сложное эллинское придыхание, сперва в слове <т(х)аласса>, что значило по-гречески <понт>, иначе - <море>. Лазарь, наконец остановился, открыл глаза, в коих проблеснула, замирая, далекая грусть, столь понятная в этот миг отроку. Сколь давно, еще до появленья Христа, жил этот Омир или Гомер, слепой певец, описавший подвиги троянских героев! Омировы сказанья, <Александрию> и <Девгениевы деяния> Лазарь читал с княжичем отдыха ради, дабы не перегружать отрока чрезмерною труднотою и не отбивать с тем вместе охоты к научению книжному. Теперь Михайло, краснея и запинаясь, вновь, но уже с усердием, повторял прежний греческий текст, и трудные звуки раз за разом все более начинали получаться у него. Неслышно, едва скрипнув дверью, вошел Калика в своей обиходной ряске, не выделявшей его из среды простых иереев, невысокий, подбористый, ясноглазый, в облаке своей, спорно пронизанной светом, тоже легкой, сквозистой бородки. Улыбнулся Лазарю, с удовольствием приветствовав по-гречески учителя и ученика. Причем отрок заметил, с вредною радостью школяра, что владыка Василий тоже не в ладах со злосчастными греческими придыханиями. Впрочем, ему тут же пришлось забыть про все придыхания на свете и раскрыть рот, ибо речь пошла о том, о чем в те годы спорили и рассуждали едва ли не все образованные иерархи православной церкви, - о непознаваемом существе божием, энергиях, свете Фаворском и пресловутой византийской пре Григория Паламы с Варлаамом и Акиндином, которая в мирском преломлении своем означала одно: быть или не быть в дальнейшем церкви православной на земле? Разговор начался со вскользь брошенного Каликою замечания о живописи и о том, что фряги нынче почали писать иконы по-новому, святых - яко живых людей: мужей, жонок и смердов, в обыденных портах и среди обычного, окрест зримого земного бытия. - Мир мыслят тварным и созданным, а Господа - надмирным и непостижимым смертными очами! И не видят связи меж тем и другим, - со вздохом присовокупил Лазарь и продолжал, за нехваткою слов то и дело переходя на греческий: - Потому и изографы латинские почали изображать токмо зримое тварное бытие, ибо, по учению Варлаама, сходственному католическому, Бог токмо надмирен и непостижим, а все озарения старцев афонских - лишь их собственные видения, тени и символы, а отнюдь не лицезрение света Фаворского. Мню, древнее письмо иконное, в коем отражены не вещи, но сути вещей, не тленное, а токмо нетленное и духовное, выше и ближе к Господу! И здесь, в Великом Новгороде, с радостью зрю я иконы местного письма, в коих виден тот же духовный огнь, о коем речет старец Григорий Палама. Ибо не токмо надмирное и невещественное и не токмо тварное и вещественное пребывают в мире, но и энергии, как учит старец Палама, третья ипостась мира! Энергии, истекающие от Господа и пронизывающие наш, тварный мир! Свечение этих энергий как раз и доступно видению старцев афонских, как и мудрому оку изографа! Мню, по слову Паламы, что энергия божества, пронзая весь этот тварный и разноликий мир, как раз и съединяет его единым смыслом и единою сущностью своею! Отрок Михаил, изо всех сил стараясь усвоить сказанное, даже вспотел от усилий, запоминая греческие понятия <трансцендентный> и <имманентный>, эквивалентов коим еще не было в ту пору в русском обиходном языке. - Владыко! - решился подать голос тверской княжич. - А старец Григорий Палама... он что, первый стал... понял о свете Фаворском? Лазарь ответил за архиепископа, отнесясь к отроку серьезно, без улыбки и небрежения: - Первым был Григорий Синаит, что еще в начале нашего века учил старцев афонских молчаливой молитве, исихии, его же наставления мы с тобою чли на прошлой неделе! Но до него тому же учили Василий Великий, Григорий Нисский, а такожде Григорий Богослов, Дионисий Ареопагит, Максим-исповедник и иные многие. Искони свет истинного православия неразлучен с исихией. Должно бы сказать, что старец Палама не иное что измыслил, но возродил, сохранил и свел воедино древлюю православную мысль, не угасавшую в церкви греческой с первых веков христианства! - Беда! - вздохнув, присовокупил Калика, присевший, пригорбясь, на краешек скамьи. - Как малым сим объяснить, что Господь вокруг нас, во всем зримом и тварном и в нас самих заключен! Как изъяснить им закон любви к ближнему своему! Ежеден повторяю им: <Если не спасешься сам, и Бог не спасет!> - а вс° втуне; мыслят свечку поставить и тем откупиться от греха... Нынче опять Торговый Пол встал на Прусскую улицу, и мои неревляна такожде не имут мира с братьею своей! Како мыслит старец Григорий Палама об устройстве общинном? Поди, отвергся суеты той?! - Напротив! - живо возразил Лазарь. - Старец сам воспретил своему ученику Филофею Коккину, митрополиту гераклейскому, оставить поприще и удалиться в келью, на Афон, сказав: - <Да не возжаждет сего!