Ф.Скотт Фицджеральд. Ранний успех
-----------------------------------------------------------------------
Пер. - А.Зверев.
Авт.сб. "Последний магнат. Рассказы. Эссе". М, "Правда", 1990.
OCR & spellcheck by HarryFan, 17 July 2001
-----------------------------------------------------------------------
Эссе
Как раз в этом месяце ровно семнадцать лет назад я бросил работу или,
если хотите, ушел из мира бизнеса. С меня было довольно; пусть рекламная
контора городской железной дороги справляется своими силами. Я бросил
работу, хотя вместо счета в банке у меня были одни обязательства -
денежные долги, отчаяние, расторгнутая помолвка, - и подался домой, в
Сент-Пол, "дописывать роман".
Этот роман, который я начал сочинять в конце войны, когда находился в
армейском лагере, был моей главной ставкой. Подыскав службу в Нью-Йорке, я
его забросил, но всю ту одинокую мою весну он непрерывно напоминал мне о
себе, как протершаяся картонная подошва. А теперь уж было не отвертеться.
Если бы я его не кончил, о моей девушке мне больше нечего было бы и
думать.
На службе, ненавистной мне, я тянул свою лямку, и постепенно из меня
вытравилась вся самоуверенность, которой я обильно запасся в Принстоне и
за время своей ослепительной карьеры адъютанта - самого никудышного во
всей армии. Одинокий, всеми забытый, я только и делал, что убегал
откуда-то: то из ломбарда, где заложил полевой бинокль, то от
благоденствующих приятелей, с которыми я, щеголявший в довоенном костюме,
столкнулся на улице, то из ресторана, где дал официанту на чай последний
четвертак, то из какой-нибудь жизнерадостной, шумной конторы, где
должности приберегали для своих, когда они вернутся с войны.
Даже когда у меня впервые взяли для напечатания рассказ, я не испытал
особого волнения. Датч Маунт работал вместе со мной в отделе рекламы; мы
сидели на службе друг против друга и в один и тот же день получили по
конверту из одной и той же редакции - наши рассказы принял добрый старый
"Смарт сет".
- Мне прислали тридцать, а тебе сколько?
- Тридцать пять.
Но по-настоящему угнетало меня то, что этот рассказ я написал два года
назад, еще студентом, и с тех пор было написано больше десятка новых, а на
них редакторы не откликнулись даже письменным отказом. Значит, в свои
двадцать два года я уже неудачник. На те тридцать долларов я купил
ярко-красный веер из перьев и послал его моей девушке в Алабаму.
Те мои приятели, которые не были влюблены или были помолвлены с
"разумными" девушками, готовыми ждать, настроились трудиться терпеливо и
долго. Мне это не подходило. Я был влюблен в яркокрылую бабочку, и, чтобы
поймать ее, требовалось сплести огромную сеть, придумать ее из головы, а в
голове у меня было пусто, только позвякивали медные монеты, извечная
шарманка бедняков. И вот, когда девушка дала мне отставку, я поехал домой
и дописал свой роман. Тут все разом переменилось; и сейчас я пишу, чтобы
вспомнить, как ветер успеха впервые подул в мои паруса и принес с собой
чарующую дымку. Замечательное это было время, и недолгое - дымка
рассеивается через несколько недель, ну, может быть, через несколько
месяцев, и тогда видишь, что все лучшее уже позади.
Началось это осенью 1919 года, когда я выжал себя до последней капли и
от летнего сидения за письменным столом отупел настолько, что нанялся в
мастерские компании "Норзерн пасифик" ремонтировать крыши вагонов. И вот
однажды пришел почтальон, и я сбежал с работы и носился по улицам,
останавливая автомобили друзей и знакомых, чтобы поскорее сообщить им
поразительную новость - мой роман "По эту сторону рая" принят к изданию.
Почтальон в ту неделю зачастил ко мне, а я разделался с мелкими долгами,
купил себе новый костюм и каждое утро просыпался с ощущением, что мир
несказанно прекрасен и сулит ошеломляющие перспективы.
