Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
Edgar Allan Poe. The Tell-Tale Heart
Сердце-обличитель - пер. В.Хинкиса
Источник: "Эдгар По. Стихотворени. Проза", Изд-во "Худ.лит.", Москва, 1976,
          Библиотека Всемирной литературы, Серия вторая - литература XIX в.
OCR: Alexander Jurinsson
---------------------------------------------------------------

     Правда! Я нервный - очень даже нервный, просто  до  ужаса,  таким  уж
уродился; но как можно называть меня сумасшедшим? От болезни  чувства  мои
только  обострились  -  они  вовсе  не  ослабели,  не  притупились.  И   в
особенности - тонкость слуха. Я слышал все, что совершалось на небе  и  на
земле. Я слышал многое,  что  совершалось  в  аду.  Какой  я  после  этого
сумасшедший?  Слушайте  же!  И  обратите  внимание,  сколь  здраво,  сколь
рассудительно могу я рассказать все от начала и до конца.
     Сам не знаю, когда эта  мысль  пришла  мне  в  голову;  но,  явившись
однажды, она уже не покидала меня ни днем, ни  ночью.  Никакого  повода  у
меня не было. И бешенства я никакого не испытывал. Я любил этого  старика.
Он ни разу не причинил мне зла. Ни разу не нанес обиды. Золото его меня не
прельщало. Пожалуй, виной всему был его глаз! Да, именно! Один глаз у него
был, как у хищной птицы, - голубоватый,  подернутый  пленкой.  Стоило  ему
глянуть на меня, и кровь стыла в моих  жилах;  мало-помалу,  исподволь,  я
задумал прикончить старика и навсегда избавиться от его глаза.
     В этом-то вся суть. По-вашему, я сумасшедший. Сумасшедшие  ничего  не
соображают. Но видели бы вы меня. Видели бы вы, как мудро я действовал - с
какой осторожностью,  с  какой  предусмотрительностью,  с  каким  искусным
притворством принялся я за дело! Всю неделю, перед тем как убить  старика,
я был с ним сама любезность. И всякую ночь,  около  полуночи,  я  поднимал
щеколду и приотворял его дверь - тихо-тихо! А потом, когда  в  щель  могла
войти моя голова, я вводил туда затемненный фонарь, закрытый наглухо,  так
плотно, что и капли света не  могло  просочиться,  а  следом  засовывал  и
голову. Ах, вы не удержались бы от смеха, если б видели, до чего  ловко  я
ее засовывал! Я делал это медленно  -  очень,  очень  медленно,  чтобы  не
потревожить сон старика. Лишь через час голова моя оказывалась внутри, так
что я мог видеть старика на кровати. Ха!.. Да  разве  мог  бы  сумасшедший
действовать столь мудро?  А  когда  моя  голова  проникала  в  комнату,  я
открывал фонарь с осторожностью - с превеликой осторожностью,  -  открывал
его (ведь петли могли скрипнуть) ровно настолько, чтобы  один-единственный
тоненький лучик упал на птичий глаз. И все это я  проделывал  семь  долгих
ночей - всегда ровно в полночь, - но глаз  неизменно  бывал  закрыт,  и  я
никак не мог покончить с делом, потому что не сам старик досаждал  мне,  а
его Дурной Глаз. И всякое утро, когда  светало,  я  преспокойно  входил  в
комнату и без робости заговаривал с ним, приветливо окликал его по имени и
справлялся, как ему спалось ночью. Сами видите, лишь очень  проницательный
человек мог бы  заподозрить,  что  каждую  ночь,  ровно  в  двенадцать,  я
заглядывал к нему, пока он спал.
     На восьмую ночь я отворил дверь с особенной осторожностью.  Рука  моя
скользила медленней, чем минутная стрелка на часах. До той ночи я  никогда
еще так не упивался своим могуществом, своей прозорливостью.  Я  едва  мог
сдерживать торжество. Подумать  только,  я  потихоньку  отворял  дверь,  а
старику и во сне не снились мои тайные дела и помыслы.  Когда  это  пришло
мне на ум, я даже прыснул со смеху, и он, верно, услышал, потому что вдруг
шевельнулся, потревоженный во  сне.  Вы,  может  быть,  подумаете,  что  я
отступил - но ничуть не бывало. В комнате у  него  было  темным-темно  (он
боялся воров и плотно закрывал ставни), поэтому я знал, что он  не  видит,
как приотворяется дверь, и потихоньку все налегал на нее, все налегал.
     Я просунул голову внутрь  и  хотел  уже  было  открыть  фонарь,  даже
нащупал пальцем жестяную защелку, но тут старик подскочил, сел на  кровати
и крикнул: "Кто там?"