> Василий Калика воздохнул, повторивши: - Да не возжаждет имущий власть общинную удалитися в монастырь от дел градских! - И еще раз повторил, понурясь: - Да не возжаждет... И Михаил вдруг с острою жалостью понял, постиг, едва ли не впервые, сколь трудна для владыки, коего он незаметно успел полюбить, точно родного отца, его хлопотная и многообразная власть над своевольным городом. Лазарь начал по памяти пересказывать гомилию Григория Паламы, где толковалось о том, что люди изобрели деньги лишь с тем, чтобы с удобством обмениваться плодами своего труда, и что токмо скупцы и ростовщики, сбирающие богатства ради богатств и грабящие других, истинно презренны и вредны обществу: <Вредоносно отнюдь не само по себе богатств скопление, можно быть и богатым, подобно Аврааму, но, имея доброе сердце, спастись>... - Горе мне в Новгороде Великом! - подал голос Василий Калика. - Серебро дают в рост и емлют лихву, аки кровопивцы несытые, а и меньшие таковы ж: на пожарах грабительство учиняют; даже и церкви божий, Господа не боясь, ни Страшного суда, грабительством разбивали, с кровью и студом велиим! Я уж велел и попам в проповедях осуждати лихву взимающих и у причастия и на исповеди корить и стыдить оных! Горе городу, в коем брань междоусобная! Именно на этих словах Калики за дверью раздались тяжелые шаги и крепкий кулак постучал в тесовое полотно. - Дозволишь взойти, владыко? - произнес густой голос, и широкий в плечах, осанистый боярин в летнем шелковом опашне, в прорези которого были выправлены белые, сборчатые, отделанные серебряным кружевом рукава, и с золотою цепью на плечах вступил в палату. Келья разом показалась тесна для его богатырской стати. Княжич Михаил узнал Остафья Дворянинца, нынешнего посадника новогородского. Остафий отвесил низкий поклон Калике, словно бы одарив архиепископа, коротким наклоном крутой шеи приветствовал Лазаря и усмешливым движением глаз и бровей - тверского княжича, после чего гулко возгласил: - Прости, владыко, цто ворвалси, яко ворог какой али тать, нарушил и прервал труд твой духовный! - Он приодержался, свел брови хмурью, не докончив ученого речения, и, словно топором отрубив, сказал: - Чернь бунтует, владыко, пакости не стало б! Уже и Великий мост переняли! И неревляна твои туда ж... Выйди, утишь! Он вдруг, нежданно для Михаила, рухнул на оба колена и земно поклонил Василию. Потом грузно встал и замер, опустив голову, сожидая решения духовного хозяина города. - Почто ж, Остафеюшко, неможно их посадницьим судом обуздать? - Не хотят меня, владыко! Целая пря встала! - Знаю, Остафеюшко, знаю! Ты ить противу князей литовских, а они, вишь... - Дак я, владыко, и на вече не таясь молвил: почто Наримонта созвали на пригороды новогороцки?! Ни защиты от его, ницего, един раззор! Цем с има, дак лучше с москвицями дело иметь! Низовськи князи на цьто? А про Ольгирда и тебе скажу, и всем - прямой пес! Не поймешь, кому мирволит. Плесковицам не помог, а в чуди мятеж вста на немчи, дак Ольгирд ихнего воеводу убил, <божьим дворянам> помочь учинил, опосле того чудинов от немечь четыренадесят тысящ душ трупьем легло, эко! И на наши волости, пес, зубы точит! - Эх, Остафеюшко, возможно, ты и прав, а на веце баять о том не стало б тоби! - в сердцах вымолвил, качая головою, Калика. - Уж коли и мои неревляна противу тя исполчились, и я не спасу! Однако выйду к има, выйду, Остафеюшко! На Великом мосту, баешь? - На Великом, владыко. В оружьи стоят! - Ты пожди тамо да Кириллу скажи, собрал бы причт церковный! Остафей, грузно поворотясь, все тем же тяжелым шагом воина покинул покой. (Год спустя, во время Ольгердова нашествия, он был убит разбушевавшейся чернью.) Лазарь вышел следом, а Калика, вставши посреди покоя, на миг прикрыл руками лицо. - Воззри, Михаиле! - сказал он со страданием в голосе. - И ныне и паки брань, и брань, и брань! Возрастешь, с господнею помочью получишь стол тверской, огляни добрым оком на наше пребезначалие! Михаил встал и сделал лучшее, что мог в этот миг, - горячо и молча приник к руке наставника. <Хоть сей не забудет меня!> - подумал Василий, оглаживая кудри тверского княжича. Вечная пря и смуты родного города порою, как нынче, приводили его в безысходное отчаяние, в коем он готов был произнести те вещие слова, что полтора века спустя, пред лицом гибели Новгорода Великого, произнес другой иерарх новогородский: <Кто мог бы попрать таковое величество града моего, коли б зависть и злоба гражан его не осилила и брань междоусобная не сгубила!