лежавшего ногою в ребра. - Живо!
Вставай и марш со мной в холодную!..
Но тот, кого он пнул ногой, только сдвинул фуражку с лица, метнул в
разъяренного лесничего пронзительный взгляд и выпалил еще более
пронзительным голосом:
- Лесничий Книбуш!..
Мейер-губан с большим удивлением и еще большим удовольствием увидел,
какое действие произвело это простое упоминание имени на его партнера по
картам, тихоню и труса Книбуша. Лесничий съежился как громом сраженный,
растерял сразу весь запас ругани и, застыв, как по команде "смирно!",
тявкнул:
- Господин лейтенант!..
А тот медленно поднимался, отряхивал с мундира и штанов сучки и сухие
травинки и говорил:
- Сегодня в десять вечера у старосты собрание. Оповестите людей.
Приведите с собой и этого коротышку. - Он встал, поправил на себе кобуру и
добавил: - Кстати, разъясните людям, каким количеством оружия мы
располагаем в Нейлоэ, годного к употреблению оружия и боеприпасов...
поняли?!
- Слушаюсь, господин лейтенант! - пробормотал старый бородач, но от
Мейера не укрылось, что он подавил вздох.
Непонятный субъект коротко кивнул Мейеру, сказал:
- Итак, порядок, камрад! - и скрылся в кустах, за сосенками, за
мачтовыми соснами, в густом бору. Исчез, как сон!
- К черту! - сказал Мейер, задыхаясь, и уставился в зеленую чащу. Но
там уже опять все было неподвижно и сверкало полуденным блеском.
- Да, тебе "к черту", Мейер, - разворчался лесничий. - А я сегодня
бегай весь день по селу, а по нраву это людям или нет - тоже еще
неизвестно. Иные странно так покривятся и скажут, что все это вздор и что
с них, мол, довольно и капповского путча... Но... - продолжал лесничий еще
жалобней, - ты же его видел, какой он есть, сказать ему это в лицо никто
не посмеет, и стоит ему свистнуть, все являются. Возражения слышу всегда
только я один.
- Кто он есть? - спросил, любопытствуя, Мейер. - С виду он вовсе не
такой всемогущий!
- А кем ему быть-то? - отозвался сердито лесничий. - Не все ли равно,
как он себя назовет - своего настоящего имени он нам не откроет. Сказано,
лейтенант...
- Ну, в наши дни лейтенант не большая шишка, - заметил Мейер, но все же
ему импонировало, как тот осадил лесничего.
- Не знаю, большая шишка лейтенант или не большая, - пробурчал
лесничий. - Во всяком случае, люди ему повинуются... Они там, - продолжал
он таинственным тоном, - определенно затевают большое дело, и если оно
удастся, то Эберту и всей красной шушере конец!
- Ну-ну! - сказал Мейер. - Многие так думали. Оказывается, красная
краска въедливая, нелегко ототрешь.
- А вот на этот раз выйдет! - прошептал лесничий. - За ними, видно,
стоит рейхсвер, и сами себя они называют Черным рейхсвером. Ими кишит вся
наша сторона, и они так и прут и с Прибалтики, и из Верхней Силезии, да из
Рура тоже. Их называют рабочими командами, и они будто бы не вооружены. Но
ты же сам видел и слышал...
- Стало быть, путч! - сказал Мейер. - И меня просят участвовать в нем?
Ну, я еще наперед крепко подумаю. Если мне человек заявляет: "Порядок,
камрад!" - этого мне, извиняюсь, мало!
Лесничий шел уже дальше. Он перебирал озабоченно:
- У старого барина - четыре охотничьих ружья да две трехстволки. Потом
винтовка. У ротмистра...
- Верно! - сказал Мейер с облегчением. - Как относится к этому
ротмистр? Или ему ровным счетом ничего не известно?
- Да если б я только знал! - захныкал лесничий. - Но я же не знаю. Я
уже повсюду выспрашиваю. Ротмистр ездит в Остаде и выпивает иногда с
офицерами рейхсвера. Мы можем здорово влипнуть, и я, если дело сорвется,
потеряю, может быть, место и кончу на склоне лет тюрьмой...
- Ну только не скули, старый морж! - засмеялся Мейер. - Дело же просто:
почему нам прямо не спросить у господина ротмистра, хочет ли он, чтоб мы
принимали участие, или нет?
- О, господи, господи! - вскричал лесничий и в неподдельном отчаянье
заломил руки над головой. - Ты вправду самый безмозглый свистун на свете,
Мейер! Ну как ротмистру ничего об этом деле не известно, а мы ему все
выдадим? Ты же должен знать из газет: "Предатели подлежат суду фемы!.."
Эх, я же сам... - спохватился он вдруг, и небо над ним почернело, все семь
шкур, шурша, поползли с его плеч, руку свел ледяной мороз... - Старый я
дуралей, я же выдал тебе все! Ах, Мейер, окажи ты мне милость, дай мне тут
же на месте честное слово, что ты ни одной душе не выдашь ничего! А я не
выдам ротмистру, что ты подпалил лес...
- Во-первых, - заявил Мейер, - леса я не поджигал, его поджег
лейтенант, а стоит ли тебе выдавать лейтенанта, ты сам соображай.
Во-вторых, если я и вправду подпалил лес, сегодня в десять часов вечера я
зван к старосте и, стало быть, тоже принадлежу к Черному рейхсверу. И если
ты после этого меня предашь, Книбуш, ты же знаешь: предатели подлежат суду
фемы...
