е,
занавес поднимается; предо мною декорация, на которой представлена малая
площадь Св. Марка, какой видится она с островка Св. Георгия. И я с
изумлением замечаю, что дворец дожей от меня слева, а прокурации и большая
колокольня -- справа. Подобная ошибка, потешная и для моего века постыдная,
насмешила меня; расскажи я о ней Патю, он бы тоже посмеялся. Музыка, хотя и
красивая, в античном духе, поначалу развлекает меня немного своей новизною,
но после нагоняет скуку, а мелопея выводит из терпения однообразностью и
воплями невпопад. Французы утверждают, что сия мелопея есть у них замена
мелопее греческой и нашему речитативу, каковой они презирают, -- но
презирали бы менее, когда бы понимали наш язык.
Что же до ошибки в перспективе, то ее отношу я на счет грубого
невежества художника, дурно срисовавшего какой-нибудь эстамп. Когда б увидал
он на нем мужчин со шпагою справа, то не догадался бы, что если ему она
видится справа, то на самом деле должна быть слева.
Действие происходило в один из дней карнавала, когда венецианцы в
масках идут на большую площадь Св. Марка на гулянье; представлены были
ухажеры, сводни и девицы, что завязывали и развязывали разные интриги;
костюмы все были неправильные, но забавные. Но особенно развеселило меня,
когда вышел вдруг из кулис сам дож с двенадцатью советниками, все в
немыслимых каких-то тогах, и они пустились танцевать большую пасакалью.
Внезапно слышу я, как весь партер бьет в ладоши, и вижу высокого красивого
танцовщика в маске и черном парике с длинными локонами, спускавшимися ему
почти до пояса; одет он был в открытое спереди платье длиною до пят. Патю в
священном трепете говорит мне проникновенно, что предо мною великий Дюпре. Я
о нем слышал и теперь принимаюсь внимательно смотреть. Сия стройная фигура
приближается в такт музыке и, подойдя к краю сцены, медленно поднимает
округленные руки, помовает ими с изяществом, выпрямляет совсем, потом
сжимает, переступает ногами, делает шажки, несильно бьет ногою об ногу и
после пируэта, пятясь, исчезает в кулисе. Все это па у Дюпре продолжалось
всего с полминуты. Партер и ложи единодушно рукоплескали; я спрашиваю Патю,
что означает сей плеск, и он отвечает серьезно, что все аплодировали
совершенствам Дюпре и божественной гармонии его движений. Ему, сказал он,
шестьдесят лет, и он все тот же, что и сорок лет назад.
-- Как? Он всегда танцевал только так, никогда иначе?
-- Он не мог никогда танцевать лучше, ибо тот выход, что ты видел,
совершенен, а выше совершенства ничего быть не может. Танцует он всегда одно
и то же, но нам всегда является новым -- такова проникающая в душу сила
прекрасного, доброго, правдивого. Вот истинный танец, такой, как песня; у
вас в Италии о нем и понятия не имеют.
В конце второго акта вдруг снова выходит Дюпре, само собою, в маске,
закрывающей лицо, и танцует уже под другую мелодию, но, на мой взгляд, то же
самое. Он приближается к краю сцены, на миг фигура его -- весьма красиво
очерченная, нельзя не признать -- замирает, и нежданно доносится до меня
шепот сотни голосов в партере:
-- О Боже! Боже! он поднимает ногу, он поднимает ногу!
И в самом деле: казалось, тело его растягивается и, подымая ногу,
становится выше. Я согласился, что во всем этом есть изящество, и Патю был
доволен. Вдруг после Дюпре является на сцене танцовщица и начинает словно
безумная носиться по ней из конца в конец, делая быстрые антраша вправо и
влево, но не отрываясь от пола; все хлопают что было силы.
-- Это знаменитая Камарго, друг мой -- как вовремя ты приехал в Париж!
Ей тоже шестьдесят лет. Она первая из танцовщиц решилась прыгать, прежде
танцовщицы не прыгали; поразительно в ней то, что она не носит панталон.
-- Прости, но я их видел.
-- Что ты видел? Это ее кожа: она, говоря по правде, белизною не
отличается.
-- Камарго мне не нравится, -- говорю я с покаянным видом, -- я
предпочитаю Дюпре.
Один древний старик, рьяный ее поклонник, что стоял от меня слева,
сказал, что в молодости делала она баскский прыжок и даже полупируэты, но он
никогда не видел ее ляжек, хотя и танцевала она без панталон.
-- Но, не видав ее ляжек, как можете вы поручиться, что на ней не было
панталон?
-- О! такие вещи узнать нетрудно. Вы, сударь, я вижу, иностранец.
-- О да, будьте покойны.
Понравилось мне во французской опере то, как по свистку послушно
переменялась декорация; и еще как поводкой смычком по струнам давали знак
оркестру начинать. Но сочинитель музыки с жезлом в руках сразил меня: он с
такою силой размахивал им вправо и влево, словно все инструменты были на
пружинах и иначе не смогли бы играть. Еще доставило мне удовольствие
молчание зрителей. В Италии всех приводит в справедливое негодование тот
несносный шум, что поднимается обыкновенно во время пения; но что смешно,
когда исполняют балетные сцены, все хранят тишину. Нет на земле места, где
бы наблюдатель, если он иностранец, не обнаружил какого чудачества; если ж
он местный житель, то попросту ничего не заметит.
