ра в поход! Целую тебя тысячу раз, дорогая Боженка, и
надейся, что все кончится благополучно!
Искренне любящий тебя Тоноуш!"
Телефонист Ходоунский стал клевать носом и уснул за
столом.
Ксендз, который совсем не ложился спать и все время бродил
по дому, открыл дверь в кухню и задул экономии ради догоравший
возле Ходоунского огарок церковной свечи.
В столовой никто не спал, кроме подпоручика Дуба. Старший
писарь Ванек, получивший в Саноке в бригадной канцелярии новую
смету снабжения войск продовольствием, тщательно изучал ее и
отметил, что чем ближе армия к фронту, тем меньше становятся
пайки. Он невольно рассмеялся над одним параграфом, согласно
которому при приготовлении солдатской похлебки запрещалось
употреблять шафран и имбирь. В приказе имелось примечание:
полевые кухни должны собирать кости и отсылать их в тыл на
дивизионные склады. Было неясно, о каких костях идет речь -- о
человеческих или о костях другого убойного скота.
-- Послушайте, Швейк,-- сказал поручик Лукаш, зевая от
скуки,-- пока мы дожидаемся еды, вы могли бы рассказать
какую-нибудь историю.
-- Ох! -- ответил Швейк.-- Пока мы дождемся еды, я успел
бы рассказать вам, господин обер-лейтенант, всю историю
чешского народа. А пока я расскажу очень коротенькую историю
про одну почтмейстершу из Седлчанского округа, которая по
смерти мужа была назначена на его место. Я тут же вспомнил о
ней, когда услыхал разговоры о полевой почте, хотя эта история
ничего общего с полевой почтой не имеет.
-- Швейк,-- отозвался с кушетки поручик Лукаш,-- вы опять
начинаете пороть глупости.
-- Так точно, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант,
это действительно страшно глупая история. Я сам не могу понять,
как это мне пришло в голову рассказывать такую глупую историю.
Может, это врожденная глупость, а может, воспоминание детства.
На нашем земном шаре, господин обер-лейтенант, существуют
разные характеры,-- все же повар Юрайда был прав. Напившись в
Бруке пьяным, он упал в канаву, а выкарабкаться оттуда не мог и
кричал: "Человек предопределен и призван к тому, чтобы познать
истину, чтобы управлять своим духом в гармонии вечного
мироздания, чтобы постоянно развиваться и совершенствоваться,
постепенно возноситься в высшие сферы мира, разума и любви".
Когда мы хотели его оттуда вытащить, он царапался и кусался. Он
думал, что лежит дома, и, только после того, как мы его
сбросили обратно, стал умолять, чтобы его вытащили.
-- Но что же с почтмейстершей? -- с тоской воскликнул
поручик Лукаш.
-- Весьма достойная была женщина, но и сволочь, господин
обер-лейтенант. Она хорошо выполняла все свои обязанности на
почте, но у нее был один недостаток: она думала, что все к ней
пристают, все преследуют ее, и поэтому после работы она
строчила на всех жалобы, в которых подробнейшим образом
описывала, как это происходило.
Однажды утром пошла она в лес по грибы. И, проходя мимо
школы, приметила, что учитель уже встал. Он с ней раскланялся и
спросил, куда она так рано собралась. Она ему ответила, что по
грибы, тогда он сказал, что скоро пойдет по грибы тоже. Она
решила, что у него по отношению к ней, старой бабе, какие-то
грязные намерения, и потом, когда увидела его выходящим из
чащи, испугалась, убежала и немедленно написала в местный
школьный совет жалобу, что он хотел ее изнасиловать. По делу
учителя в дисциплинарном порядке было назначено следствие, и,
чтобы из этого не получился публичный скандал, на следствие
приехал сам школьный инспектор, который просил жандармского
вахмистра дать заключение, способен ли учитель на такой
поступок. Жандармский вахмистр посмотрел в дела и заявил, что
это исключено: учитель однажды уже был обвинен в приставаниях к
племяннице ксендза, с которой спал сам ксендз. Но жрец науки
получил от окружного врача свидетельство, что он импотент с
шести лет, после того как упал с чердака на оглоблю телеги.
Тогда эта сволочь-- почтмейстерша-- подала жалобу на
жандармского вахмистра, на окружного врача и на школьного
инспектора: они-де все подкуплены учителем. Они все подали на
нее в суд, ее осудили, но потом она приговор обжаловала,-- она,
дескать, невменяемая. Судебные врачи освидетельствовали ее и в
заключении написали, что она хоть и слабоумная, но может
занимать любую государственную должность.
Поручик Лукаш воскликнул:
-- Иисус Мария! -- и прибавил: -- Сказал бы я вам
словечко, но не хочу портить себе ужин.
Швейк на это ответил:
-- Я же предупреждал вас, господин обер-лейтенант, что
расскажу страшно глупую историю.
Поручик Лукаш только рукой махнул.
-- От вас я этих глупостей слышал достаточно.