Мейер стоял, осклабившись, посреди лесной прогалины и смотрел на
болтуна и труса Книбуша дерзко и вызывающе. "Если даже заваруха с путчем
ни к чему не приведет, - думал он, - она хоть обезвредит этого жалкого
наушника: он теперь ни полслова не посмеет сказать на меня ни старому
барину, ни ротмистру!.."
А напротив него стоял старый лесничий Книбуш, и попеременно то краска,
то бледность заливала ему лицо. "Вот тоже, - рассуждал он про себя, -
сорок лет прослужил человек, старался, из кожи лез, думал: будет потом
поспокойнее. Но нет, становится только хуже, а уж как сейчас я по ночам
вдруг просыпаюсь от страха, не случилось ли чего, так со мной еще никогда
не бывало. Раньше одна была забота - веди отчетность по дровам, и страх
один - так ли ты сосчитал; да еще иногда из-за косули, чтоб не свернула со
своей тропы, когда барин у меня сидит в засаде. А нынче всю ночь лежишь в
темноте, сердце все пуще стучит, а в мыслях - порубщики и лейтенанты. Эта
сволочь теперь вдвойне обнаглела, готовится путч... И вдобавок я тоже
втянут в него, когда я ровно ничего не имею против господина президента
республики..."
Но вслух он между тем говорил:
- Мы же сослуживцы, Мейер, и сыграли не одну приятную партию в скат. Я
никогда на тебя не наговаривал господину ротмистру, а сейчас насчет пожара
в лесу у меня вырвалось так только, сгоряча. Я бы никогда тебя не выдал,
ну конечно же нет!
- Ну конечно! - подхватил Мейер и нагло осклабился. - Сейчас без малого
двенадцать, на свекловичное поле я никак не поспеваю. Но за выдачей кормов
мне обязательно нужно присмотреть, а потому я сажусь на велосипед. Ты,
может, побежишь следом, Книбуш, тебе ж это нипочем, а?
Мейер сидел уже на велосипеде и нажимал на педали. Однако, отъезжая, он
прокричал еще раз: "Порядок, камрад!" - и укатил.
А лесничий долго глядел ему вслед, тряс угрюмо головой и раздумывал, не
лучше ли будет пойти в лесничество окольной тропкой, а не большой дорогой.
На большой дороге наткнешься, чего доброго, на порубщиков, а в этом для
лесничего приятного мало.
2. ПАГЕЛЬ ЗАХОДИТ В ЛОМБАРД
Хозяин ломбарда, "дядя", сидел на высоком конторском стуле и что-то
записывал в свои книги. Приемщик торговался вполголоса с двумя женщинами,
из которых одна держала в руках узел - постельные принадлежности,
увязанные в простыню. Другая обнимала черный манекен, какой употребляют
портнихи. У обеих - заострившиеся лица и подчеркнуто беззаботный взгляд
несчастных посетительниц ломбарда.
Самый ломбард, расположенный в бельэтаже сверхделового дома, имел, как
всегда, грязный, пыльный, неопрятный вид, хотя здесь тщательно убирали.
Свет сочился сквозь белые матовые стекла, серый и мертвенный. Как всегда,
исполинский несгораемый шкаф стоял раскрытый настежь, выставляя напоказ
горки завернутых в белую бумагу пачек, своим видом будивших мечту о
драгоценных ювелирных изделиях. Как всегда, торчал ключ в маленьком
вмурованном сейфе, содержавшем наличность ломбарда.
Вольф охватил все это одним взглядом. За десятки раз, что он сюда
приходил, все стало так ему знакомо, что он это видел, не различая толком.
И не было ничего необычного в том, как "дядя" быстро глянул на него поверх
очков в узкой золотой оправе и продолжал писать.
Вольфганг Пагель обратился к приемщику, который, по-видимому, никак не
мог договориться с женщиной, желавшей заложить манекен. Поставив чемодан
на стойку, он сказал вполголоса, легким тоном:
- Я опять с тем же, что обычно. Пожалуйста, если вам угодно
посмотреть...
И он отомкнул замки чемодана.
Здесь в самом деле лежало все то же, что всегда. Все, что у них было:
его вторая, уже истончившаяся пара брюк; две белых мужских рубашки; три
Петриных платья; ее белье (в довольно скудном количестве) и предмет
роскоши - сумочка настоящего серебра, должно быть, подарок какого-нибудь
поклонника Петры, - Вольф никогда не спрашивал.
- Три доллара, как обычно, не правда ли? - добавил он, чтобы сказать
что-нибудь, так как видел, что приемщик несколько мешкотно просматривает
вещи.
Тот начал было:
- Разумеется, господин лейтенант...
Но тут, когда уже казалось, что все в порядке, голос из-за конторки
неожиданно прогремел:
- Нет!
Приемщик и Вольфганг, которого здесь называли не иначе, как
лейтенантом, удивленно подняли глаза.
- Нет! - повторил "дядя" и решительно потряс головой. - Мне очень жаль,
господин лейтенант, но на этот раз мы не можем пойти вам навстречу. Это не
оправдывает себя. Вы через несколько дней принесете опять весь ваш хлам, а
знаете, платья выходят из моды... Может быть, в другой раз, когда у вас
будет что-нибудь... более модное.
"Дядя" еще раз поглядел на Пагеля, поднял перо - острием прямо в него,
как представилось Вольфу, - и стал опять писать. Приемщик медленно, не
поднимая глаз, прикрыл крышку чемодана и дал защелкнуться замкам. Обе
женщины глядели на Вольфганга смущенно и все же немного злорадно, как
школьники искоса посматривают на товарища, когда учитель пробирает его за
ошибку.
