Любоваться ею, - сказал граф. - Хранить ее у себя в кабинете и
ласкать ее формы. Это одновременно и музыкальный инструмент, и предмет
искусства, и нечто живое. Она сравнима по красоте со статуей, но обладает
еще и голосом. Послушайте...
Он коснулся струн. Раздался сладостный звук и тихо растаял в воздухе.
- Очень по-восточному, - сказала госпожа де Н...
- Это был любимый инструмент султанов.
Он положил лютню на рабочий стол. Отныне он стал проводить немало
времени в кабинете, сидя в кресле и с каким-то завороженным страхом
разглядывая инструмент. Он боролся с ощущением растущей пустоты у себя в
руках, со смутной и одновременно деспотической жадностью, с потребностью
прикасаться, разбрызгивать, мять, и мало-помалу все его естество начинало
требовать - чего именно, он не знал, - и требовать властно, почти
капризно; кончалось тем, что он вставал и шел прикоснуться к лютне. Он
терял всякое представление о времени и, стоя возле стола, как попало
ударял по струнам своими неуклюжими пальцами.
- Сегодня папа опять не меньше двух часов провел за игрой на лютне, -
объявила Кристель матери.
- Ты называешь это игрой? - сказала младшая сестра. - Он всегда ударяет
по одной и той же струне, извлекая один и тот же звук... С ума можно
сойти!
- И я того же мнения, - заявил Ник. - Его слышно во всем доме, уже
никуда не спрятаться. К тому же я нахожу этот звук абсолютно мерзким...
Будто мяукает мартовская кошка.
- Никола!
Госпожа де Н... в гневе положила вилку.
- Прошу тебя, следи за своей речью. Ты абсолютно невыносим.
- Это все, чему его научили в Оксфорде, - сказала младшая сестра.
- Во всяком случае, с тех пор, как он купил этот проклятый инструмент,
нет никакой возможности работать, - сказал Ник. - Мне нужно готовиться к
экзамену. Даже когда ничего не слышно, знаешь, что вот-вот раздастся это
ужасное мяуканье, и все время ждешь этого с содроганием.
- Я же вам говорила, что отец - нераскрывшийся художник, - сказала
Кристель.
- Если бы он и в самом деле что-нибудь играл, - проворчал Ник. - Так
нет, всегда одна и та же нота.
- Ему бы следовало брать уроки, - подвела черту Кристель.
Странная вещь, но в тот же день граф сообщил жене о своем желании брать
уроки игры на лютне.
- Шутка ли, держать в руках инструмент, из которого можно извлечь такое
богатство мелодий, и быть не в состоянии сделать это, - сказал он. -
Всегда ограничиваться одной-единственной нотой, это слишком монотонно.
Дети жалуются, и они правы. Я попрошу Ахмеда, чтобы он порекомендовал мне
кого-нибудь.
Ахмед играл во внутреннем дворике в трик-трак со своим соседом, когда в
магазин вошел граф. Было в его лице, в его поведении нечто такое, отчего
по спине пресыщенного антиквара пробежала сладостная дрожь предвкушения. У
дипломата был чрезвычайно важный, даже строгий вид со следами гнева во
взгляде и в складке плотно сжатых губ; с какой-то странной решимостью,
почти с вызовом он держал в руке трость. В его манерах Ахмед узнал даже то
чувство собственного превосходства, с каким младшие чиновники посольств
обычно разговаривали с тем, кто был для них всего лишь базарным торговцем:
он с трудом подавил улыбку, когда граф, не отвечая на его приветствие,
заговорил с ним сухо и резко.
- Тот музыкальный инструмент, что я купил у вас на днях... Как он там
называется...
- Уд, Ваше превосходительство, - отозвался Ахмед, - аль уд...
- Да-да, совершенно верно. Так вот, представьте себе, дети от него без
ума... Возможно, я удивлю вас, если скажу, что моя жена сама...
Ахмед ждал, вскинув брови, с неподвижным лицом, зажав в своем пухлом
кулаке мухобойку.
- Словом, они все хотят научиться играть на инструменте. Дома только об
этом и говорят. Я обещал им, что узнаю, не можете ли вы найти нам учителя.
- Учителя игры на лютне, ваше превосходительство? - прошептал Ахмед.
Он покачал головой. Сделал вид, что размышляет. Полуопустив веки, он,
казалось, перебирает в памяти одного за другим тысячи известных ему в
Стамбуле музыкантов, играющих на уде. Он наслаждался, делая это, быть
может, чересчур демонстративно, но это была награда за долгий год терпения
и предчувствия. Граф стоял перед ним с высоко поднятой головой, в позе,
обозначающей достоинство и благородство-вне-всякого-подозрения, что
наполняло гордостью сердце старого жуира. Это был один из приятнейших
моментов в его жизни. Он безжалостно растягивал удовольствие.
- Послушайте! - воскликнул он наконец. - Где же была моя голова?! Мой
племянник - большой мастер игры на уде, и само собой разумеется, ваше
превосходительство, он будет счастлив предоставить себя в ваше
распоряжение...