-- Не всем же быть умными, господин обер-лейтенант,--
убежденно сказал Швейк.-- В виде исключения должны быть также и
глупые, потому что если бы все были умными, то на свете было бы
столько ума, что от этого каждый второй человек стал бы
совершеннейшим идиотом. Если бы, например, осмелюсь доложить,
господин обер-лейтенант, каждый знал законы природы и умел
вычислять расстояния на небе, то он лишь докучал бы всем, как
некий пан Чапек, который ходил в трактир "У чаши". Ночью он
всегда выходил из пивной на улицу, разглядывал звездное небо, а
вернувшись в трактир, переходил от одного к другому и сообщал:
"Сегодня прекрасно светит Юпитер. Ты, хам, даже не знаешь, что
у тебя над головой! Это такое расстояние, что, если бы тобой,
мерзавец, зарядить пушку и выстрелить, ты летел бы до него со
скоростью снаряда миллионы и миллионы лет". При этом он вел
себя так грубо, что обычно сам вылетал из трактира со скоростью
обыкновенного трамвая, приблизительно, господин обер-лейтенант,
километров десять в час. Или возьмем, господин обер-лейтенант,
к примеру, муравьев...
Поручик Лукаш приподнялся на кушетке, молитвенно сложив
руки на груди:
-- Я сам удивляюсь, почему я до сих пор разговариваю с
вами, Швейк. Ведь я, Швейк, вас так давно знаю...
Швейк в знак согласия закивал головой.
-- Это привычка, господин обер-лейтенант. В том-то и дело,
что мы уже давно знаем друг друга и вместе немало пережили. Мы
уже много выстрадали и всегда не по своей вине. Осмелюсь
доложить, господин обер-лейтенант,-- это судьба. Что государь
император ни делает, все к лучшему: он нас соединил, и я себе
ничего другого не желаю, как только быть чем-нибудь вам
полезным. Вы не голодны, господин обер-лейтенант?
Поручик Лукаш, который между тем опять растянулся на
старой кушетке, сказал, что последний вопрос Швейка --
прекрасная развязка томительного разговора. Пусть Швейк пойдет
справиться, что с ужином. Будет, безусловно, лучше, если Швейк
оставит его одного, так как глупости, которые пришлось ему
выслушать, утомили его больше, чем весь поход от Санока. Он
хотел бы немножко поспать, но уснуть не может.
-- Это из-за клопов, господин обер-лейтенант. Это старое
поверье, будто священники плодят клопов. Нигде не найдешь
столько клопов, как в доме священника. В своем доме в Горних
Стодулках священник Замастил написал даже целую книгу о клопах.
Они ползали по нему даже во время проповеди.
-- Я вам что сказал, Швейк, отправитесь вы в кухню или
нет?
Швейк ушел, и вслед за ним из угла как тень вышел на
цыпочках Балоун...
Когда рано утром батальон выступил из Лисковца на Старую
Соль -- Самбор, несчастную корову, все еще не сварившуюся,
везли в полевой кухне. Было решено варить ее по дороге и съесть
на привале, когда будет пройдена половина пути.
Солдатам дали на дорогу черный кофе.
Подпоручика Дуба опять поместили в санитарную двуколку,
так как после вчерашнего ему стало хуже. Больше всего страдал
от него денщик, которому пришлось бежать рядом с двуколкой.
Подпоручик Дуб без устали бранил Кунерта за то, что вчера он
нисколько о нем не заботился, и обещал по приезде на место
назначения расправиться с ним. Он ежеминутно требовал воды,
выпивал ее, и тут же его рвало.
-- Над кем, над чем смеетесь? -- кричал он с двуколки.-- Я
вас проучу, вы со мной не шутите! Вы меня узнаете!
Поручик Лукаш ехал верхом на коне, а рядом с ним бодро
шагал Швейк. Казалось, Швейку не терпелось сразиться с
неприятелем. По обыкновению, он рассказывал:
-- Вы заметили, господин обер-лейтенант, что некоторые из
наших людей ровно мухи. За спиной у них меньше, чем по тридцать
кило,-- и того выдержать не могут. Вам следовало бы прочесть им
лекции, какие нам читал покойный господин обер-лейтенант
Буханек. Он застрелился из-за задатка, который получил под
женитьбу от своего будущего тестя и который истратил на девок.
Затем он получил второй задаток от другого будущего тестя. С
этими деньгами он обращался уже более хозяйственно. Он их
постепенно проигрывал в карты, а девочек оставил. Но денег
хватило ненадолго, так что ему пришлось обратиться за задатком
к третьему будущему тестю. На эти деньги он купил себе коня,
арабского жеребца, нечистокровного...
Поручик Лукаш соскочил с коня.
-- Швейк,-- крикнул он угрожающе,-- если вы произнесете
хоть слово о четвертом задатке, я столкну вас в канаву!
Он опять вскочил на коня, а Швейк серьезно продолжал:
-- Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, о четвертом
задатке и речи быть не может, так как после третьего задатка он
застрелился.
-- Наконец-то,-- облегченно вздохнул поручик Лукаш.
-- Чтобы не забыть,-- спохватился Швейк.-- Лекции,
подобные тем, какие нам читал господин обер-лейтенант Буханек,
когда солдаты во время похода падали от изнеможения, по моему
скромному мнению, следовало бы читать, как это делал он, всем
солдатам. Он объявлял привал, собирал всех нас, как наседка
цыплят, и начинал: "Вы, негодяи, не умеете ценить того, что
маршируете по земному шару, потому что вы такая некультурная
банда, что тошно становится, как только на вас посмотришь.