- Послушайте, господин Фельд, - с живостью заговорил Пагель и
наискосок, через все помещение, направился к хозяину, спокойно
продолжавшему записывать. - У меня есть в Груневальде богатый друг,
который мне безусловно поможет. Дайте мне на проезд. Вещи я оставлю здесь
у вас, зайду сегодня же перед закрытием, верну вам деньги - в пятикратном
размере, если вам угодно. В десятикратном.
"Дядя" задумчиво сквозь очки посмотрел на Вольфганга, наморщил лоб и
сказал:
- Мне очень жаль, господин лейтенант. Мы здесь взаймы не даем, мы
ссужаем только под заклад.
- Но мне только несколько тысчонок на метро, - настаивал Вольф. - И
ведь я оставляю у вас свои вещи.
- Оставить вещи у себя без закладной квитанции я не могу, - сказал
хозяин ломбарда. - А принять их в заклад я не хочу. Мне очень жаль,
господин лейтенант.
Он еще раз внимательно посмотрел из-под наморщенного лба на Вольфганга,
словно хотел прочитать на лице посетителя, какое действие оказали его
слова, потом легонько кивнул и вернулся к своим книгам. Вольфганг тоже
наморщил лоб, тоже кивнул легонько пишущему, как бы в знак того, что не
обижен отказом, и пошел к дверям. Вдруг его осенила новая мысль. Он быстро
обернулся, еще раз подошел к господину Фельду и сказал:
- Знаете что, господин Фельд? Купите у меня все мое барахло. За три
доллара. И с плеч долой!
Ему подумалось, что богатей Цекке одолжит ему, несомненно, приличную
сумму. Вот будет номер принести Петре сплошь новенькое обмундирование! На
что ей эти старые тряпки? Нет, к черту барахло!
Господин Фельд продолжал писать еще с минуту. Потом ткнул перо в
чернильницу, откинулся на стуле и сказал:
- Один доллар за все с чемоданом вместе, господин лейтенант. Как
сказано, вещи не модные. - Взгляд его упал на стенные часы. Было без
десяти двенадцать. - И по вчерашнему курсу доллара.
Была секунда, когда Вольфганг хотел рассердиться. Это же наглейший
грабеж! Была секунда, когда что-то шевельнулось в Вольфганге тихо, тихо -
он не мог не подумать о Петре: умывальные принадлежности и его старое
летнее пальто составляли сейчас все ее имущество. Но так же быстро явилась
мысль: "Цекке даст денег. А если не даст, я же всегда как-то
выкручивался!" И небрежно махнув рукой, точно желая показать, как мало
придает он этому значения, сказал:
- Что ж, хорошо! Давайте вашу мелочишку! Четыреста четырнадцать тысяч!
И впрямь мелочишка, если вспомнить, что ночью он просадил на зеро чуть
не тридцать миллионов. Да и нельзя не посмеяться над такой инфузорией, как
Фельд, который из кожи лезет ради дерьма, ради самой жалкой суммы!
"Дядя", злой, упрямый "дядя", "инфузория", медленно сполз со своего
конторского табурета, подошел к сейфу, покопался в нем и, наконец,
отсчитал Вольфгангу четыреста тысяч марок.
- А еще четырнадцать? - спросил Вольфганг.
- Четыре процента, как принято в торговых расчетах, снимаются за
расплату наличными, - сказал господин Фельд. - Вам, собственно,
причитается триста девяносто восемь тысяч. Две тысячи я вам дарю как
старому клиенту.
Вольфганг рассмеялся:
- Вы хороший делец, дядюшка! Вы добьетесь успеха, непременно! И тогда
возьмете меня шофером, да?
Господин Фельд принял его слова всерьез. Он запротестовал:
- Чтобы вы меня возили, господин лейтенант? Нет, и даром не надо! Когда
вам ничто на свете не дорого, даже ваши вещи. Нет, нет... - И снова
превратившись в хозяина ломбарда: - Итак, когда у вас опять будет
что-нибудь предложить, господин лейтенант... Ну, счастливо!
Пагель смял в кулаке ассигнации с прекрасным гольбейновским портретом
купца Георга Гисса (который, увы, не мог защитить свою особу от такого
непочтительного обращения) и сказал смеясь:
- Кто знает, может быть, эти бумажки позволят мне обзавестись
собственным авто!
Хозяин ломбарда сохранял на лице то же озабоченное выражение, он писал.
Вольфганг вышел, смеясь, на улицу.
3. РОТМИСТР ВСТРЕЧАЕТ ТОВАРИЩА
После гнусной сделки в конторе по найму жнецов ротмистр фон Праквиц
решил, что заработал право немного развлечься. Но куда пойдешь в
предполуденный час? В это время дня ротмистру не часто доводилось шататься
без дела по Берлину. Наконец ему припомнился один отель в центре города,
где можно с приятностью посидеть в кафе и даже увидеть двух-трех хорошо
одетых женщин.
Первый человек, которого ротмистр увидел в холле гостиницы, оказался,
конечно, старым знакомым. (В "родных" местах - не на Силезском вокзале,
конечно, - Праквиц всегда наталкивался на знакомых. Или на знакомых своих
знакомых. Или на родственников. Или на знакомых кого-либо из
родственников. Или на однополчан. Или на товарищей по фронту. Или на
товарищей по Балтийскому корпусу. Или на "хлюпика", как называли когда-то
в его полку пехотинцев. Он всех на свете знал.)
На сей раз это был не кто иной, как его однополчанин, обер-лейтенант
фон Штудман.