С этого дня два-три раза в неделю молодой племянник Ахмеда поднимался
по ступенькам виллы Терапиа. Он важно здоровался с супругой посла, и слуга
отводил его в кабинет графа. После этого целый час в доме звучала лютня.
Госпожа де Н... сидела в маленькой, примыкающей к кабинету мужа
гостиной, думая о том, что звуки должны быть слышны по всему этажу, в
комнатах детей и в особенности внизу, у прислуги. В течение всего времени,
пока молодой музыкант находился там, она сидела, запершись в своей
гостиной, вертя в руках носовой платок, не в силах думать ни о чем другом,
тщетно борясь с очевидностью, преследовавшей ее уже давно... Из-под
пальцев профессионала звуки вылетали ровными, мелодичными и смелыми, у
любителя же они получались неуклюжими и робкими. За несколько уроков
госпожа де Н... постарела на десять лет. Она ждала неизбежного. Ежедневно
она уединялась во французской церкви в Пера и долго молилась. Но она не
довольствовалась одними только молитвами. Она решилась пойти гораздо
дальше. В своей любви и преданности она готова была пойти до конца. Она
была готова испить до дна чашу унижения в своей борьбе за честь, поскольку
речь шла не о ее чести - этот вопрос уже давно не стоял! Так что она
втихомолку приняла все меры предосторожности. И когда настал этот день,
которого она так страшилась, она встретила его во всеоружии.
Это случилось во время пятого или шестого визита юного музыканта.
Сопровождаемый, как обычно, слугой, он пересек маленькую гостиную,
важно поздоровался с супругой посла, листавшей журнал, и вошел в покои
графа. Госпожа де Н... бросила журнал и принялась ждать. Она сидела
выпрямив спину, гордо вскинув голову, в руках у нее был платок, а глаза
расширились. Урок, как обычно, начался не сразу, а спустя несколько минут.
Вскоре из кабинета полилась томная мелодия. Было ясно, что играл юноша.
Затем... Госпожа де Н... неподвижно сидела на диване, сжав губы,
вцепившись пальцами в кружевной платочек. Она выждала еще минуту, взгляд
ее остановился, серьги дрожали все сильнее и сильнее... По-прежнему -
тишина. Еще несколько мгновений она продолжала надеяться, боролась с
очевидным. Но с каждой секундой тишина все чудовищнее разрасталась вокруг
нее, и ей показалось, что она заполняет весь дом, спускается по лестнице,
открывает все двери, проходит сквозь стены, достигает слуха детей - и вот
уже на лицах притаившихся слуг появляются глупые и ехидные ухмылки. Она
резко встала, заперла двери гостиной и подбежала к китайскому шкафу в
углу. Вынув из кармана ключ, она открыла шкаф и достала оттуда лютню.
Затем она вернулась на диван, положила инструмент себе на колени и ударила
по струнам. Время от времени она останавливалась, в отчаянье,
прислушивалась и вновь начинала бить кончиками пальцев по ненавистным
струнам. Она не сомневалась, что звучание лютни слышно и в комнатах детей,
и во дворе у слуг, и никому даже в голову не придет, что это
сладострастные и нестройные звуки втайне рождаются под ее пальцами. "Быть
может, - думала она, - быть может, он все-таки дотянет до выхода в
отставку без скандала, и никто даже не заметит... Осталось подождать лишь
несколько лет. Не сегодня завтра они переберутся в посольство в Париже или
Риме, надо только продержаться еще немного, избежать огласки, сплетен,
злых языков... Дети уже взрослые, и, как бы там ни было, первые подозрения
не сразу преодолеют стены всеобщего уважения, приобретенного им за годы
службы".
Она продолжала ударять пальцами по струнам, прерываясь порой лишь на
мгновенье, чтобы прислушаться. Полчаса истекли, и музыка в покоях графа
возобновилась. Госпожа де Н... встала и вернула лютню на прежнее место в
шкаф. Затем она снова села и взяла книгу. Но буквы двоились у нее перед
глазами, и ей не оставалось ничего другого, как выпрямить спину и сидеть с
книгой в руках, стараясь не расплакаться.
