верток с их вещами, а напротив него Зофи Ковалевская,
очаровательная в своем яростном споре, похожая на Артемиду. Одной рукой
она придерживала на груди купальный костюм, другой вцепилась в штаны из
охапки вещей, взятых лесничим, - и фон Штудман признал в них свои штаны.
- Что это значит? - спросил он еще раз, очень удивленный.
Лесничий был красен, как помидор, и все краснел и краснел. Может быть,
он и хотел что-то сказать, но вместо слов получалось только какое-то
бульканье в гуще его бороды. Однако вещей он не отпускал, а Зофи
Ковалевская не отпускала штаны.
И она говорила без умолку, но в том, что она теперь говорила, уже,
конечно, не было ничего от жеманства светской дамы.
- Я лежу и ни о чем не думаю, только слышу - что-то шуршит, и думаю -
верно, еж или лиса, и ничего не думаю, а потом посмотрела и думаю, -
отупела я, что ли? - ведь это же Книбуш ползком подбирается сквозь
тростники к одеже приезжих господ и цап ее под мышку! Ну, я вскочила и
говорю: "Книбуш, что вы делаете, ведь это же господская одежа!" А он ни
слова, палец к губам и молчком в кусты. Ну, я хвать, еле-еле успела
схватить штаны. Отпустите штаны! Штаны не ваши! - яростно набросилась она
на лесничего.
- Кажется, вам суждено быть нашей спасительницей, фройляйн Зофи, -
улыбаясь, сказал Штудман. - Вот уже вы опять выручаете нас из беды. Весьма
вам признателен. Но я полагаю, теперь вы можете отпустить штаны. Не убежит
же с ними господин Книбуш у нас на глазах? - И несколько резче: -
Разрешите спросить, господин Книбуш, что это означает? На тот случай, если
вы позабыли - моя фамилия Штудман, фон Штудман, а этого господина зовут
Пагель, - мы служим у господина ротмистра фон Праквица.
- Это меня не касается, - пробурчал Книбуш, глядя на вещи, которые
Пагель без долгих слов вытащил у него из-под мышки. - Здесь купаться
воспрещено, а у того, кто купается, отбирают одежду!
- С каких это пор? - возмутилась Зофи Ковалевская. - Вот так новости!
- Заткни глотку, Фикен! - грубо оборвал ее лесничий. - Это распоряжение
господина тайного советника, распоряжение не новое.
- Ах так, "заткни глотку"?! Вот тут-то я и заговорю! - не унималась
Зофи, готовая к бою. - А потом вы врете. Вы же сами сказали, что мне
ничего не будет, вам нужна только одежа приезжих господ!
- Неправда, - с жаром возразил лесничий. - Этого я не говорил.
- Нет, говорили! Вы сказали, мне нужна только одежа приезжих господ!
- Не говорил!
- Сказали!
- Не говорил!
- Сказали!
- Присядемте, - предложил фон Штудман. - Пожалуйста, и вы тоже,
господин Книбуш. Пагель, передайте-ка мне сигареты из пиджака. Будьте
добры сесть, господин Книбуш. Так. Угодно сигарету, фройляйн Зофи? Ну,
конечно, знаю, что вы курите. Мы не так строги, как был господин ротмистр
в купе, ведь мы молодое поколение. Итак, господин Книбуш, вам было
приказано забрать именно наши вещи?
- Не было приказано! Я всегда забираю вещи у тех, кто здесь купается! -
упрямо сказал лесничий.
- А вот у фройляйн Зофи не забрали. Ну, хорошо. Сколько раз вы уже
забирали здесь вещи купающихся, господин лесничий Книбуш?
- Я не обязан вам отвечать. Я служу у господина тайного советника, не у
ротмистра, - упрямо сказал лесничий. Он покосился на вещи, на опушку, -
вообще он чувствовал себя так, словно попал в ад и поджаривается на
медленном огне. Снизу его поджаривает фон Штудман, сверху подпаливает
тайный советник.
- Я только потому спрашиваю, - сказал фон Штудман, - что у вас, верно,
уже было много неприятностей из-за этих реквизиций.
Лесничий упрямо молчал.
- Или, может быть, вы служите в полиции?
Лесничий молчал.
- А может быть, вы вор-рецидивист? Тогда для вас сущие пустяки без
всякого основания забирать чужие вещи.
Зофи звонко расхохоталась, Пагель громко откашлялся, а лесничий
покраснел до корней волос, глаза у него стали маленькими и тусклыми. Но он
молчал.
- Фамилии наши вам известны, вы могли донести, что мы купаемся там, где
запрещено. Сомнения в том, что мы уплатим любой полагающийся штраф,
возникнуть не могло, зачем же реквизировать одежду?
Все трое молча смотрели на одного. Лесничий ерзал на месте, он
порывался что-то сказать. Потом снова бросил взгляд на близкую опушку. Он
было привстал, но на пути к спасительному прибежищу находилась нога
молодого Пагеля, лесничий опять сел.
- Господин лесничий Книбуш, - сказал фон Штудман все тем же любезным,
терпеливым тоном, словно втолковывая что-то упрямому ребенку, - вы не
хотите откровенно поговорить с нами? Видите ли, если вы не разъясните нам
в чем тут дело, мы все вместе отправимся к тайному советнику фон Тешову. Я
расскажу, как мы вас здесь застали, и тогда-то мы уж услышим, что все это
значит.