Господин фон Штудман стоял в вестибюле, в безупречном сюртуке, в
зеркального блеска ботинках (чуть не с утра!), и поначалу был как будто
несколько смущен встречей. Но ротмистр на радостях, что нашел с кем убить
два часа ожидания, ничего особенно в нем не заметил.
- Штудман, старик, вот чудесно, что я тебя встретил! Я могу провести с
тобой два часа. Ты уже пил кофе? Я как раз собираюсь - во второй раз,
собственно. Но первый, на Силезском вокзале, в счет не идет, там он был
мерзкий. Когда мы, собственно, виделись с тобой последний раз? Во
Франкфурте, на офицерском съезде? Ну все равно я рад, что мы встретились!
Идем же, тут у них можно очень уютно посидеть, если память мне не
изменяет...
Обер-лейтенант фон Штудман проговорил очень тихо и четко, хоть ему это
нелегко далось:
- С удовольствием, Праквиц... поскольку мне позволит время. Я,
понимаешь... гм... служу здесь администратором. Вот размещу прибывших с
поездом девять сорок и тогда...
- Фу-ты черт! - Ротмистр вдруг заговорил так же тихо и приглушенно. -
Инфляция - да? Мошенники! Мне тоже впору свистеть в кулак!
Фон Штудман печально кивнул головой, как бы говоря, что для него и это
уже давно позади. При взгляде на его длинное, гладкое, энергичное лицо
Праквицу вспомнился вечер, когда давали банкет в честь вот этого самого
Штудмана в связи с его награждением Железным крестом первой степени. Это
было в начале пятнадцатого года, первый Железный крест первой степени по
их полку...
Но пока он старался представить себе смеющееся, веселое, задорное, на
восемь лет более молодое лицо этого самого Штудмана, тот заговорил,
обращаясь к швейцару:
- Да, хорошо, сию минуту... - С извиняющимся и обнадеживающим жестом он
отвернулся от Праквица и подошел к корпулентной даме в дымчато-сером
шелковом манто.
- Чем могу служить, сударыня?..
Ротмистр смотрел на друга, как стоит он, слегка наклонившись вперед, и
со строгим, но приветливым лицом выслушивает весьма энергично излагаемые
пожелания или жалобы дамы. И чувство глубокой печали поднималось в нем,
бесформенной, всепроникающей печали. "Ни к чему лучшему не пригоден?" -
звучало в нем. Что-то вроде стыда овладевало им, как если бы он захватил
товарища на чем-то недостойном, унизительном. Он быстро отвернулся и вошел
в кафе.
В кафе отеля была та предполуденная тишина, которая там царит всегда,
покуда в зал еще не набралась публика с улицы. Немногочисленные посетители
- постояльцы отеля - сидели по двое или в одиночку за столиками,
расставленными далеко один от другого. Шуршала газета, вполголоса
разговаривала одна чета, маленькие мельхиоровые кофейники тускло блестели,
позвякивала в чашечке ложка. Малозанятые кельнеры тихо стояли на своих
местах; один осторожно пересчитывал ножи и вилки, стараясь не звякнуть
лишний раз.
Ротмистр быстро нашел подходящее место. Тотчас же по заказу поданный
кофе был так хорош, что Праквиц решил сказать Штудману несколько слов
одобрения.
Но он тотчас отбросил эту мысль. "Он, может быть, стесняется, -
подумалось ему. - Обер-лейтенант фон Штудман - и настоящий свежей заварки
кофе в ресторане отеля!"
Ротмистр попробовал разобраться, почему опять овладело им это чувство
стыда, как будто Штудман делает что-то запретное, непристойное.
"Работа, как всякая другая, - думал он в недоумении. - Мы же теперь не
такие узколобые мещане, чтобы ставить одну работу ниже другой. В конце
концов я и сам только милостью тестя сижу в Нейлоэ и с большим трудом
выжимаю доход, которого едва хватает на оплату аренды. В чем же дело?.."
Вдруг его осенило: дело в том - ну конечно! - что Штудман исполняет
свою работу по принуждению. Да, бесспорно, человек должен работать, если
он хочет чувствовать, что имеет право на существование. Но в выборе работы
все же возможна свобода; нелюбимая работа, работа только ради денег,
унизительна. "Штудман никогда бы не избрал для себя именно это занятие, -
думал Праквиц, - у него не было выбора".
И чувство бессильной злобы охватило ротмистра Иоахима фон Праквица.
Где-то в этом городе стоит машина, непременно машина - люди никогда б не
допустили, чтоб их использовали для такого гнусного дела, - стоит машина,
забрасывает день и ночь бумажками город, народ. Они называются "деньги",
на них печатают цифры, невообразимые, все более круглые цифры со
множеством нулей. Пусть ты работал, лез из кожи, кое-что сколотил под
старость, - это все обесценено: бумага, бумага - мусор!
И ради этого мусора его товарищ Штудман стоит в холле гостиницы и
прислуживает как лакей. Хорошо, пусть бы он там стоял, пусть бы
прислуживал - но не ради мусора. С мучительной явственностью встало перед
ротмистром приветливое строгое лицо друга, каким он видел его только что.
Вдруг сделалось темно, потом постепенно просветлело. Маленькая лампадка
на сурепном масле закачалась над столом, подвешенная к нетесаной балке
потолка. Она бросает теплый, красноватый свет прямо на лицо Штудмана - и
оно смеется, смеется! Глаза сверкают радостью, сто мелких морщинок пляшут
и дергаются в их уголках.
"В этом смехе возвращенная, точно подаренная, жизнь", - говорит
ротмистру какой-то голос.
