ы. Смешать водку с одеколоном - в этом есть известный каприз, но нет никакого пафоса. А вот выпить стакан "ханаанского бальзама" - в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек. Какой компонент "ханаанского бальзама" мы ценим превыше всего? Ну, конечно, денатурат. Но ведь денатурат, будучи только объектом вдохновения, сам этого вдохновения начисто лишен. Что же, в таком случае, мы ценим в денатурате превыше всего? Ну, конечно: голое вкусовое ощущение. А еще превыше? А еще превыше тот миазм, который он источает. Чтобы этот миазм оттенить, нужна хоть крупица благоухания. По этой причине в денатурат вливают в пропорции 1:2:1 "бархатное" пиво, лучше всего "останкинское" или "сенатор", и очищенную политуру. Не буду вам напоминать, как очищается политура, это всякий младенец знает. Почему-то в России никто не знает, отчего умер Пушкин, - а как очищается политура - это всякий знает. Короче, записывайте рецепт "ханаанского бальзама". Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не ошибиться в рецептах: Денатурат - 100 г. Бархатное пиво - 200 г. Политура очищенная - 100 г. Итак, перед вами "ханаанский бальзам" (его в просторечии называют "чернобуркой") - жидкость в самом деле черно-бурого цвета, с умеренной крепостью и стойким ароматом. Это уже даже не аромат, а гимн. Гимн демократической молодежи. Именно так, потому что в выпимшем этот коктейль вызревает вульгарность и темные силы. Я сколько раз наблюдал!.. А чтобы вызревание этих темных сил хоть как-то предотвратить, есть два средства. Во-первых, не пить "ханаанский бальзам", а во-вторых, пить, взамен него, коктейль "дух Женевы". В нем нет ни капли благородства, но есть букет. Вы спросите меня: в чем загадка этого букета? Я вам отвечу: не знаю, в чем загадка этого букета. Тогда вы подумаете и спросите: а в чем же разгадка? А в том разгадка, что "белую сирень", составную часть "духа Женевы", не следует ничем заменять, ни "жасмином", ни "шипром", ни "ландышем". "В мире компонентов нет эквивалентов", как говорили старые алхимики, а они-то знали, что говорили. То есть, "ландыш серебристый" - это вам не "белая сирень", даже в нравственном аспекте, не говоря уж о букетах. "Ландыш", например, будоражит ум, тревожит совесть, укрепляет правосознание. А "белая сирень", напротив того, успокаивает совесть и примиряет человека с язвами жизни. У меня было так: я выпил целый флакон "серебристого ландыша", сижу и плачу. Почему я плачу? - потому что маму вспомнил, то есть вспомнил и не могу забыть свою маму. "Мама", - говорю. И плачу. А потом опять: "мама!" - говорю, и снова плачу. Другой бы, кто поглупее, так бы сидел и плакал. А я? Взял флакон "сирени" - и выпил. И что же вы думаете? Слезы обсохли, дурацкий смех одолел, а маму так даже и забыл, как звать по имени-отчеству. И как мне смешон поэтому тот, кто, приготовляя "дух Женевы", в средство от потливости ног добавляет "ландыш серебристый"! Слушайте точный рецепт: "Белая сирень" - 50 г. Средство от потливости ног - 50 г. Пиво "жигулевское" - 200 г. Лак спиртовой - 150 г. Но если человек не хочет зря топтать мироздание, пусть он пошлет к свиньям и "ханаанский бальзам", и "дух Женевы". А лучше пусть он сядет за стол и приготовит себе "слезу комсомолки". Пахуч и странен этот коктейль. Почему пахуч, вы узнаете потом. Я вначале объясню, чем он странен. Пьющий просто водку сохраняет и здравый ум, и твердую память или, наоборот, теряет разом и то и другое. А в случае со "слезой комсомолки" просто смешно: выпьешь ее сто грамм, этой "слезы" - память твердая, а здравого ума как не бывало. Выпьешь еще сто грамм - и сам себе удивляешься: откуда взялось столько здравого ума? И куда девалась вся твердая память?.. Даже сам рецепт "слезы" благовонен. А от готового коктейля, от его пахучести, можно на минуту лишиться чувств и сознания. Я, например, лишался. Лаванда - 15 г. Вербена - 15 г. "Лесная вода" - 30 г. Лак для ногтей - 2 г. Зубной эликсир - 150 г. Лимонад - 150 г. Приготовленную таким образом смесь надо двадцать минут помешивать веткой жимолости. Иные, правда, утверждают, что в случае необходимости жимолость можно заменить повиликой. Это неверно и преступно! Режьте меня вдоль и поперек - но вы меня не заставите помешивать повиликой "слезу комсомолки", я буду помешивать ее жимолостью. Я просто разрываюсь на части от смеха, когда вижу, как при мне помешивают "слезу комсомолки" не жимолостью, а повиликой... Но о "слезе" довольно. Теперь я предлагаю вам последнее и наилучшее. "венец трудов, превыше всех наград", как сказал поэт. Короче, я предлагаю вам коктейль "сучий потрох", напиток, затмевающий все. Это уже не напиток - это музыка сфер. Что самое прекрасное в мире? - борьба за освобождение человечества. А еще прекраснее вот что ( записывайте): Пиво "жигулевское" - 100 г. Шампунь "Садко - богатый гость" - 30 г. Резоль для очистки волос от перхоти - 70 г. Средство от потливости ног - 30 г. Дезинсекталь для уничтожения мелких насекомых - 20 г. Все это неделю настаивается на табаке сигарных сортов - и подается к столу... Мне приходили письма, кстати, в которых досужие читатели рекомендовали еще вот что: полученный таким образом настой еще откидывать на дуршлаг. То есть: на дуршлаг откинуть и спать ложиться... Это уже черт знает, что такое, и все эти дополнения и поправки - от дряблости воображения, от недостатка полета мысли; вот откуда эти нелепые поправки... Итак, "сучий потрох" подан на стол. Пейте его с появлением первой звезды, большими глотками. Уже после двух бокалов этого коктейля человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет. 43-й километр - Храпуново Вы хоть что-нибудь записать успели? Ну, вот пока и довольно с вас... А в Петушках - в Петушках я обещаю поделиться с вами секретом "иорданских струй", если доберусь живым; если милостив бог. А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас выпить? Какую комбинацию я могу создать из этой вшивости, что осталась в моем чемоданчике? "Поцелуй тети Клавы"? Пожалуй, что да. Из моего чемоданчика никаких других "поцелуев" не выжмешь, кроме "первого поцелуя" и "поцелуя тети Клавы". Объяснить вам, что значит "поцелуй"? А "поцелуй" значит: смешанное в любой пропорции пополам-напополам любое красное вино с любой водкой. Допустим: сухое виноградное вино плюс "перцовка" или "кубанская" - это "первый поцелуй". Смесь самогона с 33-м портвейном - это "поцелуй, насильно данный", или проще, "поцелуй без любви", или еще проще, "Инесса Арманд". Да мало ли разных "поцелуев"! Чтобы не так тошнило от всех этих "поцелуев", к ним надо привыкнуть с детства. У меня в чемоданчике есть "кубанская". Но нет сухого виноградного вина. Значит, и "первый поцелуй" исключен для меня, я могу только грезить о нем. Но у меня в чемоданчике есть полторы четвертинки "российской" и "розовое крепкое" за рупь тридцать семь. А их совокупность и дает нам "поцелуй тети Клавы". Согласен с вами: он невзрачен по вкусовым качествам, он в высшей степени тошнотворен, им уместнее поливать фикус, чем пить его из горлышка, - согласен, но что же делать, если нет сухого вина, если нет даже фикуса? Приходится пить "поцелуй тети Клавы"... Я вошел в вагон, чтобы слить мое дерьмо в "поцелуй". О, как давно я здесь не был! С тех пор, как вышел в Никольском... На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз, больших, на все готовых, выползающих из орбит - глядела мне в глаза моя Родина, выползшая из орбит, на все готовая, большая. Тогда, после ста пятидесяти грамм "российской", мне нравились эти глаза. Теперь, после пятисот "кубанской", я был влюблен в эти глаза, влюблен, как безумец. Я чуть покачнулся, входя в вагон, но прошел к своей лавочке совершенно независимо и на всякий случай чуть-чуть улыбаясь... Подошел - и остолбенел. Где моя четвертинка "российской"? Где та самая четвертинка, которую я у Серпа и Молота ополовинил? От самого Серпа и Молота она стояла у чемоданчика, в ней оставалось почти сто грамм - где же она теперь? Я обвел глазами всех - ни один не сморгнул. Нет, я положительно влюблен и безумец. Когда отлетели ангелы? Они ведь все-таки следили за чемоданчиком, если я отлучался - когда они от меня отлетели? К районе Кучино? Так. Значит, украли между Кучино и 43-м километром. Пока я делился с вами восторгом моего чувства, пока посвящал вас в тайны бытия - меня тем временем лишали "поцелуя тети Клавы"... В простоте душевной я ни разу не заглянул в вагон все это время - прямо комедия... Но теперь - "довольно простоты", как сказал драматург Островский. И - финита ля комедиа. Не всякая простота - святая. И не всякая комедия - божественная... Довольно в мутной воде рыбку ловить - пора ловить человеков!.. Но как ловить и кого ловить? Черт знает, в каком жанре я доеду до Петушков... От самой Москвы все были философские эссе и мемуары, все были стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева... Теперь начинается детективная повесть... Я заглянул в чемоданчик: все ли там на месте? Там все было на месте. Но где же эти сто грамм? И кого ловить?.. Я взглянул направо: там все до сих пор сидят эти двое, тупой-тупой и умный-умный. Тупой в телогрейке уже давно закосел и спит. А умный в коверкотовом пальто сидит напротив тупого и будит его. И как-то по-живодерски будит: берет его за пуговицу и до отказа подтаскивает к себе, как бы натягивая тетиву, - а потом отпускает: и тупой-тупой в телогрейке летит на прежнее место, вонзаясь в спину лавочки, как в сердце тупая стрела Амура. "Транс-цен-ден-тально..." - подумал я. - и давно это он его