> ГЛАВА 52 - Брат, зачем ты убил того латыша, который поднял мятеж в чудской земле? Он пришел к тебе с войском, протянул дружескую руку, предлагая объединить силы - вся Латгалия и земля эстов были бы нынче у наших ног! Вместе с ними мы бы нынче покончили с Орденом! Брат мой, Ольгерд, зачем ты срубил ему голову?! Чаши стоят на столе и темное пиво в расписном заморском кувшине, но никто не пьет. Кейстут - потому , что не пьет Ольгерд, а Ольгерд потому, что он не пьет ничего, кроме ключевой воды. - Не те слова молвишь, Кейстут! - отвечает он брату, подрагивая щекой. - Ты же рыцарь, Кейстут! Я не мог стерпеть, что латгальский холоп лезет в князья и становится в ровню мне, Ольгерду, Гедиминову сыну! Кровь заговорила во мне, наша литовская княжеская кровь! И не кори меня больше! Невесть куда повернули бы мятежные эсты с латгальцами! Они убивали всех подряд! Не должно холопу зреть на своем топоре кровь боярина или рыцаря! У нас у самих холопы, Кейстут! И не кори меня больше! Я пришел к тебе не для того, чтобы вспоминать прошлое, хотя бы и прошлую кровь! Я прискакал сказать, что уже пора, ратники пойдут за нами, куда бы мы ни повели их теперь, и ты сам доказал делами, а не словом, что достоин высшей власти! Пора брать Вильну, Кейстут! Пора, не то будет поздно! Латинские попы уговорят Явнута сдать ее без бою богемскому королю или Ордену! Кейстут поднял на брата тяжелый взор, промолчал. - Ты долго ждал, Ольгерд! - сказал он, помедлив. - Жемайтия стонет от немецких набегов. Ты долго ждал, Ольгерд, и поссорил нас со всеми вокруг! Поляки и угры против нас, и владимирский князь Симеон тоже ворог тебе после того, как ты пограбил его волости! Ты не помог Плескову, и они отшатнулись от тебя! Латгалия усмирена и подчинена Ордену! Что скажешь, Ольгерд? Чем уравновесишь ты весы времени, на коих лежат наши с тобою княжеские головы? - Я брошу свой меч на чашу этих весов, Кейстут! Теперь не время слов, время дел! Пора брать Вильну! Нервное худое лицо Кейстута побледнело еще сильней. - Хорошо, Ольгерд, - сказал он, - я поведу своих воинов на Явнута! Но поклянись и ты, что не порушишь вовек нашей с тобою присяги! Замок в Троках тонул в темноте, когда высокий, закутанный в корзно воин, по всей повадке господин, а не вассал, садился на коня. Кучка молчаливых кметей окружила его, и скоро глухой топот копыт растворился в предутренней тьме. Никто так и не, узнал ночного гостя, никто не ведал, о чем говорил тот с хозяином. Даже Бирута не ведала ничего. На этом настоял Ольгерд. И ратники, которых назавтра стал созывать Кейстут, мыслили лишь о возможном походе на немцев или отражении очередного рыцарского набега. Виленский замок весь светится огнями. В большой гостевой палате идет пир горой. Дружинники на дальних столах орут песни, бояре встают, подымая чары в честь князя. Явнут, сияющий, в меру хмельной, царит за столом. Немецкие гости чинно сидят по левую руку, дружно налегая на печеного кабана, что целою тушей, теперь уже наполовину разобранной, высится в середине пиршественного стола. Рекою льются вина, мед и ячменное пиво. Кубки и чары гуляют по кругу, виночерпии сбились с ног. В палате душно, два-три отворенных в зимнюю ночь слюдяных окна не дают прохлады. Жарко пылают дрова в огромной печи, с вертящихся вертелов, шипя, капает сало, и огонь вспыхивает светлыми прядями. Дородный прелат, поднявшись со скамьи и отнесясь чарою к Явнуту, велеречиво поздравляет литовского князя, желая Явнутию скорейшего приобщения к истинной римской католической церкви и с тем вместе - утишения браней и нелюбия в литовской и ливонской землях. Бояре слушают вполуха, иные и фыркают недовольно, зане всем ведомо о соглашении Ордена с императором Людовиком Баварским, по коему исконные земли Литвы отдавались Ордену как <языческие>. Кое-кто, впрочем, внимает вдумчиво. Многих успело уже коснуться упорное проповедание Христовой веры епископами, прелатами и патерами из немецких, польских и чешских земель. Прелат уселся, довольный собою, поерзал, готовясь вновь приняться за трапезу. В это время в палату вошел Наримант. Непривычно озабоченное лицо брата прежде всего бросилось в очи Явнуту. - Выйди на погляд! - позвал Наримант брата. Явнут встал, качнувшись, - пиво и красное фряжское ударили ему в голову. - Кто стережет ворота? - спросил Наримант вполголоса. - Под городом неспокойно, сейчас прискакал кметь. - Немцам быть не должно! - отозвался Явнут. Не столько слова, сколько звук голоса и выражение лица брата заставили его отрезветь. - Пошли в сторожу кого-нибудь! - попросил Наримант. Явнут дал знак конюшему, и тотчас запасные дружинники с нижних столов, пошатываясь и недовольно ворча, начали выбираться из-за столешен, гремя оружием, и, нестройно топоча, опускаться по широким лестничным ступеням во двор, где ржали оседланные кони, готовясь унести седоков от пира и хмеля в настороженную холодную ночь. Пир, впрочем, продолжался и по уходе сторожи. Все так же гремели песнями нижние столы, все так же дружно налегали на угощение немцы, презрительно слушая грубую для них литовскую речь, и, подобострастно подымая кубки, приветствовали Явнута, воротившегося за столы. Виленский князь сидел, скинув верхнее платье, и продолжал пить, стараясь вернуть себе прежнее беззаботное настроение. Но что-то мешало. Наримант, ушедший