Ничего особенного, только воспоминание об одной ночи в окопе - где же
это было? Где-то на Украине. Богатый край, тыквы и дыни сотнями росли в
полях. Их в преизбытке приносили в окоп, клали на полки. Люди спали, крыса
(крыс тысячи), крыса столкнула тыкву с полки. Тыква упала на голову одному
из спящих, на заспанное лицо. Тот со сна в ужасе закричал, тыква катилась
дальше, наносила удар за ударом. Люди проснулись, лежали, не смея дохнуть,
завернувшись плотно в одеяла, и ждали взрыва. Секунда смертельного страха
- жизнь отшумела, сейчас я еще живу, я хочу думать о чем-нибудь, что стоит
того, - о жене, о ребенке, о девочке Вайо, у меня еще лежат в кармане
полтораста марок, лучше бы я оплатил свой счет за вино, теперь они все
равно пропадут...
И тут Штудман разразился смехом: "Тыква! Тыква!"
Все смеются, смеются. "В этом смехе возвращенная, точно подаренная
жизнь". Маленький Гейер вытирает расквашенный нос и тоже смеется.
Правильно, его звали Гейер. Вскоре он был убит, тыквы бывали на войне
исключением.
Там было все: подлинный страх, и подлинная опасность, и подлинное
мужество! Задрожать - но потом вскочить, открыть, что это только тыква, и
опять рассмеяться! Над собой, над своим страхом, над дурацкой этой жизнью
- и идти дальше, прямо по улице, к несуществующей намеченной точке. Но
бояться чего-то, что блюет бумагой, пресмыкаться перед чем-то, что
обогащает мир нулями, - как это унизительно! Как мучит того, кто обречен
на это, и того, кто видит, что на это обречен другой.
Праквиц смотрит внимательно на друга. Фон Штудман уже некоторое время в
зале и слушает кельнера, который перед тем так осторожно считал ножи и
вилки, а сейчас взволнованно что-то докладывает. Наверно, жалуется на
другого кельнера или на буфетчика. Праквицу из собственного опыта знаком
этот бранчливый, запальчивый разговор. (Так же бывает и у него с его
служащими в Нейлоэ. Вечные ссоры, вечные наговоры. Хорошо бы впредь вести
хозяйство с одним-единственным служащим - это по крайней мере избавило бы
его от злобных дрязг. Но на деле ему необходимо присмотреть себе
кого-нибудь еще. Воровство становится все наглее, Мейер не справляется,
Книбуш стар и уже ни к чему не пригоден. Но это надо отложить до другого
раза. Сейчас уже не осталось времени, в двенадцать его ждут на Силезском
вокзале.)
Кельнер все еще говорит, говорит, сам себя распаляя, фон Штудман
слушает, приветливый, внимательный, вставит время от времени скупое слово,
где кивнет, где покачает головой. "В нем больше нет жизни, - решает
ротмистр. - Отгорел. Угас... А может быть, - думает он с внезапным
испугом, - я тоже отгорел и угас, только сам того не замечаю?"
И тут совершенно неожиданно Штудман произнес одну-единственную фразу.
Кельнер, опешив, сразу умолк. Штудман еще раз кивнул ему головой и подошел
к столику друга.
- Так, - сказал он, усаживаясь, и его лицо сразу оживилось, - теперь,
кажется, я могу выкроить полчаса времени. Если, впрочем, ничего не
случится. - И он подбадривающе улыбнулся Праквицу: - Всегда что-нибудь да
случается.
- Много работать приходится? - спросил Праквиц, несколько смущенный.
- Господи, работать!.. - Штудман усмехнулся. - Если ты спросишь у
других, у здешних боев на лифте, или у кельнеров, или у швейцаров, они
тебе скажут, что я вовсе ничего не делаю, так только слоняюсь зря. И
все-таки к вечеру я так безобразно устаю, как мы уставали разве что в те
дни, когда у нас бывали эскадронные учения и старик нас муштровал.
- И здесь, верно, тоже есть кто-нибудь вроде нашего старика?
- Еще бы! И не один - десять! Пятнадцать! Главный директор, три
директора, четыре замдиректора, три управляющих, два юрисконсульта...
- Хватит, довольно!
- А в целом, не так уж плохо. Много общего с военной службой. Приказано
- исполняй. Безупречная организация...
- Но ведь народ все штатский... - сказал задумчиво фон Праквиц, и думал
он при этом о Нейлоэ, где приказы не всегда исполнялись немедленно.
- Конечно, - согласился Штудман. - Здесь больше свободы, нет той
принудительности. Но тем тяжелее, сказал бы я, для каждого в отдельности.
Тебе что-то приказывают, а ты не знаешь в точности, вправе ли тот давать
такой приказ. Нет, понимаешь ты, в подчинении точно установленных
границ...
- Но так оно бывало и у нас, - заметил Праквиц. - Какой-нибудь там
адъютант... не правда ли?
- Конечно, конечно. Но в общем здесь, можно сказать, образцовая
организация, первоклассное гигантское предприятие. Взять хотя бы наши
бельевые шкафы... Или кухню. Или бюро закупок. Тут, скажу я тебе, есть на
что посмотреть!
- Так что для тебя это, пожалуй, даже занимательно? - осторожно спросил
ротмистр.
Оживление фон Штудмана угасло.
- Господи, занимательно! Да, возможно. Но дело ведь не в этом. Жить-то
надо, не так ли? Жить дальше, невзирая ни на что. Просто жить и жить. Хоть
раньше мы на этот счет думали иначе.
Праквиц испытующе смотрел в потускневшее лицо собеседника. "Что значит
надо?" - подумал он вскользь, с некоторым раздражением. И найдя только
одно возможное объяснение, спросил вслух:
- Ты женат? У тебя дети?