так? Нет, эти двое украсть не могли. Один из них, правда, в телогрейке, а другой не спит, - значит, оба, в принципе, могли украсть. Но ведь один-то спит, а другой в коверкотовом пальто, - значит, ни тот, ни другой украсть не могли. Я глянул назад - нет, там тоже нет ничего такого, что могло бы натолкнуть на мысль: двое, правда, наталкивают на мысль, но совсем не на ту. Очень странные люди эти двое: он и она. Они сидят по разным сторонам вагона, у противоположных окон, и явно незнакомы друг с другом. Но при всем том - до странности похожи: он в жакетке, и она - в жакетке; он в коричневом берете и при усах, и она - при усах и в коричневом берете. Я протер глаза и еще раз посмотрел назад... Удивительная похожесть, и оба то и дело рассматривают друг дружку с интересом и гневом... Ясное дело, не могли украсть. А впереди? Я глянул вперед. И впереди то же самое - странных только двое, дедушка и внучек. Внучек на две головы длиннее дедушки и от рождения слабоумен. Дедушка - на две головы короче, но слабоумен тоже. Оба глядят мне прямо в глаза и облизываются... "Подозрительно", - подумал я. Отчего бы это им облизываться? Все ведь тоже глядят мне в глаза, но ведь никто не облизывается! Очень подозрительно... Я стал рассматривать их так же пристально, как и они меня. Нет, внучек - совершенный кретин. У него и шея-то не как у всех, у него шея не врастает в торс, а как-то вырастает из него, вздымаясь к затылку вместе с ключицами. И дышит он как-то идиотически: вначале у него выдох, а потом вдох, тогда как у всех людей наоборот: сначала вдох, а уж потом выдох. И смотрит на меня, смотрит, разинув глаза и сощурив рот. А дедушка - тот смотрит еще напряженнее, смотрит, как в дуло орудия. И такими синими, такими разбухшими глазами, что из обоих этих глаз, как из двух утопленников, влага течет ему прямо на сапоги. И весь он, как приговоренный к высшей мере, и на лысой голове его мертво. И вся физиономия - в оспинах, как расстрелянная в упор. А посередине расстрелянной физии - распухший и посиневший нос, висит и качается, как старый удавленник... "Очччень подозрительно", - подумал я еще раз. И, привстав на месте, поманил их пальцем к себе. Оба вскочили немедленно и бросились ко мне, не переставая облизываться. "Это тоже подозрительно, - подумал я, - они вскочили, по-моему, чуть раньше, чем я их поманил..." Я пригласил их сесть напротив себя. Оба сели, в упор рассматривая мой чемоданчик. Внучек сел как-то странно. Мы все садимся на задницу, а это сел как-то странно: избоченясь, на левое бедро, и как бы предлагая одну свою ногу мне, а другую - дедушке. - Как звать тебя, папаша, и куда ты едешь? Храпуново - Есино - Митричем меня звать. А это мой внучек, он тоже Митрич. Едем в Орехово, в парк... В карусели покататься... А внучек добавил: - И-и-и-и-и... Необычен был этот внук, и чертовски обидно, что я не могу его как следует передать. Он не говорил, а верещал. И говорил не ртом, потому что рот его был всегда сощурен и начинался откуда-то сзади. А говорил он левой ноздрей, и то с таким усилием, как будто левую ноздрю приподнимал правой: "и-и-и-и-и, как мы быстро едем в Петушки, славные Петушки..." - "и-и-и-и-и, какой пьяный дедушка, хороший дедушка..." - Та-а-ак. Значит, говоришь, в Карусели. - В Карусели. - А может все-таки, не в Карусели? - В Карусели, - еще раз подтвердил Митрич, и все тем же приговоренным голосом, и влага из глаз его все текла... - А скажи мне, Митрич, а что ты тут делал, пока я в тамбуре был? Пока я в тамбуре был погружен в свои мысли? В свои мысли о своем чувстве? К любимой женщине? А? Скажи!.. Митрич, не шелохнувшись, весь как-то забегал. - Я... Н-н-ничего. Я просто хотел компоту покушать... Компоту с белым хлебом... - Компоту с белым хлебом? - Компоту. С белым хлебом. - Прекрасно. Значит, так: я стою на площадке и весь погружен в мысли о чувстве. А вы, между тем, ищете у меня под лавочкой: нет ли тут компоту с белым хлебом?.. А не найдя компоту... Дедушка - первый не вынес, и весь расплакался. А следом за ним - и внучек: верхняя губа у него совсем куда-то пропала, а нижняя свесилась до пупа, как волосы у пианиста... Оба плакали... - Я вас понимаю, да. Я все могу понять, если захочу простить... У меня душа, как у троянского коня пузо, многое вместит. Я все прощу, если захочу понять. А я понимаю: ...