Фон Штудман замолчал, лесничий опустил голову, его лица не было видно.
- Если же вы скажете всю правду, даю вам честное слово, что это
останется между нами. Я думаю, я могу обещать и за вас, фройляйн Зофи, не
так ли? - Зофи кивнула. - Мы вам даже поможем как-нибудь прилично выйти из
положения...
Лесничий поднял голову, он встал. В глазах у него стояли слезы, и пока
он говорил, слезы капали и скатывались в бороду. И снова и снова
навертывались слезы, прозрачные и светлые, и беззвучно бежали из глаз
старика, не мешая ему говорить: старческие, стариковские слезы, которые
бегут сами собой.
- К сожалению, господа, - сказал Книбуш, - помочь мне никто не может. Я
ведь понимаю, что вы со мной по-хорошему, и я вам признателен и за честное
слово и за молчание. Только я конченый человек. Стар стал, а когда человек
стар, ничто у него не ладится. Ничего-то больше нет - все, что прежде
радовало, ушло... Я тут поймал самого вредного браконьера, Беймера, и
скажу вам правду: я здесь совершенно ни при чем, он просто свалился с
велосипеда на камень и потерял сознание. Что пришлось с ним бороться, это
я выдумал, чтобы похвалиться... Я хотел всех перехитрить, но где уж
старому человеку хитрить, стар стал... и все тут...
Все притихли, а молодые люди - Зофи и Вольфганг - уставились в землю.
Им было стыдно за плачущего старика, который, не стыдясь, выворачивал
наизнанку свою душу. Но фон Штудман не спускал внимательных карих глаз с
Книбуша и время от времени кивал головой.
- Да, господа, - продолжал лесничий, - и вот теперь в суде они вьют мне
веревку, потому что Беймер лежит в жару, и выручить меня может только
господин тайный советник. Если я не исполню его приказания, он не станет
меня выручать и даже прогонит со двора, а куда же мне тогда с больной
женой?..
Лесничий как будто совсем забыл, о чем он говорит, но от пристального
взгляда Штудмана опомнился и продолжал:
- Ну так вот, сегодня после обеда звонит он мне и говорит, приезжие
господа пошли, мол, купаться, и чтоб я забрал их одежду, не то он не
станет меня выгораживать. Только вот Фикен была тут и помешала, а почему
он так зол на вас, я не знаю, об этом он даже не заикнулся.
Он опять умолк и с безутешным видом уставился в пространство.
- Послушайте, господин Книбуш, а других прудов здесь нет? - спросил
Штудман. - Мы ведь могли пойти и не сюда.
Лесничий подумал. Он оживился, в нем вспыхнул луч надежды.
- В эту сторону вряд ли, - сказал он в раздумье. - Здесь кругом только
лес да песок.
- А Бирнбаум? - подсказала Зофи.
- Верно, к бирнбаумским прудам вы могли пойти. Но тогда вам нельзя
возвращаться домой до семи, туда далеко. Вы ведь не захотите сидеть так
долго в лесу?
- Ну конечно, захотим, - любезно согласился Штудман. - Работники
покормят разок без нас.
- В таком случае очень вам, господа, признателен, - сказал лесничий, и
слезы его иссякли. - Вы хотите со мной, стариком, по-хорошему. Только вряд
ли это поможет. Надо бы вернуться домой с настоящей победой, но где уж
мне, старику... Никогда молодому человеку не понять, каково на душе у
старика.
Он еще минутку постоял, погруженный в свои мысли, потом опомнился и еще
раз повторил:
- Ну, а так благодаря вашей доброте хоть не выйдет, что я оплошал.
Он приподнял шляпу и ушел.
Штудман минутку смотрел ему вслед, затем крикнул:
- Погодите, господин Книбуш, я вас немного провожу!
И он побежал за ним, босиком, в трусах, не щадя свои чрезвычайно нежные
ноги. Но ежели ты настоящая нянька, ты забываешь о том, что болят твои
собственные ноги, когда видишь, что болит душа у человека, нуждающегося в
утешении.
Итак, Зофи и молодой Пагель остались вдвоем и занялись приятной
беседой, сперва о лесничем Книбуше, а затем о жатве. И так как сегодня
Зофи замечательно отдохнула и была довольна и счастлива, то ей совсем не
приходило в голову поражать молодого Пагеля своими светскими манерами, а
тем более строить ему глазки. Вольфганг же все снова и снова удивлялся,
какое ложное мнение составил он в поезде об этой славной рассудительной
девушке, и он уже склонен был винить во всем свои глаза - глаза берлинца.
...А вот про жатву ее отец, старик Ковалевский, говорил, будто в Нейлоэ
упущены по меньшей мере три недели, и будто им нипочем не справиться, если
не подоспеют на подмогу здоровые работники, и будто никто в деревне не
понимает, почему ротмистр не вытребует уборочной команды из Мейенбурга.
Дай им вволю еды и курева, так не найти людей усерднее и покладистее.
Только ротмистру нельзя терять времени, кругом во всех имениях уже
работают такие команды, и тюрьма скоро опустеет. Это отец говорит, сама
она ничего в этом не понимает, да и попала она сюда только на днях. Просто
ей жалко богатого урожая...
Пагель нашел, что все это резонно, и нашел замечательным, что эта
девушка беспокоится об урожае, ведь в сущности какое дело берлинской
горничной до урожая? Он решил сегодня же вечером потолковать со Штудманом.
Но так как Штудман все еще не возвращался, они еще раз полезли в воду.
Тут Пагель убедился, что Зофи отлично плавает и что ему придется
приналечь, не то он за ней не угонится. Зато он мог показать ей что-то
новое, новый стиль плавания, который как раз входил в моду в Берлине и
назывался "кролем". Молодому человеку всегда лестно, если он делает
что-нибудь чуточку лучше, чем девушка; а если он вдобавок может
чему-нибудь научить девушку, то находит ее милой и в высшей степени
симпатичной.
И Зофи тоже была вполне довольна своим бескорыстным тренером, поведение
которого в другое время сочла бы просто оскорбительным; итак, когда из
лесу вынырнул, наконец, задумчиво ковыляющий Штудман, оба были уже лучшими
друзьями.
- Да, - сказал Штудман и, бросив взгляд на обоих, сел на траву и
закурил. - Да! Ну и чудны дела твои господи! Вместо хлеба земля родит
страх, и этим страхом заражены все. Поколение, взращенное страхом, Пагель!
Как я уже предполагал сегодня, мир полей - иллюзия, и кому-то не терпится
как можно скорее дать нам это понять...
- Опять, верно, старый сморчок наболтал и насплетничал с три короба? -
сказала Зофи весьма презрительно. - На вас это, может, еще действует, а мы
уже давно не обращаем внимания на его трепотню.
- Нет, фройляйн Зофи, - возразил фон Штудман. - К сожалению, старик не
болтал. Я предпочел бы, чтобы он был поразговорчивее, здесь, видно,
творятся странные вещи. Со временем я еще до всего этого докопаюсь. Но об
одном, Пагель, прошу вас: когда встретите старика, будьте с ним
поласковее. А если можете ему в чем помочь, помогите. Конечно, он старая
пуганая ворона, тут фройляйн Зофи права, но когда с корабля радируют SOS,
тогда идут на помощь, не спрашивая о грузе.
- Господи боже мой, никогда бы не поверила, что у лесничего Книбуша
будет два таких заступника (ибо Пагель одобрительно кивнул на слова
Штудмана), - съязвила Зофи. - Заслужить этого он, разумеется, не заслужил.
Этакий пронырливый подлиза и сплетник.
- Ну, - сказал Штудман, - а кто же, собственно, здесь что-нибудь
заслужил? Я заведомо не заслужил, Пагель, думаю, тоже, и вы, фройляйн
Зофи, при всей вашей рассудительности и порядочности, вы, верно, тоже не
заслужили особого вознаграждения?
Тут Зофи покраснела, почувствовав шпильку там, где ее не было.
- Ну, хорошо. Я хотел с вами, собственно, поговорить, фройляйн Зофи, по
поводу порубщиков, не мигнете ли вы нам при случае. Он, знаете, так
волнуется из-за порубщиков, говорит, они ходят целыми ватагами, а он один
против них бессилен.
- Какое мне дело до порубщиков! - возмутилась Зофи. - Я не доносчица.
- Я подумал, фройляйн Зофи, - сказал Штудман, словно не расслышав, -
что вам в деревне виднее, чем нам в именье, когда выступает такая ватага.
- Я не доносчица! - опять вспылила Зофи. - Я бедняков не выслеживаю.
- Воровство остается воровством, - стоял на своем Штудман. - Доносчик
звучит нехорошо, но кто укажет на вора, не предатель и не доносчик.
Надеюсь, - продолжал он убеждать ее, - вы интересуетесь имением,
принимаете близко к сердцу его процветание. Да и отец ваш занимает тоже в
некотором роде промежуточное положение. Ему тоже иногда приходится
докладывать, кто плохо работал, но это еще не значит, что он доносчик. В
конце концов вы отлично чувствовали себя в купе с ротмистром и сейчас
отлично чувствуете себя с нами - надо решить, к кому ты себя
причисляешь...
Зофи подперла голову рукой и задумчиво поглядела сперва на Штудмана,
потом на Пагеля. Однако из этого еще совершенно не было ясно, слышала ли
она с умыслом сказанные слова Штудмана; казалось, она над чем-то
задумалась. Наконец она отозвалась:
- В деревне меня уже не считают за свою, едва ли я что-нибудь узнаю.
Пожалуй, все же попробую.
- Ну вот и отлично, - сказал Штудман и поднялся. - Будете помнить о
нас, и на том спасибо. Остальное приложится. А сейчас, если вы ничего не
имеете против, давайте окунемся еще раз. Ноги у меня в плачевном
состоянии, мне хотелось бы немного их охладить перед тем, как пускаться в
обратный путь. Тем временем и положенный срок пройдет, и мы сможем
спокойно вернуться домой. А вы, фройляйн Зофи, дорогой нам о
бирнбаумовских прудах расскажете. Я подозреваю, что старый барин не
поверит на слово своему лесничему, а захочет и нас пощупать. Чего доброго,
еще здесь вынырнет...
И Штудман бросил подозрительный взгляд на опушку.
7. ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК НАХОДИТ КАРТИНКИ
Опасения Штудмана, как бы тайный советник не вынырнул собственной
персоной у рачьих прудов, были напрасны. Он еще недооценивал фон Тешова.
Пакостить втихомолку тот любил, но делать открытые пакости он предоставлял
своим служащим. К рачьим прудам, где сегодня после полудня ожидался
скандал, его бы не притащить и силой. Вместо того он прогуливался по
деревне Нейлоэ, спокойный и благосклонный, останавливался то с тем, то с
другим, беседовал, расспрашивал и вообще держал себя владетельной особой
среди своих подданных. Ничуть не хуже старого Элиаса, три часа тому назад
прогуливавшегося по имению.
Тайный советник не любил действовать наобум, поэтому, болтаясь по
деревне в приятном, праздничном настроении, он все время раздумывал, что
бы такое мог замышлять староста Гаазе. Обязательно надо выведать, что
староста имеет против лесничего Книбуша, почему он дал о нем такой
нелестный отзыв. "Когда знаешь не все, ничего не знаешь", - говаривал он
всю свою жизнь, а от фройляйн Кукгоф ему не раз приходилось слышать, что
нет такого вонючего навоза, на котором умелый человек не вырастил бы
прекраснейших огурцов.
Но он не мог придумать ни малейшего предлога, чтобы пойти к старосте, и
уже начинал раздражаться, как вдруг у самой деревенской площади, как раз
там, где отходит дорога на погост, он увидел старую Лееге. Старая Лееге
была древней старухой; раньше, пока еще хватало сил работать, она работала
в именье, а ее, ныне давно уже покойный, муж выколачивал себе на хлеб то в
приходе могильщиком, то в лесу дровосеком. Но это было давно, и старуха
Лееге вот уже десять лет, с тех пор как последний внук переселился в
Америку, ютилась в ветхой хибарке у кладбищенской ограды. Она была с
придурью, но все боялись ее: толковали, будто она может напустить порчу на
скотину. Одно было достоверно известно - она умела заговаривать рожу и
бородавки.
Старый тайный советник недолюбливал старух; не мог он отделаться от
такого охотничьего суеверия - и поэтому, увидя старуху Лееге, поспешил
ретироваться. Но она уже высмотрела его своими черными и острыми мышиными
глазками, быстро перешла через деревенскую площадь прямо ему наперерез,
загородила дорогу и начала гнусаво скулить и плакаться на худую крышу,
через которую в последний раз дождь прошел весь целиком, как сквозь
решето.
- Это меня не касается, Лееге! - крикнул тайный советник ей в самое
ухо. - Ступай к старосте. Это дело общины, а не помещика.
Но от старухи Лееге было не так-то легко отвязаться; она была твердо
убеждена, что господин фон Тешов ее господин и ответственен за то, как ей
живется, совершенно так же, как тридцать - сорок лет тому назад, и потому
старуха Лееге не тронулась с места. Она завыла на всю площадь, скуля и
причитая, и тайный советник был очень огорчен всей этой историей. Но
подумав, что плохой предлог все же лучше, чем совсем никакой (в самом
деле, почему бы ему не поговорить со старостой Гаазе о худой крыше бедной
старухи, бывшей когда-то работницей в имении), он смягчился и пошел с ней
на живодерню, ибо так называлось место, где жила Лееге.
- Ну, а из внуков никто не пишет? - спросил он, чтобы развязаться с
крышей, о которой он уже все узнал: течет спереди, сзади и по коньку.
Старуха Лееге ласково захныкала:
- Пишут внуки и картиночки тоже присылают.
- Ну, что же они пишут и как им там за морем живется?
Да вот что они пишут, этого она сказать не может, старый кот разбил ее
очки еще летошний год; вот если этот год будет урожай на ягоды, пожалуй,
хватит на новые очки!
А почему она не попросит кого-нибудь прочитать письма?
Нет, этого нипочем нельзя, а вдруг там прописано, что внукам живется
плохо, сейчас же по всей деревне раззвонят, а чтобы о внуках трепались,
она не хочет. Можно и обождать с письмами, пока у нее новые очки будут.
Неужто же они так-таки ничего не посылают старой бабке, ну там сколько
ни на есть деньжат или посылочку?
Еще бы, посылают, красивые пестрые картиночки посылают; а с едой,
верно, там, у индейцев, не очень-то!
Они подошли к ветхой хибарке, притулившейся на живодерне под елями и
казавшейся настоящим колдуньиным жильем, страшным, как в сказках. Тайный
советник осмотрел под жалобное причитание старухи расползшуюся от
ветхости, замшелую, развалившуюся крышу и сзади, и спереди, и по коньку.
Но тайный советник вдруг стал человеком дотошным и уже не спешил
отделаться от старухи. Ибо настоящая лиса чует гуся в целом возу соломы.
Итак, он толкнул дверь и вошел в ветхую лачугу, потому что он что-то чуял
носом. Внутри дом под елями на живодерне был ничуть не лучше, чем снаружи,
ни дать ни взять свиной хлев, да еще вопрос, не подохнут ли в таком хлеве
свиньи: все запакощено и загажено.
Но теперь тайного советника не беспокоили ни грязь, ни вонь, ни
лохмотья, ни нищенский скарб, - он зорко оглядывал все своими старческими
хитрыми глазами, и вот он уже увидел то, что искал - старую фотографию на
стене, а за фотографией что-то засунуто.
- Да, это Эрнстель, - захныкала старуха. - Он переселился последним,
как раз в начале тринадцатого года, еще до войны...
- А это одна из тех картиночек, что тебе присылает Эрнст, да? У тебя
еще такие есть?
Есть, есть у нее еще такие, несколько штук осталось в письмах и по краю
кухонного шкафа налеплены.
- Слушай-ка, Лееге, - сказал тайный советник. - Новую крышу ты
получишь, это я тебе обещаю. Хочешь козу? Тоже получишь. И еды досыта. И
очки тоже. И топливо...
Старуха вытянула вперед обе руки, словно отодвигая обратно к тайному
советнику все это изобилие даров, и принялась превозносить своего доброго,
старого барина...
Но тайный советник торопился.
- Сиди здесь и никуда не уходи, Лееге, не позже как через полчаса я
вернусь вместе со старостой, может быть, и пастора приведу, а ты не
трогайся с места и картиночки ни одной не отдавай...
Старуха Лееге клялась и божилась, что не тронется с места.
И все было сделано правильно и по закону; с тайным советником пришли
пастор и староста и произвели обыск, а старуха Лееге только диву давалась
на троих господ, которые так усердно перевертывали и перетряхивали ее
скарб. Даже ее теплые чулки вывернули наизнанку, староста вытряхнул солому
из тюфяка - и все это в поисках радужных картинок.
Старуха Лееге ничего не понимала, и сколько они ни трубили ей в уши,
что это "настоящие" деньги, золото, валюта, а те деньги - дерьмо, обман,
навоз, - ей все же казалось, будто трое почтенных господ: помещик,
представитель духовенства и представитель общины - превратились в малых
ребят и ищут у нее в лачуге пасхальные яйца.
Тайный советник фон Тешов чувствовал себя как рыба в воде и только
время от времени возмущался и отпускал замечания, вроде того, что ему,
старику, пришлось вмешаться и позаботиться о своей бывшей работнице, для
которой он по закону ничего не обязан делать, а вот господин староста, по
самой своей должности обязанный заботиться о местной бедноте, и господин
пастор, по слову божьему обязанный заботиться о своих прихожанах, сидели и
в ус не дули, и старуха, при всем своем богатстве, чуть не захлебнулась от
дождя и чуть не подохла с голода.
Староста, да и пастор возражали на эти неоднократные колкости как могли
- то есть отмалчивались, и как только было установлено и занесено в
протокол, что капитал старухи составляет двести восемьдесят пять долларов,
пастор поспешил уйти: ведь дело в надежных руках. Староста взял бумажки и
обещал старухе завтра же прислать за картиночки кровельщика. И корзину с
едой. И козу, ну, само собой и козу, Лееге. И новые очки, ладно, ладно,
Лееге...
И оба - тайный советник и староста - медленно пошли с живодерни, мимо
погоста, к деревне, а у них за спиной постепенно замирало благодарное
хныканье Лееге.
- Что же вы будете делать с деньгами, Гаазе? - спросил тайный советник.
- Н-да, господин тайный советник, это такая штука, ну, да утро вечера
мудренее.
- Помнится, я где-то читал, что валюту надо сдавать в банк, -
позондировал почву тайный советник. - Но, возможно, это и не так.
- Н-да, господин тайный советник, если я сдам в банк, то получу кучу
денег, а если через неделю старухе Лееге захочется пакетик кофе, мне
придется сказать: деньги уже все, Лееге.
- Жаль мне старуху, Гаазе.
- Н-да, господин тайный советник, мне ее от души жаль.
- Но раз есть такое постановление, ничего не поделаешь.
- А может, и не совсем такое, вы могли считаться, господин тайный
советник.
- Ну, разумеется, мог. В газетах столько всего понапечатано.
Оба в раздумье продолжали свой путь - длинный, сухой староста с
морщинистой, мятой физиономией и приземистый плотный тайный советник с
пунцовой физиономией - но свои морщины есть и на ней.
- Да тут еще горячая пора, уборка, - снова завел разговор староста, -
кому есть время ехать во Франкфурт менять в банке деньги? А я должен дать
кровельщику, и за солому заплатить, и за козу - ведь долларами нельзя.
Во-первых, пойдут всякие толки, а потом я и права не имею.
- Значит, надо разменять у кого-то деньги, пока недосуг их сдавать, -
высказал свое мнение тайный советник.
- Н-да, - задумчиво отозвался староста. - Вот это-то я и соображаю. Да
только у кого во время уборки столько свободных денег?
- Помнится, у меня в несгораемом шкафу еще кое-что есть. Я погляжу,
Гаазе, и сегодня вечерком дам вам ответ.
- Я вчера отмолотился, - сказал староста, тоже зондируя почву, - и
думаю завтра свезти хлеб. Да только, господин тайный советник, послезавтра
я должен вернуть деньги вашему лесничему...
Тайный советник как воды в рот набрал.
- Может, лесничий и подождал бы денька два? Может, опять дождливый день
выдастся, опять бы обмолотились.
- Никак в толк не возьму, - ответил наконец тайный советник, -
простите, Гаазе, я, верно, оглох на оба уха, но я никак в толк не возьму.
Это уж не по книбушевской ли закладной в десять тысяч марок мирного
времени?
Староста прикусил язык. Потом сказал ворчливо:
- Я тоже, господин тайный советник, никак в толк не возьму, но ваш
Книбуш стреляный воробей, он надул меня, и теперь я не могу выкупить у
него закладную и должен давать ему сорок центнеров ржи ежегодных
процентов. Вот куда уйдет завтра рожь...
- Ах, дети, дети! - ухмыльнулся старый барин, чрезвычайно обрадованный,
что кто-то опять влип (ибо ничего он так не уважал, как надувательство,
обман и затрещины!). - Ах, дети, дети, ну и дела у вас... Теперь я
понимаю, почему франкфуртский следователь так плохо отзывается о
Книбуше...
- Я написал только правду!.. - запальчиво крикнул староста.
- Ну конечно, а как же иначе? - сказал старый тайный советник, очень
довольный. - Всегда по правде, по порядку и по закону! Ну, да об этом мы
побеседуем еще сегодня вечерком. Я зайду к вам - принесу деньги, чтобы вы
могли обменять доллары, потому что ваших денег за рожь на все не хватит. Я
вас, Гаазе, охотно выручу. А попаду как-нибудь во Франкфурт, сдам свои
доллары, и вы, когда туда попадете, сдадите свои - господа в Берлине могут
и подождать. И лесничий Книбуш тоже может подождать, об этом я позабочусь,
положитесь на меня. Ну и хитрый же пес, старик Книбуш, околпачил мужика,
никогда бы не поверил, что он на это способен. Ну, вы мне сегодня вечерком
расскажете...
- Сегодня доллар стоит миллион сто тысяч марок, - так и менять будем? -
задумчиво спросил староста.
- Разумеется, - сказал тайный советник. - А то как же еще?
- А если он завтра подымется? Тогда я сяду на мель со всей этой кучей
денег и ничего не смогу ей на них купить!
- Ну, некоторое время вы все-таки сможете покупать, да и вообще купите
немножко про запас. Ну, а кончатся деньги, что поделаешь, кончились. Приди
кто другой и заметь картиночки на стене, ей бы и вовсе ничего не
досталось. Да потом мы ведь читали письма, внук ежемесячно посылает ей
десять долларов, а к рождению и к рождеству еще двадцать долларов сверх
того, - вот и опять кое-что набежит. У старухи Лееге во всю жизнь столько
не было!
- Только бы никто не проболтался, не то разговору не оберешься.
- Да кому же болтать, Гаазе? Пастор будет держать язык за зубами. Он
скомпрометирован. И мы оба тоже болтать не станем. А до старухи ничего не
дошло, она небось думает, бог над ней смилостивился, да если она и будет
болтать, никто не поймет. А если кто и поймет, пусть попробует сказать,
что тайный коммерции советник Хорст-Гейнц фон Тешов мошенничает.
Доллары-то мы сдадим, это решено, Гаазе, так ведь?
- Обязательно, господин тайный советник, как только попаду во
Франкфурт, - заявил староста.
На том они и расстались, староста был не очень доволен, он охотнее
обстряпал бы дельце с долларами сам, но он знал, что чем жирнее свинья,
тем громче требует она корму.
Зато тайный советник был вполне доволен, он не только узнал то, что
хотел, но к тому же еще сделал выгодное дело. Как бы ни был богат человек,
ему все мало. А Книбуш был очень удивлен тем, что его сердитый хозяин так
равнодушно выслушал доклад о неудачном походе к рачьим прудам. Но еще
более удивило его, что господин фон Тешов уже знал, как тогда было улажено
дело с закладной, и выступил даже ходатаем за старосту, прося отсрочить
платеж на две недели. Книбуш легко согласился, но тем упорнее молчал он на
все попытки тайного советника выведать, чем мог он побудить Гаазе пойти на
такую неслыханную уступку.
Лесничий стоял на своем, клялся и божился, и по мере того как он
говорил, его выцветшие голубые глаза становились все более голубыми и
честными, он уверял, что староста - сама честность и только потому, что он
честный и порядочный человек, а не по чему иному он поступил по
справедливости.
- В сущности мне следовало бы получить шестьдесят центнеров, господин
тайный советник, но я тоже не такой человек, совсем как староста...
- Книбуш! - воскликнул тайный советник с возмущением. - Горбатого
только могила исправит! Где дело коснется денег, там честность побоку - и
вдруг вы оба, старые пройдохи, хотите...
Но он так ничего и не добился, лесничий стоял на своем! Пот выступил у
него на лбу, а в голосе было столько искренности и простодушия, что за
десять верст против ветра несло от него враньем и ложью, но он стоял на
своем. И надо сказать, что Книбуш, верой и правдой служивший своему
хозяину и ни в чем ему не перечивший, никогда не внушал господину фон
Тешову такого уважения, как Книбуш, вравший ему теперь без зазрения
совести.
- Ишь ты! - сказал тайный советник, оставшись один. - Книбуш упирается.
Не беда, чего не расскажет один, выболтает другой - голову дам на
отсечение, что сегодня вечером выведаю все у старосты.
Но тут тайный советник ошибся: староста молчал так же упорно, как и
лесничий, и это очень удивило господина фон Тешова и навело его на
размышления. Ничего подобного прежде не бывало.
Голову он, однако, на отсечение не дал - он не привык так легко сдавать
свои позиции.
8. ПАГЕЛЬ НАХОДИТ ПИСЬМО
У дверей приказчичьего домика, где под самой крышей жила фройляйн Зофи
Ковалевская, Штудман и Пагель расстались со своей спутницей, и, к
удивлению всей деревни, подозрительные берлинские господа не просто
кивнули ей, как это принято при прощании с дочерью работника. Нет, они
подали ей руку по всем правилам, точно она настоящая дама, а тот, что
постарше, тот, у которого голова яйцом, Дудман, снял даже фуражку. Тот,
что помоложе, фуражки не снял по той простой причине, что ее у него не
было.