- Женат? - спросил Штудман в крайнем изумлении. - Да нет! Этого у меня
и в мыслях не было!
- Нет, нет, разумеется, - сказал виновато ротмистр.
- А в сущности почему бы и нет? Но как-то не так сложилось, - сказал
раздумчиво фон Штудман. - А сейчас? Невозможно! Когда марка со дня на день
все больше обесценивается, когда и для себя-то, сколько ни работай, никак
денег не наскребешь.
- Деньги?.. Мусор! - отрезал ротмистр.
- Да, конечно, - ответил тихо Штудман. - Мусор, я тебя понимаю. Я и
вопрос твой понял правильно, или скорее твою мысль. Почему я ради такого
"мусора" работаю здесь на этой должности, работаю не по желанию, вот что
ты имел в виду... - Праквиц попробовал бурно запротестовать. - Ах, не
говори, Праквиц! - сказал фон Штудман впервые с какой-то теплотой. - Я же
тебя знаю! "Деньги - мусор!"... это для тебя не только мудрость времен
инфляции, ты и раньше мыслил в общем так же. Ты?.. Мы все! Во всяком
случае, деньги были чем-то, само собою разумеющимся. Получали, кто
сколько, из дому да еще кое-какие гроши в полку, о деньгах разговору не
было. Если мы не могли за что-нибудь сразу уплатить, значит, пусть человек
подождет. Так ведь это было? Деньги были чем-то таким, о чем не стоило
думать...
Праквиц сомнительно покачал головой и хотел что-то возразить. Но
Штудман опередил его:
- Извини меня, Праквиц, так оно, примерно, и было. Но сегодня я задаю
себе вопрос... Нет, без всякого вопроса, я совершенно уверен, что все мы
тогда решительно на этот счет заблуждались, мы понятия не имели о том, как
устроен мир. Деньги, как я открыл позже, важная статья, о них очень стоит
думать...
- Деньги! - возмутился фон Праквиц. - Будь то еще настоящие деньги! А
то бумажный хлам...
- Праквиц! - сказал с укоризной Штудман. - А что значит "настоящие"
деньги? Их не существует вовсе, как не существует и "ненастоящих" денег.
Деньги - это просто то, без чего нельзя жить, основа жизни, хлеб, который
мы должны есть каждый день, чтобы просуществовать, одежда, которую должны
носить, чтоб не замерзнуть...
- Это все метафизика! - вскричал раздраженно фон Праквиц. - Деньги
очень простая вещь! Деньги - это нечто иное... то есть так было раньше,
когда еще ходила золотая монета, а с нею наряду и кредитки, но кредитки-то
были совсем не те, потому что за них получали золото... Так что деньги,
безразлично какие... Словом, ты меня понимаешь... - Он вдруг разозлился на
самого себя, на свой бессмысленный лепет: неужели нельзя ясно и верно
изложить то, что так ясно ощущаешь? - Словом, - заключил он, - имея
деньги, я хочу знать, что я могу на них купить.
- Да, конечно, - сказал Штудман. Он точно и не заметил смущения друга и
бодро продолжал развивать свою мысль. - Мы, конечно, ошибались. Я понял,
что девяносто девять процентов бьются как рыба об лед ради денег, что они
день и ночь думают о деньгах, говорят о них, распределяют их, экономят,
прикидывают и так и сяк, и опять сначала - короче сказать, что деньги есть
то, вокруг чего вертится мир. Что мы до смешного далеки от жизни, когда не
думаем о деньгах, не хотим о них говорить - о самом важном на свете!
- Но разве это правильно?! - вскричал Праквиц в ужасе перед новым
мировоззрением своего друга. - Разве достойно?.. Жить только для того,
чтобы утолить свой жалкий голод?
- Конечно, неправильно. Конечно, недостойно, - согласился Штудман. - Но
никто о том не беспокоится - так, мол, оно есть и пусть. Но если это так,
нельзя закрывать на это глаза - этим нужно заняться вплотную. И если
считаешь это недостойным, нужно задать себе вопрос: как это изменить?
- Штудман, - спросил фон Праквиц, в полном смятении и отчаянии, -
Штудман, а ты случайно не социалист?
На одну секунду отставной обер-лейтенант смутился, словно его
заподозрили в убийстве из-за угла.
- Праквиц, - сказал он, - мой старый боевой товарищ, ведь социалисты
думают о деньгах в точности то же, что ты! Только они хотели бы отнять у
тебя деньги для себя самих. Нет, Праквиц, я отнюдь не социалист. И никогда
им не буду.
- Но что же ты тогда? - спросил фон Праквиц. - Должен же ты в конце
концов принадлежать к какой-нибудь группе или партии?
- Как так?.. - спросил фон Штудман. - Почему, собственно, должен?
- Да не знаю, - растерялся фон Праквиц. - Каждый из нас в конце концов
к чему-то примыкает, - хоть те же выборы взять... Так или иначе надо же
определиться, вступить в ряды. Просто, знаешь... этого требует
порядочность!
- А если меня ваши порядки не устраивают? - спросил фон Штудман.
- Да... - протянул Праквиц. - Помню, - размечтался он вслух, - был у
меня один паренек в эскадроне, один такой хлюпик, как мы тогда выражались,
сектант один... как его звали?.. Григолейт, да, Григолейт! Очень
приличный, порядочный человек. Но отказывался брать в руки ружье или
саблю. Уговоры не помогали, зуботычины не помогали, взыскания не помогали.