Много приятного доставила мне Французская комедия. Величайшим
удовольствием было ходить туда в те дни, когда давали старинных авторов и
зрителей не набиралось и двух сотен. Я видел "Мизантропа", "Скупого",
"Игрока", "Тщеславного" и воображал себе, что нахожусь на первом спектакле.
Я приехал, когда еще живы были Саразен, Гранваль, и жена его, и девицы
Данжевиль, Дюмениль, Госсен, Клерон, госпожа Превиль и множество других
актрис, каковые, покинув сцену, жили на свой пенсион; среди них была и
девица Левассер. Я с удовольствием беседовал с ними -- они рассказывали мне
упоительные истории, а сверх того были весьма услужливы. Давали однажды
трагедию, где роль жрицы без слов исполняла одна прелестная актриса.
-- Как она хороша! -- говорю я одной из этих матрон.
-- Да, она милашка. Это дочь того актера, что играет наперсника. Весьма
любезна в обществе и подает большие надежды.
-- Я бы с удовольствием познакомился с нею.
-- О Боже! Что же здесь трудного? Отец и мать ее -- сама порядочность;
уверена, они будут счастливы, если вы попроситесь к ужину, и не станут вас
стеснять -- уйдут спать и оставят вас болтать за столом с малышкой, сколько
вам будет угодно. Вы, сударь, во Франции, а здесь знают цену жизни и
стараются наслаждаться ею. Мы любим удовольствия, и когда можем помогать в
них, почитаем себя счастливыми.
-- Строй ваших мыслей божествен, сударыня; но с каким, по-вашему, видом
должен я проситься к ужину к честным людям, с которыми незнаком?
-- О Боже! Что вы такое говорите? Мы знакомы со всеми. Разве не видите
вы, как я обращаюсь с вами? Разве по мне скажешь, что я с вами незнакома?
После комедии я вас представлю.
-- Я просил бы вас, сударыня, доставить мне эту честь в другой день.
-- Когда вам будет угодно, сударь.
ГЛАВА IX
Мои нелепые ошибки во французском языке, успехи и многочисленные
знакомства. Людовик XV. Мой брат приезжает в Париж
Все итальянские актеры Парижа желали явиться мне во всем великолепии.
Меня звали к обеду и ужину и повсюду принимали с почестями. Любимец всего
Парижа Карлин Бертинацци, игравший Арлекина, напомнил мне, что мы
встречались тринадцатью годами прежде в Падуе: он тогда вместе с матерью
моей возвращался из Петербурга. Он задал в мою честь прекрасный обед у
госпожи де Лакайери, у которой жил. Дама эта была в него влюблена. Четверо
ее детей порхали по дому; я похвалил ее мужу прелестных малышей, и тот
отвечал, что все они дети Карлина.
-- Быть может, но пока именно вы заботитесь о них, и вас должны они
почитать за отца, имя которого станут носить.
-- Да, так было бы справедливо; но Карлин слишком порядочный человек,
чтобы не взять их на попечение, когда бы мне вдруг явилась мысль от них
избавиться. Он прекрасно знает, что дети его, и жена моя первая станет
жаловаться, если он не согласится.
Так рассуждал и так изъяснялся, совсем безмятежно, сей честный человек.
Он любил Карлина не менее жены, с тою лишь разницей, что последствия его
нежности были не те, от которых родятся дети. Среди определенного свойства
людей дела такие случаются в Париже нередко. Двое сеньоров из самых знатных
во Франции не моргнув глазом обменялись женами, и родившиеся дети носили имя
не настоящего отца, но мужа матери: произошло это отнюдь не в стародавние
времена (Буфлер и Люксембург), и потомки тех детей нынче имеют те же имена.
Те, кто знает, как было дело, смеются -- и правы. Смеяться -- законное право
тех, кто знает, как все было на самом деле.
Самым богатым из итальянских актеров был Панталоне, отец двух дочерей,
Коралины и Камиллы, каковой, помимо прочего, умел ссужать под залог деньги и
тем жил. Ему было угодно пригласить меня на семейный обед. Сестры совсем
очаровали меня. Коралина была на содержании у князя Монакского, сына герцога
де Валентинуа, который тогда был еще жив, а Камилла была возлюбленною графа
де Мель-фора, фаворита герцогини Шартрской, которая в те поры, после смерти
свекра, стала герцогиней Орлеанской.
Коралина была не столь пылка, как Камилла, но зато красивее; я стал
приходить к ней в неурочные часы, как человек ничтожный: однако и неурочные
часы принадлежат содержателю, так что несколько раз случалось мне там
оказаться, когда князь приезжал ее проведать. В первые встречи я
откланивался и удалялся, но после мне предлагали остаться, ибо князья не
знают, чем заняться наедине со своими любовницами. Мы ужинали втроем, и все
их занятие состояло в том, чтобы глядеть на меня, слушать и смеяться, мое же
-- в том, чтобы есть и говорить.
Я почел своим долгом по временам свидетельствовать князю почтение; жил
он в отели Матиньон на улице Варенн.
-- Рад видеть вас, -- сказал он мне однажды утром. -- Я обещал
герцогине де Рюфек привезти вас, и мы отправимся тотчас же.