ПТИЦЫ ПРИЛЕТАЮТ УМИРАТЬ В ПЕРУ
Пер. с фр. - Л.Бондаренко, А.Фарафонов
Он вышел на террасу и вновь оказался один на один со своим захолустьем:
дюны, океан, тысячи мертвых птиц в песке, шлюпка, ржавчина от сети, скелет
выброшенного на берег кита, следы шагов, вереница рыбацких лодок вдали,
там, где острова гуано своей белизной соперничали с небом. Кафе
возвышалось на сваях посреди дюн; дорога проходила метрах в ста отсюда, но
ее не было слышно. Сходни лесенкой спускались к пляжу; он убирал их каждый
вечер с тех пор, как два бежавших из тюрьмы в Лиме уголовника оглушили его
бутылкой, пока он спал: утром он обнаружил их в баре мертвецки пьяными. Он
облокотился на перила и закурил свою первую сигарету, разглядывая падавших
на песок птиц: некоторые из них еще бились в последних судорогах. Никто
никогда не мог ему объяснить, почему они покидали острова в океане и
прилетали умирать на этот пляж, находившийся в десяти километрах к северу
от Лимы: они никогда не летели ни чуть севернее, ни чуть южнее, а всегда
только на эту узкую песчаную косу длиною ровно в три километра. Возможно,
она была для них священным местом - таким, как Бенарес в Индии, куда
верующие приходят, чтобы расстаться с жизнью, - их души, перед тем как
вознестись на небеса, избавлялись здесь от своих скелетов. Или, быть
может, они просто летели с островов гуано - этих голых и холодных скал - к
мягкому и горячему песку, когда их кровь начинала стыть в жилах и сил
только-только хватало на то, чтобы осуществить этот перелет.
Надо смириться: всему есть научное объяснение. Можно, разумеется, найти
убежище в поэзии, сдружиться с Океаном, слушать его голос, продолжать
верить в загадки природы. Немного поэт, немного мечтатель... И вот ты
находишь убежище в Перу, у подножия Анд, на пляже, где все кончается, - и
это после сражений в Испании, в рядах партизан во Франции, на Кубе: ведь в
сорок семь лет о жизни знаешь все-таки немало и уже ничего не ждешь ни от
высоких целей, ни от женщин - находишь утешение в красивых пейзажах.
Пейзажи редко предают. Немного поэт, немного мечтатель... Впрочем,
когда-нибудь и поэзия тоже получит научное объяснение, ее будут изучать
как обычный секреторный феномен. Наука с триумфом наступает на человека со
всех сторон. Ты становишься владельцем кафе на дюнах перуанского
побережья, по соседству с Океаном - он единственный, кто может составить
тебе компанию, - но и этому тоже есть объяснение: разве Океан - это не
прообраз вечной жизни, не обещание загробного счастья, последнего
утешения? Немного поэт... Надо надеяться, душа не существует: для нее это
единственный способ не попасться. Ученые скоро вычислят ее точную массу,
состав, подъемную скорость... Когда думаешь о тех миллиардах душ, что
улетели за все время с самого начала Истории, есть о чем всплакнуть -
колоссальный источник попусту растраченной энергии: понастроив плотин для
перехвата душ в момент их вознесения, можно было бы осветить всю землю.
Недалек тот час, когда человека будут использовать полностью. Самые
прекрасные мечты у него уже отняли, превратив их в войны и тюрьмы.
Некоторые птицы в песке еще стояли: вновь прибывшие. Они смотрели на
острова. Острова, далеко в Океане, были покрыты гуано: количество гуано,
вырабатываемого одним бакланом за время его существования, способно
поддерживать жизнь бедной семьи в течение такого же отрезка времени.
Выполнив таким образом свою миссию на земле, птицы прилетали сюда, чтобы
умереть. В общем он мог сказать, что и он тоже выполнил свою миссию:
последний раз, в Сьерра-Мадре, с Кастро. Количество идеализма,
вырабатываемого одной образцовой душой, способно поддерживать жизнь
полицейского режима в течение такого же отрезка времени. Немного поэт, вот
и все. Скоро полетят на Луну, и Луны больше не станет. Он швырнул сигарету
в песок. Естественно, большая любовь может все это уладить, подумал он с
издевкой и довольно сильным желанием околеть. Вот так охватывала его
иногда по утрам тоска, скверное одиночество, которое подавляет, вместо
того чтобы делать дыхание более свободным. Он наклонился к шкиву, схватил
канат, опустил сходни и пошел бриться: как всегда, он с удивлением
посмотрел на свое лицо в зеркале. "Я этого не хотел!" - шутя сказал он
самому себе. По этим седым волосам и морщинам было хорошо видно, во что он
превратится через год-два: единственный выход - это спрятаться под маской
благовоспитанного старца. Вытянутое лицо с усталыми глазами и иронической
улыбкой. Он никому больше не писал, не получал писем, никого не знал: он
порвал со всеми, как это бывает всегда, когда тщетно пытаешься порвать с
самим собой.
Кричали морские птицы: должно быть, возле берега проходил косяк рыбы.
Небо было совсем белым, острова на горизонте начинали желтеть в лучах
восходящего солнца, океан выступал из молочно-серой дымки, тюлени
потявкивали возле обвалившегося старого мола за дюнами.
Он поставил разогреваться кофе и вернулся на террасу. У подножия одной
дюны, справа, он впервые заметил худого, как скелет, человека: уткнувшись
лицом в песок, он спал рядом со свернувшимся калачиком телом, в одних
плавках, разукрашенным с головы до пят в голубые, красные и желтые цвета,
и гигантским негром, вытянувшимся во весь рост на тине, в белом парике
Людовика XV, синем фраке и белых шелковых трусах - последние отголоски
волной прокатившегося карнавала и закончившегося здесь, на пляже.