Отныне восхищение пестрой и радужной бабочкой Зофи, вылупившейся из
невзрачной куколки, возросло безгранично. Это церемонное прощание возымело
свое действие, завершив то, чему положили начало большущий чемодан и
платья (а также возвращение домой вместе с ротмистром). Матери уже не
должны были внушать своим оболтусам: "Смотрите, с ней рукам волю не
давайте. Зофи теперь настоящая дама!" Те и сами понимали, и Зофи
Ковалевская была так же избавлена от их ухаживаний, как и барышня из
господского дома. Никому не хотелось иметь дело с берлинцами, да к тому же
еще, возможно, шпиками.
А берлинские господа, весело болтая, пошли дальше, даже не подозревая,
что потрудились над изоляцией своей опасной противницы от ее односельчан.
Они заглянули на скотный двор, а потом пошли в контору. На письменном
столе в конторе стыл ужин, а в дверях конторы молча стоял со скучающим
видом лакей Редер. Но теперь он открыл рот и доложил, что барыня просят
господина фон Штудмана зайти к ней без четверти семь.
Штудман посмотрел на часы, констатировал, что уже четверть восьмого, и
вопросительно посмотрел на лакея Редера. Но тот не изменил выражения лица
и не проронил ни звука.
- Ну-с, Пагель, я иду, - сказал фон Штудман. - Не ждите с ужином,
начинайте без меня.
С этими словами он поспешно вышел, лакей Редер неторопливо последовал
за ним, и Вольфганг Пагель остался один в конторе. Но он не приступал к
ужину, он шагал из угла в угол по опрятной, блестевшей чистотой конторе, с
удовольствием покуривал сигарету и время от времени глядел через широко
открытые окна конторы в радостный, по-летнему зеленеющий, наполненный
птичьим гомоном парк.
Как и свойственно молодежи, он не думал о своем душевном состоянии. Он
просто шагал из угла в угол, куря и переходя из света в тень. Ничто его не
тяготило, ничего он не желал - если бы он подумал о своем душевном
состоянии и захотел бы определить его двумя словами, он сказал бы: "Я
почти счастлив".
Может быть, при более внимательном анализе он обнаружил бы чуть
заметное чувство пустоты, вроде того, какое испытывают выздоравливающие,
справившиеся с опасной для жизни болезнью и еще не вполне включившиеся в
ряды живущих. Он избавился от страшной опасности, пред ним еще не стояло
новой задачи, он еще не вполне принадлежал жизни. Таинственная сила,
которой было угодно, чтобы он выздоровел, направляла его действия, а еще
больше - мысли. В противоположность Штудману его интересовали не скрытые
пружины явлений, его интересовала сейчас только их внешняя сторона. Он
инстинктивно ограждал себя от всяких забот. Не изучал арендных договоров и
не сокрушался о высокой арендной плате; находил, что господин фон Тешов -
веселый старый бородач, и знать ничего не хотел о коварстве и темных
происках. Его вполне удовлетворяли простые, осязаемые задачи, которые
ставила жизнь: выезд в поле, уборка ржи, ночью - глубокий сон без
сновидений после сильной физической усталости. Он был беззаботен, как
выздоравливающий, безмятежен, как выздоравливающий, и, как
выздоравливающий, все еще чувствовал, не отдавая себе в том отчета,
страшное дыхание той пасти, из которой едва спасся.
(Не сейчас, а много позднее напишет он матери, а может быть, и Петре.
Сейчас - только покой.)
Довольный, ни о чем не думая, шагает он из угла в угол, докурит
сигарету, чуточку посвистит. Завтра с утра опять будут возить рожь -
превосходно! Конечно, можно бы возить и сегодня, как повсюду в соседних
имениях, но говорят, старая владелица в замке (он еще не удостоился ее
увидеть), против работы по воскресным дням. Отлично. У Штудмана какие-то
планы на сегодняшний вечер; какие - ему, Пагелю, еще неизвестно, но уж,
конечно, приятные. Все здесь приятно. Очевидно, Штудман скоро вернется от
фрау фон Праквиц, Вольфганга тяготит одиночество. Лучше всего чувствует он
себя на людях.
В раздумье остановился он перед сосновой полкой, уставленной длинными
рядами черных переплетенных за год томов - все узаконения и постановления.
Наверху - "Областные ведомости", внизу - "Правительственный вестник
государственных постановлений". Ряд за рядом, том за томом, год за годом
постановляют они, предписывают, угрожают, упорядочивают, наказуют, и так
испокон веков и до второго пришествия, и все же люди все снова и снова
разбивают себе до крови лбы в этом строго упорядоченном мире.
Пагель снял с полки один из самых старых фолиантов. С пожелтевших,
покрытых пятнами листов глядит на него предписание, запрещающее отпускать
для стола больше сотни раков в неделю на слугу или батрака. Он рассмеялся.
В наши дни прогоняют с прудов купающихся и тем самым охраняют раков от
людей; в то время охраняли людей от раков!
Он поставил том на место, несколько пониже его глаз приходится обрез
другого ряда томов областного официоза. Из одного тома торчит уголок
листка. Он взял его двумя пальцами, и вот у него в руках лист бумаги,
настуканный на машинке, исписанный только на четверть. Наморщив лоб, он
читает:
"Мой любимый! Мой самый любимый!! Единственный!!!"
Он бросил взгляд на том, откуда вынул лист. "Областные ведомости" за
1900 год. Пагель успокоенно кивает головой. Усмехнувшись, снова
принимается за чтение Письма. Оно приобрело для него как бы налет старины,
присущий любовным письмам столетней давности, письмам влюбленных, чьи
голоса замолкли, любовь угасла, а сами они лежат в холодных могилах. Он
дочитывает до подписи: "Виолета".
Это необычное имя, до сих пор он встречал его только в книгах. Лишь за
последние дни он слышал его неоднократно, по большей части в
уменьшительной форме - "Вайо". Правда, в некоторых семьях имена переходят
по наследству... Он осторожно проводит пальцем по напечатанному, смотрит
на кончик пальца, на нем легкий лиловый налет: печать свежая.
Он быстро снимает колпак с машинки, преодолевая внутреннее
сопротивление, настукивает слова: "Мой любимый! Мой самый любимый!!
Единственный!!!" (И он слышал когда-то эти слова или похожие. Он не хочет
об этом думать.) Сомнения нет, письмо напечатано на этой машинке.
Напечатано совсем недавно: большое "Е" несколько выпадает из ряда...
Его первое побуждение - разорвать письмо, затем - сунуть его обратно в
том: знать ничего не хочу, ни слышать, ни видеть.
Но затем: погоди, погоди, голубчик! Эта Вайо еще совсем юное существо,
лет шестнадцать, пожалуй, и шестнадцати нет. Не может ей быть
безразличным, что ее письма валяются в конторе. Я обязан...
Пагель прежде всего накрыл пишущую машинку колпаком, затем тщательно
сложил письмо и засунул его во внутренний карман. Не из недоверия к
Штудману. Но он решил сказать о письме, только все хорошенько обдумав.
Может быть, он вообще ничего не скажет, во всяком случае раньше надо все
себе уяснить. Как это неприятно, он охотно бы по-прежнему, ни о чем не
думая, шагал из угла в угол. Но такова жизнь, она не спрашивает, что нам
по душе, а что нет. И вот уже перед ним задача.
Итак, Пагель, обуреваемый думами, опять шагает из угла в угол и курит.
(Только бы Штудман задержался подольше.)
Первый вопрос: действительно ли это письмо - письмо? Нет, это копия
письма на машинке. Второй вопрос: можно ли предположить, что копию снял
сам отправитель? Вернее, отправительница? Очень неправдоподобно!
Во-первых, письмо не из тех, какие печатают на машинке - такого рода
слова, напечатанные на машинке, кажутся ужасно глупыми, а написанные от
руки они вполне приемлемы. Во-вторых, совершенно неправоподобно, чтобы
фройляйн Виолета специально ходила в контору писать свои любовные письма.
В-третьих, она ни в коем случае не стала бы хранить копию в конторе. Да и
вообще разве с таких вещей снимают копии? Вывод: значит, по всем
вероятиям, это - второй экземпляр перепечатанного на машинке письма,
которое отправила кому-то фройляйн Вайо.
Уфф!..
Тема для дальнейшего размышления: где первый экземпляр? Третий вопрос:
можно ли предположить, что перепечатал письмо в двух экземплярах сам
адресат? И тут так же непонятна цель такой перепечатки. Ведь у адресата
есть оригинал! Нет, совершенно ясно: обе копии сделал кто-то третий,
кто-то, не имеющий на то права. Раз это установлено, нетрудно догадаться,
кто это может быть. Человек, имеющий постоянный доступ в контору, иначе он
не мог бы здесь печатать, иначе он ничего бы здесь не хранил. Да, решил
Пагель, сомнения быть не может, только этот противный недоросток Мейер,
которого здесь прозвали Мейер-губан, мог это сделать.
И Пагелю пришло на мысль ночное бегство Мейера, когда тот проснулся с
испуганным криком: "Он меня убьет!" Они со Штудманом тогда решили, что тут
какая-то любовная история, в которой замешана толстощекая, как херувим,
птичница, и ротмистр принял их версию. Значит, ротмистр ничего не
подозревает. Здесь кроется что-то другое, что-то тайное, что-то грозное -
хотя Мейер, конечно, трус и только воображает, будто его кто-то убьет. За
утаенное любовное письмо не убивают так просто!
Итак, остается еще выяснить вопрос, положить ли молча копию письма на
старое место или лучше уничтожить ее, или надо с кем-нибудь поговорить -
хотя бы со Штудманом? А может быть, даже с не по летам пылкой фройляйн
Вайо? Остается еще подумать над тем, что уехавший господин Мейер мог взять
с собой второй экземпляр этой копии. Но в конце концов, что доказывает эта
копия? Каждый может сочинить на машинке такую штуку! Тут не названо ничье
имя, нет никакого указания.
Все же такая копия должна сразить неопытную молоденькую девушку. Но
может быть, Виолета уже знает об утаенном, перепечатанном письме? Адресат
письма должен об этом знать, в противном случае чего бы Мейер тогда ночью
так испугался шороха за окном! "Да, - размышляет Пагель, - если бы точно
знать, что тогда крикнул Мейер: "Он хочет меня убить", или "Он опять хочет
меня убить". Если "опять хочет убить" - значит, господин Мейер уже пытался
прибегнуть к шантажу (такие письма не переписывают из любви к искусству) и
на свою попытку получил довольно решительный ответ, так сказать ответ
вооруженный...
Пагель мучительно старается вспомнить, но, хоть убей, не может сказать,
что крикнул со сна Мейер, в ужасе вско