Еще одна герцогиня: что может быть лучше? Мы садимся в дьябль, модную
карету, и в одиннадцать часов утра являемся к герцогине. Предо мною женщина
шестидесяти лет, нарумяненная, краснощекая, тощая, безобразная и увялая; она
сидит в непристойной позе на софе и при моем появлении восклицает:
-- Ах! Какой красивый мальчик! Князь, ты прелесть. Сядь ко мне сюда,
мой мальчик.
Удивленный, я повинуюсь -- и тут же отшатываюсь из-за невыносимой
мускусной вони. Предо мною мерзкая грудь, которую мегера всю выставила
напоказ, соски, покрытые мушками, но оттого не менее явственные. Где я?
Князь удаляется, говоря, что пришлет за мной свой дьябль через полчаса и
станет ждать меня у Коралины.
Едва князь вышел, как эта гарпия нападает на меня врасплох и дарует
слюнявыми губами поцелуй, каковой я, быть может, и проглотил бы; но она в
тот же миг тянет костлявую свою руку туда, куда стремится гнусная ее душа в
дьявольском раже, и говорит:
-- Посмотрим, хорош ли у тебя...
-- Ах! Боже мой! Госпожа герцогиня!
-- Ты бежишь меня? Что такое? Ты же не ребенок.
-- Да, сударыня. Но...
-- Что?
-- У меня, я не могу, не смею...
-- Да что там у тебя?
-- У меня шанкр.
-- Ах, грязная свинья!
Она в гневе встает, я тоже и скорей бегу к дверям и вон из дома в
страхе, как бы швейцар не остановил меня. Взяв фиакр, отправляюсь я к
Коралине и в этих самых словах рассказываю скверное свое приключение; она
хохотала от души, однако ж согласилась, что князь сыграл со мною кровожадную
шутку, и похвалила находчивость, с какой выпутался я из этой гнусной истории
-- но не дала мне способа ее убедить, что я обманул герцогиню. И все же я не
терял надежды. Я знал: она полагает, что я недостаточно влюблен.
Тремя или четырьмя днями позже наговорил я ей за ужином столько всего и
столь прозрачно испросил отставки, что она обещала назавтра вознаградить мою
нежность.
-- Князь Монакский возвратится из Версаля только послезавтра, --
сказала она. -- Завтра мы с вами отправимся в заказную рощу, поохотимся на
кроликов с хорьком, отобедаем наедине и вернемся в Париж довольные.
-- В добрый час.
Назавтра в десять часов садимся мы в кабриолет, и вот уже застава
Вожирар; только проезжаем ее, как тут встречается нам визави чужестранного
вида: стой, стой!
То был кавалер Виртембергский, каковой, не удостоив меня и взглядом,
начинает говорить Коралине нежности, а после, выставив голову свою наружу,
шепчет ей что-то на ухо, она отвечает ему тем же, он говорит еще, и она,
немного подумав, берет меня за руку и объявляет со смехом:
-- У меня до этого государя большое дело; отправляйтесь, друг мой, в
рощу, пообедайте, поохотьтесь, а завтра приходите ко мне.
И с этими словами выходит, садится в визави и оставляет меня с носом.
Если читателю доводилось быть в положении, подобном моему, ему нет
нужды объяснять, какой охватил меня в ту подлую минуту гнев, а остальным я
ничего объяснить не сумею. Ни минуты не пожелал я оставаться долее в
проклятом кабриолете; велел слуге убираться ко всем чертям, взял первый
попавшийся фиакр и отправился к Патю, каковому, пылая гневом, поведал, что
со мною приключилось. Патю нашел, что приключение мое забавно, обыкновенно и
в порядке вещей.
-- Как в порядке вещей?
-- Именно так, ибо нет такого тайного хахаля, с которым бы не могло
случиться чего-либо подобного; если он неглуп, то должен быть готов сносить
неприятности. Что до меня, то я даже ревную: если б со мною завтра случилась
подобная досада, я бы ничего не имел против. Поздравляю. Завтра ты наверное
получишь Коралину.
-- Она мне больше не нужна.
-- Это дело другое. Хочешь, отправимся обедать в Отель дю Руль?
-- Черт возьми, да. Отличная мысль! Едем. Отель дю Руль славился в
Париже. В два месяца, что я здесь прожил, мне еще не случалось в нем бывать,
и я сгорал от любопытства. Содержательница его, купив дом и прекрасно его
обставив, поместила в нем двенадцать -- четырнадцать отборных девиц. У нее
был хороший повар, добрые вина, отменные постели, и принимала она всякого,
кто являлся к ней с визитом. Звали ее Мадам Париж, она находилась под
защитой полиции; располагалось заведение в некотором удалении от Парижа, а
потому Мадам была уверена, что явится к ней лишь человек приличный: пешком
туда идти было слишком далеко. Порядок у нее был исключительный; всякому
удовольствию положена была твердая цена. Платили недорого: шесть франков за
то, чтобы позавтракать с девицею, двенадцать -- за обед и луидор -- за ужин
и ночлег. То был образцовый дом, о нем говорили с восхищением. Мне не
терпелось туда попасть: я считал, что это лучше заказной рощи.
Садимся в фиакр, и Патю говорит кучеру:
-- К Воротам Шайо.
-- Слушаю, почтенный.