Заставить бы вас маршировать на Солнце, где человек, который на
нашей убогой планете имеет вес шестьдесят кило, весит свыше
тысячи семисот килограммов. Вы бы подохли! Вы бы не так
замаршировали, если бы ранец у вас весил свыше двухсот
восьмидесяти килограммов, почти три центнера, а винтовка --
около полутора центнеров. Вы бы разохались и высунули бы языки,
как загнанные собаки!" Был среди нас один несчастный учитель,
он также осмелился взять слово: "С вашего разрешения, господин
обер-лейтенант, а на Луне человек, весом в шестьдесят
килограммов, весит лишь тринадцать килограммов. На Луне нам
было бы легче маршировать, так как ранец весил бы там лишь
четыре килограмма. На Луне мы не маршировали бы, а парили в
воздухе".-- "Это ужасно,-- сказал покойный господин
обер-лейтенант Буханек.-- Ты, мерзавец, соскучился по оплеухе?
Радуйся, что я дам тебе обыкновенную земную затрещину. Если бы
я дал тебе лунную, то при своей легкости ты полетел бы
куда-нибудь на Альпы, от тебя только мокрое место осталось
бы... А если б я залепил тебе тяжелую солнечную, то твой мундир
превратился бы в кашу, а голова перелетела бы прямо в Африку".
Дал он, значит, ему обыкновенную земную затрещину. Этот
выскочка разревелся, а мы двинулись дальше. Всю дорогу на марше
тот солдат ревел и твердил, господин обер-лейтенант, о каком-то
человеческом достоинстве. С ним. мол, обращаются, как с тварью
бессловесной. Затем господин обер-лейтенант Буханек послал его
на рапорт, и его посадили на четырнадцать дней; после этого
тому солдату оставалось служить еще шесть недель, но он не
дослужил их. У него была грыжа, а в казармах его заставляли
вертеться на турнике, он этого не выдержал и умер в госпитале,
как симулянт.
-- Это поистине странно, Швейк,-- сказал поручик Лукаш,--
вы имеете обыкновение, как я вам уже много раз говорил, особым
образом унижать офицерство.
-- Нет у меня такого обыкновения,-- откровенно признался
Швейк. Я только хотел рассказать, господин обер-лейтенант, как
раньше на военной службе люди сами доводили себя до беды. Этот
человек думал, что он образованнее господина обер-лейтенанта, и
хотел Луной унизить его в глазах солдат. А когда он получил
земную затрещину, все облегченно вздохнули, никому это не было
неприятно, наоборот, всем понравилось, как сострил господин
обер-лейтенант с этой земной затрещиной; это называется спасти
положение. Нужно тут же, не сходя с места, что-нибудь
придумать, и дело в шляпе. Несколько лет тому назад, господин
обер-лейтенант, в Праге, напротив кармелитского монастыря, была
лавка пана Енома. Он торговал кроликами и другой птицей. Этот
пан Еном стал ухаживать за дочерью переплетчика Билека. Пану
Билеку это не нравилось, и он публично заявил в трактире, что,
если пан Еном придет просить руки его дочери, он так спустит
его с лестницы, что весь мир ахнет. Пан Еном напился и все же
пошел к пану Билеку, встретившему его в передней с большим
ножом, которым он обрезал книги и который выглядел как нож,
каким вскрывают лягушек. Билек заорал на пана Енома,-- чего,
мол, ему здесь надо. Тут милейший пан Еном так оглушительно
пукнул, что маятник у стенных часов остановился. Пан Билек
расхохотался, подал пану Еному руку и сказал: "Милости прошу,
войдите, пан Еном; присядьте, пожалуйста, надеюсь, вы не
накакали в штаны? Ведь я не такой уж злой человек. Правда, я
хотел вас выбросить, но теперь вижу,-- вы очень приятный
человек и большой оригинал. Я переплетчик, прочел много романов
и рассказов, но ни в одной книге не написано, чтобы жених
представлялся таким образом". Он смеялся до упаду, заявил, что
ему кажется, будто они с самого рождения знакомы, словно родные
братья. Он с радостью предложил гостю сигару, послал за пивом,
за сардельками, позвал жену, представил ей его, рассказал со
всеми подробностями об его визите. Та плюнула и ушла. Потом он
позвал дочь и сообщил: "Этот господин при таких-то и таких-то
обстоятельствах пришел просить твоей руки". Дочь тут же
расплакалась и заявила, что не знает такого и видеть его даже
не хочет, так что обоим ничего не оставалось, как выпить пиво,
съесть сардельки и разойтись. После этого пан Еном был опозорен
в трактире, куда ходил Билек, и всюду, во всем квартале, его
иначе не звали, как "засранец Еном". И все рассказывали друг
другу, как он хотел спасти ситуацию. Жизнь человеческая вообще
так сложна, что жизнь отдельного человека, осмелюсь доложить,
господин поручик, ни черта не стоит. Еще до войны к нам в
трактир "У чаши" на Боиште ходили полицейский, старший вахмистр
пан Губичка, и один репортер, который охотился за сломанными
ногами, задавленными людьми, самоубийцами и печатал о них в
газетах. Это был большой весельчак, в дежурной комнате полиции
он бывал чаще, чем в своей редакции. Однажды он напоил старшего
вахмистра Губичку, поменялся с ним в кухне одеждой, так что
старший вахмистр был в штатском, а из пана репортера получился
старший вахмистр полиции. Он прикрыл только номер револьвера и
отправился в Прагу на дозор. На Рессловой улице, за бывшей
Сватовацлавской тюрьмой, глубокой ночью он встретил пожилого
господина в цилиндре и шубе под руку с пожилой дамой в меховом
манто. Оба спешили домой и не разговаривали. Он бросился к ним
и рявкнул тому господину прямо в ухо: "Не орите так, или я вас
отведу!" Представьте себе, господин обер-лейтенант, их испуг.