"Статисты, - решил он. - Муниципалитет предоставил им костюмы и платья по
цене пятьдесят монет за ночь".
Он повернул голову влево, к бакланам, зависшим как столбы серо-белого
дыма над рыбным косяком, и увидел ее: в платье изумрудного цвета и с
зеленым шарфом в руке; волоча шарф по воде, она шла к бурунам, голова ее
была откинута назад, распущенные волосы ниспадали на обнаженные плечи.
Вода доходила ей до пояса, и, когда Океан подступал слишком близко, она
покачивалась; волны разбивались метрах в двадцати перед ней, игра
становилась опасной. Он выждал еще секунду, но она продолжала идти, не
оборачиваясь, а Океан уже медленно приподнимался в кошачьем движении,
тяжелом и гибком одновременно: прыжок - и все будет кончено. Он спустился
по лестнице, побежал к ней, то и дело наступая на птиц: большинство из них
были уже мертвы - они всегда умирали ночью. Он боялся, что не успеет: одна
волна покруче - и начнутся неприятности: звонить в полицию, отвечать на
вопросы, Наконец, он ее настиг, схватил за руку; она повернулась к нему, и
на какой-то миг их обоих накрыло волной. Не разжимая пальцев, он потащил
ее к пляжу. Она не сопротивлялась. Какое-то время он шагал по песку, не
оборачиваясь, затем остановился. Он секунду поколебался, прежде чем
посмотреть на нее: всякие могут быть сюрпризы. Однако он не был
разочарован. Необычайно тонкое лицо, очень бледное, и глаза - очень
серьезные, очень большие среди капелек воды, которые великолепно шли ей.
Бриллиантовое ожерелье на шее, серьги, кольца, браслеты. Свой зеленый шарф
она по-прежнему держала в руке. Откуда она пришла, вся в золоте,
бриллиантах и изумрудах, что делает в шесть утра на пустынном пляже среди
мертвых птиц?
- Не надо было мне мешать, - сказала она по-английски.
На ее необычайно хрупкой и отличавшейся чистотой линии шее
бриллиантовое ожерелье казалось особенно тяжеловесным и лишалось своего
блеска. Он продолжал держать ее запястье в своей руке.
- Вы меня понимаете? Я не говорю по-испански.
- Еще несколько метров, и вас бы унесло течением. Оно здесь очень
сильное.
Она пожала плечами. У нее было лицо ребенка: больше всего места на нем
занимали глаза. "Печаль любви, - решил он. - Причиной всегда бывает печаль
любви".
- Откуда прилетают все эти птицы? - спросила она.
- В Океане есть острова. Острова гуано. Там они живут, а сюда прилетают
умирать.
- Почему?
- Не знаю. Объясняют по-разному.
- А вы? Почему вы сюда приехали?
- Я держу это кафе. Я здесь живу.
Она смотрела на мертвых птиц у себя под ногами.
Он не знал, что это - слезы или капли воды стекают по ее щекам. Она
продолжала смотреть на птиц в песке.
- Все же объяснение должно быть. Всегда есть какое-то объяснение.
Она перевела взгляд на дюну, где в песке спали скелет, размалеванный
дикарь и негр в парике и фраке.
- Карнавал, - сказал он.
- Я знаю.
- Где вы оставили свои туфли? Она опустила глаза.
- Уже не помню... Не хочу об этом думать... Зачем вы меня спасли?
- Так принято. Идемте!
Он оставил ее ненадолго на террасе, быстро вернулся с чашкой горячего
кофе и коньяком. Она села напротив, изучая его лицо с напряженным
вниманием, задерживая взгляд на каждой черточке. Он улыбнулся ей и сказал:
- Все же объяснение должно быть.
- Не надо было мешать мне, - сказала она.
Она заплакала. Он тронул ее за плечо, скорее чтобы подбодрить себя,
нежели помочь ей.
- Все уладится, вот увидите.
- Мне иногда бывает так тошно. Так тошно. Я не хочу так жить дальше...
- Вам не холодно? Вы не хотите переодеться?
- Нет, спасибо.
Океан начинал шуметь: прилива не было, однако прибой становился к этому
часу все настойчивее. Она подняла глаза: - Вы живете один? - Один.
- Мне можно здесь остаться? - Оставайтесь сколько хотите. - Я больше не
могу. Я не знаю, что мне делать... Она рыдала. Именно в этот момент его
вновь охватила неодолимая, как он ее называл, глупость, и хотя в голове у
него была полная ясность на этот счет, хотя он привык видеть, как все
всегда крошится у него в руках, факт оставался фактом, и ничего не
попишешь: было в нем нечто, что не желало сдавать позиции и упорно
продолжало цепляться за любую соломинку надежды. Втайне он верил в
возможность счастья, сокрытого в глубинах жизни: оно придет, все озарив
своим светом, - и не когда-нибудь, а именно в час наступления сумерек.