Он довез нас в полчаса и остановился у ворот с надписью "Отель дю
Руль". Ворота были закрыты. Из задней двери является усатый слуга, глядит на
нас и, оставшись доволен нашими физиономиями, открывает дверь. Мы отсылаем
фиакр и входим, а он запирает дверь на ключ. Учтивая женщина лет пятидесяти
на вид, хорошо одетая и без одного глаза спрашивает, желаем ли мы у нее
отобедать и повидать ее девушек. Мы отвечаем утвердительно, и она ведет нас
в залу, где сидят полукругом четырнадцать девиц в одинаковых платьях из
белого муслина и с шитьем в руках; завидев нас, они встают и все разом
встречают нас глубоким реверансом. Все хорошо причесаны, почти одних лет, и
все красавицы -- кто высокого роста, кто среднего, кто маленького, брюнетки,
блондинки, шатенки. Мы обходим их всех, с каждой перебрасываемся парой слов,
и вот Патю выбирает себе девицу, и я в тот же миг обзавожусь своей. Обе
избранницы бросаются с криком радости нам на шею и уводят из залы в сад,
покуда не позвали обедать. Мадам Париж оставляет нас со словами:
-- Ступайте, господа, гуляйте в моем саду, наслаждайтесь свежим
воздухом, миром, покоем и тишиной, царящей в моем доме; ручаюсь вам, что
выбранные вами девушки в добром здравии.
После короткой прогулки каждый ведет свою подружку в комнату на первом
этаже. Моя избранница напоминала чем-то Коралину, и я немедля воздал ей по
заслугам. Нас позвали к столу, мы довольно хорошо пообедали, но едва выпили
кофе, как является кривая хозяйка с часами в руках и зовет обеих девиц,
говоря, что время наше вышло, но если заплатим мы другие шесть франков, то
можем развлекаться до вечера. Патю отвечал, что охотно останется, но хочет
выбрать другую; я того же мнения.
-- Идемте, все в вашей власти.
Мы возвращаемся в сераль, выбираем новых девиц и идем гулять. Вторая
сшибка, как и следовало ожидать, представилась нам чересчур быстрой. Нас
известили, что время кончилось, в самый неподходящий момент: пришлось
повиноваться и подчиниться правилам. Я отвел Патю в сторону, и, обменявшись
философическими размышлениями, мы постановили, что удовольствия эти,
отмеренные по часам, несовершенны.
-- Идем опять в сераль, -- говорю я, -- выберем себе по третьей, и
пусть нам поручатся, что она останется в нашей власти до завтра.
Патю мой замысел пришелся по нраву, и мы отправились сообщить его
аббатисе, каковая признала в нас людей умных. Но когда воротились мы снова в
залу, дабы выбрать новых девиц, те, что с нами уже были, увидев, что
отвергнуты и остальные над ними смеются, из мести ошикали нас и объявили,
что мы деревенщина.
Но когда я увидал эту третью девицу, то поразился ее красоте. Я
благодарил небо, что проглядел ее прежде: без сомнения, я мог бы иметь ее
четырнадцать часов кряду. Звали ее Сент-Илер -- та самая, что под этим самым
именем прославилась год спустя, когда один милорд увез ее в Англию.
Держалась она со мною надменно и презрительно; мне пришлось более часа
гулять с нею, пока она не успокоилась. Она полагала, что я недостоин спать с
нею, ибо дерзнул пропустить ее и в первый, и во второй раз. Но я показал ей,
что мой недосмотр обернулся на пользу нам обоим, она рассмеялась и стала
совсем мила ко мне. Девушка эта была умна, образованна и наделена всем
необходимым, дабы преуспеть в избранном ремесле. За ужином Патю сказал мне
по-итальянски, что я опередил его лишь на миг, но дней через пять или шесть
он хочет тоже заполучить ее. Назавтра он уверял, что всю ночь напролет спал;
но я провел ее по-другому. Девица Сент-Илер была весьма мною довольна и
хвастала перед своими товарками. Я больше десятка раз приезжал к Мадам
Париж, пока не перебрался в Фонтенбло, и ни разу не осмелился взять другую
девушку. Сент-Илер гордилась, что сумела меня удержать.
Отель дю Руль стал причиною тому, что я охладел к Коралине и перестал
ее преследовать. Через две или три недели после моей ссоры с Коралиной увлек
ее один венецианский музыкант по имени Гуаданьи, красивый, искусный в своем
ремесле и весьма остроумный. Красивый мальчик, что был мужчиною лишь с виду,
возбудил в Коралине любопытство и стал причиною разрыва ее с князем
Монакским, каковой застал ее с поличным. Но не прошло и месяца, как ей
удалось помириться с князем, да так искренне, что через девять месяцев она
принесла ему младенца, девочку, которую назвала Аделаидой; князь назначил ей
приданое. Потом, после смерти герцога де Валентинуа, князь оставил Коралину
и женился на девице Бриньоль, генуэзке, а она стала любовницей графа де
Ламарша, каковой теперь принц Конти. Ныне Коралины нет в живых, равно как и
сына ее от этого принца, которому даровал он имя графа де Монреаля. Но
вернемся ко мне.
В то время госпожа Супруга дофина разродилась принцессою, каковая сразу
названа была наследницей. В августе видел я в Лувре новые картины, что
выставили для публики художники из Королевской академии живописи, и, не
приметив ни одной батальной, замыслил пригласить в Париж брата моего
Франческо, что жил в Венеции и наделен был дарованием в этом самом жанре.