вы просто хотите компота и белого хлеба. Но у меня на лавочке вы не находите ни того, ни другого. И вы просто вынуждены пить хотя бы то, что вы находите - взамен того, чего бы вы хотели. Я их раздавил своими уликами, они закрыли лицо, оба, и постоянно раскачивались на лавке, в такт своим обвинениям. - Вы мне напоминаете одного старичка в Петушках. Он - тоже, он пил на чужбинку, он пил только краденое: утащит, например, в аптеке флакон тройного одеколона, отойдет в туалет у вокзала и там тихонько выпьет. Он называл это "пить на брудершафт", он был серьезно убежден, что это и есть "пить на брудершафт", он так и умер в своем заблуждении... Так что же? Значит, и вы решили - на брудершафт?.. Они все раскачивались и плакали, а внучек - тот даже заморгал от горя, всеми своими подмышками. - Но довольно слез. Я если захочу понять, то все вмещу. У меня не голова, а дом терпимости. Если вы хотите - я могу угостить еще. Вы уже по 50 грамм выпили - я могу налить еще по 50 грамм... В эту минуту кто-то подошел к нам сзади и сказал: - Я тоже хочу с вами выпить. Все разом на него поглядели. То был черноусый, в жакетке и коричневом берете. - И-и-и-и-и, - заверещал молодой Митрич, - какой дяденька, какой хитрый дяденька!.. Черноусый оборвал его взглядом из-под усов. - Я никакой не хитрый. Я не ворую, как некоторые. Я не ворую у незнакомых людей предметов первой необходимости. Я пришел со своей - вот... И он поставил мне на лавочку бутылку "столичной". - От моей не откажетесь? - спросил он меня. Я потеснился, чтобы дать ему место. - Нет, потом, пожалуй, и не откажусь, а пока хочу свое. "Поцелуй тети Клавы". - Тети Клавы? - Тети Клавы. Мы налили себе, каждый свое. Дед и внук протянули мне свою посуду: они, оказывается, давно держали ее наготове, задолго до того, как я их поманил. Дед вынул пустую четвертинку, я сразу ее признал. А внучек - тот вынул даже целый ковш, и вынул откуда-то из-под лобка и диафрагмы... Я налил им, сколько обещал, и они улыбнулись. - На брудершафт, ребятишки? - На брудершафт. Все пили, запрокинув головы, как пианисты. "Наш поезд на станции Есино не останавливается. Остановки по всем пунктам, кроме Есино". Есино - Фрязево Началось шелестение и чмокание. Как будто тот пианист, который все пил, - теперь уже все выпил и, утонув в волосах, заиграл этюд Ференца Листа "Шум леса" до диез минор. Первым заговорил черноусый в жакетке. И почему-то обращался единственно только ко мне: - Я прочитал у Ивана Бунина, что рыжие люди, если выпьют, -обязательно краснеют... - Ну так что же? - Как то есть, "что же"? А Куприн и Максим Горький - так те вообще не просыпались!.. - Прекрасно. Ну, а дальше? - Как то есть "ну, а дальше"? Последние, предсмертные слова Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал: "ихь штербе", то есть "я умираю". А потом добавил: "налейте мне шампанского". И уж только тогда умер. - Так-так? - А Фридрих Шиллер - тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского. Он, знаете, как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского - и пишет. Пропустит один бокал - готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов - готова целая трагедия в пяти актах. - Так-так-так.. Ну, и... Он кидал в меня мысли, как триумфатор червонцы, и я едва-едва успевал их подбирать. "Ну, и..." - Ну, и Николай Гоголь... - Что Николай Гоголь?.. - Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на стол особый, розовый бокал... - И пил из розового бокала? - Да. И пил из розового бокала. - А что пил? - А кто его знает! Ну, что можно пить из розового бокала? Ну, конечно, водку... И я, и оба Митрича, с интересом за ним следили. А он, черноусый, так и смеялся, в предвкушении новых триумфов. - А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу "Хованщина"? Это смех и горе. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью. Остановится Николай Римский-Корсаков, пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай! Иди умойся, и садись дописывать свою божественную оперу "Хованщина". И вот они сидят: Николай Римский-Корсаков в креслах сидит, закинув ногу за ногу, с цилиндром на отлете. А напротив него - Модест Мусоргский, весь томный, весь небритый, - пригнувшись на лавочке, потеет и пишет ноты. Модест на лавочке похмелиться хочет: что ему ноты! А Николай Римский-Корсаков с цилиндром на отлете похмелиться не дает... Но уж как только затворится дверь за Римским-Корсаковым - бросает Модест свою бессмертную оперу "Хованщина" - и бух в канаву. А потом встанет и опять похмелится, и опять бух!.. А между прочим, социал-демократы... - Начитанный, ч-ч-черт! - в восторге прервал его старый Митрич, а молодой, от чрезмерного внимания, вобрал в себя все волосы и заиндевел... - Да, да! Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных книг! - продолжал человек в жакетке. - Я, например, пью месяц, пью другой, а потом возьму и прочитаю какую-нибудь книжку, и так хороша покажется мне эта книжка, и так дурен я кажусь сам себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать, бросаю книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом... - Погоди, - тут уж я его прервал, - погоди. Так что же социал-демократы? - Какие социал-демократы? Разве только социал-демократы? Все ценные люди России, все нужные ей люди - все пили, как свиньи. А лишние, бестолковые - нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды, и то его понос пробрал. А честные современники онегина "между лафитом и клико" (заметьте: "между лафитом и клико!") тем временем рождали мятежную науку и декабризм... А когда они, наконец, разбудили Герцена... - Как же! Разбудишь его, вашего Герцена! - рявкнул вдруг кто-то с правой стороны. Мы все вздрогнули и повернулись направо. Это рявкал амур в коверкотовом пальто. - Ему еще в Храпунове надо было выходить, этому Герцену, а он все едет, собака!.. Все, кто мог смеяться, - все рассмеялись. "Да оставь ты его в покое, черт, декабрист хуев!" - "Уши ему потри, уши!" - "какая разница - в Храпуново ехать или в Петушки! Может, человеку захотелось в Петушки, а ты его гонишь в Храпуново!" все вокруг косели, незаметно и радостно косели, незаметно и безобразно... И я - вместе с ними... Я повернулся к жакетке и черным усам: - Ну, допустим, ну, разбудили они Александра Герцена, причем же тут демократы и " Хованщина"? - А вот и притом! С этого и началось все главное - сивуха началась вместо клико! Разночинство началось, дебош и хованщина!.. Все эти Успенские, все эти Помяловские - они без стакана не могли написать ни строки! Я читал, я знаю! Отчаянно пили! Все честные люди россии! И отчего они пили? - с отчаяния пили! Пили оттого, что честны! Оттого, что не в силах были облегчить участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве, почитайте-ка Дмитрия Писарева! Он так и пишет: "народ не может позволить себе говядину, а водка дешевле говядины, оттого и пьет русский мужик, от нищеты своей пьет! Книжку он себе позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя, ни Белинского, а одна только водка, и монопольная, и всякая, и в разлив, и на вынос! Оттого он и пьет, от невежества своего пьет!" Ну, как тут не придти в отчаяние, как не писать о мужике, как не спасать его, как от отчаяния не запить! Социал-демократ - пишет и пьет, и пьет, как пишет. А мужик - не читает и пьет, пьет, не читая. Тогда Успенский встает - и вешается, а Помяловский ложится под лавку в трактире - и подыхает, а Гаршин встает - и с перепою бросается через перила... Черноусый уже вскочил и снял берет, и жестикулировал, как бешеный, - все выпитое подстегивало его и ударяло в голову, все ударяло и ударяло... Декабрист в коверкотовом пальто - и тот бросил своего Герцена, подсел к нам ближе и воздел к оратору мутные сырые глаза. - И вы смотрите, что получается! Мрак невежества все сгущается, и обнищание растет абсолютно! Вы Маркса читали? Абсолютно! Другими словами, пьют все больше и больше! Пропорционально возрастает отчаяние социал-демократа, тут уже не лафит, не клико, те еще как-то добудились Герцена! А теперь - вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону - никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело!.. И так - до наших времен! Вплоть до наших времен! Этот круг, этот порочный круг бытия - он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку - я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи, глядя вниз. И я уже не могу, я бросаю книжку. Пью месяц, пью другой, а потом... - Стоп! - прервал его декабрист. - А разве нельзя не пить? Взять себя в руки - и не пить? Вот тайный советник Гете, например, совсем не пил. - Не пил? Совсем? - черноусый даже привстал и надел берет. - Не может этого быть! - А вот и может. Сумел человек взять себя в руки - и ни грамма не пил... - Вы имеете в виду Иоганна фон Гете? - Да. Я имею в виду Иоганна фон Гете, который ни грамма не пил. - Странно... А если б Фридрих Шиллер поднес бы ему?.. Бокал шампанского?.. - Все равно бы не стал. Взял бы себя в руки - и не стал. Сказал бы: не пью ни грамма. Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек. "Помоги ему, Ерофеев, - шепнул я сам себе, - помоги человеку. Ляпни какую-нибудь аллегорию или..." - Так вы говорите: тайный советник Гете не пил ни грамма? - я повернулся к декабристу. - А почему он не пил, вы знаете? Что его заставляло не пить? Все честные умы пили, а он - не пил? Почему? Вот мы сейчас едем в Петушки, и почему-то везде остановки, кроме Есино. Почему бы им не остановиться и в Есино? Так вот нет же. Проперли без остановки. А все потому, что в Есино нет пассажиров, они все садятся или в Храпунове, или во Фрязеве. Да. Идут от самого Есино до самого Храпунова или до самого Фрязева - и там садятся. Потому что все равно ведь поезд в Есино прочешет без остановки. Вот так поступал и Иоганн фон Гете, старый дурак. Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите хоть "Фауста": кто там не пьет? Все пьют. Фауст пьет и молодеет, Зибель пьет и лезет на Фауста, Мефистофель только и делает, что пьет и угощает буршей и поет им "блоху". Вы спросите: для чего это нужно было тайному советнику Гете. Так я вам скажу: а для чего он заставил Вертера пустить себе пулю в лоб? Потому что - есть свидетельство - он сам был на грани самоубийства, но чтоб отделаться от искушения, заставил Вертера сделать это вместо себя. Вы понимаете? Он остался жить, но как бы покончил с собой. И был вполне удовлетворен. Это даже хуже прямого самоубийства. В этом больше трусости и эгоизма, и творческой низости. Вот так же он и пил, как стрелялся, ваш тайный советник. Мефистофель выпьет, а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит - а он, старый хрен, уже лыка не вяжет. Со мною на трассе дядя Коля работал - тот тоже: сам не пьет, боится, что чуть выпьет и сорвется, загудит на неделю, на месяц... А нас - так прямо чуть не принуждал. Разливает нам, крякает за нас, блаженствует, гад, ходит, как обалделый... Вот так и ваш хваленый Иоганн фон Гете! Шиллер ему подносит, а он отказывается - еще бы! Алкоголик он был, алкаш он был, ваш тайный советник, Иоганн фон Гете! И руки у него как бы тряслись! - Вот это да... - восторженно разглядывали меня и декабрист, и черноусый. Стройная система была восстановлена, и вместе с ней восстановилось веселье. Декабрист - широким жестом - вытащил из коверкотового пальто бутылку "перцовой" и поставил ее у ног черноусого. Черноусый вынул свою "столичную". Все потирали руки - до странности возбужденно... Мне налили - больше всех. Старому Митричу - тоже налили. Молодому Митричу подали стакан - он радостно прижал его к левому соску правым бедром, и из обеих ноздрей его хлынули слезы... - Итак, за здоровье тайного советника Иоганна фон Гете? Фрязево - 61-й километр - Да. За здоровье тайного советника Иоганна фон Гете. Я, как только выпил, почувствовал, что пьянею сверх всякой меры и что все остальнные - тоже... - А... Разрешите задать вам один пустяшный вопрос, - сказал черноусый сквозь зубы и сквозь бутерброд в усах; он опять обращался только ко мне. - разрешите спросить: отчего это в глазах у вас столько грусти?.. Разве можно грустить, имея такие познания! Можно подумать - вы с утра ничего не пили! Я даже обиделся: "как то есть, ничего! И разве это грусть? Это просто замутненность глаз... Я просто немного поддал..." - Нет, нет, эта замутненность - от грусти! Вы, как Гете! Вы всем вашим видом опровергаете одну из моих лемм, несколько умозрительную лемму, но все же выросшую из опыта! Вы, как Гете, все опровергаете!.. - Да чем же я опровергаю? Своей замутненностью? - Именно! Своей замутненностью! Вот послушайте, в чем моя заветная лемма: когда мы вечером пьем, а утром не пьем, какими мы бываем вечером и какими становимся наутро? Я, например, если пью - я весел чертовски, я подвижен и неистов, я места себе не нахожу, да. А наутро? - наутро я не просто невесел, не просто неподвижен, нет. Я ровно настолько же мрачнее самого себя, трезвого себя, насколько веселее обычного был накануне. Если я накануне одержим был эросом, то мое утреннее отвращение в точности равновелико вчерашним грезам. Что я хочу сказать? А вот смотрите: * * * * * * * * * ---*-------------------*------------------------ * * * * * * * ** * * * И черноусый изобразил на бумажке такую вот хреновину. И объяснил: горизонтальная линия - это линия обычной трезвости, повседневная линия. Наивысшая точка кривой - момент засыпания, наинизшая - пробуждения с похмелья... - Видите! Это же голая зеркальность! Глупая, глупая природа, ни о чем она не заботится так рьяно, как о равновесии! Не знаю, нравственна ли эта забота, но она строго геометрична! Смотрите: ведь эта кривая изображает нам не один только жизненный тонус, нет! Она все изображает. Вечером - бесстрашие, даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка всех ценностей. Утром - переоценка всех ценностей, переоценка, переходящая в страх, совершенно беспричинный. Если с вечера, спьяна природа нам "передала", то наутро она столько же и "недодает", с математической точностью. Был у вас вечером позыв к идеалу - пожалуйста, с похмелья его сменит позыв к антиидеалу, а если идеал и остается, то вызывает антипозыв. Вот вам в двух словах моя заветная лемма... Она - всеобща и к каждому применима. А у вас - все не как у людей, все, как у гете! Я рассмеялся: "Почему ж она все-таки лемма, если она всеобща?" И декабрист - тоже рассмеялся: "Коли она всеобща, то почему же лемма?.." - А потому и лемма! Потому что в расчет не принимает бабу. Человека в чистом виде лемма принимает, а бабу - не принимает! С появлением бабы нарушается всякая зеркальность. Если б баба не была бабой, лемма не была бы леммой. Лемма всеобща, пока нет бабы. Баба есть - и леммы уже нет... В особенности - если баба плохая, а