Тщетно они объясняли, что, очевидно, здесь какое-то
недоразумение, они возвращаются с банкета, который был дан у
господина наместника. Экипаж довез их до Национального театра,
а теперь они хотят проветриться. Живут они недалеко, на Морани,
сам он советник из канцелярии наместника, а это его супруга.
"Вы меня не дурачьте,-- продолжал орать переодетый репортер.--
Вам тем более должно быть стыдно, если вы, как вы утверждаете,
советник канцелярии генерал-губернатора, а ведете себя как
мальчишка. Я за вами уже давно наблюдаю, я видел, как вы
тростью колотили в железные шторы всех магазинов, попадавшихся
вам по дороге, и при этом ваша, как вы говорите, супруга
помогала вам".-- "Ведь у меня, как видите, никакой трости нет.
Это, должно быть, кто-то, шедший впереди нас".-- "Как же эта
трость может у вас быть,-- ответил переодетый репортер,--
когда, я это сам видел, вы ее обломали вон за тем углом о
старуху, которая разносит по трактирам жареную картошку и
каштаны". Дама даже плакать была не в состоянии, а господин
советник так разозлился, что стал обвинять его в грубости,
после чего был арестован и передан ближайшему патрулю в районе
комиссариата на Сальмовой улице. Переодетый репортер велел эту
пару отвести в комиссариат, сам он-де идет к "Святому
Индржиху", по служебным делам был на Виноградах. Оба нарушили
ночную тишину и спокойствие и принимали участие в ночной драке,
кроме того, они нанесли оскорбление полиции. Он торопится, у
него есть дело в комиссариате святого Индржиха, а через час он
придет в комиссариат на Сальмовую улицу.
Таким образом, патруль потащил обоих. Они просидели до
утра и ждали этого старшего вахмистра, который между тем
окольным путем пробрался "К чаше" на Боиште, разбудил старшего
вахмистра Губичку, деликатно рассказал ему о случившемся и
намекнул о том, что может подняться серьезное дело, если тот не
будет держать язык за зубами.
Поручик Лукаш, видимо, устал от разговоров. Прежде чем
пустить лошадь рысью, чтобы обогнать авангард, он сказал
Швейку:
-- Если вы собираетесь говорить до вечера, то это час от
часу будет глупее и глупее.
-- Господин обер-лейтенант,-- кричал вслед отъезжавшему
поручику Швейк,-- хотите узнать, чем это кончилось?
Поручик Лукаш поскакал галопом.
Подпоручик Дуб настолько оправился, что смог вылезти из
санитарной двуколки, собрал вокруг себя весь штаб роты и, как
бы в забытьи, стал его наставлять. Он обратился к собравшимся
со страшно длинной речью, обременявшей их больше, чем амуниция
и винтовки.
Это был набор разных поучений. Он начал:
-- Любовь солдат к господам офицерам делает возможными
невероятные жертвы, но вовсе не обязательно,-- и даже
наоборот,-- чтобы эта любовь была врожденной. Если у солдата
нет врожденной любви, то его следует к ней принудить. В
гражданской жизни вынужденная любовь одного к другому, скажем,
школьного сторожа к учительскому персоналу, продолжается до тех
пор, пока существует внешняя сила, вызывающая ее. На военной
службе мы наблюдаем как раз противоположное, так как офицер не
имеет права допускать ни со стороны солдата, ни со своей
собственной стороны малейшего ослабления этой любви, которая
привязывает солдата к своему начальнику. Эта любовь -- не
обычная любовь, это, собственно говоря, уважение, страх и
дисциплина.
Швейк все это время шел с левой стороны санитарной
повозки. И пока подпоручик Дуб говорил, Швейк шагал, повернув
голову к подпоручику, делая "равнение направо".
Подпоручик Дуб вначале не замечал этого и продолжал свою
речь:
-- Эту дисциплину и долг послушания, обязательную любовь
солдата к офицеру можно выразить очень кратко, ибо отношения
между солдатом и офицером несложны: один повинуется, другой
повелевает. Мы уже давно знаем из книг о военном искусстве, что
военный лаконизм, военная простота являются именно той
добродетелью, которую должен усвоить солдат, волей-неволей
любящий своего начальника. Начальник в его глазах должен быть
величайшим, законченным, выкристаллизовавшимся образцом твердой
и сильной воли.
Теперь только подпоручик Дуб заметил, что Швейк не
отрываясь смотрит на него и держит "равнение направо". Ему это
было очень неприятно, так как внезапно он почувствовал, что
запутался в своей речи и не может выбраться из бездны любви
солдата к начальнику, а потому он заорал на Швейка:
-- Чего ты на меня уставился, как баран на новые ворота?
-- Согласно вашему приказу, осмелюсь доложить, господин
лейтенант. Вы как-то сами изволили обратить мое внимание на то,
что, когда вы разговариваете, я должен не спускать глаз с ваших
уст. Потому как любой солдат обязан свято выполнять приказы
своего начальника и помнить их всю жизнь, я был вынужден так
поступить.
-- Смотри,-- кричал подпоручик Дуб,-- в другую сторону! А
на меня смотреть не смей, дурак! Знаешь, что я этого не люблю,
не выношу твоей глупой морды. Я тебе еще покажу кузькину
мать...