Пароселли, единственный во Франции баталист, скончался, и я решил, что брат
может добиться здесь успеха; отписав г-ну Гримани и самому брату, я убедил
их, но брат приехал в Париж лишь в начале следующего года.
Король Людовик XV был страстный охотник и всякий год осенью непременно
проводил полтора месяца в Фонтенбло. В Версаль он возвращался всегда к
середине ноября. Путешествие сие обходилось ему в пять миллионов; он вез с
собою все, что могло служить к удовольствию всех иностранных посланников и
своего двора. С ним ехали комедианты, французские и итальянские, и актеры и
актрисы из Оперы. В те полтора месяца Фонтенбло во сто крат затмевал
Версаль, и однако ж великий город Париж не лишался спектаклей. И опера, и
французская комедия, и итальянская продолжали играть: актеров было так
много, что возможно было заменить одних другими.
Марио, отец Баллетти, вполне оправился от болезни и должен был ехать
туда с женою своей Сильвией и всем семейством; он пригласил меня ехать с
ними и поселиться в нанятом им для себя доме. Я согласился: нельзя было и
представить лучшего случая, чтобы узнать всех придворных Людовика XV и всех
иностранных министров. Сразу же представился я г-ну Морозини, ныне
Прокуратору собора Св. Марка, а тогда посланнику Республики при дворе
французского короля. В первый же день, когда давали оперу, позволил он мне
сопровождать его; музыка была Люлли. Я уселся в паркете, в точности под
ложей, где находилась г-жа де Помпадур, которой я не знал. В первой сцене
является из кулис знаменитая девица Лемор и на втором же стихе испускает
столь сильный и нежданный вопль, что я испугался, не сошла ли она с ума; я
негромко и вполне чистосердечно смеюсь, никак не предполагая, что меня могут
дурно понять. Голубая лента, что сидел возле маркизы, сухо спрашивает меня,
откуда я приехал, и я столь же сухо отвечаю, что из Венеции.
-- Когда я был в Венеции, я тоже весьма смеялся над речитативом в ваших
операх.
-- Охотно верю, сударь, и уверен также, что никому и в голову не пришло
помешать вам смеяться.
Мой несколько дерзкий ответ рассмешил г-жу де Помпадур, и она спросила,
вправду ли я из тех краев.
-- Каких именно?
-- Из Венеции.
-- Венеция, сударыня, не край, но центр. Сей ответ найден был еще более
диковинным, нежели первый, и вот уже вся ложа совещается, край Венеция или
центр. По всему судя, сочли, что я прав, и оставили меня в покое. Я слушал
оперу, не смеялся, но частенько сморкался, ибо у меня был насморк. Та же
неизвестная мне голубая лента, каковой оказался маршалом де Ришелье, сказал,
что у меня в комнате, должно быть, сквозит из окон.
-- Прошу прощения, сударь, но окна у меня затворены пердельно плотно.
Все расхохотались, а я, заметив, что дурно произнес слово "предельно",
был совсем убит и сидел с пристыженным видом. Получасом позже г-н де Ришелье
спрашивает, которая из двух актрис кажется мне красивее.
-- Вон та.
-- У нее отвратительные ноги.
-- Их, сударь, не видно, и потом, когда я оцениваю красивую женщину, то
первым делом берусь не за ноги.
Случайная эта острота, силы которой я сам не понимал, доставила мне
уважение и привлекла ко мне интерес всего сидевшего в ложе общества. Маршал
справился, кто я, у самого г-на Морозини, каковой сказал мне, что ему
доставит удовольствие считать меня в числе своих приближенных. Острота моя
стала знаменита, и маршал де Ришелье был со мною весьма любезен. Из всех
иностранных министров более всего сблизился я с милордом маршалом Шотландии
Китом, что представлял прусского короля. У меня еще будет случай рассказать
о нем.
Через день после приезда в Фонтенбло отправился я в одиночестве ко
двору. Я видел, как идет к мессе красавец король, и все королевское
семейство, и все придворные дамы -- каковые поразили меня безобразием, как
туринские поразили красотою. Однако ж среди множества безобразных лиц увидал
я одну редкостную красавицу и спросил у кого-то, как эту даму зовут.
-- Это, сударь, госпожа де Брионн; ум ее ни в чем не уступает красоте:
о ней не только не ходит никаких сплетен, но даже и повода для того, чтобы
их выдумать, ни разу не подала она злым языкам.
-- Быть может, просто никто ничего не знал.
-- Ах, сударь, при дворе знают все.
Я бродил в одиночестве повсюду, добрался и до королевских покоев и тут
увидал десять -- двенадцать некрасивых дам, которые, казалось, не шли, но
бежали, да так неловко, словно сейчас упадут ничком. Я спрашиваю, откуда они
идут и отчего так неловко ходят.
-- Они выходят от королевы, каковая будет сейчас обедать, а ходят
неловко оттого, что каблук у их туфель в полфута высотою, и они принуждены
двигаться на согнутых ногах.
-- Отчего бы им не носить каблуки пониже?
-- Оттого, что им кажется, будто так они выглядят выше.
Я вступаю в какую-то галерею и вижу, как мимо проходит король, обнявши
за плечи г-на д'Аржансона. У Людовика XV была восхитительной красоты голова
и посажена как нельзя лучше. Ни одному искусному художнику не удалось
изобразить поворот головы сего монарха, когда он оборачивался к кому-нибудь.