     Я затаился и молчал. Целый час я простоял не шелохнувшись, и все  это
время не  слышно  было,  чтобы  он  опять  пег.  Он  сидел  на  кровати  и
прислушивался - точно  так  же,  как  я  ночь  за  ночью  прислушивался  к
бессонной гробовой тишине в четырех стенах.
     Но вот я услышал  слабый  стон  и  понял,  что  стон  этот  исторгнут
смертным страхом. Не боль, не горесть исторгли его, - о  нет!  -  то  было
тихое, сдавленное стенание, какое изливается из  глубины  души,  терзаемой
страхом. Уж я-то знаю. Сколько раз, ровно в полночь, когда весь мир  спал,
этот стон рвался из собственной моей груди, умножая  своим  зловещим  эхом
страхи, которые раздирали меня. Кому уж знать, как не  мне.  Я  знал,  что
чувствует старик, и жалел его, но все же посмеивался над ним про  себя.  Я
звал, что ему стало не до сна с того  самого  мгновения,  как  легкий  шум
заставил его шевельнуться на кровати. Ужас одолевал его  все  сильней.  Он
пытался убедить себя, что это пустое беспокойство, и не  мог.  Он  твердил
себе: "Это  всего  лишь  ветер  прошелестел  в  трубе,  это  только  мышка
прошмыгнула по полу", - пли: "Это попросту сверчок застрекотал  и  умолк".
Да, он пытался успокоить себя такими уговорами; но все  было  тщетно.  Все
тщетно; потому что черная тень Смерти подкрадывалась к нему и уже  накрыла
свою жертву. И неотвратимое присутствие этой бесплотной тени заставило его
почувствовать - незримо и неслышимо почувствовать, что моя голова здесь, в
комнате.
     Я ждал долго и терпеливо, но не слышал, чтобы он пег снова,  и  тогда
решился приоткрыть фонарь - разомкнуть тонкую-пре-тонкую щелочку.  Я  стал
его  приоткрывать  -  спокойно-преспокойно,  так  что  трудно  даже  этому
поверить, - и  вот  наконец  один-единственный  лучик  не  толще  паутинки
пробился сквозь щель и упал на птичий глаз.
     Он был открыт, широко-прешироко открыт, и от одного его вида я пришел
в ярость. Он был передо мной как  на  ладони,  -  голубоватый,  подернутый
отвратительной пленкой, от которой я весь похолодел, но лицо  и  все  тело
старика скрывала темнота, потому что я, словно  по  наитию,  направил  луч
прямо в проклятую глазницу.
     Ну, не говорил ли я вам, что вы полагаете сумасшествием лишь  крайнее
обострение чувств? Так вот, в ушах у меня послышался тихий, глухой, частый
стук, будто тикали часы, завернутые в вату. Мне ли не знать  этого  звука.
То билось сердце старика. Его удары распалили мою ярость, подобно тому как
барабанный бой будит отвагу в душе солдата.
     Но даже тогда я сдержал себя  и  не  шелохнулся.  Я  затаил  дыхание.
Фонарь не дрогнул в  моей  руке.  Я  проверил,  насколько  твердо  я  могу
удерживать луч, направленный в его  глаз.  А  меж  тем  адский  барабанный
грохот сердца нарастал. Что ни миг, он становился все быстрей  и  быстрей,
все громче и громче. Страх  старика  неотвратимо  дошел  до  крайности!  С
каждым мгновением сердце его билось все громче, да, все громче!..  Понятно
вам? Я же сказал, что я  нервный:  это  так.  И  тогда,  глухой  ночью,  в
зловещем безмолвии старого дома, неслыханный этот звук поверг меня  самого
в беспредельный ужас. И все же еще несколько минут я сдерживал себя  и  не
шелохнулся. Но удары звучали все громче, громче! Казалось, сердце  вот-вот
разорвется. И тут у меня возникло новое опасение - ведь стук мог  услышать
кто-нибудь из соседей! Час старика  пробил!  С  громким  воплем  я  сорвал
заслонку с фонаря и прыгнул в  комнату.  Старик  вскрикнул  только  раз  -
один-единственный раз. Я мигом  стащил  его  на  пол  и  придавил  тяжелой
кроватью. Дело было сделано на славу, и  я  сиял  от  радости.  Но  долгие
минуты сердце еще глухо стучало. Однако это меня не беспокоило; теперь  уж
его не могли услышать за стеной. Наконец все смолкло. Старик был мертв.  Я
оттащил кровать и осмотрел труп.  Да,  он  был  навеки,  навеки  мертв.  Я
приложил руку к его груди, против сердца,  и  держал  так  долгие  минуты.
Сердце не билось. Он был навеки мертв. Его глаз больше не потревожит меня.