Швейк сделал "равнение налево" и, как бы застыв, продолжал
шагать рядом с подпоручиком Дубом.
Подпоручик Дуб не стерпел.
-- Куда смотришь, когда я с тобой разговариваю?
-- Осмелюсь доложить, господин лейтенант, согласно вашему
приказу, я сделал "равнение налево".
-- Ах,-- вздохнул подпоручик Дуб,-- мука мне с тобой!
Смотри прямо перед собой и думай: "Я такой дурак, что мне
терять нечего". Запомнил?
Швейк, глядя перед собой, сказал:
-- Разрешите спросить, господин лейтенант, должен ли я на
это ответить?
-- Что ты себе позволяешь?! -- заорал подпоручик Дуб.--
Как ты со мной разговариваешь? Что ты имел в виду?
-- Осмелюсь доложить, господин лейтенант, я имел в виду
ваш приказ на одной из станций, чтобы я вообще не отвечал, даже
когда вы закончите свою речь.
-- Значит, ты боишься меня.-- обрадовался подпоручик
Дуб.-- Но как следует ты меня еще не узнал! Передо мной
тряслись и не такие, как ты, запомни это! Я укрощал и не таких
молодчиков!.. Молчи и иди позади. чтобы я тебя не видел!
Швейк отстал и присоединился к санитарам. Здесь он удобно
устроился в двуколке и ехал до самого привала, где наконец все
дождались супа и мяса злополучной коровы.
-- Эту корову должны были, по крайней мере, недели две
мариновать в уксусе, ну, если не корову, то хотя бы того, кто
ее покупал.-- заявил Швейк.
Из бригады прискакал ординарец с новым приказом
одиннадцатой роте: маршрут изменяется на Фельдштейн; Вораличе и
Самбор оставить в стороне, так как в Самборе разместить роту
нельзя, ввиду того что там находятся два познанских полка.
Поручик Лукаш распорядился: старший писарь Ванек со
Швейком подыскивают для роты ночлег в Фельдштейне.
-- Только не выкиньте, Швейк. опять какой-нибудь штуки по
дороге.-- предупредил поручик Лукаш.-- Главное, повежливее
обращайтесь с местными жителями.
-- Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, --
постараюсь. Я на рассвете вздремнул немного, и приснился мне
скверный сон. Снилось мне корыто, из которого всю ночь текла
вода по коридору дома, где я жил, пока вся не вытекла. У
домовладельца промок потолок, и он мне тут же отказал от
квартиры. Такой же, господин обер-лейтенант, случай
действительно произошел однажды в Карлине за виадуком...
-- Оставьте нас в покое, Швейк, со своими глупыми
историями и посмотрите лучше с Ванеком по карте, куда вам
следует идти. Видите здесь эту деревню? Отсюда вы повернете
направо, к речке, и по течению реки доберетесь до ближайшей
деревни. От первого ручья, который впадает в реку (он будет у
вас по правую руку), пойдете проселочной дорогой в гору прямо
на север. Заблудиться тут нельзя. Вы попадете в Фельдштейн и
никуда больше. Запомнили?
Швейк со старшим писарем Ванеком отправились в путь
согласно маршруту.
Было за полдень. Парило. Земля тяжело дышала. Из плохо
засыпанных солдатских могил несло трупным запахом. Они пришли в
места, где происходили бои во время наступления на Перемышль.
Тут пулеметы скосили целые батальоны людей. Рощицы у речки
свидетельствовали об ураганном артиллерийском огне. Повсюду, на
широких равнинах и на склонах гор, из земли торчали какие-то
обрубки вместо деревьев, и вся эта пустыня была изрезана
траншеями.
-- Пейзаж тут не тот, что под Прагой,-- заметил Швейк,
лишь бы нарушить молчание.
-- У нас уже жатва прошла,-- вспомнил старший писарь
Ванек.-- В Кралупском районе жать начинают раньше всех.