Пока дожидался выхода книги, из любителя я стал превращаться в
профессионала, а это значит, что вся жизнь человека отныне подчинена
работе, и, как только закончена одна вещь, автоматически начинаешь писать
следующую. Раньше я был просто любителем; в октябре, бродя со своей
девушкой среди надгробий на кладбище южного городка, я ощущал себя
профессионалом и, умиляясь на ее переживания и слова, не забывал, однако,
все заметить, чтобы вставить потом в рассказ, который был у меня в работе,
- он назывался "Ледяной дворец" и был напечатан чуть позже. А в Сент-Поле,
где я проводил рождество, я однажды пожертвовал двумя приглашениями на
вечеринки с танцами, остался дома и писал рассказ. В тот вечер друзья три
раза звонили мне и сообщали, до чего было весело: один местный кутила и
выдумщик нарядился верблюдом и вместе с шофером такси, изображавшим заднюю
половину верблюда, по ошибке явился в дом, куда его не приглашали. В
отчаянии от того, что упустил такое зрелище, я весь следующий день пытался
слепить отрывки рассказа в единое целое.
"Господи, до чего же смешно получилось!"
"Где раздобыл шофера такси? Понятия не имею".
"Надо еще знать этого типа, а то и не поймешь, до чего было смешно".
Я вышел из терпения и сказал:
- От вас толку не добьешься. Вот напишу об этом, будет в десять раз
смешнее.
И написал - за двадцать два часа непрерывной работы. Причем написал
"смешно" - мне ведь уши прожужжали, до чего все вышло смешно. "Спину
верблюда" напечатали и до сих пор иногда включают в сборники
юмористических рассказов.
К весне я опять успел вымотаться; пришлось дать себе небольшую
передышку, и за это время у меня начало складываться новое представление о
жизни в Америке. Недоумения 1919 года рассеялись, вряд ли кто сомневался
теперь насчет того, что произойдет; Америка затевала самый грандиозный,
самый шумный карнавал за всю свою историю, и об этом можно будет писать и
писать. В воздухе уже вовсю пахло золотым бумом с его роскошествами,
бескрайним разгулом, безнадежными попытками старой Америки спастись с
помощью сухого закона. Все сюжеты, которые мне приходили в голову, были
так или иначе трагичны: прелестные юные герои моих романов шли ко дну,
алмазные горы в моих рассказах взлетали на воздух, мои миллионеры были
вроде крестьян Томаса Харди - такие же прекрасные, такие же обреченные. В
действительности подобных драм еще не происходило, но я был твердо
убежден, что жизнь - не тот беззаботный праздник, каким она представляется
поколению, которое шло вслед за моим.
Ибо я оказался на пограничной линии между двумя поколениями, и в этом
заключалось мое преимущество, хотя я и был несколько смущен таким своим
положением. Когда письма начали приходить ко мне пачками - скажем, сотни и
сотни откликов на рассказ о девушке, остригшей свои косы, - я испытал
неловкость: не абсурд ли, что все эти люди пишут именно мне? Впрочем,
поскольку я всегда был не уверен в своих силах, мне приятно было снова
ощутить себя не тем, что ты есть, - на сей раз я был Писатель, как прежде
- Лейтенант. По сути, я перестал быть собой и превратился в писателя,
конечно же, ничуть не больше, чем прежде - в армейского офицера, но людям
не приходило в голову, что перед ними просто маска, скрывающая настоящее
лицо.
За одни и те же три дня я женился, а типография отпечатала "По эту
сторону рая" - мгновенно, как изображают в фильмах.
Когда книга была издана, я впал в маниакальное безумие и депрессию.
Восторг и ярость сменялись во мне поминутно. Многим казалось, что я сам
себя взвинчиваю, и они, может быть, были правы; другие считали, что я
играю комедию, и эти ошибались. Как во сне, я дал интервью, в котором
расписывал, какой я замечательный писатель и каких вершин достиг. Хейвуд
Браун, прямо-таки подкарауливавший любую мою оплошность, просто привел
цитаты из этого интервью, добавив, что я, видимо, весьма самонадеянный
молодой человек; после этого я на какое-то время стал непригоден для
общения. Я пригласил Брауна позавтракать со мной и мягко посетовал на то,
что он живет впустую, ничего не добившись. Ему только что перевалило за
тридцать, а я примерно в это же время написал фразу, которую кое-кто
никогда мне не простит: "Это была увядшая, но все еще привлекательная
женщина двадцати семи лет".
Как во сне, я заявил в издательстве "Скрибнерс", что, по моим
подсчетам, они продадут тысяч двадцать экземпляров романа, не больше, и,
когда все вдоволь насмеялись, услышал в ответ, что для первой книги пять
тысяч - отличная цифра. Двадцать тысяч было распродано чуть ли не в первую
же неделю, но я не усмотрел в этом ничего забавного - так всерьез я к себе
относился.