Какая-то заповедная глупость сидела в нем, наивность, которую ни
поражения, ни цинизм так и не смогли уничтожить: сила этой иллюзии провела
его от полей сражения в Испании к партизанским отрядам Веркора и к
Сьерра-Мадре на Кубе и к двум-трем женщинам, которые всегда появляются,
чтобы дать вам заряд новой энергии в минуты величайшего самоотречения,
тогда как все уже кажется безнадежным. И вот он сбежал на это перуанское
побережье, как другие вступают в монашеский орден траппистов или
отправляются кончать свой век в одной из пещер на Гималаях; он жил на краю
Океана, как другие - на краю неба: метафизика в действии, бурная и ясная
одновременно, успокаивающая необъятность, которая освобождает человека от
себя самого всякий раз, когда он ее созерцает. Беспредельность на
расстоянии вытянутой руки, которая зализывает раны и побуждает к
самоотречению. Но она была такой юной, такой растерянной, она так
доверчиво смотрела на него, он же перевидал столько птиц, скончавшихся на
этих дюнах, что мысль спасти хотя бы одну, самую красивую из всех,
защитить, оставить ее для себя, здесь, на краю земли, и так вот удачно
завершить жизнь в конце гонки в одно мгновенье вернула ему все то
простодушие, которое он еще пытался скрыть под ироничной улыбкой и видом
искушенного опытом человека. А ведь для этого требовалось не так уж и
много. Она подняла на него умоляющий взгляд, из-за недавних слез
сделавшийся еще более прозрачным, и детским голосом промолвила:
- Я так хочу остаться здесь, ну пожалуйста.
Впрочем, ему было не привыкать: он узнал девятый вал одиночества, самый
сильный, тот, что приходит издалека, из бескрайних океанских просторов: он
опрокидывает каждого, кто встает у него на пути, и накрывает с головой, и
швыряет на самое дно, а затем вдруг отпускает, как раз на то время, чтобы
несчастный успел всплыть на поверхность и попытаться ухватиться за первую
подвернувшуюся под руку соломинку. Единственное искушение, которое еще
никому не удавалось побороть, - искушение надеждой. Он покачал головой,
изумляясь этому необычайному напору молодости в себе: на подступах к
пятидесятилетию его случай казался ему совершенно безнадежным.
- Оставайтесь.
Он держал ее руку в своей. Впервые он заметил, что под платьем она
совершенно голая. Он открыл рот, чтобы спросить, откуда она пришла, кто
она такая и что делает здесь, почему хотела умереть, почему она совсем
голая под вечерним платьем, откуда это бриллиантовое ожерелье на шее,
золото и изумруды на руках, но только грустно улыбнулся: очевидно, это -
единственная птица, которая может объяснить ему, почему она оказалась
выброшенной на эти дюны. Должно же быть какое-то объяснение, объяснение
всегда есть, однако его лучше было не знать. Наука объясняет мир,
психология - людей, но надо уметь и защищаться, не дать себя провести, не
лишиться последних иллюзий. Пляж, Океан и белое небо быстро заполнились
рассеянным светом, а невидимое солнце давало о себе знать лишь оживавшими
красками на земле и на море. Под мокрым платьем была хорошо видна ее
грудь, и такая в ней чувствовалась уязвимость, такая невинность была в ее
ясных глазах, слегка округленных и неподвижных, в нежности каждого
движения плеч, что мир вокруг внезапно становился более легким, невесомым
- казалось, наконец-то, его можно взять на руки и нести к лучшей судьбе.
"Ты неисправим, Жак Ренье", - подумал он с издевкой, пытаясь бороться с
этой потребностью защитить, которую он ощущал всем своим телом - руками,
плечами, ладонями.
- Боже мой, - сказала она. - Я, наверное, умру от холода.
- Сюда.
Окна его спальни, располагавшейся за баром, также выходили на дюны и
Океан. Она остановилась на миг перед застекленной дверью, он заметил, как
она бросила украдкой быстрый взгляд вправо, и повернул голову в ту же
сторону: скелет сидел на корточках у подножия дюны и пил из бутылки, негр
во фраке продолжал спать под белым париком, соскользнувшим ему на глаза,
человек с размалеванным синей, красной и желтой красками телом сидел,
подогнув под себя колени, внимательно разглядывая пару женских туфель на
высоких каблуках, которые он держал в руке. Он что-то сказал, рассмеялся.
Скелет перестал пить, протянул руку, подобрал в песке бюстгальтер, поднес
его к губам, затем бросил в Океан. Теперь он ораторствовал, положив руку
на сердце.
- Лучше бы вы дали мне умереть, - сказала она. - Все так ужасно.
Она спрятала лицо в ладони. Она всхлипывала. В очередной раз он сделал
попытку не знать, предпочел ничего не спрашивать.
- Я сама не знаю, как это случилось, - сказала она. - Я была на улице в
карнавальной толпе, они затащили меня в машину, привезли сюда, и потом...
и потом...