-- После войны здесь хороший урожай уродится, после
небольшой паузы проговорил Швейк.-- Не надо будет покупать
костяной муки. Для крестьян очень выгодно, если на их полях
сгниет целый полк: короче говоря, это для них хлеб. Одно только
меня беспокоит, как бы эти крестьяне не дали себя одурачить и
не продали бы понапрасну эти солдатские кости сахарному заводу
на костяной уголь. Был в Карлинских казармах обер-лейтенант
Голуб. Такой был ученый, что в роте его считали дурачком,
потому что из-за своей учености он не научился ругать солдат и
обо всем рассуждал лишь с научной точки зрения. Однажды ему
доложили, что розданный солдатам хлеб жрать нельзя. Другого
офицера такая дерзость возмутила бы, а его нет, он остался
спокойным, никого не обозвал даже свиньей или, скажем, грязной
свиньей, никому не дал по морде. Только собрал всех солдат и
говорит им своим приятным голосом: "Солдаты, вы прежде всего
должны осознать, что казармы -- это не гастрономический
магазин, где вы можете выбирать маринованных угрей, сардинки и
бутерброды. Каждый солдат должен быть настолько умен, чтобы
безропотно сожрать все, что выдается, и должен быть настолько
дисциплинирован, чтобы не задумываться над качеством того, что
дают. Представьте себе, идет война. Земле, в которую нас
закопают после битвы, совершенно безразлично, какого хлеба вы
налопались перед смертью. Она -- мать сыра-земля -- разложит
вас и сожрет вместе с башмаками. В мире ничего не исчезает. Из
вас, солдаты, вырастут снова хлеба, которые пойдут на хлеб для
новых солдат. А они, может, так же как и вы, опять будут
недовольны, будут жаловаться и налетят на такого начальника,
который их арестует и упечет так, что им солоно придется, ибо
он имеет на это право. Теперь я вам, солдаты, все хорошо
объяснил и еще раз повторять не буду. Кто впредь вздумает
жаловаться, тому так достанется, что он вспомнит мои слова,
когда вновь появится на божий свет". "Хоть бы обложил нас
когда",-- говорили между собой солдаты, потому что деликатности
в лекциях господина обер-лейтенанта всем опротивели. Раз меня
выбрали представителем от всей роты. Я должен был ему сказать,
что все его любят, но военная служба не в службу, если тебя не
ругают. Я пошел к нему на квартиру и попросил не стесняться:
военная служба -- вещь суровая, солдаты привыкли к ежедневным
напоминаниям, что они свиньи и псы, иначе они теряют уважение к
начальству. Вначале он упирался, говорил что-то о своей
интеллигентности, о том, что теперь уже нельзя служить из-под
палки. В конце концов я его уговорил, он дал мне затрещину и,
чтобы поднять свой авторитет, выбросил меня за дверь. Когда я
сообщил о результатах своих переговоров, все очень
обрадовались, но он им эту радость испортил на следующий же
день. Подходит ко мне и в присутствии всех говорит: "Швейк, я
вчера поступил необдуманно, вот вам золотой, выпейте за мое
здоровье. С солдатами надо обходиться умеючи".
Швейк осмотрелся.
-- Мне кажется, мы идем не так. Ведь господин
обер-лейтенант так хорошо нам объяснил. Нам нужно идти в гору,
вниз, потом налево и направо, потом опять направо, потом
налево, а мы все время идем прямо. Или мы все это прошли и за
разговором не заметили... Я определенно вижу перед собой две
дороги в этот самый Фельдштейн. Я бы предложил теперь идти по
этой дороге, налево.
Как это обыкновенно бывает, когда двое очутятся на
перекрестке, старший писарь Ванек стал утверждать, что нужно
идти направо.
-- Моя дорога,-- сказал Швейк,-- удобнее вашей. Я пойду
вдоль ручья, где растут незабудки, а вы попрете по выжженной
земле. Я придерживаюсь того, что нам сказал господин
обер-лейтенант, а именно, что мы заблудиться не можем; а раз мы
не можем заблудиться, то чего ради я полезу куда-то на гору;
пойду-ка я спокойненько по лугам, воткну себе цветочек в
фуражку и нарву букет для господина обер-лейтенанта. Впрочем,
потом увидим, кто из нас прав, я надеюсь, мы расстанемся
добрыми товарищами. Здесь такая местность, что все дороги
должны вести в Фельдштейн.
-- Не сходите с ума, Швейк,-- уговаривал Швейка Ванек,--
по карте мы должны идти, как я сказал, именно направо.
-- Карта тоже может ошибаться,-- ответил Швейк, спускаясь
в долину.-- Однажды колбасник Крженек из Виноград возвращался
ночью, придерживаясь плана города Праги, от "Монтагов" на Малой
Стране домой на Винограды, а к утру пришел в Розделов у Кладна.
Его нашли окоченевшим во ржи, куда он свалился от усталости.
Раз вы не хотите слушать, господин старший писарь, и
настаиваете на своем, давайте сейчас же разойдемся и встретимся
уже на месте, в Фельдштейне. Только взгляните на часы, чтобы
нам знать, кто раньше придет. Если вам будет угрожать
опасность, выстрелите в воздух, чтобы я знал, где вы
находитесь.
К вечеру Швейк пришел к маленькому пруду, где встретил
бежавшего из плена русского, который здесь купался. Русский,
заметив Швейка, вылез из воды и нагишом пустился наутек.
Швейку стало любопытно, пойдет ли ему русская военная
форма, валявшаяся тут же под ракитой. Он быстро разделся и
надел форму несчастного голого русского, убежавшего из эшелона
военнопленных, размещенного в деревне за лесом. Швейку
захотелось как следует посмотреть на свое отражение в воде. Он
ходил по плотине пруда долго, пока его не нашел патруль полевой
жандармерии, разыскивавший русского беглеца. Жандармы были
венгры и, несмотря на протесты Швейка, потащили его в этапное
управление в Хырове, где его зачислили в транспорт пленных
русских, назначенных на работы по исправлению железнодорожного
пути на Перемышль.
Все это произошло так стремительно, что лишь на следующий
день Швейк понял свое положение и головешкой начертал на белой
стене классной комнаты, в которой была размещена часть пленных:
"Здесь ночевал Йозеф Швейк из Праги, ординарец 11-й
маршевой роты 91-го полка, который, находясь при исполнении
обязанностей квартирьера, по ошибке попал под Фельдштейном в
австрийский плен".