проводить сторожу до городских ворот, все не возвращался назад. Пора было кончать пир. Он хлопнул в ладони, поднялся. В опочивальню его отводили под руки. Холоп стянул сапоги с Явнута. Князь прилег, слушая отревоженную ночную тишину. Какой-то неясный шум накатывал оттуда, из уличной темноты... Внезапно раздались крики, звон и лязг оружия, ржанье коней. Он поднял голову, застыл, мутно соображая, и вдруг вскочил, разом понявши беду. Немцы, застрявшие в замке, горохом выпрыгивали в окна, позабыв степенность и спесь, бежали к коновязям. Бояре выбегали полуодетые, вразброд хватаясь за оружие. Явнут в одной рубахе и босиком, как был, сорвавшись с постели, пробился сквозь испуганную толпу холопов на сенях, выскочил на верхние переходы. Двор уже был полон воинами Кейстута. Явнут пробежал переходами к городской стене, затравленно оглянул назад и ринул вниз с заборол, в провал, во тьму, больно ободрав о колючий снег руки и ноги, окунулся с головой в сугроб, выкарабкался из него, побежал, задыхаясь, понимая, что уже никуда не убежит, и все-таки бежал прочь, уходя от города, не чуя холода ночи, не чуя, что он бос и наг. К утру, ознобившего ноги, едва живого, его подобрали в Турьих Горах воины Кейстута и отвели назад, в Вильну. Пригороды и замки столицы к этому времени уже все добровольно сдались Кейстуту, отворив ворота его дружинникам. И Кейстут, хмуро поглядев на брата, велел заключить его под стражу, растерев салом отмороженные ноги, одев и накормив, и тотчас отправил гонца в Крево, к Ольгерду, стоявшему там с ратью, выжидаючи вестей, чтобы шел, не медля более, и сел на великое княжение, которое Кейстут, захвативший Вильну, добровольно, по прежнему соглашению, уступал брату. Явнутию братья, посовещавшись, назначили для жительства Заславль-Литовский, откуда он, впрочем, тотчас убежал, <перевержась через стену>, и с невеликою дружиной своей поскакал в Смоленск. Не добившись у смольнян помощи, Явнутий перебежал на Москву, где великий князь Семен крестил его с дружиною в православную веру. Наримант в те же дни убежал в Орду, где напрасно просил помочи против брата, и в конце концов вместе с Явнутием смиренно воротился назад, в Литву. Больше с Ольгердом никто не посмел, да и не захотел спорить. Литва получила себе умного и сильного князя, и это, до поры, удовлетворило всех, ибо еще не настала пора споров и ссор, дележа добычи и борьбы самолюбий, всего того, что обычно приходит с успехами и упрочением власти, сталкивая друг с другом во взаимной борьбе вчерашних соратников и победителей. ГЛАВА 53 Церковь Спаса начали расписывать в апреле. Симеон сам, молчаливо возложив это на себя как посмертное воздаяние супруге, надзирал за работами, подолгу простаивал в церкви, следя, как день ото дня из отдельных нашлепок сырой штукатурки все явственнее проступает очерк будущей росписи. Гойтан с дружиною недаром учились у греков. Их живопись, выгодно отличаясь сановитостью и потребною храму крупнотой, хранила в себе тем не менее все ту же свежесть отроческого взгляда на мир, что и работа Захарии с дружиною, которые по весне вновь принялись за свой труд и уже заканчивали южную и северную стороны храма. Ни бояре, ни Алексий не тревожили его в эти первые недели вдовства. Но как-то уже в начале лета, когда стало мочно снять траур по покойной, на очередное заседание думы бояре явились необычно торжественные, все в полном числе, и Симеон скорее кожею, нервами, памятью одиноких ночей, нежели умом догадал, о чем с ним намерены толковать его седатые советники. Начал Андрей Кобыла: - Княже! Недаром пословица молвится: дом без хозяюшки - сирота! - густо возгласил он, и лицо Симеона начал заливать лихорадочный румянец. - Ты еще молод, князь, - подал голос Иван Акинфич, - и нам, боярам, забедно зрети твое вдовство! - Женись, княже, Господь да благословит тя наследником, а нас господином! - добродушно подхватил Михайло Терентьич. Василий Протасьич тоже веско склонил голову, примолвив: - И невеста на примете добра - дочь князя Федора Святославича, Евпраксея. - Дому утешение, а княжеству помога! - подхватил и Феофан Бяконтов. - Федор Святославич роду князей смоленских, а к Москве привержен искони, понеже еговый батюшка из руки покойного Юрья Данилыча на брянский удел ставлен! Достоит тебе породнитися с им в ущерб Литве! Василий Окатьич тоже склонил голову, присовокупив: - Согласно, думою мыслили, княже, не обессудь! Афиней, с противоположной лавки, осторожно добавил: - И братьев твоих достоит женити, заждались молодцы! - Князев приплод княжеству не в убыток! - добродушно пошутил Андрей Кобыла и тем снял напряжение со всех. Расхмылились многие, и сам Симеон бледно улыбнулся в ответ Андрею. Дорогобужский князь, и верно, ходил в подручниках у Москвы (брата его не так давно убили в Брянске вечники). Отец князя Федора, Святослав, приходился двоюродным братом нынешнему