"Ну вот, - подумал он. - Объяснение есть всегда: даже птицы не падают с
неба без причины". Она стала раздеваться, а он пошел за купальным халатом.
Сквозь застекленную дверь он посмотрел на троицу мужчин у подножия дюны. В
прикроватной тумбочке у него лежал револьвер, но он тотчас отверг эту
мысль: они неминуемо умрут сами, без посторонней помощи, а при более или
менее удачном стечении обстоятельств их смерть будет намного мучительнее.
Размалеванный мужчина продолжал держать туфли в руке: он как бы
разговаривал с ними. Скелет смеялся. Негр в придворном фраке спал,
укрывшись своим белым париком. Они упали к основанию дюны, со стороны
Океана, в самую гущу мертвых птиц. Должно быть, она кричала, отбивалась,
умоляла, звала на помощь, а он ничего не слышал. Тем не менее сон у него
был чуткий: не раз он просыпался от хлопанья крыльев морской ласточки на
крыше. Но шум Океана, очевидно, перекрыл ее голос. Бакланы кружили в лучах
зари, издавая сиплые крики, то и дело камнями падая вниз к рыбному косяку.
На горизонте гордо взметнулись вверх острова - белые как мел. Они не взяли
у нее ни бриллиантовое ожерелье, ни кольца - полнейшее бескорыстие. Все
же, наверное, следует их убить, чтобы отнять хоть немного того, что взяли
они. Сколько ей может быть лет: двадцать один, двадцать два? Приехала она
в Лиму одна или с отцом, мужем? Троица, судя по всему, уходить не
торопилась. Похоже, они не боялись и полиции; они спокойно обменивались
впечатлениями на берегу Океана - последние отголоски отшумевшего
карнавала. Когда он вернулся, она стояла посреди комнаты, борясь со своим
мокрым платьем. Он помог ей раздеться, помог надеть халат, ощутил на миг,
как она дрожит и трепещет в его руках. Украшения сверкали на ее обнаженном
теле.
- Лучше бы я не покидала отеля, - сказала она. - Надо было запереться в
номере.
- Они не взяли у вас украшения, - заметил он. Он чуть было не добавил:
"Вам повезло", но сдержался и сказал только:
- Вы не хотите, чтобы я кому-нибудь позвонил? Она как будто и не
слушала.
- Я не знаю, что мне теперь делать, - сказала она, - нет, правда, я
просто не знаю... будет, наверное, лучше, если меня осмотрит врач.
- Я вызову врача. Прилягте. Залезайте под одеяло. Вы дрожите.
- Мне не холодно. Позвольте мне остаться здесь. Она лежала на кровати,
подтянув одеяло к подбородку, и внимательно смотрела на него.
- Вы не сердитесь на меня, нет? Он улыбнулся, сел на кровать, коснулся
рукой ее волос.
- Полноте, - сказал он, - как можно...
Она схватила его ладонь и прижала к своей щеке, затем к губам. Глаза ее
округлились. Глаза бездонные, влажные, слегка неподвижные, с изумрудными
отблесками, как Океан.
- Если бы вы знали...
- Не думайте об этом больше.
Она закрыла глаза, прильнула щекой к его ладоням.
- Я хотела со всем покончить, я должна это сделать. Я не могу больше
жить. Я не хочу. Мое тело мне противно.
Глаза ее были по-прежнему закрыты. Ее губы подрагивали. Такое ясное
лицо он видел впервые. Затем она открыла глаза, посмотрела на него, словно
прося милостыню.
- Я вам не противна?
Он наклонился и поцеловал ее в губы. Под своей грудью он ощутил как бы
трепетание двух пойманных птиц.
Вдруг он заметался. Стыд смешался с гневом: но со своей натурой
бороться бесполезно. Он видел - и не раз, - как мальчишки бродили по песку
в поисках еще трепетавших птиц и добивали их ударами каблука. Кое-кого из
них он даже поколотил, но вот теперь и он сам идет на зов раненой пташки,
сам добивает ее, склоняется над ее грудью, нежно касается своими губами ее
губ. Он чувствовал ее руки на своих плечах.
- Я вам не противна, - произнесла она торжественным тоном.
Он пытался бороться, изо всех сил сопротивляясь этому подхватывавшему
его девятому валу одиночества. Он хотел только одного: еще хотя бы
несколько секунд полежать рядом с ней, прижавшись лицом к ее шее, вдыхая
ее молодость.
- Пожалуйста, - взмолилась она. - Помогите мне забыть. Помогите мне.
Она не хочет больше расставаться с ним. Она хочет остаться здесь, в
этом бараке, в этом плохо посещаемом кафе, на самом краю света. Так
настойчив был ее шепот, так умоляюще смотрели глаза, так многообещающи
были ее хрупкие руки, обнимавшие его за плечи, что у него вдруг возникло
ощущение, что жизнь, несмотря ни на что, удалась, удалась в последний
момент. Он прижимал ее к себе, изредка приподнимая ее голову своими
ладонями; а в это время десятилетия одиночества с силой давили ему на
плечи, и девятый вал подхватывал его и уносил вместе с ней в открытое
море.
