, что получает их прощение за то двоедушие, которое привело ее
к ним. Никто ее не сторожил, и она в первое же утро, проснувшись, стала
осторожно нащупывать границы своей свободы. Похоже, их не
было. Она обошла по периметру спортивные площадки, где мальчишки,
напрягая плечики, отчаянно старались подражать взрослым мужчинам. Она нашла
больницу, и школы, и лавчонки, где продавалось все - от апельсинов до
большущих бутылей шампуня "Хед энд шоулдерс".
В полдень Сальма принесла ей плоскую сырную лепешку и чайник с чаем, и,
перекусив в хижине Чарли, они стали взбираться сквозь апельсиновую рощу на
вершину холма, очень похожую на то место, где Мишель учил Чарли стрелять из
пистолета своего брата. На западе и юге горизонт закрывала гряда бурых гор.
- Те горы, на востоке, - это Сирия, - сказала Сальма, указывая через
долину. - А вот эти, - и она повела рукой на юг и тут же, словно в отчаянии,
уронила руку, - это - наши, и оттуда являются сионисты убивать нас.
Когда они спускались вниз, Чарли заметила армейские грузовики под
маскировочными сетками, а в кедровой роще - тускло поблескивающие стволы
орудий, нацеленных на юг. Отец ее - из Хайфы, это в сорока километрах
отсюда, пояснила Сальма. Мать погибла от пулеметной очереди с израильского
истребителя, когда выходила из бомбоубежища. У нее есть брат, он
преуспевающий банкир в Кувейте.
Вечером Сальма повела Чарли на детский концерт. А потом они пошли в
школу и вместе с двадцатью другими женщинами при помощи машины, похожей на
большой зеленый паровой утюг, накатывали на детские майки яркие картинки с
надписями.
Вскоре в хижине Чарли от зари до темна толпились дети, - одни
приходили, чтобы поговорить по-английски, другие - чтобы научить ее своим
песням и танцам. А иные - чтобы пройтись с ней за руку по улице и иметь
потом возможность похвастаться.
"Что же все-таки такое эта Сальма?" - спрашивала себя Чарли, наблюдая,
как та идет собственным скорбным путем среди своего народа. Ответ приходил
лишь постепенно. Сальма бывала в широком мире. Она знает, что на Западе
говорят про Палестину. И яснее, чем отец, видит, как им еще далеко до бурых
гор ее родины.
Большая демонстрация состоялась тремя днями позже; началась она на
спортивной площадке под уже жарким утренним солнцем и медленно двинулась
вокруг лагеря, по улицам, запруженным народом, разукрашенным знаменами с
такой вышивкой, которой мог бы гордиться любой женский институт в Англии.
Чарли стояла на пороге своей хижины, держа на руках девчушку, слишком
маленькую, чтобы идти с демонстрантами; воздушный налет начался минуты через
две после того, как шестеро мальчишек пронесли мимо нее на плечах макет
Иерусалима.
До той минуты Чарли вообще не думала о самолетах. Она заметила две-три
машины высоко в небе и полюбовалась плюмажем из белого дыма, лениво
тянувшимся за ними. Но при ее невежестве ей и в голову не приходило, что у
палестинцев может не быть самолетов или что израильским военно-воздушным
силам могут не нравиться упорные притязания на территорию, находящуюся в
пределах израильских границ.
Внезапно до ее сознания дошло, что в небе с натужным воем
разворачивается самолет - раздался залп с земли, хотя, конечно же, огонь был
слишком слаб для столь быстро и высоко летящей машины. Разрыв первой бомбы
был воспринят Чарли чуть ли не с облегчением: раз ты его слышала, значит,
жива. Чарли сначала увидела вспышку пламени в четверти мили вверх по горе,
потом - черную луковицу дыма, и тут же грохот и взрывная волна обрушились на
нее. Она повернулась к Сальме и что-то ей крикнула, громко, словно вокруг
ревела буря, тогда как на самом деле было удивительно тихо, но Сальма с
застывшим от ненависти лицом смотрела вверх, в небо.
- Когда они хотят в нас попасть, то попадают, - сказала она. - А
сегодня они играют с нами. Должно быть, ты принесла нам счастье.
Это было уж слишком, и Чарли возмутилась.
Упала вторая бомба - казалось, много дальше, а может быть, взрыв уже не
произвел на Чарли такого впечатления: пусть себе падают бомбы, куда хотят,
только бы не на эти запруженные народом улицы, где, словно маленькие
обреченные солдатики, терпеливо стоят в колоннах детишки и ждут, когда вниз
по горе потечет к ним лава. Оркестр заиграл еще
громче прежнего; процессия двинулась, вдвойне более яркая и сверкающая.
Оркестр играл марш, и толпа отбивала ладонями такт.
Самолеты исчезли. Палестина одержала еще одну победу.
- Завтра тебя увозят в другое место, - сказала вечером Сальма, когда
они гуляли по горе.
- Я никуда не поеду, - сказала Чарли.
Самолеты вернулись через два часа, как раз перед наступлением темноты,
когда Чарли была уже у себя в хижине. Сирена завыла слишком поздно, и Чарли
еще бежала в бомбоубежище, когда ее настигла первая взрывная волна, - в
воздухе было две машины, они будто прилетели прямо с авиавыставки, с таким
оглушительным ревом работали их моторы... Неужели они никогда не выйдут из
пике? Они вышли, и взрывом их первой бомбы Чарли отбросило к стальной двери,
грохот взрыва показался ей не таким страшным, как сопровождавшие ее
колебания почвы и истерические, громкие, будто в плавательном бассейне,
крики, раздавшиеся в черном вонючем дыму за спортивной площадкой. Глухой
удар ее тела о дверь был услышан кем-то внутри, дверь отворилась, и сильные
женские руки втащили ее во тьму и заставили сесть на деревянную скамейку.
Сначала Чарли была как глухая, но постепенно она различила всхлипывания
испуганных детишек и уверенные голоса успокаивающих их матерей. Кто-то зажег
керосиновую лампу и повесил на крюк в центре потолка, и на какое-то время
смятенному мозгу Чарли показалось, что она очутилась в литографии Хогарта,
висящей вверх тормашками. Затем она поняла, что с ней рядом Сальма, и
вспомнила, что Сальма была с нею с самого начала налета. Прилетела новая
пара самолетов - или это была все та же, только они прилетели во второй раз?
- закачалась лампа, и реальность происходящего дошла до Чарли, когда взрывы,
приближаясь, стали нарастать крещендо. Первые два были как удары по телу -
нет, не надо больше, больше не надо, пожалуйста. Третий взрыв был самый
громкий и убил ее наповал, четвертый и пятый дали ей понять, что она еще
жива.
- Америка! - истерически закричала какая-то женщина, обращаясь к Чарли.
- Америка, Америка, Америка!
Она явно хотела, чтобы и другие женщины поддержали
ее, бросили в лицо Чарли обвинение, но Сальма велела ей сидеть тихо.
Чарли прождала целый час - хотя на самом деле, наверное, минуты две, -
и поскольку ничего больше не происходило, посмотрела на Сальму, как бы
говоря: "Пошли!" Она считала, что ничего нет хуже, чем сидеть в
бомбоубежище. Сальма отрицательно помотала головой.
- Они только и ждут, чтобы мы вышли, - спокойно пояснила она, возможно
вспомнив про свою мать. - Нельзя нам выходить, пока не стемнеет.
Стемнело, и Чарли одна вернулась к себе в хижину. Она засветила свечку,
потому что электричество было отключено, и далеко не сразу увидела на
умывальнике, в стаканчике для чистки зубов, веточку белого вереска. И
подумала: "Это принес кто-то из моих детишек. Или это подарок от Сальмы в
мой последний вечер здесь. Как это мило с ее стороны. С его стороны".
"У нас с тобой был как бы роман, - сказала ей на прощание Сальма. - Ты
уедешь, и, когда уедешь, мы останемся друг для друга в мечтах".
"Сволочи, - думала Чарли. - Проклятые убийцы-сионисты. Если бы меня тут
не было, вы разбомбили бы их вдрызг".
"Человек, преданный нашему делу, должен быть здесь", - сказала ей
Сальма.
Глава 22
Чарли не одна следила за тем, как разворачивалась ее жизнь и протекало
ее время. С того момента, как она пересекла линию фронта, Литвак, Курц и
Беккер - собственно, все ее бывшее семейство - вынуждены были взнуздать свое
нетерпение и приспособиться к темпу, взятому противником.
"На войне, - любил говорить Курц своим подчиненным и, безусловно, себе
тоже, - труднее всего героически воздерживаться от действий".
Ни разу за всю свою карьеру Курц так не держал себя в узде. Тот факт,
что он вывел свою потрепанную армию из затененных углов английской сцены,
рассматривался - по крайней мере ее рядовыми солдатами - скорее как
поражение, чем как победа, которую они одержали, но почти не праздновали.
Через несколько часов после отъезда Чарли дом в Хэмпстеде был возвращен
диаспоре, электронное оборудование радиофургона демонтировано и отправлено
дипломатической почтой в Тель-Авив. А сам фургон - после того как с него
были сняты фальшивые номерные знаки, а с мотора сбит номер - превратился в
еще один обгоревший остов на обочине дороги где-то между Бодминскими
болотами и цивилизацией. Но Курц не стал задерживаться для похорон. Он со
всех ног помчался в Израиль, на Дизраэли-стрит, нехотя приковал себя к
ненавистному столу и стал таким же координатором, как Алексис, которого он
так высмеивал. Иерусалим купался в ароматах, вызванных к жизни вдруг
выглянувшим зимним солнцем, и Курц, перебегая из одного здания своей
секретной организации в другое, отбиваясь от нападок, выпрашивая кредиты,
неотступно видел перед собой золотой купол мечети в Старом городе на фоне
ярко-голубого неба. Впервые Курцу это зрелище приносило мало утешения. Его
боевая машина, как впоследствии говорил Курц, превратилась в телегу,
запряженную лошадьми, которые тянули в разные стороны. На оперативных
просторах он был сам себе хозяин, сколько бы Гаврон ни пытался помешать ему;
дома же, где каждый второстепенный политический деятель и третьестепенный
военный считали его своего рода гением разведки, у него было больше
критиков, чем у пророка Илии, и больше врагов, чем у самаритян. И первое
сражение он провел за то, чтобы продлить существование Чарли и, пожалуй,
свое собственное - битва началась в тот момент, когда Курц вошел в кабинет
Гаврона.
Гаврон Грач стоял, приподняв плечи, словно приготовившись к борьбе. Его
лохматые черные волосы были всклокочены больше обычного.
- Хорошо провел время? - прокаркал он. - Хорошо набил себе живот? Я
вижу, ты там поднабрал весу.
И тут началось. Где они, эти обещанные Курцем скорые результаты? -
вопрошал Грач. Где тот великий час расплаты, о котором он говорил?
В качестве наказания Гаврон обязал Курца присутствовать на заседании
своих советников, где все говорили лишь о том, как покончить с этим делом.
Курцу пришлось прозакладывать душу, чтобы уговорить их хотя бы немного
изменить свои планы.
- Но какой ты варишь суп, Марти? - настойчиво шепотом спрашивали его в
коридорах друзья. - Хоть намекни, чтобы мы знали, что не зря помогаем тебе.
Его молчание оскорбляло их, и они отходили от него, а он оставался с
ощущением, что он жалкий миротворец.
Были и другие фронты, на которых Курцу приходилось сражаться.
Необходимость следить за переживаниями Чарли на вражеской территории
вынудила Курца пойти со шляпой в руке в управление, ведавшее курьерской
связью и станциями подслушивания на северо-восточном побережье. Начальник
управления, некто Сефарди из Алеппо, ненавидел всех подряд, но в особенности
ненавидел Курца. Словом, Курцу стоило крови и всяких уступок, чтобы
договориться о необходимом сотрудничестве. От всех этих и подобных дел Миша
Гаврон равнодушно держался в стороне, предпочитая, чтобы рыночные отношения
устанавливались естественным путем. Если Курц верит в то, что он делает, он
своего добьется, доверительно говорил Гаврон своим людям, - такому человеку
только полезно, когда его немножко поломают, немножко похлещут.