Всякий, кто видел его, в тот же миг чувствовал, что не в силах его не
любить. Тогда мне показалось, будто предо мною воплощенное величие, которого
тщетно искал я в чертах короля Сардинии. Я проникся уверенностью, что г-жа
де Помпадур влюбилась в одно лицо его при первом же знакомстве. Быть может,
все было не так, но облик Людовика XV с неизбежностью заставлял наблюдателя
прийти к этой мысли.
Вхожу я в залу и вижу десять -- двенадцать прохаживающихся придворных и
обеденный стол на двенадцать человек, на котором, однако, стоит лишь один
прибор.
-- Для кого накрыт этот стол?
-- Для королевы, она сейчас будет обедать. А вот и она.
Предо мною королева французская -- на вид набожная старушка, не
нарумяненная, в большом чепце; две монахини ставят на стол тарелку со свежим
маслом, и она благодарит. Едва королева усаживается, как десять --
двенадцать прохаживавшихся придворных становятся полукругом у стола на
расстоянии десяти шагов, и я с ними; все хранят глубокое молчание.
Королева начинает есть, ни на кого не глядя и уставивши глаза в
тарелку. Отведав от какого-то блюда и найдя его по своему вкусу, она взяла
еще, но, прежде чем взять, обвела глазами всех присутствующих, желая, как
видно, узнать, не надобно ли ей кому поведать, какая она лакомка. Обнаружив
такого человека, она обратилась к нему со словами:
-- Господин де Ловендаль.
Услыхав это имя, я вижу, как один красавец двумя дюймами выше меня
делает, склонивши голову, три шага к столу и отвечает:
-- Мадам?
-- Полагаю, что фрикассе из цыпленка лучше всякого другого рагу.
-- И я того же мнения. Мадам.
Получив сей ответ, произнесенный наисерьезнейшим тоном, королева
продолжает есть, а маршал де Ловендаль делает три шага назад и становится на
прежнее свое место. Больше королева не произнесла ни слова и, кончив
обедать, возвратилась в свои покои.
Я был в восторге: случай этот позволил мне узнать знаменитого воителя,
который взял Берг-оп-Зум и на которого я страстно желал взглянуть. И воитель
сей, спрошенный королевою относительно достоинств фрикассе, изъявляет мнение
свое тем же тоном, словно произносит смертный приговор на военном совете!
Обогатившись подобным анекдотом, я несу его к Сильвии, дабы за изысканным
обедом потчевать им собравшийся цвет приятного общества.
Восемью или десятью днями позже стою я в десять часов на галерее, в
ряду с другими, кто желает доставить себе вечно новое удовольствие
посмотреть, как король идет к мессе, и еще одно, особенное, видеть
оконечности грудей дочерей его, наследных принцесс, каковые одеты были так,
что выставляли их, вместе с обнаженными плечами, напоказ, -- стою и вдруг с
изумлением вижу девицу Шерстомойку, Джульетту, которую оставил я в Чезене
под именем г-жи Кверини. Я удивился, но она, заметив меня в подобном месте,
удивилась не менее. Она была под руку с маркизом де Сен-Симоном, первым
палатным дворянином принца Конде.
-- Госпожа Кверини в Фонтенбло?
-- Вы здесь? Не могу не припомнить королеву Елизавету -- она сказала:
Pauper ubique jacet *.
-- Весьма точное сравнение, сударыня.
-- Шучу, дорогой друг; я приехала, дабы видеть короля, он меня не
знает, но завтра посланник представит меня.
Она встает в ряд пятью-шестью шагами впереди меня, ближе к двери,
откуда должен был выйти король. Король появляется вместе с г-ном де Ришелье,
немедля направляет лорнет на пресловутую г-жу Кверини и, не останавливаясь,
произносит своему другу, как я слышу, такие точно слова:
-- У нас здесь есть и покрасивее.
После обеда отправляюсь я к венецианскому посланнику и нахожу у него
большое общество за десертом; сам он сидит рядом с г-жой Кверини, каковая,
завидев меня, стала осыпать любезностями -- вещь для этой ветреницы
необычайная, ибо любить меня у нее не было ни резонов, ни причин: она знала,
что я вижу ее насквозь и знаю, как надобно с нею обращаться. Но я понимаю, в
чем дело, и решаюсь сделать все, чтобы доставить ей удовольствие, и даже,
если нужно, стать лжесвидетелем.
Она упомянула о г-не Кверини, и посланник одобряет его за то, что он
воздал ей по заслугам и женился на ней.
-- Я даже об этом не знал, -- говорит посланник.
-- И однако ж тому уже два года, -- отвечает Джульетта.
-- Это истинная правда, -- обращаюсь я тогда к посланнику, -- два года
назад генерал Спада представил госпожу Кверини, под этим самым именем, всему
дворянству Чезены, где я тогда имел честь находиться.
-- Не сомневаюсь, -- говорит посланник, глядя на меня, -- ведь и сам
Кверини пишет мне об этом.
Когда собрался я уходить, посланник отвел меня в другую комнату под
предлогом, что якобы желает показать мне одно письмо, и спросил, что говорят
в Венеции об этом браке. Я отвечал, что о нем никто не знает и поговаривают
даже, будто старший из семейства Кверини собирается жениться на девице
Гримани.
-- Послезавтра отпишу эту новость в Венецию.
-- Какую новость?
-- Что Джульетта и вправду Кверини, поскольку
Ваше Превосходительство завтра представит ее Людовику XV.
-- Кто вам сказал, что я ее представлю?
-- Она сама.
-- Должно быть, теперь она передумала. Тогда я передал ему в точности
слова, каковые услышал из уст короля, и он догадался, отчего у Джульетты
пропала охота быть представленной. После мессы г-н де Сен-Кентен, тайный
министр короля по особым поручениям, явился собственной персоной к красавице
венецианке и сказал, что у короля Франции дурной вкус, ибо он нашел ее не
красивей других придворных дам. Назавтра рано утром Джульетта покинула
Фонтенбло. В начале своих Мемуаров писал я о красоте Джульетты; в лице ее
было очарование неизъяснимое, однако в ту пору, когда увидал я ее в
Фонтенбло, оно отчасти поблекло; сверх того, она пользовалась белилами, а
этой уловки французы не прощают -- и правы, ибо белила скрывают природный
цвет. Но все же женщины, избравшие ремеслом своим нравиться, никогда не
откажутся от белил, ибо надеются повстречать человека, который бы принял их
за чистую монету.
Вернувшись из Фонтенбло, я повстречал Джульетту у венецианского
посланника; она со смехом сказала, что пошутила, назвавшись г-жою Кверини, и
просила впредь доставить ей удовольствие и называть настоящим ее именем --
графиня Преати; она приглашала меня приходить к ней в Люксембургскую отель,
где снимала комнаты. Я частенько наведывался туда, дабы поразвлечься ее
интригами, но сам никогда в них не участвовал. В четыре месяца, проведенных
в Париже, свела она с ума г-на Дзанки. То был секретарь венецианского
посольства, человек учтивый, благородный и образованный. Она влюбила его в
себя, он изъявил готовность жениться, она дала ему надежду, а после обошлась
с ним столь жестоко и вызвала такую ревность, что бедняга лишился рассудка и
вскорости умер. Нравилась она графу фон Кауницу, посланнику царствующей
Императрицы, и графу фон Зинцендорфу тоже. Посредником в этих ее мимолетных
связях был некий аббат Гуаско, человек отнюдь не богатый и весьма
безобразный, каковой поэтому мог рассчитывать на ее милость, лишь сделавшись
наперсником. Но выбор свой она остановила на маркизе де Сен-Симоне. Она
хотела выйти за него замуж, и он бы женился, когда б она не дала ему ложных
адресов, дабы справиться о ее происхождении. Веронский род Преати, к
которому она себя причисляла, ее отверг, и г-н де Сен-Симон, сохранивший,
несмотря на любовь, весь свой здравый смысл, нашел в себе силы расстаться с
нею. В Париже дела ее шли неважно, ибо ей пришлось заложить все бриллианты.
Воротившись в Венецию, она женила на себе сына того самого г-на Уччелли,
каковой тому шестнадцать лет вытащил ее из нищеты и наставил на путь
истинный. Умерла она десять лет назад.
В Париже я по-прежнему брал уроки у старика Кребийона, но несмотря на
это мне нередко случалось, из-за того, что язык мой полон был итальянизмов,
сказать что-нибудь в обществе помимо воли, и в речах моих почти всегда
выходили весьма занятные шутки, которые затем все друг другу повторяли;
однако испорченный язык вовсе не подавал никому повода усомниться в моем уме
и, напротив, доставлял мне приятные знакомства. Многие дамы, имевшие в
обществе вес, просили меня учить их итальянскому языку, дабы, как они
говорили, доставить себе удовольствие наставлять меня во французском, и от
сего обмена оказался я в выигрыше.
Однажды поутру г-жа Преодо, одна из моих учениц, приняла меня еще в
постели и сказала, что ей не хочется учиться, ибо вечером она приняла
лекарство. Я спросил, получилось ли у нее ночью разгрузиться.
-- Что такое вы спрашиваете? Что это за диковина? Вы невыносимы.
-- Черт побери, сударыня, для чего ж принимают лекарство, как не для
того, чтобы разгрузиться?
-- Лекарство прочищает, сударь, а не заставляет что-то там разгружать,
и чтобы вы в последний раз в жизни употребили это слово.
-- Теперь, подумав, я понимаю, что меня можно не так понять; но воля
ваша, это слово приличное.
-- Хотите позавтракать?
-- Нет, сударыня, я уже завтракал. Выпил кофе с двумя савоярами.
-- Ах, Боже мой! Я пропала. Что за кровожадный завтрак! Объяснитесь.
-- Я выпил кофе, как всегда по утрам.
-- Но это глупо, друг мой; кофе -- это зерна, что продают в лавке, а
то, что пьют -- это чашка кофе.
-- Отлично! Что ж, вы пьете чашку? У нас в Италии говорят "кофе", и
всем достает ума догадаться, что зерна не пьют.
-- Он еще спорит! А как это вы проглотили сразу двух савояров?
-- Обмакнув в кофе. Они были не больше тех, что лежат тут у вас на
ночном столике.
-- И это вы называете савоярами? Надо говорить "бисквиты".
-- В Италии мы зовем их савоярами, сударыня, ибо мода на них пришла из
Савойи, и я не виноват, что вы решили, будто я съел двоих рассыльных из тех,
что торчат по углам улиц для услужения публике и которых зовете вы
савоярами, хотя они, может статься, родом из совсем других мест. Впредь,
применяясь к вашим обычаям, я стану говорить, что съел бисквиты; но
позвольте заметить вам, что название "савояры" для них более подобает.
Тут является ее муж и, выслушав отчет о наших спорах, смеется и
говорит, что я прав. Входит племянница ее, девица четырнадцати лет,
разумная, сообразительная и очень скромная; я дал ей пять-шесть уроков, и
для того что она любила язык и весьма старалась, то начинала уже говорить на
нем. Вот роковое приветствие, каким она встретила меня:
-- Signore sono incantata di vi vedere in buona salute *.
-- Благодарю вас, мадмуазель, но чтобы передать слово "счастлива",
надобно сказать "ho piacere". И еще: чтобы передать "видеть вас", надобно
сказать "di vedervi", а не "di vi vedere".
-- Я думала, сударь, что член "vi" вставляется перед словом.
-- Нет, мадмуазель, мы этот член вставляем сзади.
Тут оба супруга покатываются со смеху, барышня краснеет, а я смущаюсь
отчаянно, что сболтнул эдакую глупость; но слова не вернешь. Надувшись,
берусь я за книгу в тщетном ожидании, чтобы кончили они наконец смеяться; но
случилось это больше чем через неделю. Несносная эта двусмысленность обошла
весь Париж, я бесился, но постигнул в конце концов силу языка, и с той поры
успех мой поубавился. Кребийон долго хохотал, а потом объяснил, что надобно
было сказать не "сзади", а "после". Так развлекались французы ошибками, что
делал я в их языке, но я недурно отыгрывался, раскрывая некоторые его
смехотворные обычаи.
-- Сударь, -- спрашиваю я, -- как здоровье почтенной супруги вашей?
-- Вы ей делаете много чести.
-- Честь ее меня не волнует; я спрашиваю, как ее здоровье.
В Булонском лесу молодой человек падает с лошади; я бегу помочь ему
подняться, но он уже проворно вскакивает на ноги.
-- Не причинили ли вы себе какого вреда?
-- Напротив, сударь.
-- Стало быть, падение пошло во благо.
Я в первый раз принят госпожою Председательшей; является племянник ее,
блистательный щеголь, она представляет меня, говорит имя и откуда я родом.
-- Как, сударь, вы итальянец? Клянусь честью, вы держитесь столь
учтиво, что я бы побился об заклад, что вы француз.
-- Сударь, увидев вас, я едва не совершил ту же оплошность: готов был
поспорить, что вы итальянец.
-- Не знал, что я похож на итальянца. За столом у миледи Ламберт все
разглядывают сердолик, что был у меня на пальце: голова Людовика XV была на
нем вырезана весьма искусно. Кольцо обходит весь стол, все находят сходство
поразительным; одна юная маркиза возвращает мне кольцо со словами:
-- Это в самом деле антик?
-- Что, камень? Да, сударыня, несомненный.
Все смеются, а маркиза, каковую считают в обществе умной, спрашивает
беспрестанно, отчего смех. После обеда все говорят о носороге, которого за
двадцать четыре су с головы показывали тогда на ярмарке в Сен-Жермен. Поедем
посмотрим да поедем посмотрим. Мы садимся в карету, выходим на ярмарке и
долго кружим по аллеям в поисках носорога. Я был единственный мужчина, вел
под руки двух дам, а впереди шла разумница маркиза. Нам сказали, в какой
аллее животное; в начале ее сидел у ворот хозяин носорога и получал деньги с
тех, кто желал войти. На самом деле то был смуглый человек, одетый
по-африкански, невероятной толщины; выглядел он чудовищем, но маркиза могла
бы по меньшей мере признать в нем человека. Как бы не так.
-- Это вы, сударь, носорог?
-- Проходите, сударыня, проходите.
Она видит, что мы помираем со смеху и, поглядев на настоящего носорога,
почитает своим долгом извиниться перед африканцем, заверяя его, что прежде
никогда в жизни не видала носорогов, а потому он не должен обижаться на ее
ошибку.
В фойе Итальянской комедии во время антракта приходят самые знатные
господа, зимою -- погреться, а в любое время года -- поболтать в свое
удовольствие с актрисами, что сидят там в ожидании очередного выхода на
сцену в своей роли; я сидел там рядом с Камиллою, сестрой Коралины, и смешил
ее любезностями. Некий молодой советник счел, что не подобает мне ее
занимать, и весьма надменно обрушился на меня за то, что я не так отозвался
об одной итальянской пьесе, и, всячески браня мою нацию, выказал чересчур
дурное расположение духа. Я, глядя на смеющуюся Камиллу, отвечал уклончиво,
а все общество внимательно прислушивалось к его выпаду, в котором до сей
поры не было ничего неприятного, всего лишь игра ума. Однако дело, казалось,
вдруг стало принимать серьезный оборот: петиметр, свернув речь свою на
порядок в городе, объявил, что с недавнего времени стало опасно ходить ночью
по Парижу пешком.
-- В прошедшем месяце, -- сказал он, -- в Париже на Гревской площади мы
видели семерых повешенных, и пятеро из них -- итальянцы. Удивительное дело.
-- Ничего удивительного, -- отвечал я. -- Все порядочные люди
отправляются на виселицу за пределы своей страны, и доказательство тому --
шестьдесят французов, что были за прошлый год повешены в Неаполе, Риме и
Венеции. Пять на двенадцать и будет как раз шесть