     Если вы все еще считаете меня сумасшедшим,  вам  придется  переменить
свое мнение, когда я расскажу о тех мудрых предосторожностях, с  какими  я
спрятал тело. Ночь была уже на исходе, и я  действовал  поспешно,  но  без
шума. Первым делом я расчленил труп. Отрезал голову, руки и ноги.
     Потом я оторвал три половицы и уложил все останки меж брусьев.  После
этого приладил доски на  место  так  хитроумно,  так  ловко,  что  никакой
человеческий глаз - даже его глаз - не заметил бы ничего  подозрительного.
Смывать следы не пришлось: нигде ни пятнышка, ни  капельки  крови.  Уж  об
этом я позаботился. Все попало прямехонько в таз - ха-ха!
     Когда я управился со всем этим, было уже четыре  часа  -  но  темнота
стояла такая же, как в полночь. Едва колокол  пробил  четыре,  в  парадную
дверь постучали. Я спустился вниз и отворил со спокойной душой - чего  мне
теперь было бояться? Вошли трое и как нельзя более  учтиво  сообщили,  что
они  из  полиции.  Сосед  слышал  ночью  крик;  возникло  подозрение,  что
совершено злодейство; об  этом  сообщили  в  полицейский  участок,  и  они
(полицейские) получили приказ обыскать дом.
     Я улыбнулся -  в  самом  деле,  чего  мне  было  бояться?  Я  любезно
пригласил их в комнаты. Я объяснил, что это сам  я  вскрикнул  во  сне.  А
старика нет, заметил я мимоходом, он уехал из города. Я водил их по  всему
дому. Я просил искать - искать хорошенько.  Наконец  я  провел  их  в  его
комнату. Я показал им  все  его  драгоценности,  целехонькие,  нетронутые.
Самонадеянность моя была столь велика, что я принес  в  комнату  стулья  и
предложил им отдохнуть здесь от трудов, а сам, преисполненный торжества, с
отчаянной дерзостью поставил свой стул на то  самое  место,  где  покоился
труп моей жертвы.
     Полицейские были удовлетворены. Мое поведение их убедило. Я  держался
с  редкой  непринужденностью.  Они  сели  и  принялись  болтать  о  всяких
пустяках, а  я  оживленно  поддержал  разговор.  Но  в  скором  времени  я
почувствовал, что бледнею, и мне захотелось поскорей их спровадить. У меня
болела голова и, кажется, звенело в ушах; а они все сидели и болтали. Звон
становился явственней; он не смолкал, нет,  он  становился  явственней:  я
заговорил еще более развязно, чтобы избавиться от него; но он не  смолкал,
а лишь обретал отчетливость, - и наконец я  обнаружил,  что  он  раздается
вовсе не у меня в ушах.
     Без сомнения, я очень  побледнел;  теперь  я  говорил  без  умолку  и
повысил голос. Но звук нарастал - и что мог я  поделать?  Это  был  тихий,
глухой, частый стук - очень похожий на тиканье часов, если их завернуть  в
вату. Я задыхался, мне не хватало  воздуха,  -  а  полицейские  ничего  не
слышали. Я заговорил еще быстрей -  еще  исступленней;  но  звук  нарастал
неотвратимо. Я вскочил и затеял какой-то  нелепый  спор,  громогласно  нес
всякую чушь, неистово размахивал руками;  но  звук  неотвратимо  нарастал.
Отчего они не хотят уйти? Я расхаживал по  комнате  и  топал  ногами,  как
будто слова этих людей привели  меня  в  ярость,  -  но  звук  неотвратимо
нарастал. О господи! Что мог я поделать? Я брызгал слюной - я бушевал -  я
ругался! Я двигал стул, на котором только что сидел,  со  скрежетом  возил
его по половицам, но  звук  перекрывал  все  и  нарастал  непрестанно.  Он
становился все громче - громче  -  громче!  А  эти  люди  мило  болтали  и
улыбались. Возможно ли, что они ничего не слышали?  Господи  всемогущий!..
Нет, нет! Они слышали!.. они подозревали!.. они знали!..  они  забавлялись
моим ужасом - так думал я и так думаю посейчас. Но нет, что угодно, только
не  это  мучение!  Будь  что  будет,  только  бы  положить   конец   этому
издевательству!  Я  не  мог  более  выносить  их  лицемерные   улыбки!   Я
чувствовал, что крик должен вырваться  из  моей  груди,  иначе  я  умру!..
Вот... опять!.. Чу! Громче! Громче! Громче! Громче!.. - Негодяи! - возопил
я. - Будет вам притворяться! Я сознаюсь!.. оторвите половицы!.. вот здесь,
здесь!.. это стучит его мерзкое сердце!

Last-modified: Sat, 14 Nov 1998 07:26:57 GMT
Оцените этот текст: