духов, плакавших оттого, что им приходится
расставаться с цветами и улетать.
И все же, как ни приятен был ветерок, доносивший благоухание
апельсиновых деревьев в цвету, жасмина и роз, в нем не было тех пряных
ароматов, которыми напоен по ночам воздух Индии.
*.
{* Легкие ветерки обвевают остров блаженных {6} (греч.).}
Ну а в остальном - разве все не напоминало ей прежнюю жизнь, так
похожую на сон, разве все не склоняло ее к тому, чтобы поверить, что она
снова стала королевой своего сказочного острова? Ей не хватало только одного
существа, а без него все - и этот райский остров, освещенный луною, и
испанские сады с их благоухающими цветами - превращалось в бесплодную дикую
пустыню. Только в глубинах сердца таила она еще надежду встретить этот
образ, только себе одной осмеливалась она повторять заветное имя и странные
и сладостные песни его страны, Ирландии, которым он ее научил, когда ему
становилось с ней хорошо. И так непохожа была ее прежняя жизнь на нынешнюю,
так страдала она теперь от принуждения и равнодушия, так часто ей твердили,
что все, что она делает, говорит и думает, неверно, - что она переставала
уже верить тому, что ей подсказывают собственные чувства, лишь бы избежать
преследований со стороны окружавшей ее посредственности, нудной и властной,
и появление чужестранца сделалось для нее одним из тех видений, которые
составляли и радость и горе ее таинственной призрачной жизни.
- Удивляюсь я, сестра, - сказал Фернан, у которого отец Иосиф только
что выиграл ферзя, чем поверг его в предурное настроение, - никогда ты не
займешься тем, чем заняты все твои сверстницы, - вышиваньем или каким другим
рукодельем.
- И не почитаешь никаких духовных книг, - присовокупила донья Клара,
оторвав на минуту глаза от пялец, а потом снова их опустив. - Есть же вот,
например, житие {1* Мне довелось прочесть житие этого святого, которое
пользовалось известностью в Дублине, и в числе неоспоримых доказательств его
святости я нашел упоминание о том, что он всякий раз лишался чувств, когда в
его присутствии произносилось какое-нибудь непристойное слово, - это будучи
еще грудным младенцем!} польского святого {7}, что родился, как и она, в
стране мрака и все равно был призван стать сосудом... запамятовала я, как
его звали, отец мой.
- Шах королю, - вместо ответа изрек отец Иосиф.
- Ты ни на что не обращаешь внимания, разве что смотришь иногда на
цветы, перебираешь струны лютни или воззришься вдруг на луну, - продолжал
Фернан, которого одинаково огорчали и успех его противника, и молчание
Исидоры.
- Она усердно раздает подаяние и творит милосердие, - возразил
добродушный священник. - Меня как-то раз вызвали в одну лачугу неподалеку от
вашей виллы, сеньора Клара, к умирающему грешнику, к бродяге, который заживо
гнил на гнилой соломе!
- Господи Иисусе! - вскричала донья Клара, вне себя от ужаса. - За
неделю до того, как выйти замуж, в доме моего отца я стала на колени и омыла
ноги тринадцати нищим. С тех пор я не выношу нищих, я и видеть их не могу.
- Бывают иногда нерасторжимые связи мыслей и чувств, - сухо сказал
священник. - Я отправился туда, как мне повелел мой долг, - добавил он, - но
дочь ваша опередила меня. Она пришла незваная с ласковыми словами утешения,
взятыми из проповеди и слышанными ею из уст одного скромного духовного лица,
чье имя останется неизвестным.
Услыхав эти исполненные скрытого тщеславия слова, Исидора покраснела;
все же докучливые поучения дона Фернана и бездушная суровость ее матери либо
вызывали в ней кроткую улыбку, либо доводили до слез.
- Я услышал, как она утешала его, когда входил в эту лачугу, и, клянусь
моим саном, я остановился на пороге, и так она меня восхитила, что я просто
заслушался. Первыми словами ее были... Шах и мат! - воскликнул он, начисто
позабыв в эту минуту о проповеди, впиваясь глазами в короля противника и
торжествующе указуя перстом на безысходное положение, в которое тот попал.
- И чудные же то были слова, - сказала недалекая донья Клара, которая
все это время не отрывала глаз от своего рукоделья, - вот уж никак не думала
я, что моя дочь до того привержена шахматной игре, что даже в дом умирающего
могла войти с такими словами на устах.
- Слова эти сказал я, сеньора, - поправил священник, повернувшись к
доске и снова уставившись на нее сосредоточенным взглядом, в котором
светилась радость по поводу только что одержанной победы.
- Святые угодники! - воскликнула донья Клара, приходя в еще большее
смущение, - а я-то думала, что в таких случаях говорят обычно "Pax vobiscum"
{Мир вам (лат.).} или...
Но прежде чем отец Иосиф успел ей что-то ответить, Исидора вскрикнула,
и так пронзительно, что все встрепенулись. В ту же минуту мать и брат
кинулись к ней, а вслед за ними четыре служанки и двое молодых слуг, которые
прибежали из передней на этот душераздирающий крик. Исидора была в сознании;
она безмолвие стояла среди них, бледная как смерть; взгляд ее перебегал с
одного на другого, но, казалось, не различал окружавших ее людей. Но она все
же не потеряла присутствия духа, которое никогда не покидает женщину, если
ей надо сохранить что-то в тайне, и ни движениями, ни глазами не указала
никому на окно, где вдруг появилось то, что повергло ее в такую тревогу. Ее
со всех сторон засыпали вопросами, а она, как видно, не могла ответить ни на
один из них и, отклонив всякую помощь, прислонилась к косяку, словно ища в
нем опоры.
Донья Клара уже подходила к ней размеренным шагом со склянкой какой-то
эссенции, которую она извлекла из потайных глубин своего кармана, когда одна
из служанок, знавшая привычки своей молодой госпожи, предложила, чтобы
подбодрить ее, дать ей понюхать цветы, которые росли у окна. Сорвав
несколько роз, она поднесла их Исидоре. Вид и запах чудесных цветов невольно
пробудил в девушке воспоминания о прошлом, и, отстранив служанку, она
воскликнула:
- Нет больше таких роз, как те, что были вокруг, когда он увидал меня в
первый раз!
- Он! А кто же это такой, дочь моя? - спросила донья Клара в тревоге.
- Заклинаю тебя, сестра, скажи, кого ты имеешь в виду! - раздраженно
крикнул Фернан.
- Она бредит, - сказал священник; как человек проницательный, он понял,
что тут скрывается какая-то тайна, и, как то свойственно людям его
профессии, ревниво решил сберечь ее для себя и не допустить, чтобы
кто-нибудь, даже мать или брат, ее узнали. - Она бредит, и вы в этом
виноваты, не вздумайте только докучать ей и о чем бы то ни было
расспрашивать. Подите прилягте, сеньорита, и да хранят все святые ваш покой!
Благодарная за то, что ей было позволено удалиться, Исидора ушла к
себе, а отец Иосиф просидел еще около часу, притворившись, что хочет
рассеять подозрительность и страхи доньи Клары и угрюмую раздражительность
дона Фернана. На самом же деле он за это время постарался выпытать у них в
пылу спора все, что они знали и чего боялись, дабы утвердиться в собственных
предположениях и, раскрыв тайну девушки, укрепить свою власть над нею.
Scire volunt secreta domus, et inde timeri *.
{* Тайны дома узнать норовят, чтоб держать его в страхе {8} (лат.).}
Желание это не только понятно, но и необходимо для существа, из сердца
которого профессия его исторгла все естественные чувства; если вместо них
сердце порождает злобу, тщеславие и стремление нанести другим вред, то
виноваты в этом никак не сами люди, а та система, которая их себе подчинила.
- Сеньора, - сказал священник, - вы всегда выказываете особое рвение к
католической вере, а вы, сеньор, постоянно напоминаете мне о чести вашей
семьи. Я пекусь и о той и о другой, скажите, что можно сделать лучшее в
интересах обеих, как не убедить донью Исидору стать монахиней?
- Я этого хотела бы всей душой! - воскликнула донья Клара, сложив руки
и зажмурив глаза, как будто она в эту минуту увидела, что дочь ее
приобщается к лику святых.
- Я и слышать об этом не хочу, отец мой, - сказал Фернан, - красота и
богатство моей сестры дают _мне_ право добиваться родства с самыми знатными
домами Испании, такая прививка пошла бы им на пользу, и, может быть, за
какие-нибудь сто лет сделались бы чуть благообразнее их обезьяньи фигуры и
красные, лица, и, верите ли мне, кровь, которой они так гордятся, не станет
хуже от того, что в нее будет влито aurum potabile {Жидкое золото (лат.).}
нашей крови.
- Вы забываете, сын мой, о необыкновенных обстоятельствах, связанных с
ранними годами жизни вашей сестры. Среди нашей католической знати немало
таких людей, которые предпочли бы, чтобы в жилы их была влита черная кровь
изгнанных из страны мавров или объявленных вне закона евреев, нежели кровь
той, которая...
Тут он что-то таинственно зашептал, отчего донья Клара вздрогнула,
охваченная отчаянием и горем, а сын ее в гневе вскочил с места.
- Не верю я ни одному вашему слову, - раздраженно воскликнул он, - вы
хотите, чтобы моя сестра приняла монашество, и поэтому поверили в эту
чудовищную выдумку, да еще вдобавок сами распространяете эти слухи.
- Сын мой, умоляю тебя, не забывайся! - воскликнула донья Клара, вся
дрожа.
- Не забывайтесь и вы, сеньора, и не приносите вашу дочь в жертву ни на
чем не основанной и невероятной выдумке.
- Выдумке! - повторил отец Иосиф, - сеньор, я прощаю вам ваши нелепые
мысли касательно меня самого, но позвольте напомнить вам, что
снисходительность моя ни в какой степени не распространяется на оскорбление,
которое вы наносите католической вере.
- Досточтимый отец, - сказал перепуганный Фернан, - на целом свете нет
человека, который бы столь ревностно исповедовал католическую веру, как я, и
вместе с тем который бы был так ее недостоин.
- Последнему я готов поверить, - сказал священник. - Согласны ли вы с
тем, что все, чему учит святая церковь, истинная правда?
- Ну, разумеется, согласен.
- Раз так, то вы должны согласиться, что острова на Индийских морях
особенно подвержены влиянию дьявола.
- Соглашаюсь, если церковь требует, чтобы я этому поверил.
- И что дьявол околдовал своими чарами тот самый остров, на котором в
детстве потерялась ваша сестра?
- Не понимаю, из чего это следует, - сказал Фернан, внезапно выступая в
защиту этой посылки сорита {9}.
- Не понимаете, из чего это следует! - повторил отец Иосиф, крестясь. -
Excaecavit oculos eorum ne viderent {Он ослепил их, да не видят {10}
(лат.).}, но для чего же мне попусту расточать на тебя латынь и логику, если
ты не способен уразуметь ни того, ни другого? Запомни, я прибегну к одному
только неопровержимому доводу: тот, кто не соглашается с нами, тот против
нас. Инквизиция в Гоа {11} знает, сколь истинны мои слова, и пусть
кто-нибудь попробует сказать, что это не так!
- Только не я! Только не я! - воскликнула донья Клара, - и уверена, что
и не этот упрямец. Сын мой, заклинаю тебя, поторопись проникнуться верой во
все то, что тебе говорит святой отец.
- Я и без того тороплюсь, - ответил дон Фернан тоном человека, которого
заставляют глотать что-то невкусное, - только вера моя задохнется, если вы
не дадите ей времени, чтобы все это проглотить. Ну а насчет того, чтобы оно
переварилось, - пробормотал он, - так уж это будет, когда господь приведет.
- Дочь моя, - сказал священник, который отлично умел выбрать mollia
tempora fandi {Время, удобное для разговора {12} (лат.).}, и понимал, что
мрачный и раздраженный Фернан на большее сейчас уже не способен, - дочь моя,
довольно, нам следует быть очень осторожными, ведя за собою тех, кто
спотыкается на пути благодати. Молитесь вместе со мной, дочь моя, дабы у
сына вашего открылись глаза на то, сколь славно и сколь блаженно призвание
его сестры ступить на стезю, ведущую в обитель, где безграничная щедрость
божественной благодати возвышает счастливых избранников над всеми низменными
и суетными заботами, над разными мелкими и суетными слабостями, которые...
Гм!.. кое-какие из этих слабостей, признаться, одолевают сейчас и меня
самого. Я так много говорил, что совсем охрип, а ночью было так душно, что я
совершенно измучался, и поэтому не худо бы подкрепиться крылышком куропатки.
Донья Клара сделала знак слуге, и был принесен поднос с вином и такой
куропаткой, что французский прелат заказал бы себе, вероятно, вторую порцию,
несмотря на свой ужас перед toujours perdrix {Всегда куропатка {13}
(франц.).}.
- Посмотрите, дочь моя, до чего же меня извели эти пагубные пререкания,
право же, поистине я могу сказать: "ревность по доме твоем снедает меня"
{14}.
- Ну, так вы скоро _рассчитаетесь_ с этой ревностью к дому, -
пробормотал, уходя, Фернан.
И, перекинув через плечо плащ, он удивленно посмотрел, с какой лег"
костью священник расправляется с крыльями и грудкой своей любимой дичи,
попеременно то шепча назидательные поучения донье Кларе, то делая какие-то
замечания по поводу того, что в кушанье недостает душистого перца или
лимона.
- Отец мой, - сказал дон Фернан, который вернулся и стоял теперь перед
ним, - отец мой, у меня к вам просьба.
- Буду рад, если смогу ее удовлетворить, - ответил священник,
переворачивая объеденные кости, - только тут одна ножка осталась, да и
ничего почти нет на ней.
- Я совсем не об этом, - улыбаясь, сказал Фернан, - я хочу попросить
вас, чтобы вы не возобновляли разговора о монастыре с моей сестрой до тех
пор, пока не вернется отец.
- Ну разумеется, разумеется. Ах, подходящее вы время выбрали, чтобы
меня просить, знаете, что никак я отказать не могу в такую минуту, когда
сердце мое согрелось, и смягчилось, и разомлело от... от... от всех
доказательств вашего искреннего раскаяния и смирения и всего, на что только
могли надеяться, чего могли хотеть и благочестивая матушка ваша, и ваш
ревностный духовник. Право же, меня все это трогает... эти слезы... не часто
мне доводится плакать, но разве что в таких случаях, как этот, и тогда-то уж
я проливаю слезы и мне приходится пополнять эту трату...
- Так не выпить ли вам еще вина? - предложила донья Клара.
Отец Иосиф налил себе еще один бокал.
- Спокойной ночи, отец мой, - сказал дон Фернан.
- Да хранят вас все святители, сын мой. До чего же я устал! Я просто
изнемогаю от этой борьбы! Ночь такая душная, что тянешься к вину, чтобы
только утолить жажду, а вино возбуждает, и тогда надо бывает поесть, чтобы
смирить его вредоносное пагубное воздействие, еда же, в особенности
куропатка, блюдо горячее и возбуждающее, снова требует вина, чтобы
возбуждение это улеглось или хотя бы уравновесилось. Заметьте, донья Клара,
я говорю с вами как женщиной образованной. Есть возбуждение и есть
поглощение, причины их многообразны, а последствия, такие как... ну да не
стоит сейчас говорить об этом.
- Досточтимый отец, - промолвила восхищенная донья Клара, нимало не
догадываясь, из какого источника льется все это красноречие, - я
побеспокоила вас для того, чтобы попросить вас об одном одолжении.
- Говорите, и просьба ваша будет исполнена, - сказал отец Иосиф; приняв
гордый вид и словно изображая собою Сикста {15}, он выдвинул ногу вперед и
приготовился слушать.
- Я просто хочу знать, все ли жители этих мерзких индийских островов
будут прокляты навеки?
- Да, будут прокляты навеки, тут не может быть никаких сомнений, -
заверил ее священник.
- Ну вот, теперь мне легче на душе, - сказала донья Клара, - и ночью
сегодня я буду спать спокойно.
Сон, должно быть, все же сошел на нее не так скоро, как ей того
хотелось, потому что час спустя она стучалась в дверь к отцу Иосифу,
повторяя:
- Прокляты навеки, отец мой, так вы, кажется, сказали?
- Будьте вы прокляты навеки, - вскричал священник, ворочаясь с боку на
бок на своем беспокойном ложе, где ему снились тяжелые сны. То это был дон
Фернан, который явился на исповедь с обнаженной шпагой, то донья Клара с
бутылкою хереса в руке, которую она на глазах у него выпила залпом, в то
время как сам он напрасно открывал рот, чтобы хоть каплей вина увлажнить
пересохшие губы. То ему снилось, что на острове у берегов Бенгалии
обосновалась Инквизиция, и огромная куропатка восседает на месте Верховного
инквизитора за покрытым черным сукном столом, да и еще немало всяких
чудовищных существ, химер, порожденных полнокровием и несварением желудка.
Донья Клара, которая из всего, что он говорил во сне, могла уловить
только последние слова, вернулась к себе в спальню легкой походкой. Сердце
ее радовалось; преисполненная благодати, она принялась молиться перед
стоявшей в нише статуей Пресвятой девы, по обе стороны которой были зажжены
восковые свечи, и провела так всю ночь, до тех пор, пока не повеяло утреннею
прохладой и она не почувствовала, что может теперь лечь с надеждой, что
спокойно уснет.
Исидора провела эту ночь у себя, и - также без сна; так же, как и ее
мать, она простерлась перед статуей Пресвятой девы, однако мысли ее были
совсем иными. Ее лихорадочная призрачная жизнь, состоявшая из диких и
непримиримых контрастов между настоящим и видениями прошлого, несоответствие
всего, что таилось в ее душе, с тем, что окружало ее теперь, между яркими
воспоминаниями и унылой действительностью - все это оказалось ей не под
силу; сердце ее было переполнено чувствами, владеть которыми она не
привыкла, а голова кружилась от всех превратностей судьбы, которые могли
сломить и натуру более сильную.
Какое-то время она повторяла все свои обычные молитвы, к которым
добавила еще литанию Пресвятой деве, но не испытывала однако при этом ни
успокоения, ни просветления, пока наконец не почувствовала, что все эти
слова не выражают ее душевного состояния; этого отступничества сердца она
боялась еще больше, чем нарушения ритуала, и она дерзнула обратиться к
Пресвятой деве на своем собственном языке.
- Дух кроткий и прекрасный, - вскричала она, падая ниц перед изваянием,
- ты единственная, чьи уста улыбались мне с тех пор, как я попала в твою
христианскую страну, ты, чей лик, как мне порой казалось, был среди тех, что
живут на звездах моего индийского неба, выслушай мои слова и не гневайся на
меня! Сделай так, чтобы я перестала чувствовать мое настоящее, чтобы я
позабыла мое прошлое! Почему это прежние мои мысли возвращаются ко мне
снова? Когда-то я становилась от них счастливой, ныне же они застряли в
сердце моем, как шипы! Почему они сохраняют свою прежнюю власть надо мной,
ведь они стали другими? Я больше уже не могу быть такой, как раньше, так не
заставляй же меня все время помнить об этом! Если только это возможно, то
сделай так, чтобы я видела, чувствовала и думала так, как те, что меня
окружают сейчас! О горе мне! Я чувствую, что мне будет гораздо легче
опуститься до их уровня, чем поднять их до своего. Время, принуждение и
уныние могут многое сделать для меня, но сколько нужно времени для того,
чтобы подобная перемена могла произойти в них! Это все равно, что искать
жемчуг на дне прудов, которые вырыты у них в садах. Нет, Матерь божья!
Божественная и таинственная дева, нет! Никогда не видать им трепета моего
пылающего сердца. Пусть испепелит его собственный огонь, прежде чем его
успеет потушить капля их холодного сострадания! Пресвятая дева! Разве
пламенеющие сердца не достойны тебя больше, нежели все другие? Разве любовь
к природе не сливается с любовью к богу? Можно, правда, любить, ни во что не
веря, но можно ли верить, не любя? И все же, о Матерь божья, осуши сердце
мое, ибо нет больше русла, по которому могли бы излиться его потоки. Или же
направь все эти потоки прямо в реку, узкую и холодную, в ту, что стремит
воды свои в вечность! Надо ли мне думать или чувствовать, если жизнь требует
от меня исполнения обязанностей, какие не внушает мне ни одно чувство, и
равнодушия, которое не нарушается никаким раздумьем? Даруй мне здесь покой!
Правда, это будет означать конец радостям, но это будет также и концом
страданий, а потоки слез - это слишком дорогая цена за одну-единственную
улыбку, которую на них можно купить на торжище жизни. О горе мне! Лучше
блуждать по свету, не ведая никаких его радостей, чем терзаться
воспоминаниями о цветах, что увяли, и об ароматах, что никогда уже не
услышишь. - Неодолимое волнение охватило ее, и она снова склонилась перед
образом Пресвятой девы. - Да, помоги мне изгнать из души моей все образы
прошлого, кроме него, кроме него одного! Пусть сердце мое станет похожим на
эту уединенную комнату, которая освящена единственным, что в ней есть, -
образом твоим, озаренным светом любви, тем, что не погаснет до скончания
века!
В исступлении своем она продолжала стоять на коленях перед Пресвятой
девой, когда же она поднялась, то вся тишина ее комнаты и безмятежная улыбка
на лице Божьей матери, казалось, и противостояли всей одолевавшей ее
непомерной слабости, и упрекали девушку за то, что она ей поддалась. Лицо
Божьей матери как будто нахмурилось. Совершенно очевидно, что человеку,
который чем-то взволнован, не приходится ждать утешения от того, кто
безмятежно спокоен. Лучше уж столкнуться с таким же волнением, даже с
враждебностью, встретить все что угодно, лишь бы не покой, не то, что
подавляет и уничтожает. Это все равно, что ответ скалы нагрянувшей волне,
которая собирается с силами, пенясь, кидается вперед и превращается в
брызги, чтобы вернуться назад разбитой, истерзанной, и ропщет, слыша, как
раскатистым эхом отдаются крики ее и стоны.
От невозмутимого и лишающего всякой надежды вида божества, которое
улыбается человеческому горю, не утешая в нем и не облегчая его и выражая
этой улыбкой глубокое и вялое равнодушие, как бы утверждая ею, что
совершенство недостижимо, хладнокровно давая понять, что, пока человечество
существует, оно обречено на муки, - от всего этого несчастная страдалица
кинулась искать утешения в природе, чье беспрерывное волнение находится как
будто в соответствии с превратностями нашей судьбы и тревогами сердца, где
все смены затишья и бурь, туч и сияния солнца, ужасов и наслаждений
свершаются как бы в такт той неизъяснимой и таинственной гармонии, некоей
арфы, чьи струны трепетом своим попеременно выражают муку и радость до тех
пор, пока их не коснется рука смерти, чтобы навеки заставить их замолчать. С
такими вот чувствами Исидора прислонилась к окну, стараясь глотнуть немного
свежего воздуха, но ей это не удалось, настолько ночь была душной. И она
подумала, что в такую ночь на своем индийском острове она могла бы кинуться
в речку, струящуюся в тени ее любимых тамариндов, а не то и отважиться войти
в тихие серебристые воды океана, радоваться отраженным в них лунным лучам,
пробежавшей по поверхности легкой ряби и наслаждаться, подбирая блестящие,
изогнутые и словно покрытые эмалью ракушки, которые точно сами льнули к ее
светлым следам, когда она возвращалась на берег. Теперь все было другое.
Правда, здесь она тоже купалась, но здесь купанье стало для нее какой-то
обязанностью и ни разу не удавалось обойтись при этом без мыла и духов, а
главное без прислуги, и хотя все это были женщины, Исидоре церемония эта
внушала неимоверное отвращение. От всех этих губок и благовоний ей, не
привыкшей ни к каким изощренностям, становилось просто не по себе, а
присутствие при этом других человеческих существ было для нее тягостно и
словно закрывало за единый миг все поры ее тела.
Купанье нисколько ее не освежало, молитвы не приносили ей облегчения;
она искала его в своей комнате, у окна, но и там не находила. Луна была
такой яркой, каким в северных странах бывает солнце, и все небо было залито
ее светом. Она походила на огромный корабль, что один бороздит гладь
воздушного океана и не оставляет после себя следа, а в это время мириады
звезд искрятся в потоке ее безмятежного света, подобно сопутствующим
кораблям, что направляются в неведомые миры и указуют на них смертным, а те,
следя за их ходом, упиваются ниспосланным ими сиянием.
Вот что свершалось в это время на небе; как же все это было непохоже на
то, что творилось внизу! Сияющий, необъятный свет падал на огороженные
прямые грядки, подстриженные мирты и апельсиновые деревья в кадках, на
четырехугольные пруды, на увитые зеленью беседки - на природу, которую
бесчисленными способами калечили и которая от всех этих истязаний только
ежилась и негодовала на человека.
Исидора смотрела на все и плакала. Слезы стали теперь для нее тем
единственным языком, на котором она говорила с собой, когда бывала одна;
когда же рядом оказывался кто-нибудь из родных, плакать она не смела. Но
вдруг она заметила на одной из освещенных луною аллей темное пятно, которое,
приближаясь, становилось все больше. Она увидела, что кто-то идет к ней,
услышала свое имя, то, которое она помнила и любила, имя Иммали.
- О кто же это! - вскричала она, - неужели здесь есть хоть кто-нибудь,
кто называет меня этим именем?
- Только этим именем я и могу называть тебя, - послышался в ответ голос
чужестранца, - я еще не имел чести узнать то другое, которым нарекли тебя
твои покровители-христиане.
- Они зовут меня Исидорой, но ты зови меня прежним именем Иммали.
Только как же могло случиться, - добавила она дрожащим голосом; страх за
него пересилил в эту минуту внезапно охватившую ее простодушную радость,
едва лишь она его увидела, - как могло случиться, что ты здесь? Здесь, куда
не проникает ни один посторонний! Как ты мог перелезть через ограду и
попасть в сад? Как ты добрался сюда из Индии? Молю тебя, сейчас же уходи,
оставаться здесь опасно! Людям, которые меня окружают, я не могу доверять,
не могу их любить. Моя мать строга ко мне, брат мой жесток. Но кто же
все-таки впустил тебя в сад? Как это могло быть, - добавила она
прерывающимся голосом, - что ты вдруг решил подвергнуть себя такой опасности
для того, чтобы увидеть ту, которую ты давно успел позабыть?
- Милая неофитка, прелестная христианка, - ответил чужестранец с
сатанинской усмешкой, - да будет тебе известно, что все эти засовы, решетки,
стены значат для меня не больше, чем волны и скалы на твоем острове в Индии,
что я могу войти куда угодно и выйти, как только мне заблагорассудится, и
мне не надо для этого испрашивать и получать позволения у цепных псов твоего
брата или у толедских клинков и ружей, и что меня не могут остановить
никакие сторожевые посты дуэний, которых выставила твоя мать, чтобы никого
не подпустить к тебе близко, вооружив их очками и дав каждой по двое четок с
зернами величиной с...
- Тсс! Тсс! Не богохульствуй... Меня приучили относиться с уважением ко
всему, что священно. Только ты ли это? Действительно ли это тебя я видела
ночью или то была лишь мысль о тебе, из тех, что приходят ко мне в снах и
снова воскрешают перед глазами картины моего прекрасного благословенного
острова, где я в первый раз... О, лучше бы я никогда тебя не видала!
- Прелестная христианка, примирись со своей страшной судьбой. Да, это
меня ты видела ночью, это я дважды появился на твоем пути, когда ты блистала
в кругу самых блестящих красавиц Мадрида. Да, ты видела меня, это я приковал
твой взор, это я пронзил ударом молнии твой нежный стан - это сраженная моим
горящим взглядом ты, обессилев, упала. Это меня ты видела, меня, который
вторгся на этот райский остров и нарушил твой благодатный покой, это я
гонялся за тобой и выслеживал каждый твой шаг, даже среди всех
хитросплетений тех нарочито придуманных путей, на которые ты забрела, пряча
себя самое и свою жизнь под чужими личинами!
- Забрела! О, нет! Они схватили меня, они притащили меня сюда, они
заставили меня стать христианкой. Они уверили меня, что все это делается
ради моего спасения, ради моего счастья - и в этой жизни, и за гробом, и я
верю, что так оно и будет, я ведь была так несчастна с тех пор, что должна
же я быть хоть где-нибудь счастлива.
- Счастлива! - повторил чужестранец с уничтожающею усмешкой, - а сейчас
ты разве не счастлива? Нежное тело твое больше не истязают неистовые стихии,
твой изысканный девический вкус ублажается множеством измышлений искусства:
постель твоя - из пуха, комната вся увешана шпалерами. Светит ли или нет на
небе луна, в комнате у тебя всю ночь горит шесть свечей. Ясно или затянуто
небо, одета ли земля цветами или изрыта бурями, искусство художника окружило
тебя "новым небом и новой землей" {16}, и когда для всех других наступает
тьма, ты можешь нежиться в лучах солнца, которое никогда не заходит, и
благоденствовать среди цветов и красот природы в то время, как добрая
половина подобных тебе созданий гибнет среди снегов и бурь! (Язвительность
до такой степени сделалась его второю натурой, что он уже не мог говорить о
благодеяниях природы или наслаждениях, которыми дарует искусство, не
примешивая к своим речам насмешки или презрения к тому и другому.) К тому же
ты можешь сейчас общаться с образованными людьми вместо, того, чтобы
выслушивать щебетанье клестов и крики обезьян.
- Не сказала бы я, что речи, которые я слышу сейчас, более
содержательны и понятны, - пробормотала Исидора, но чужестранец, казалось,
ее не слышал.
- Ты окружена всем, что может усладить чувства, опьянить воображение
или растрогать сердце, - продолжал он. - Все эти милости должны заставить
тебя позабыть сладостную, но грубую свободу твоей прежней жизни.
- Птицы, что моя мать держит у себя в клетках, всю жизнь бьются о
позолоченные прутья, топчут чистые семена, которые составляют их корм, и
мутят налитую им прозрачную воду. Разве вместо этого они не были бы рады
посидеть на каком-нибудь замшелом стволе одряхлевшего дуба, и пить воду из
каждого ручейка, и быть на свободе, пусть даже она сулит им менее изысканную
пищу и менее чистое питье? Неужели же они не согласятся на все что угодно,
лишь бы не ломать свои клювы о золоченую проволоку?
- Значит, ты совсем не в восторге от твоей новой жизни в этой
христианской стране, и она совсем не оправдала твоих ожиданий? Стыдись,
Иммали, стыдись неблагодарности своей, стыдись своих прихотей! А помнишь,
как там, на твоем индийском острове, ты увидела на какой-то миг христианское
богослужение. Помнишь, как пленила тебя тогда эта картина!
- Я помню все, что происходило на этом острове. Вся прежняя жизнь моя
была предвосхищением будущего, нынешняя же вся стала памятью о прошедшем. _У
счастливых жизнь полна надежд, у несчастных она полна воспоминаний_. Да, я
помню, как мне удалось на какой-то миг увидеть эту религию, такую
прекрасную, такую чистую; и когда меня привезли в христианскую страну, я
действительно думала, что все живущие в ней христиане.
- А кто же они по-твоему, Иммали?
- Они всего-навсего католики.
- Знаешь ли ты, какой опасности ты себя подвергаешь тем, что
произносишь эти слова? Знаешь ли ты, что в этой стране усомниться в
католицизме означает то же самое, что усомниться в христианстве и что вообще
одного намека на это достаточно, чтобы тебя приговорили к сожжению на костре
как неисправимую еретичку? Твоя мать, которую ты так недавно узнала, сама
связала бы тебе руки, когда крытая повозка явилась бы за своей новой
жертвой, а твой отец, хоть он даже еще ни разу не видел тебя в глаза, отдал
бы свой последний дукат за дрова для костра, который должен будет превратить
тебя в кучку пепла; и все твои родные, одетые в праздничные наряды, стали бы
кричать "аллилуйя", слыша твои предсмертные крики. Знаешь ли ты, что
христианство в этих странах диаметрально противоположно христианству того
мира, который ты видела украдкой и о котором ты можешь узнать из написанного
в твоей Библии, если тебе позволят ее прочесть?
Исидора заплакала и призналась, что не нашла христианства там, где
ожидала его найти; но минуту спустя с присущим ей удивительным простодушием
она уже готова была корить себя за это признание.
- Я так плохо разбираюсь в этом новом мире, - сказала она, - мне
столько еще всего надо узнать, чувства мои так часто меня обманывают, а
привычки мои и понятия так далеки от того, какими они должны быть... я хочу
сказать от тех, что я вижу вокруг, что мне следовало бы и говорить и думать
только так, как меня учат. Может быть, пройдет еще несколько лет учения и
страданий, и мне удастся обнаружить, что в этом новом мире вообще не может
быть счастья и что христианство в целом вовсе не так далеко от католицизма,
как мне это кажется сейчас.
- А разве ты не чувствовала себя счастливой в этом новом мире разума и
роскоши? - спросил Мельмот голосом, который помимо его воли смягчился.
- Да, временами.
- Когда же это бывало?
- Тогда, когда томительный день кончался и сны мои уносили меня назад,
на тот очарованный остров. Сон для меня все равно что ладья: сидящие за
веслами призраки мчат меня к благословенным прекрасным берегам, и всю ночь я
провожу в радости и веселье. Я снова живу среди цветов и благоуханий, в
ручейках и дуновении ветра снова звучат тысячи голосов, воздух вдруг оживает
от струящихся по нему мелодий, что доносятся неведомо откуда, я иду, а все
вокруг дышит, и все неживое вдруг оживает и любит меня: расстилающиеся
ковром цветы, потоки, которые трепетно целуют мне ноги, уносятся прочь, а
потом возвращаются снова, лаская меня и припадая ко мне так, как я припадаю
губами к статуям святых, которым меня научили здесь поклоняться!
- А больше ты ничего не видишь во сне, Иммали?
- Мне незачем говорить тебе, - ответила Исидора тоном, в котором
удивительным образам слились воедино присущая ей ясность ума и
заволакивающий все мысли туман, в котором сказались ее своеобычный характер
и необыкновенные обстоятельства ее прежней жизни. - Мне незачем говорить
тебе, ты же знаешь, что каждую ночь ты со мной!
- Я?
- Да, ты; ты остался навеки в этой ладье, которая увозит меня туда, на
индийский остров; ты смотришь на меня, но выражение лица твоего настолько
переменилось, что я не решаюсь заговорить с тобой, мы оба за мгновение
переносимся через моря, только ты всегда сидишь за рулем, хоть и никогда не
причаливаешь к берегу, - в ту минуту, когда появляется мой райский остров,
ты вдруг исчезаешь; а когда мы возвращаемся, океан погружен во мрак, и мы
мчимся сквозь эту тьму точно буря, что сметает все на своем пути; ты
смотришь на меня, но не говоришь ни слова. Да! Да! Ты со мною каждую ночь!
- Послушай, Иммали, все это бред, нелепый бред. Как же это я могу везти
тебя на лодке из Испании по Индийскому океану! Все это плод твоего
воображения.
- А то, что я вижу тебя сейчас, это тоже бред или сон? - воскликнула
Исидора, - а то, что я говорю с тобой, тоже сон? Разуверь меня, а то все
чувства мои в смятении, и мне так же странно представить себе, что ты здесь,
в Испании, как и вообразить, что сама я очутилась на моем родном острове.
Увы! В моей теперешней жизни сны сделались явью, а явь кажется сном. Как мог
ты сюда попасть, если ты действительно здесь? Как мог ты проделать такой
длинный путь для того, чтобы увидеть меня? Сколько океанов тебе, должно
быть, пришлось переплыть, сколько островов ты должен был миновать, и ни один
из них не был похож на тот, где ты явился мне в первый раз! Только ты ли это
сейчас передо мной? Я думала, что это тебя я видела вчера вечером, но лучше
бы уж мне было верить снам, а никак не чувствам. Я думала, что ты только
гость этого острова видений и сам всего-навсего призрак, явившийся мне вслед
за напоминавшими о нем тенями, но, оказывается, ты - живое существо, и я
могу еще надеяться встретить тебя в этой стране холода и всех ужасов
христианского мира?
- Прекрасная Иммали, или Исидора, или каким бы другим именем ни
называли тебя твои индийские поклонники или христианские крестные отцы и
крестные матери, прошу тебя, выслушай меня и дай мне открыть тебе кое-какие
тайны.
Тут Мельмот повалился на клумбу гиацинтов и тюльпанов, благоухавших под
окном Исидоры.
- Но ты же помнешь все мои цветы! - вскричала она, и в восклицании этом
слышен был отзвук ее прежней жизни, когда цветы были ее друзьями, когда они
были радостью для ее чистого сердца.
- Прости меня, таково уж мое призвание, - проговорил Мельмот,
растянувшись на смятых цветах и устремив на Исидору мрачный взгляд, в
котором сквозила жестокая насмешка. - Мне поручено попирать ногами и мять
все цветы, расцветающие как на земле, так и в человеческой душе: гиацинты,
сердца и всевозможные подобные им безделки, все, что попадается на моем
пути. А теперь, донья Исидора и так далее, и так далее... с присовокуплением
всех имен, какие только будут угодны вам или вашим восприемникам, - ибо я не
хочу ничем обидеть ревнителей геральдики, - знайте, сейчас я здесь, а где я
окажусь завтра, будет зависеть от вас. Я одинаково могу плыть по индийским
морям, куда сны твои посылают меня в лодке, или пробираться сквозь льды
возле полюсов, или даже мое обнаженное мертвое тело (если только оно вообще
способно чувствовать) может бороздить волны того океана, где я рано или
поздно окажусь - в день без солнца и без луны, без начала и конца, -
бороздить их до скончания века и пожинать одни лишь плоды отчаяния!
- Замолчи! Замолчи! О пощади меня, не произноси таких страшных слов!
Неужели ты действительно тот, кого я видела на острове? Неужели ты - это он,
тот, с чьим образом с той самой минуты сплетены воедино все мои молитвы,
чаянья мои, мое сердце? Неужели ты тот, надеждой на кого я жила и выжила,
когда жить уже не было никаких сил? Пока я добралась до этой христианской
страны, я так исстрадалась. Я так изнемогла, что вид мой пробудил бы в тебе,
верно, жалость; все было так чуждо мне: платье, которое на меня надели,
язык, на котором меня заставили говорить, вера, которую меня заставили
исповедовать, страна, куда меня привезли... О, только ты, ты один!.. Только
мысль о тебе, только твой образ тогда придал мне силы! Я любила, а любить -
это значит жить. Когда все мои связи с жизнью были порваны, когда я лишилась
того восхитительного мира, который теперь кажется мне только сном и который
все еще преследует меня в снах, так что теперь сны эти сделались моей второй
жизнью, я думала о тебе, о тебе мечтала, я любила тебя!
- Любила меня? Ни одно живое существо еще не любило меня, не
поплатившись за это слезами.
- А я разве не плакала? - сказала Исидора, - верь этим слезам, это не
первые, которые я пролила, и боюсь, что не последние, ведь и первые мои
слезы были пролиты из-за тебя.
И она заплакала.
- Ну что же, - сказал Скиталец с горьким смехом, который, казалось, был
обращен на него самого. - Наконец-то я смогу увериться в том, что я "тот,
кто всего нужней" {17}. Что же, коли это должно быть так, то да будет он
счастлив! А когда же этот знаменательный день, прекрасная Иммали _и столь
же_ прекрасная Исидора, несмотря на это христианское имя, против которого у
меня возникают самые что ни на есть антикатолические возражения, - когда же
сей радостный день озарит твои отяжелевшие от долгой дремоты ресницы и
разбудит их поцелуями, и лучами, и светом, и любовью, и всей мишурой,
которой безумие украшает беду, прежде чем вступить с ней в союз, тем
сверкающим и отравленным покрывалом, которое подобно рубашке, что Деянира
послала своему мужу {18}, - когда же сей благословенный день наконец
настанет?
И он расхохотался тем ужасным, переходящим в судороги смехом, который
смешивает веселость с отчаянием и не оставляет у собеседника ни малейшего
сомнения в том, чего больше - отчаяния ли в смехе или смеха в отчаянии.
- Я не понимаю тебя, - сказала неискушенная и робкая Исидора,и если ты
не хочешь свести меня с ума, то перестань смеяться или по крайней мере не
смейся таким ужасающим смехом!
- Плакать я не умею, - ответил Мельмот, впиваясь в нее своими сухими
гор