Не желая покидать Иерусалим даже на одну ночь, пока не кончатся
интриги, Курц назначил Литвака своим эмиссаром, курсировавшим между Израилем
и Европой и уполномоченным укреплять и перестраивать команду наблюдателей,
готовясь к заключительной, как все они надеялись, акции. Беззаботные дни в
Мюнхене, когда было достаточно двух смен по
два наблюдателя в каждой, безвозвратно канули в прошлое. Пришлось
набрать не один взвод ребят - все они говорили по-немецки, но многие не
слишком бойко из-за отсутствия практики, - чтобы не спускать глаз с
божественного трио: Местербайна, Хельги и Россино. Недоверие Литвака к
евре-ям-неизраильтянам только добавляло головной боли, но Литвак твердо
держался своего предрассудка: слишком они бесхарактерные, говорил он, когда
дело доходит до дела, и не до конца лояльны. По приказу Курца Литвак слетал
и во Франкфурт для тайной встречи с Алексисом в аэропорту - частично чтобы
получить помощь в операции по наблюдению, а частично, как сказал Курц, чтобы
"проверить, держит ли Алексис спину, а то ведь хребет может подвести". В
данном случае встреча кончилась полным крахом, ибо эти двое тотчас
возненавидели друг друга. Хуже того, Литвак подтвердил мнение Гавроновых
психологов, что Алексису даже старый билет на автобус нельзя доверить.
- Для меня вопрос решен, - в ярости с ходу объявил Алексис Литваку, то
произнося свой монолог шепотом, то срываясь на фальцет. - А я никогда не
меняю своего решения - это известно. Как только наше свидание будет
окончено, я тотчас отправляюсь к министру и выкладываю ему все начистоту.
Для честного человека нет другой альтернативы. - Словом, сразу стало ясно,
что Алексис переменил не только взгляды, но и политическую ориентацию. -
Естественно, я ничего против евреев не имею... я все-таки немец, и у меня
есть совесть... но, судя по последним событиям... эта история с бомбой...
определенные шаги, которые я вынужден был предпринять... которые меня
шантажом вынудили предпринять... начинаешь понимать, почему на протяжении
истории евреев всегда преследовали. Так что извините.
Литвак, глядя из-под насупленных бровей, не намерен был его извинять.
- Ваш друг Шульман - человек способный, яркий... к тому же обладающий
даром убеждения... но у вашего друга просто нет сдерживающих рычагов. Он
совершил непозволительное насилие на германской земле; он выказал такого
рода жестокость, какую долгое время приписывал нам, немцам.
Больше выдержать Литвак уже не мог. Побелев и позеленев, он отвел
глаза, возможно, чтобы скрыть вспыхнувший в них огонь.
- Почему бы вам не позвонить ему и не сказать все это лично? -
предложил он.
Алексис так и сделал. Позвонил прямо из аэропорта по специальному
номеру, который дал ему Курц, в то время как Литвак стоял рядом, держа возле
уха отводную трубку.
- Ну что ж, Пауль, поступайте как знаете, - добродушно сказал Алексису
Курц, когда тот кончил. - Только когда будете разговаривать с министром,
Пауль, не забудьте сказать ему и про этот ваш счет в швейцарском банке.
Потому что, если вы этого не сделаете, ваше чистосердечие может произвести
на меня столь глубокое впечатление, что я способен прилететь к вам туда и
все сам рассказать.
После чего Курц велел телефонистке в ближайшие сорок восемь часов не
соединять его с Алексисом. Но Курц никогда не держал зла. Во всяком случае
на своих агентов. Поостыв, он выкроил себе выходной и сам отправился во
Франкфурт, где нашел милого доктора Алексиса куда более сговорчивым.
Упоминание о счете в швейцарском банке, хотя Алексис с унылым видом и назвал
это "недостойным", протрезвило его, однако куда больше помогло ему прийти в
себя созерцание собственной физиономии на страницах немецкой бульварной
газетенки, - физиономии решительной, убежденной, с искоркой присущего ему
юмора: Алексис уверовал, что он и есть такой, как о нем говорят. Курц не
стал развеивать его счастливое заблуждение и в качестве премии своим
перегруженным аналитикам привез одно соблазнительное доказательство того,
что Алексис держится в седле: фотокопию открытки, адресованной Астрид Бергер
на один из ее многочисленных псевдонимов.
Почерк незнакомый, почтовый штемпель Седьмого округа Парижа.
Перехвачена германской почтой по указанию из Кельна.
Текст на английском языке гласил: "Беднягу дядю Фрея
оперируют, как запланировано, в будущем месяце. Но это, по крайней
мере, удобно для тебя: ты сможешь воспользоваться домом В. До встречи там.
Целую. К."
Три дня спустя тот же магнит вытащил второе послание, написанное той же
рукой, но адресованное Бергер на другую конспиративную квартиру; на сей раз
штемпель стоял стокгольмский. Алексис, снова активно включившийся в
сотрудничество, перес