"Слушаюсь, господин лейтенант! - говорил он (я был тогда лейтенантом, дело
было еще до войны), но мне нельзя. У вас свой порядок, а у меня свой. А
раз у меня свой порядок, мне нельзя его преступать. Когда-нибудь мой
порядок станет и вашим..." Такой, понимаешь, человечек, сектант какой-то,
пацифист, но приличного сорта пацифист, не из этих шкурников, которые
кричат "долой войну!", потому что сами они трусы... Понятное дело, можно
было легко превратить ему жизнь в сущий ад. Но старик наш был разумный
человек и сказал: "Он просто несчастный идиот!" Так его и списали со счета
по пятнадцатой, знаешь, статье - хроническая душевная болезнь...
Ротмистр, задумавшись, молчал; он, может быть, видел перед собой
толстого Григолейта, круглоголового с льняными волосами, нисколько не
похожего на мученика.
Но Штудман звонко расхохотался.
- Ох, Праквиц! - воскликнул он. - Ты все тот же! И знаешь, сейчас,
когда ты выдал мне, сам того не замечая, свидетельство на идиотизм и
хроническую душевную болезнь, это мне живо напомнило, как ты однажды,
после маневров, чертовски неудачно проведенных нашим стариком, рассказал
ему в утешение про одного майора, который умудрился на разборе маневров
перед всем генералитетом свалиться с лошади и все-таки не получил синего
конверта! А то еще, помнишь...
Друзья пустились в воспоминания, их речь зазвучала живей. Но это уже не
имело значения. Кафе понемногу наполнялось. Деловито бегали кельнеры,
разнося первые кружки пива, гудели голоса. Можно было вести разговор, не
привлекая к себе внимания.
Однако через некоторое время, когда они вдосталь перебрали воспоминаний
и вдосталь посмеялись, ротмистр сказал:
- Мне хочется, Штудман, спросить у тебя еще кое о чем. Я там сижу один
на своем клочке земли, вижу и слышу все одних и тех же людей. А ты здесь,
в столице, да еще на таком деле, ты, несомненно, слышишь и знаешь больше
всех нас.
- Ах, кто сегодня что-нибудь знает! - ответил Штудман и улыбнулся. -
Поверь мне, сам господин премьер-министр Куно понятия не имеет, что будет
завтра.
Но Праквица нелегко было сбить с толку. Он сидел, немного отклонясь
назад, закинув одна на другую длинные ноги, покуривал в свое удовольствие
и говорил:
- Ты, может быть, думаешь: Праквицу хорошо, у него поместье, он вышел в
люди. Но я сижу непрочно, мне приходится быть очень осторожным. Нейлоэ
принадлежит не мне, оно принадлежит моему тестю, старику фон Тешову, - я
еще задолго до войны женился на Эве Тешов, - ах, извини, ты же знаком с
моей женой! Так вот, я арендую у тестя Нейлоэ, и надо сказать, старый хрыч
назначил за аренду немалую плату. Иногда меня одолевают гнуснейшие
заботы... Во всяком случае, приходится быть очень осмотрительным. Нейлоэ -
наш единственный источник существования, и случись со мною что-нибудь...
старик меня не любит, только дай ему повод, и он отберет у меня мой клочок
земли.
- А что с тобой может случиться? - спросил Штудман.
- Видишь ли, я не отшельник, а уж Эва и вовсе не из этой породы; мы
встречаемся помаленьку с разными людьми в нашей округе и, конечно, с
товарищами из рейхсвера. Слышать приходится всякое. Люди кое о чем
поговаривают, и прямо и обиняком.
- Ну и что же тебе приходилось видеть и слышать?
- Что опять должно что-то произойти, Штудман, опять! Мы не слепые, наш
край кишмя кишит подозрительными личностями... называют себя рабочими
командами, но посмотрел бы ты на них! Поговаривают шепотком и о Черном
рейхсвере.
- Должно быть, в связи с контрольной комиссией Антанты, а по-нашему
шпионской комиссией, - заметил Штудман.
- Разумеется... И то, что они зарывают оружие и опять выкапывают,
стоит, надо думать, в той же связи. Но дело не только в этом, Штудман,
поговаривают еще кое о чем, и еще кое-что наблюдается. Сомненья нет: идет
вербовка и среди штатских - возможно, втянута и моя деревенька. Хозяин
всегда узнает последним, что двор горит. Нейлоэ лежит рядом с Альтлоэ, а
там много заводских рабочих, и они, понятно, на ножах с нами, помещиками,
и с крестьянами из Нейлоэ. Потому что там, где одни сыты, а другие
голодают, там всегда, как бочка с порохом... Случись ей взорваться, я тоже
взлечу на воздух.
- Я пока не вижу, как мог бы ты что-нибудь предотвратить, - сказал фон
Штудман.
- Предотвратить едва ли... Но, может быть, мне придется решать,
участвую я или нет? Ведь не хочется вести себя не по-товарищески. В
рейхсвере и сейчас еще есть наши старые товарищи, Штудман, и если они
пойдут на риск и возьмутся вытаскивать телегу из грязи, а ты устранишься,
так ведь будешь потом упрекать себя до самой смерти! А с другой стороны,
может быть, это все пустая болтовня, затея кучки авантюристов, безнадежный
путч - и рисковать ради него домом, и достатком, и семьей...
Ротмистр вопросительно смотрел на Штудмана. Тот сказал в ответ:
- Разве нет у тебя никого в рейхсвере, кого бы ты мог отвести в
сторонку и спросить по чести и по совести?..
- Господи, спросить, Штудман! Понятно, я могу спросить, но кто же мне
ответит? В таких случаях по-настоящему в курсе дела только три-четыре
человека, а они ничего не скажут. Слышал ты когда-нибудь о майоре
Рюккерте?
- Нет, - сказал Штудман. - Из рейхсвера?
- Да видишь ли, Штудман, в том-то и суть! Рюккерт и есть как будто тот
единственный, кто... Но я никак не выведаю, из рейхсвера он или нет. Кто
говорит - да, кто - нет, а самые хитрые пожимают плечами и говорят: "Этого
он, пожалуй, и сам не знает!" Понимай, значит, так, что и за ним стоят
другие... Право, голова пухнет, Штудман!
- Да, - сказал Штудман. - Понимаю. Если нужно будет, я готов... но ради
пустой авантюры - благодарю покорно!
- Правильно! - сказал Праквиц.
Оба замолчали. Но Праквиц все еще с ожиданием и надеждой смотрел на
Штудмана, в прошлом старшего лейтенанта, а ныне администратора гостиницы.
(В полку он ходил под кличкой "нянька".) На человека наконец с весьма как
будто примечательными, а в сущности очень подозрительными взглядами на
деньги и на благословенную бедность. Смотрел на него так, точно ждал, что
его ответ снимет все сомнения. И наконец этот Штудман медленно заговорил:
- Я думаю, тебе ни к чему отягчать себя такими заботами, Праквиц. Нужно
попросту ждать. Ведь мы, собственно, знаем это по фронтовому опыту.
Заботы, а то и страх приходили тогда, когда наступало затишье или когда мы
лежали в окопах. Но как только раздавался приказ: "Вылазь и марш вперед!",
- мы тотчас вылезали и шли, и все бывало забыто. Сигнал не пройдет мимо
твоих ушей, Праквиц. На фронте мы же научились под конец спокойно, не
рассуждая, ждать. Почему нельзя так же вести себя и сейчас?
- Ты прав! - сказал благодарно ротмистр. - Надо об этом подумать!
Странно, что в наши дни люди совершенно разучились ждать! Я думаю, это
из-за сумасшедшего доллара. Беги, лети, скорее покупай что-нибудь, не
упусти, гонись...
- Да, - сказал Штудман. - Гнаться и знать, что за тобою гонятся, быть
охотником и вместе дичью - это злит и делает нетерпеливым. Но и злость и
нетерпение ни к чему. Однако мне пора... - улыбнулся он, - приходится
спешить, я ведь тоже не ушел от общей участи. Швейцар, я вижу, подает мне
знак. Верно, директор уже гоняет всех - как это меня нигде не видно! А я в
свою очередь пойду подгонять горничных, чтобы к двенадцати в
освободившихся номерах было убрано. Итак, Праквиц, счастливой охоты! Но
если ты сегодня в семь часов будешь еще в городе и у тебя ничего не
предвидится...
- В семь, Штудман, я уже давно буду у себя в Нейлоэ, - сказал фон
Праквиц. - Но я в самом деле был страшно рад, страшно был рад снова с
тобой повидаться, Штудман, и когда меня опять занесет в город...
4. ПЕТРА ДЕЛАЕТ ОТКРЫТИЕ
Девушка все еще сидела на кровати в комнате, одна, неподвижная, ничем
не занятая. Голова была опущена, линия, идущая от затылка к шее и спине,
была гибкая, мягкая. Маленькое, ясное, с чистыми чертами лицо, мягко
вырисовывалось в воздухе, рот полуоткрыт, взгляд, уставленный в истертый
пол, ничего не видит. Между разошедшимися полами пальто мерцало голое
тело, смуглое, очень крепкое. Спертый воздух был полон запахов...
Совсем проснувшийся дом, крича, окликая, плача, хлопая дверьми и топоча
по лестницам, шагал сквозь день. Жизнь выражалась тут прежде всего через
шумы и затем через гниение, через вонь.
В полуподвале на штамповальной фабрике взвизгивало разрезаемое железо,
звук был такой, как будто визжат кошки или дети, которых мучают. Потом
опять становилось почти что тихо, только шуршали и жужжали на передачах
приводные ремни. Девушка услышала, как часы пробили двенадцать.
Она подняла непроизвольно голову и посмотрела на дверь. Если он от
"дяди" еще заглянет сюда, хоть ради того чтобы принести ей чего-нибудь
поесть, то он должен прийти сейчас. Он что-то упомянул насчет того, чтобы
позавтракать вдвоем. Но он не придет, у нее предчувствие, что он не
придет... Он, конечно, поехал прямо к другу. Если он разживется деньгами,
то, может быть, еще заглянет к ней, а может быть, и прямо пойдет играть, и
она увидит его вновь только под утро, без гроша или с деньгами в кармане.
Но все-таки увидит.
Да, вдруг подумалось ей, но так ли это несомненно, что она увидит его
вновь? Она уже так привыкла: он всегда уходил и всегда возвращался. Что бы
он ни делал, где бы он ни был, всегда его дорога заканчивалась здесь,
подле нее, на Георгенкирхштрассе. Он пересекал двор, взбегал по лестнице -
и приходил к ней, радостно возбужденный или вконец измотанный.
"Но так ли это, - впервые подумала она, замирая от страха, - так ли это
несомненно, что он должен вернуться?! Разве невозможно, что в один
прекрасный день он уйдет и не вернется... может быть, уже сегодня. Нет,
сегодня он еще, конечно, вернется, он ведь знает, что она тут ждет
голодная, голая, в его изношенном летнем пальто, не имея самых простых
вещей, необходимых для жизни, и задолжав хозяйке. Сегодня он в