Ярослав Гашек. Похождения, бравого солдата Швейка. Часть 4
ПОХОЖДЕНИЯ, БРАВОГО СОЛДАТА ШВЕЙКА,
ВО ВРЕМЯ МИРОВОЙ ВОЙНЫ
* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ПРОДОЛЖЕНИЕ ТОРЖЕСТВЕННОЙ ПОРКИ *
Глава I. ШВЕЙК В ЭШЕЛОНЕ ПЛЕННЫХ РУССКИХ
Когда Швейк, которого по русской шинели и фуражке ошибочно
приняли за пленного русского, убежавшего из деревни под
Фельдштейном, начертал углем на стене свои вопли отчаяния,
никто не обратил на это никакого внимания. Когда же в Хырове на
этапе при раздаче пленным черствого кукурузного хлеба он хотел
самым подробным образом все объяснить проходившему мимо
офицеру, солдат-мадьяр, один из конвоировавших эшелон, ударил
его прикладом по плечу, прибавив: "Baszom az elet / Грубое
мадьярское ругательство/. Встань в строй, ты, русская свинья!"
Такое обращение с пленными русскими, языка которых мадьяры
не понимали, было в порядке вещей. Швейк вернулся в строй и
обратился к стоявшему рядом пленному:
-- Этот человек исполняет свой долг, но он подвергает себя
большой опасности. Что, если винтовка у него заряжена, курок на
боевом взводе? Ведь этак легко может статься, что, в то время
как он колотит прикладом по плечу пленного, курок спустится,
весь заряд влетит ему в глотку и он умрет при исполнении своего
долга! На Шумаве в одной каменоломне рабочие воровали
динамитные запалы, чтобы зимой было легче выкорчевывать пни.
Сторож каменоломни получил приказ всех поголовно обыскивать при
выходе и ревностно принялся за это дело. Схватив первого
попавшегося рабочего, он с такой силой начал хлопать по его
карманам, что динамитные запалы взорвались и они оба взлетели в
воздух. Когда сторож и каменоломщик летели по воздуху,
казалось, что они сжимают друг друга а предсмертных объятиях.
Пленный русский, которому Швейк рассказывал эту историю,
недоумевающе смотрел на него, и было ясно, что из всей речи он
не понял ни слова.
-- Не понимат, я крымский татарин. Аллах ахпер.
Татарин сел на землю и, скрестив ноги и сложив руки на
груди, начал молиться: "Аллах ахпер -- аллах ахпер -- безмила
-- арахман -- арахим -- малинкин мустафир".
-- Так ты, выходит, татарин? -- с сочувствием протянул
Швейк.-- Тебе повезло. Раз ты татарин, то должен понимать меня,
а я тебя. Гм! Знаешь Ярослава из Штернберга? Даже имени такого
не слыхал, татарское отродье? Тот вам наложил у Гостина по
первое число. Вы, татарва, тогда улепетывали с Моравы во все
лопатки. Видно, в ваших школах этому не учат, а у нас учат.
Знаешь Гостинскую божью матерь? Ясно, не знаешь. Она тоже была
при этом. Да все равно теперь вас, татарву, в плену всех
окрестят!
Швейк обратился к другому пленному:
-- Ты тоже татарин?
Спрошенный понял слово "татарин" и покачал головой:
-- Татарин нет, черкес, мой родной черкес, секим башка.
Швейку очень везло. Он очутился в обществе представителей
различных восточных народов. В эшелоне ехали татары, грузины,
осетины, черкесы, мордвины и калмыки.
К несчастью, он ни с кем из них не мог сговориться, и его
наравне с другими потащили в Добромиль, где должен был начаться
ремонт дороги через Перемышль на Нижанковичи.
В этапном управлении в Добромиле их переписали, что было
очень трудно, так как ни один из трехсот пленных, пригнанных в
Добромиль, не понимал русского языка, на котором изъяснялся
сидевший за столом писарь. Фельдфебель-писарь заявил в свое
время, что знает русский язык, и теперь в Восточной Галиции
выступал в роли переводчика. Добрых три недели тому назад он
заказал немецко-русский словарь и разговорник, но они до сих
пор не пришли. Так что вместо русского языка он объяснялся на
ломаном словацком языке, который кое-как усвоил, когда в
качестве представителя венской фирмы продавал в Словакии иконы
св. Стефана, кропильницы и четки.
С этими странными субъектами он никак не мог договориться
и растерялся. Он вышел из канцелярии и заорал на пленных: "Wer
kann deutsch sprechen?" / Кто говорит по-немецки? (нем.) /
Из толпы выступил Швейк и с радостным лицом устремился к
писарю, который велел ему немедленно следовать за ним в
канцелярию.
Писарь уселся за списки, за груду бланков, в которые
вносились фамилия, происхождение, подданство пленного, и тут
произошел забавный разговор по-немецки.
-- Ты еврей? Так? -- спросил он Швейка.
Швейк отрицательно покачал головой.
-- Не запирайся! Каждый из вас, пленных, знающих
по-немецки, еврей,-- уверенно продолжал писарь-переводчик.-- И
баста! Как твоя фамилия? Швейх? Ну, видишь, чего же ты
запираешься, когда у тебя такая еврейская фамилия? У нас тебе
бояться нечего: можешь признаться в этом. У нас в Австрии
еврейских погромов не устраивают. Откуда ты? Ага, Прага,
знаю... знаю, это около Варшавы. У меня уже были неделю тому
назад два еврея из Праги, из-под Варшавы. А какой номер у
твоего полка? Девяносто первый?
Старший писарь взял военный справочник и принялся его
перелистывать.
-- Девяносто первый полк, эреванский, Кавказ, кадры его в
Тифлисе; удивляешься, как это мы здесь все знаем?