смоленскому князю Ивану Александровичу, и у Москвы была постоянная надежда <всадить> кого-нибудь из Святославичей на смоленский стол, понеже князь Иван имел ряд с Гедимином и упорно тянул к Литве, несмотря на все старания покойного родителя. Но думать о браке с дочерью Федора до днешней поры Семену как-то не приходило в ум. Он обвел глазами палату. Бояре кивали, коротко или велеречиво повторяя уже сказанное. Действительно думою решали! Симеон отмолвил, что примет к сердцу совет бояринов своих и помыслит о сем с духовным отцом Алексием и митрополитом Феогностом. Бояре удоволенно покивали головами. С Феогностом и Алексием было уже говорено, и посему слова князя означали полное согласие. Перешли к насущным делам. Жаркими июньскими ночами Симеон и сам чуял, что надобно ему искать новую жену. Невесть почему он брезговал податливыми холопками, к тому же испытывал смутную вину перед дочерью, которую в эти месяцы старался особенно привечать, и потому перемогался в строгом одиночестве вдовой своей постели. Меж тем вновь ощутимо сгущалась гроза на западных рубежах, и союз хотя с одним из князей смоленских был бы ныне очень и очень кстати. Никогда не видавши невесты, Симеон дал согласие на брак и послал сватов. Опять же по совету бояр Симеон сыскал невесту для младшего брата, Андрея - Марию, Машу, дочь галицкого князя Ивана Федоровича. Ярлык на Галич, купленный покойным Калитою, Москва пока прочно удерживала в своих руках, но все же опас поиметь стоило. Женившись на Маше, Андрей тем самым в грядущем получал известные права на галицкий стол. Андрей, по своему почину поехал со сватами глядеть невесту и воротился довольный - Маша приглянулась ему. Теперь следовало женить вторым браком Ивана, коему прочили было муромскую княжну, но тут вокруг Симеона начались шепоты и умолчания. Иван ходил потерянный, точно опущенный в воду. Тысяцкий Вельяминов по времени как-то странно взглядывал на великого князя. Загадка разрешилась буднично просто - невзначай брошенным одною из сенных боярынь словом. Услышав, поняв, Симеон долго не мог взять в толк. Иван и Шура, дочка Вельяминовых? Он вызвал брата для разговора с глазу на глаз и тут, видя, как краснеет и бледнеет Иван, понял наконец, что дело створилось нешуточное - Когда?! - невольно ярея, вопросил он. Иван стоял перед ним упрямый и жалкий, бормотал: - Святками... слово дал... - Кому?! - Ей! Сашеньке, Шуре... - Вон! - рявкнул Семен, и Иван, всхлипнув, исчез. Беспричинное бешенство овладело Симеоном. Почему, почто именно ему, Ивану, само собою достается все то, о чем он, Симеон, может только мечтать? Ему, Симеону, - княжеский брак по расчету и приговору бояр, а Ивану - опрокидывающая все расчеты любовь! Та самая любовь, которой был о сю пору лишен Симеон и о которой украдкой мечтал, не признаваясь в этом ни батюшке, ни даже самому себе. И чья любовь! Красавицы, умницы - Шуры Вельяминовой! Он еще яростно мерял шагами тесный спальный покой, когда дверь отворилась и перед ним, без зова, предстал плечистый и румяный Андрей, благополучный жених галицкой княжны. - Ты что? - набычась, буркнул Семен. - Ето я их свел! - брякнул Андрей, невступно и смело глядя в очи великому князю. - ?! - молча воззрился в него Симеон. - Любят друг друга, дак потому! - пояснил брат, не опуская очей. Симеон молчал, сопя. Андрей тоже молчал, переминаясь. Примолвил тихо: - Ване без Олександры не жисть. Сейчас и не брат, и не князь, а два мужика, задетые в том самом кровном и стыдном, из-за чего яростно сходятся в кулачном бою, стояли друг перед другом. - Ступай, сводник! - глухо отмолвил Симеон. И уже не глядел, пока за братом не захлопнулась дверь. Еще одна одинокая жаркая ночь... Семен потел, откидывал одеяло, многажды вставал испивать квасу, глухо, яростно бормотал: <Любовь!> Но ярость тотчас сменялась грустью: да, любовь! И не для него уже, а для них... всех прочих... А он должен жертвовать собою за други своя... И уже далеко за полночь ему в ум пришла наконец благая (и верная!) мысль: а чем, собственно, не невеста Ивану дочь Вельяминовых? Ивану, который, ежели у него, Симеона, не будет сыновей, должен наследовать великий стол! А ежели будут? Теперь-то могут и быть! Не лучше ли, не спокойнее ли станет ему самому, ежели дети Ивана родятся не от княжны, а от боярыни? Не меньше ли возникнет зависти, споров и возможной борьбы за великокняжеское достоинство меж его и Ивановыми потомками? Мысль была не своя. Отцова. Умная, но недобрая мысль. С заглядом вдаль и с тайным умыслом. И Симеон, осознав вся тайная тайных согласия своего на брак Ивана с Шурой Вельяминовой, сжал зубы, поморщился и даже головой покрутил - гадок стал он самому себе в этот миг! А инако поглядеть: сим браком укрепит он навечно Протасьев род, наследственных тысяцких Москвы. Мочно станет не страшить ничьих происков, и Алексей Хвост становит более не страшен для Василья Протасьича. И почему, почто не породниться ему, в конце концов, с Вельяминовыми? Хотя бы так, через брата своего! И опять же невступные очи Андрея: любят друг друга! Уже где-то к утру он сдался, вконец измученный и, пробормотав: <Быть по сему!