- Я хочу, - прошептала она, - Хочу.
Когда волна отхлынула, он, вновь оказавшись на берегу, понял, что она
плачет. Она всхлипывала, не открывая глаз и не приподнимая головы, которую
он продолжал держать в ладонях, прижимая к своей щеке; он чувствовал ее
слезы и ее сердце, которое билось у самой его груди. Затем он услышал
голоса и звук шагов на террасе. Он подумал о троице мужчин на дюне и резко
вскочил, чтобы взять револьвер. Кто-то шагал по террасе, вдали лаяли
тюлени, морские птицы кричали между небом и землей, мертвая зыбь разбилась
о пляж и заглушила голоса, затем удалилась, оставив после себя только
грустный смешок да голос, который сказал по-английски:
- Разрази меня гром! Это уже становится невыносимым. Последний раз я
беру ее с собой в поездку. Мир перенаселен, это совершенно точно.
Он приоткрыл дверь. Возле стола, опираясь на трость, стоял мужчина, лет
пятидесяти, в смокинге. Он играл зеленым шарфом, который она оставила
возле чашки с кофе. У него было испитое лицо алкоголика, серые усики,
конфетти на плечах, влажные голубые глаза, крашеные волосы, похожие на
парик; руки его дрожали, а мелкие и невыразительные черты лица от
усталости казались еще более неопределенными; заметив в дверном проеме
Ренье, он иронично улыбнулся, посмотрел на шарф, затем снова перевел
взгляд на Ренье, и его улыбка обозначилась четче - насмешливая, грустная и
мстительная; рядом с ним, прислонившись к канатам, стоял с сигаретой в
руке, угрюмо потупив взор, мужчина, молодой и красивый, в костюме
тореадора, с гладкими и черными как смоль волосами. Чуть поодаль, на
деревянной лестнице, положив руку на перила, стоял шофер в серой униформе
и фуражке; через руку у него было перекинуто женское пальто. Ренье положил
револьвер на стул и вышел на террасу.
- Бутылку виски, пожалуйста, - сказал мужчина в смокинге, бросив на
стол шарф, - per favor... [пожалуйста (исп.)]
- Бар еще не открыт, - сказал Ренье по-английски.
- Ну, тогда кофе, - сказал мужчина. - Кофе, пока мадам закончит
одеваться.
Он бросил на него печально-голубой взгляд, немного расправил плечи,
продолжая опираться на трость; его лицо, в тусклом свете казавшееся
мертвенно-бледным, застыло в выражении бессильной злобы, а в это время
нахлынула новая волна, и домишко на сваях задрожал.
- Мертвая зыбь, Океан, силы природы... Вы, наверное, француз? Вот она
возвращается. Кстати, мы тоже жили во Франции около двух лет, это не
помогло, еще один пример несправедливо раздутой славы. Что же касается
Италии... Мой секретарь, которого вы здесь видите, типичный итальянец...
Это также не помогло. Тореадор хмуро смотрел на свои ступни. Англичанин
повернулся к дюне, где, скрестив руки перед небом, лежал скелет. Голый
красно-желто-синий мужчина сидел на песке, запрокинув голову и поднеся
горлышко бутылки к губам, а негр в белом парике и придворном фраке,
стоявший по колено в воде, расстегнул свои белые шелковые трусы и мочился
в Океан.
- Я уверен, что они тоже не помогли, - сказал англичанин, указав
тростью в сторону дюны. - Есть на этой земле уловки, которые превосходят
возможности мужчины. Троих мужчин, я сказал бы... Надеюсь, они не украли
ее украшения. Целое состояние, и страховая компания навряд ли заплатит. Ее
обвинили бы в неосторожности. Однажды кто-нибудь свернет ей шею. Кстати,
вы не скажете, откуда здесь столько мертвых птиц? Их тут тысячи. Я слышал
о кладбищах слонов, но о кладбищах птиц... Уж не эпидемия ли? Все же
должно быть какое-то объяснение.
Он услышал, как сзади открылась дверь, однако не шелохнулся.
- А, вот и вы! - сказал англичанин, слегка поклонившись. - Я уже начал
волноваться, дорогая моя. Мы четыре часа терпеливо ждали в машине, пока
это произойдет, а ведь мы здесь, можно сказать, как бы на краю света...
Беда себя ждать не заставит.
- Оставьте меня. Уходите. Замолчите. Пожалуйста, оставьте меня. Зачем
вы пришли?
- Дорогая моя, опасения вполне оправданны...
- Я вас ненавижу, - сказала она, - вы мне противны. Почему вы ходите за
мной? Вы мне обещали...
- В следующий раз, дорогая, все же оставляйте украшения в отеле. Так
будет лучше.
- Почему вы все время пытаетесь меня унизить?
- Если кто и унижен, так это я, дорогая. По крайней мере, согласно
действующим условностям. Мы, разумеется, выше этого. The happy few...