Швейка действительно удивляла вся эта история, а писарь
очень серьезно продолжал, подавая Швейку свою наполовину
недокуренную сигарету:
-- Этот табак получше вашей махорки. Я здесь, еврейчик,
высшее начальство. Если я что сказал, все дрожит и прячется. У
нас в армии не такая дисциплина, как у вас. Ваш царь --
сволочь, а наш -- голова! Я тебе сейчас кое-что покажу, чтобы
ты знал, какая у нас дисциплина.
Он открыл дверь в соседнюю комнату и крикнул:
-- Ганс Лефлер!
-- Hier! -- послышался ответ, и в комнату вошел зобатый
штириец с плаксивым лицом кретина. В этапном управлении он был
на ролях прислуги.
-- Ганс Лефлер,-- приказал писарь,-- достань мою трубку,
возьми в зубы, как собаки носят, и бегай на четвереньках вокруг
стола, пока я не скажу: "Halt!" При этом ты лай, но так, чтобы
трубка изо рта не выпала, не то я прикажу тебя связать.
Зобатый штириец принялся ползать на четвереньках и лаять.
Старший писарь торжествующе посмотрел на Швейка:
-- Ну, что я говорил? Видишь, еврейчик, какая у нас
дисциплина? И писарь с удовлетворением посмотрел на
бессловесную солдатскую тварь, попавшую сюда из далекого
альпийского пастушьего шалаша.
-- Halt! -- наконец сказал он.-- Теперь служи, апорт
трубку! Хорошо, а теперь спой по-тирольски!
В помещении раздался рев: "Голарио, голарио..."
Когда представление окончилось, писарь вытащил из ящика
четыре сигареты "Спорт" и великодушно подарил их Гансу, и тут
Швейк на ломаном немецком языке принялся рассказывать, что в
одном полку у одного офицера был такой же послушный денщик. Он
делал все, что ни пожелает его господин. Когда его спросили,
сможет ли он по приказу своего офицера сожрать ложку его кала,
он ответил: "Если господин лейтенант прикажет -- я сожру,
только чтобы в нем не попался волос. Я страшно брезглив, и меня
тут же стошнит".
Писарь засмеялся:
-- У вас, евреев, очень остроумные анекдоты, но я готов
побиться об заклад, что дисциплина в вашей армии не такая, как
у нас. Ну, перейдем к главному. Я назначаю тебя старшим в
эшелоне. К вечеру ты перепишешь мне фамилии всех остальных
пленных. Будешь получать на них питание, разделишь их по десяти
человек. Ты головой отвечаешь за каждого! Если кто сбежит,
еврейчик, мы тебя расстреляем!
-- Я хотел бы с вами побеседовать, господин писарь,--
сказал Швейк.
-- Только никаких сделок,-- отрезал писарь.-- Я этого не
люблю, не то пошлю тебя в лагерь. Больно быстро ты у нас, в
Австрии, акклиматизировался. Уже хочешь со мной поговорить
частным образом... Чем лучше с вами, пленными, обращаешься, тем
хуже... А теперь убирайся, вот тебе бумага и карандаш, и
составляй список! Ну, чего еще?
-- Ich melde gehorsam, Herr Feldwebl! / Осмелюсь
доложить, господин фельдфебель! (нем.)/
-- Вылетай! Видишь, сколько у меня работы! -- Писарь
изобразил на лице крайнюю усталость.
Швейк отдал честь и направился к пленным, подумав при
этом: "Муки, принятые во имя государя императора, приносят
плоды!"
С составлением списка дело обстояло хуже. Пленные долго не
могли понять, что им следует назвать свою фамилию. Швейк много
повидал на своем веку, но все же эти татарские, грузинские и
мордовские имена не лезли ему в голову. "Мне никто не
поверит,-- подумал Швейк,-- что на свете могут быть такие
фамилии, как у этих татар: Муглагалей Абдрахманов -- Беймурат
Аллагали -- Джередже Чердедже -- Давлатбалей Нурдагалеев и так
далее. У нас фамилии много лучше. Например, у священника в
Живогошти фамилия Вобейда" / Вобейда -- в русском переводе
"хулиган"/.
Он опять пошел по рядам пленных, которые один за другим
выкрикивали свои имена и фамилии: Джидралей Ганемалей --
Бабамулей Мирзагали и так далее.
-- Как это ты язык не прикусишь? -- добродушно улыбаясь,
говорил каждому из них Швейк.-- Куда лучше наши имена и
фамилии: Богуслав Штепанек, Ярослав Матоушек или Ружена
Свободова.
Когда после страшных мучений Швейк наконец переписал всех
этих Бабуля Галлее, Худжи Муджи, он решил еще раз объяснить
переводчику-писарю, что он жертва недоразумения, что по дороге,
когда его гнали вместе с пленными, он несколько раз тщетно
добивался справедливости.
Писарь-переводчик еще с утра был не вполне трезв, а теперь
совершенно потерял способность рассуждать здраво. Перед ним
лежала страница объявлений из какой-то немецкой газеты, и он на
мотив марша Радецкого распевал: "Граммофон меняю на детскую
коляску!", "Покупаю бой белого и зеленого листового стекла",
"Каждый может научиться составлять счета и балансы, если
пройдет заочные курсы бухгалтерии" и так далее.
Для некоторых объявлений мотив марша не подходил. Однако
писарь прилагал все усилия, чтобы преодолеть это неожиданное
препятствие, и поэтому, отбивая