Вскоре, однако, сладостный сон оборвался, потому что в атаку на мою
книгу устремился Принстон - правда, не студенты, а черная стая окончивших
и преподавателей. Ректор Хиббен мягко, но недвусмысленно корил меня в
своем письме, а когда я попал на вечеринку, где были мои однокашники, они
дружно меня изругали. Вечеринка была довольно веселой и продолжалась в
ярко-голубой машине Гарви Файрстоуна; в разгар веселья, когда я пытался
остановить драку, мне случайно подбили глаз. Газеты изобразили это как
оргию, и, хотя делегация студентов даже обращалась по этому поводу к
университетскому совету попечителей, меня на несколько месяцев исключили
из Принстонского клуба. Мою книгу раскритиковал "Питомец Принстона", и
только у Гауса, декана факультета, нашлось для меня доброе слово. Все это
сопровождалось настолько лицемерной демагогией, что я вышел из себя и на
целых семь лет порвал с Принстоном все связи. А когда прошли эти семь лет,
мне заказали статью о Принстоне, и, принявшись за нее, я понял, что на
самом деле он мне очень дорог и что на общем фоне одна неприятная неделя
значит не так уж много. Но в те дни 1920 года радость успеха, кружившая
мне голову, сильно померкла.
Впрочем, я ведь теперь стал профессионалом, а создать новый мир было
невозможно, если не разделаться со старым. Мало-помалу я научился не
принимать близко к сердцу ни похвалы, ни хулу. Слишком часто мои вещи
нравились публике не тем, что я сам в них ценил, или их хвалили люди, чье
осуждение явилось бы для меня куда более ценной наградой. Ни один
настоящий писатель не полагается на вкусы публики, и со временем
привыкаешь делать свое дело без оглядки на чужой опыт и без страха.
Перелистав старые счета, я увидел, что в 1919 году заработал писательством
800 долларов, а в 1920-м рассказы, права на экранизацию и роман принесли
мне 18000. Мой гонорар за рассказ с тридцати долларов подскочил до тысячи.
Сравнительно с тем, как платили впоследствии, в разгар бума, это не такая
уж большая цифра, но восторг, в который я тогда от нее приходил,
неописуем.
Мечта моя осуществилась быстро, это было и радостью и бременем.
Преждевременный успех внушает почти мистическую веру в судьбу и
соответственно - недоверие к усилиям воли; и тут можно дойти до самообмана
вроде наполеоновского. Человек, который всего добился смолоду, убежден,
что смог проявить силу воли лишь потому, что ему светила его звезда. Если
утвердиться удается только годам к тридцати, воле и судьбе придается
равное значение, а если к сорока - все, как правило, приписывается одной
только силе воли. Как было на самом деле, понимаешь, когда тебя потреплют
штормы.
Ну, а радостью, которую приносит ранний успех, становится убеждение,
что жизнь полна романтики. Человек остается молодым в лучшем смысле этого
слова. Когда я мог считать достигнутыми главные свои цели - любовь и
деньги, когда прошло первое опьянение непрочной славой, передо мной
оказались целые годы, которые я был волен растрачивать и о которых, по
совести, не жалею, - годы, проведенные в поисках непрерывающегося
карнавала у моря. Как-то в середине 20-х годов я ехал в автомобиле в
сумерки по верхнему приморскому шоссе и в волнах подо мной подрагивала,
отражаясь, вся Французская Ривьера. Вдали уже зажглись огни Монте-Карло; и
хотя сезон кончился, великие князья разъехались, игорные залы опустели, а
живший со мною в одном отеле Э.Филлипс Оппенхайм был просто работящий
толстяк, весь день проводивший в халате, самое это слово, "Монте-Карло",
заключало в себе непреходящее очарование, настолько властное, что я
невольно остановил машину и, как китаец, стал покачивать головой,
приговаривая: "Горе мне, горе!" Но смотрел я не на Монте-Карло. Я
всматривался в душу того молодого человека, который не так давно слонялся
по нью-йоркским улицам в башмаках на картонной подошве. Я снова им стал;
на какой-то миг мне удалось приобщиться к его мечтам, хотя я теперь
разучился мечтать. И до сих пор мне порой удается подстеречь его, застать
его врасплох осенним нью-йоркским утром или весной, под вечер, в Каролине,
когда так тихо, что слышишь, как лает собака в соседнем округе. Но никогда
уже не бывает так, как в ту недолгую пору, когда он и я были одно, когда
вера в будущее и смутная тоска о прошедшем сливались в неповторимое чудо и
жизнь на самом деле становилась сказкой.
Октябрь 1937
Last-modified: Tue, 17 Jul 2001 16:33:39 GMT