лемма - хорошая... Враз заговорили все. "Да что такое вообще: лемма?" - "И что такое - плохая баба?" - "Плохих баб нет, только леммы одни бывают плохие..." - У меня, например, - сказал декабрист, - у меня тридцать баб, и одна чище другой, хоть и усов у меня нет. А у вас, допустим, усы и одна хорошая баба. Все-таки я считаю: тридцать самых плохих баб лучше, чем одна, хоть и самая хорошая... - Причем тут усы? Разговор о бабе идет, а не об усах! - Черт знает, что вы городите!.. Все-таки я думаю: одна хорошая стоит всех ваших. Как вы на это смотрите? - черноусый опять поворотился ко мне. - С научной точки зрения, как вы на это смотрите? Я сказал: - С научной, конечно, стоит. В Петушках, например, тридцать посудин меняют на полную бутылку "Зверобоя", и если ты принесешь, допустим... "Как! Тридцать на одну! Почему так много!?" - галдеж возобновился. - Да иначе кто ж вам обменяет! Тридцать на двенадцать - это 3.60. А "Зверобой" стоит 2.62. Это и дети знают. Отчего Пушкин умер, они еще не знают, а это - уже знают. А все-таки никакой сдачи. 3.60, конечно, хорошо, это лучше, чем 2.62, но все-таки сдачи не берешь, потому что за витриной стоит хорошая баба, а хорошую бабу надо уважить... - Да чем же она хороша, эта баба за витриной? - Да тем и хороша, что плохая вообще бы посуду у вас не взяла. А хорошая баба - берет у вас плохую посуду, а взамен дает хорошую. И поэтому надо уважить... Для чего вообще на свете баба? Все значительно промолчали. Каждый думал свое, или все подумали одно и то же, не знаю. - А для того, чтоб уважить. Что говорил Максим Горький на острове Капри? "Мерило всякой цивилизации - способ отношения к женщине". Вот и я: прихожу я в петушинский магазин, у меня с собой тридцать пустых посудин. Я говорю: "Хозяюшка! "Зверобою" мне, будьте добры..." и ведь знаю, что чуть ли рупь передаю: 3.60 минус 2.62. Жалко. А она на меня смотрит: давать ему, гаду, сдачи или не давать? А я на нее смотрю: даст она мне, гадина, сдачи или не даст? Вернее, нет, в это мгновение я смотрю не на нее. Я смотрю сквозь нее и вдаль. И что же встает перед моим бессмысленным взором? Остров Капри встает. Растут агавы и тамаринды, а под ними сидит Максим Горький, из-под белых брюк - волосатые ноги. И пальцем мне грозит: "не бери сдачи! Не бери сдачи!" я ему моргаю: мол, жрать будет нечего. "Ну, хорошо, я выпью, а чем я зажирать буду?" А он: "Ничего, Веня, перетерпишь. А коли хочешь жрать - так не пей". Так и ухожу, без всякой сдачи. Сержусь, конечно; думаю: "Мерило! Цивилизации! Эх, Максим Горький, Максим же ты Горький, сдуру или спьяну сморозил ты такое на своем Капри? Тебе хорошо - ты там будешь жрать свои агавы, а мне чего жрать?.." Публика смеялась. А внучок верещал: "и-и-и-и, какие агавы, какие хорошие Капри..." - А плохая баба? - сказал декабрист. - Разве не нужна бывает и плохая баба? - Конечно, конечно, нужна, - отвечаю я ему. - Хорошему человеку плохая баба иногда прямо необходима бывает. Вот я, например, двенадцать недель тому назад: я был во гробе, я уже четыре года лежал во гробе, так что уже и смердеть перестал. А ей говорят: "Вот - он во гробе. И воскреси, если сможешь". А она подошла ко гробу - вы бы видели, как она подошла! - Знаем! - сказал декабрист. - "Идет, как пишет. А пишет, как Лева. А Лева пишет хуево". - Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: "талифа куми". Это, значит, в переводе с древнежидовского: "тебе говорю - встань и ходи". И что ж вы думаете? Встал - и пошел. И вот уже три месяца хожу замутненный... - Замутненность - от грусти, - повторил черноусый в беретке. - а грусть - от бабы. - Замутненность - оттого, что поддал, - перебил его декабрист. - При чем тут "поддал"! А "поддал"-то почему? Потому что, допустим, человек грустит и едет к бабе. Нельзя же ехать к бабе и не пить! - плохая, значит, баба! Да если даже и плохая - все равно надо выпить. Наоборот, чем хуже баба, тем лучше надо поддать!.. - Честное слово! - вскричал декабрист. - Как хорошо, что мы все такие развитые! У нас тут прямо как у Тургенева: все сидят и спорят про любовь... Давайте и я вам что-нибудь расскажу - про исключительную любовь и про то, как бывают необходимы плохие бабы!.. Давайте, как у Тургенева! Пусть каждый чего-нибудь да расскажет... "Давайте!" - "Давайте, как у Тургенева!" даже старый Митрич, и тот сказал: "Давайте!" 61-й километр - 65-й километр Первым начал рассказывать декабрист. - Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и всегда-то был какой-то одержимый, а тут не иначе, как бес в него вошел. Он помешался - знаете на ком? На Ольге Эрдели, прославленной советской арфистке. Может быть, Вера Дулова тоже прославленная арфистка. Но он помешался именно на Ольге Эрдели. И ни разу-то он ее в жизни не видел, а только слышал по радио, как она бренчит на арфе, - а вот поди же ты, помешался... Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не пьет, с постели не встает, девушек не любит и в окошко не высовывается... Подай ему Ольгу Эрдели, и весь тут сказ. Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только тогда - воскресюсь: встану с постели, буду работать и учиться, буду пить и курить, и высунусь в окошко. Мы ему говорим: - Ну зачем тебе именно Эрдели? Возьми хоть Веру Дулову вместо Эрдели. Вера Дулова играет прекрасно! А он: "Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу я видел вашу Веру Дулову! Я с вашей Верой Дуловой и срать рядом не сяду!" Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три мы опять к нему подходим. - Ну как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство: хочешь, мы завтра приволокем тебе Веру Дулову? - Конечно, - отвечает, - если вы хотите, чтобы я ее, вашу Веру Дулову, удавил, струной от арфы, - тогда, пожалуйста, волоките. Я ее удавлю. Ну что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать. Пошел я к Ольге Эрдели, хотел объяснить ей, в чем дело, да так и не решился. Хотел даже и к Вере Дуловой - да нет, думаю, удавит он ее, как незабудку. И иду я по Москве вечером, и грустно мне: они там на арфах сидят и играют, а от малого остались руины и пепел. А тут мне встречается бабонька, не то чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная. "Р-р-рупь мне дай, - говорит. - дай мне р-р-рупь!" и тут-то меня осенило. Я дал ей рупь и все ей объяснил: она, эта мандавошечка, оказалась понятливее Эрдели, а для пущей убедительности я заставил ее взять с собой балалайку... И вот - я поволок ее к моему приятелю. Вошли: он все лежит и тоскует. Я ему сначала кинул балалайку, прямо с порога. А потом - швырнул ему в лицо эту Ольгу, я этой Ольгой в него запустил... "Вот она - Эрдели! Не веришь - спроси!" И наутро смотрю: открылось окошко, он в него высунулся и потихоньку закурил. Потом - потихоньку заработал, заучился, запил... И стал человек как человек. Вот видите!.. - Да где же тут любовь и где Тургенев? - заговорили мы, почти не дав окончить. "Нет, ты давай про любовь! Ты читал Ивана Тургенева? Ну, коли читал, так и расскажи! Про первую любовь расскажи, про Зиночку, про вуаль, и как тебе хлыстом по роже съездили - вот примерно все это и расскажи..." - Конечно, - прибавил я, - у Ивана Тургенева все это немножко не так, у него все собираются к камину, в цилиндрах, и держат жабо на отлете... Ну, да ладно, у нас и без камина есть чем согреться. А жабо - что нам жабо! Мы уже и без жабо - лыка не вяжем... - Конечно, конечно! - Если любить по-тургеневски, это значит: суметь пожертвовать всем ради избранного создания! Суметь сделать то, что невозможно сделать, не любя по-тургеневски! Вот ты, например (мы незаметно переходили на "ты"). Вот ты, декабрист. Ты смог бы у этого приятеля, про которого рассказывал, - смог бы палец у него откусить? Ради любимой женщины? - Ну зачем палец? Причем тут палец? - застонал декабрист. - Нет, нет, слушай. А ты мог бы: ночью, тихонько войти в парткабинет, снять штаны и выпить целый флакон чернил, а потом поставить флакон на место, одеть штаны и тихонько вернуться домой? Ради любимой женщины? Смог бы? - Боже мой! Нет, не смог бы. - Ну вот то-то... - А я бы смог! - проговорил вдруг дедушка Митрич. Так неожиданно, что все снова заерзали и запотирали руки. - А я смог бы чего-нибудь рассказать... - Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана Тургенева!.. - Ну и пусть, что не читал... Мой внучек зато все читал... - Ну ладно! Ладно! Внучек потом расскажет! Внучеку потом слово дадим. Давай, папаша, валяй, рассказывай про любовь!.. "Представляю, - подумал я, - что это будет за чушь! Что за несусветная чушь!" и я вдруг снова припомнил свою похвальбу в день знакомства с моей царицей: "еще выше нанесу околесицы! Нанесу еще выше!" что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся Митрич. Надо чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна - все равно: смотри и чти, смотри и не плюй... Дедушка начал рассказывать: 65-й километр - Павлово-Посад - Председатель у нас был... Лоэнгрин его звали, строгий такой... И весь в чирьях... И каждый вечер на моторной лодке катался. Сядет в лодку и по речке плывет... Плывет и чирья из себя выдавливает... Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован: - А покатается он на лодке... Придет к себе в правление, ляжет на пол... Тут уже к нему не подступись - молчит и молчит. А если скажешь ему слово поперек - отвернется он в угол и заплачет... Стоит и плачет, пысает на пол, как маленький... Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его вспыхнул и погас. Он плакал! Плакал, как женщина, охватив руками