> - уснул. ГЛАВА 54 Симеон не желал для своей второй женитьбы пышных празднеств, но скоро понял, что ход событий ему уже не подвластен. Надобно было поддержать честь великого княжения, надобно было не уронить и чести Москвы, надобно было, наконец, оказать уважение смоленскому княжескому дому. И хотя сердце подсказывало ему, что добра от этого брака не жди, поделать Симеон уже не мог ничего. Возами везли из деревень снедный припас, песельниц приглашали аж из Владимира, венчать молодых должен был сам митрополит Феогност, и свадебные торжества затеивались на всю столицу. Послы и сваты скакали опрометью туда и обратно, приезжал сам отец невесты, Федор Святославич, бояре обсуждали брачный ряд (будущему тестю давался Симеоном в держание Волок Ламской). И вот подошло, подкатило... И все было как тогда, в первый раз: жара, теснота праздничного платья, толпы распаренных, радостных невесть от чего людей, а он сам даже и того, прежнего, томительного ожидания тайны не испытывал совсем в этот раз и только, потный, страдающий, томился и ждал конца. Еще когда праздничный свадебный поезд на разубранных лентами конях с бубенцами подъезжал ко крыльцу теремов, а Симеон выглядывал в верхние окошка, с ним произошло нечто удивительное и даже страшное, чего он потом никак не мог себе объяснить. В толпе поезжан показался ему странно знакомый кметь. Странно, потому что Симеон, вообще памятливый на лица, не мог бы признать ошибкою кого из незнакомых ему людей Федора, свои же, усланные за невестой, были все наперечет, и, кроме того, кметь, в отличие от прочих, не был перевязан свадебным полотенцем, хотя тоже хохотал, вернее - лыбился, обнажая острые зубы, да и был он какой-то серый, студенисто-серый на вид и мелькал в толпе, появляясь то там, то здесь и исчезая - то ли двоясь, - так, как бывает, когда слезится взор и то, что видишь, раздваивает слегка. Невесту выводили из возка под руки, почему-то в тот миг открытую, и гридень... Почему гридень?! А он уже тогда твердо знал, что этот странно знакомый ему кметь именно гридень из охраны дворца, и никто иной, и даже... даже... Почему он не может его вспомнить?! А уже мертвый ужас мурашками проползал по коже и шевелил волосы на голове Симеона, ибо он наконец вспомнил! Вспомнил, хотя мысленно кричал: <Не хочу! Не хочу! Не хочу!> - в этот миг увидевши убитого, окровавленного княжича Федора, лицо которого, почему-то с отверстым в крике ртом, мелькнуло у него перед очами и тотчас сменилось тем, узнанным наконец (<А тебе, князь, тута не страшно?> - и эти нелепо смаргивающие, снизу вверх, глаза...) - как же его звали, как? Филька. Крюк? Нет, нет! Нет... Только не Крюк... Игнат! Вота как! Игнашка Глуздырь! А убийцу евонного так и не нашли потом... Дак постой! Он же... мертвый?! Симеон, почуяв подступающую дурноту, побелевшими пальцами впился в переплет окна, выговорил: <Боже мой!> - сморгнул, и гридень, подойдя вплоть и словно бы слившись с улыбающейся смоленскою княжною, исчез. Семен, опоминаясь, отирал холодный пот с чела. Видимо, переволновался, ожидаючи, да и мыслил о нехорошем, вот и попритчилось ему сквозь неровные желтоватые пластины слюды, через которые и так-то поглядеть - все блазнит и двоит перед глазами! Невесту как следует он увидел только за столом (в церкви, когда стояли перед аналоем, так и не понял, какая она). Евпраксия была невысокая ростом, крепенькая. От нее пахло душновато чем-то - не понять было чем, - и он решил, что это запах иноземных притираний и тканей и сойдет, окончит с миновением свадьбы... Вновь надо было кормить друг друга, вновь затыкали иголки в подолы, сыпали льняное семя - от сглаза, осыпали рожью, вели в тесную <холодную>, где было и душно и пыльно, на высокую постель из снопов. Симеон даже и для виду не разделся, только позволил Евпраксии стащить с себя сапоги, в которые были насованы сватами золотые корабленики. Повалился на рядно сверху, на скользкие, чуточку прохладные снопы. Искоса глянул на озадаченную молодую, что было нерешительно потянула саян через голову... - Не нать! Выходим скоро... Приляг... Евпраксия, опершись на его протянутую руку, живо вскарабкалась на постель, замерла рядом, обиженная и недоумевающая. Потом нерешительно положила ему руку на плечо. - Оставь! - выговорил Семен нехотя. - Придут... Она покорилась, фыркнув и уткнув лицо в подушку, пошмыгала носом. Тяжелый сладковатый запах ее пота раздражал Симеона. Наконец снаружи в дверь кинули с размаху глиняный горшок. Симеон с облегчением привскочил, сторонясь молодой, спустил ноги с постели. Сам натянул сапоги. Она, стоя у него за спиною, торопливо приводила себя в порядок. В дверь опять с треском ударил рассыпавшийся на куски горшок. Пора было выходить. Сваха забежала, едва он успел отворить дверь, и скоро вышла растерянная, в недоумении. По толпе нарочитых гостей потек шепоток, и Симеон поймал краем уха: - По-стариковски-то так, в перву ночь и не спят с молодой! Ето уж, конешно, мало кто выдержит, нонешние-то нетерпеливы вси! <Оправдали!> - подумалось ему с раздражением. Того, что он просто отодвинул от себя нежеланную ночь, никто из них и помыслить себе не мог... Почему брат Иван волен выбирать и жениться полюби, а он должен в угоду ордынскому хану - дабы у того Литва не отобрала Смоленск - спать с нелюбимой и неприятной для него девушкой?! - сто раз, вновь и вновь, спрашивал Семен у самого себя и не находил ответа. Они вновь сидели за пиршественным столом, пьяные гости славили молодую, творилось уже неведомо что, черноволосая Евпраксия выжидательно и, как казалось ему, излишне смело взглядывала на своего венчанного князя, а он - он мыслил только об одном: что неотвратимо приближает и приближает к нему нелепая брачная постель и все - подметание пола дорогобужской княжною под хохот дружек, чары и возглашения - это лишь тщетные задержки на пути туда, к тому самому... С опозданием решив напиться, он вылил было в себя несколько чар греческого вина и - не смог больше. Кровь уже и так горячо и гулко ударяла в голову и уши, отнюдь не нарушая меж тем полной ясности сознания... Хорошо, что в спальном покое, все том же, жарком и тесном, была полная тьма. Раздевались, не трогая друг друга. Подняв молодую, он вновь ощутил ее тошнотный сладковатый аромат и невольно задержал дыхание. Что-то напоминал этот запах, что-то давнее и опять связанное со смертью. Пахло так - или это уже казалось ему? - от колод с телами убитых в Орде тверских князей, трупным тлением. Он лег, наконец, забравшись под одеяло и крепко сцепив зубы, чтобы унять невольную дрожь. В конце концов, все это мара, блазнь, расстроенное воображение, с самого детства не дающее ему жить спокойно! К тому же еще так недавно умерла Настасья, так помнились ее тело, руки, ее запах... А рядом лежал сейчас в обличье новобрачной серый гридень. Лежал мертвец. И даже спасительный крест с шеи, ради брачной ночи, уже снят! Он закрыл глаза. Стыд прошел у него по телу горячею волной. Текли минуты, кажущиеся часами. Евпраксия дышала рядом, ожидая, но никак не помогая ему. Наконец произнесла обиженно и надменно: - Ты... вспоминаешь ее? Симеон молча, отрицая, потряс головою. Пытался что-то сказать: <Ты, ты...> - и не мог. Его душила злоба, перебившая наконец страх. Почему она лежит так, словно колода, не ластится к нему, не просит... Поди, тоже - выгодный брак! Великий князь владимирский, как же! А у самой... Да нет у нее никого, что я! Попросту и я для нее... - Спи! - ответил он грубо, понимая, что сейчас, в эти мгновения, что бы ни совершилось у них потом, его новый брак и семейное согласие непоправимо и необратимо рушат в провал... Евпраксия резко, всем телом, так, что качнуло постель, рассерженною самкой отворотила от него к стене, натянув одеяло на голову. А Симеон лежал в тяжком отупении, недоумевая, чувствуя попеременно смесь отвращения, ужаса и стыда. И что-то серое, не имущее имени и вида, казалось, шевелилось и проплывало пред ним во тьме покоя. Сейчас, сквозь тьму веков, трудно понять уже, что же произошло у князя Семена с его второю женой? Был ли это нередкий и в ту пору случай аллергии - бессознательного, вплоть до невозможности физической близости, отвращения, в котором Евпраксия была так же невинна, как и сам Симеон? Была ли роковая нелюбовь молодой к своему супругу? Скорее, впрочем, первое. Не был, не мог быть князь Семен Иваныч, тридцатилетний здоровый муж, отнюдь не безобразный и лишенный многих пороков своего времени, столь отвратен для юной дочери удельного дорогобужского князя, чтобы вовсе не могла она допустить венчанного как-никак супруга своего до брачного ложа! Да такого и не бывало никогда... Добавим, что, выйдя вторично замуж за князя Федора Фоминского, Евпраксия благополучно жила с мужем и нарожала ему здоровых сыновей. Хотя и то сказать: кто и когда возмог постичь все причуды женского сердца? Нет, дело было все-таки в самом Симеоне, и только в нем! Аллергия чаще всего бывает на запах. В русском народном этикете не полагается говорить о дурных запахах. Скажут скорее: <Тяжко смотреть>. В брачных отношениях запах тела - хоть о том вовсе не принято упоминать - едва ли не более всего прочего предопределяет отвращение или влечение молодых друг к другу. Достаточно ли, однако, подобного объяснения? Много позже один старый боярин, приближенный ко двору, рассказывая причину расторжения Симеонова брака, передавал, что <великого князя Семена на свадьбе испортили: ляжет с великой княгинею, и она ему покажется мертвец; и князь великий княгиню отослал к отцу ее, на Волок, и велел ее дати замуж>. Помыслим теперь, было ли дело в телесном неприятии молодых или в чем-то гораздо более, даже непередаваемо более страшном? Ибо никакой аллергией все-таки не объяснишь того, что молодая жена казалась Симеону (верующему, защищенному силою креста и молитвы человеку) на супружеском ложе - мертвецом. Впрочем, об отсылке Евпраксии к отцу Симеон поначалу не думал вовсе. Таинство брака почиталось столь высоким, что для того, например, чтобы жениться в третий раз, требовалось получить специальное разрешение церкви, а развод был возможен только в случае ухода одного из супругов в монастырь. Не говоря уж о том, что для тестя это была бы кровная обида, в иных случаях означающая объявление войны. И потому князь Семен, сославшись на временное недомогание, порешил до поры спать с женою в разных изложнях, а сам деятельно занялся устройством свадеб своих младших братьев. Свадьбы играли подряд, одну за другой. Обе невесты, галицкая княжна и Шура Вельяминова, вместе сидели под завескою, вместе встречали гостей и по очереди приголашивали. На торжествах было много смеху, шуму, веселой игры. И только Симеон, сидевший за отца обоих женихов, был грустен, хотя и старался изо всех сил не показать вида: хуже нет печали на свадьбе! На всю жизнь можно испортить судьбу молодым. Еще и потому прозвали Симеона Гордым, что, чураясь хмельного застолья, он не умел радоваться вместе со всеми. Мучался этим, но поделать с собою ничего не мог. Знали бы сверстники, как завидует подчас <гордый> Симеон шумным застольям москвичей! Как втайне хочет сам и сплясать, и спеть, и подурить, пошататься с ватагою в святочной личине! И не может. Когда-то не умел от застенчивости, ныне - от высокого сана своего. А из Литвы уже дошли вести о захвате Вильны Ольгердом. (Алексий как в воду глядел!) Снова сгущались тучи на рубежах земли. Снова зашевелились, заспорили братья-князья. К счастью, летом умер нежданно Василий Давыдыч Грозный - ярославский князь, самый упорный из противников Симеона. Неустройства в тверском княжеском доме тоже были на руку Москве. Семен, покинув новую супругу, метался из града в град, делая смотры дружинам бояр и городовым ратям, неукоснительно требуя от воевод, чтобы на всем литовском рубеже стояли сторожевые засеки и вестоноши при первой же угрозе мчали в Москву за помочью. Ворочался князь домой усталый, заляпанный грязью, все отлагая и отлагая разрешение своих супружеских дел. ГЛАВА 55 В Переяславле, церковной столице Московского княжества, Феогноста ждали давно, и, едва заслышав о приезде митрополита, к нему в Горицы устремились иереи всех чинов и званий, монахи и игумены местных монастырей с многоразличными нуждами, вопросами, тяжбами и просьбами. Однако Феогност, усталый с дороги, не принял никого и, сотворив краткую молитву, улегся спать. Здесь, в Переяславле, в раз и навсегда отведенных ему палатах Горицкого монастыря, он чувствовал себя лучше, чем в крикливой Москве или пустеющем, гордом Владимире. Он лежал, подложив повыше тафтяное взголовье под голову и натянув вязаную, собачьей шерсти, ночную скуфью, и наслаждался теплом горницы, покоем и уютом высокого удобного ложа. Чуть слышно потрескивала добрая, ярого воску свеча в высоком кованом византийском стоянце. Пламя слегка колебалось, и тогда по строгим ликам иконостаса пробегали тени и блики света, словно святые, слегка приподымая левую бровь, шептались друг с другом о какой-то высокой тайне, не высказываемой словами земного языка. Он привык на Руси к тесовым рубленым хоромам. Оценил их благотворную для нужд телесных сухоту и легкоту воздушную. И сейчас, лежа в своем покое, вдыхая запахи горячего воска и сухих сосновых бревен, невольно припоминал ледяное и сырое ордынское кирпичное узилище, куда его ввергали год назад, требуя полетней дани. От тех тягостных дней мысли его перенеслись к преждебывшему, к тому времени, когда он впервые увидел деревянную, показавшуюся ему убогой Москву и презрительно бросил Калите свои слова о прилепом каменном зодчестве - теперь, быть может, и не высказанные бы им так легко в лицо великому князю. А Иван Данилыч не токмо стерпел, но и распорядил зиждительством четырех каменных храмов! Нет, он так и не полюбил Калиту. И на Симеона перенес частицу нелюбия к родителю. А жил - с ними. С тем и другим. И труды прилагал к возвышению Московского княжества! Нынче, после ордынской беды, когда Симеон уехал, не дождав его, из Сарая, Феогносту вновь припомнилось свое притушенное было Алексием нелюбие. Алексий! Вот без него он уже не чаял своей судьбы. Наместник стал ему за последние годы попросту необходим. Алексий не токмо отправлял все хозяйственные дела церкви, но и освобождал митрополита от значительной части судебных дел по <Номокануну>, правил монастырями, вел переписку с Цареградом и Ордой... Ради Алексия надобно было терпеть и даж