[здесь: счастливое меньшинство (англ.)] Однако на сей раз вы и впрямь
зашли слишком далеко. Я не говорю о себе! Я готов на все, вы это знаете. Я
вас люблю. И я не раз доказывал вам это. В конце концов, с вами могло
что-нибудь случиться. Единственное, о чем я вас прошу, это быть хоть
чуточку... поразборчивее.
- И вы пьяны. Вы снова пьяны.
- Это от отчаяния, дорогая. Четыре часа в машине, всякие мысли...
Согласитесь, я не самый счастливый человек на земле.
- Замолчите. О Боже мой, замолчите!
Она всхлипывала. Ренье не видел, но был уверен, что она растирает глаза
кулаками: это были всхлипывания ребенка. Он не хотел ни думать, ни
понимать. Он хотел только слышать лай тюленей, крик морских птиц, гул
Океана. Он стоял среди них, неподвижный, с опущенными глазами, и мерз. А
может, просто дрожал от страха.
- Зачем вы меня спасли? - крикнула она. - Не надо было мне мешать. Одна
волна - и конец. Я устала. Я больше не могу так жить. Не надо было мне
мешать.
- Мсье, - произнес англичанин с пафосом, - как мне выразить вам свою
благодарность? Нашу благодарность, если быть точным. Позвольте мне от
имени всех нас... Мы все бесконечно вам признательны... Успокойтесь,
дорогая моя, пойдемте. Уверяю вас, я уже не страдаю... Что же до
остального... Сходим к профессору Гузману, в Монтевидео. Говорят, он
творит чудеса. Не правда ли, Марио?
Тореадор пожал плечами.
- Не правда ли, Марио? Великий человек, настоящий целитель... Наука еще
не сказала последнего слова. Он написал все это в своей книге. Не правда
ли, Марио?
- О, да ладно уж, - сказал тореадор.
- Вспомни светскую даму, у которой по-настоящему получалось лишь с
жокеями весом ровно в пятьдесят два кило... И ту, которая всегда
требовала, чтобы в это время стучали в дверь: три коротких удара, один
долгий. Душа человека - непостижима. А жена банкира, которую возбуждал
только звонок сигнализации, установленной на сейфе: она всегда попадала в
глупое положение, потому что от этого просыпался муж...
- Да ладно вам, Роджер, - сказал тореадор. - Это не смешно. Вы пьяны.
- А та, которая добивалась интересных результатов лишь тогда, когда,
занимаясь любовью, пылко прижимала револьвер к своему виску? Профессор
Гузман всех их вылечил. Он рассказывает об этом в своей книге. Они все
обзавелись семьями, стали превосходными матерями, дорогая моя. Не стоит
так отчаиваться.
Она прошла сбоку, даже не взглянув на него. Шофер почтительно накинул
пальто ей на плечи.
- Впрочем, чего уж там, Мессалина тоже была такой. А она, между прочим,
императрица.
- Роджер, достаточно, - сказал тореадор.
- Правда, о психоанализе тогда еще и слыхом не слыхивали. Профессор
Гузман наверняка бы ее вылечил. Полноте, моя маленькая королева, не
смотрите на меня так. Помнишь, Марио, слегка ворчливую молодую женщину,
которая ничего не могла сделать, если рядом не рычал лев в клетке? И ту,
чей муж всегда должен был играть одной рукой "Послеполуденный отдых
фавна"? Я готов на все, дорогая моя. Моя любовь не знает границ. А та, что
всегда останавливалась в отеле "Ритц", чтобы иметь возможность видеть
Вандомскую колонну? Непостижима и загадочна душа человека! А та, совсем
юная, которая после медового месяца в Марракеше уже не могла обходиться
без пения муэдзина? И та, наконец, молодая невеста, впервые отдавшаяся в
Лондоне во время бомбежки, которая с тех пор всегда требовала, чтобы муж
изображал свист падающей бомбы? Они все стали образцовыми матерями
семейств, дорогая моя.
Молодой человек в костюме тореадора подошел и дал англичанину пощечину.
Англичанин плакал.
- Так не может продолжаться, - сказал он.
Она спускалась по лестнице. Он увидел, как она идет босиком по песку,
среди мертвых птиц. В руке у нее был шарф. Он видел ее профиль, такой
безупречный, что ни рука человека, ни Бога не могла бы ничего к нему
добавить.
- Ладно, Роджер, успокойтесь, - сказал секретарь.
Англичанин взял бокал с коньяком, который она оставила на столе, и
залпом выпил. Он поставил бокал, вынул из бумажника банкноту, положил ее
на блюдце. Затем он пристально посмотрел на дюны и вздохнул.
- Мертвые птицы, - сказал он. - Этому должно быть объяснение.
Они ушли. На вершине дюны, перед тем как исчезнуть, она остановилась в
нерешительности, обернулась. Но его уже не было. Она не увидела никого. В
кафе было пусто.
ГУМАНИСТ
Пер. с фр. - С.Козицкий
В те времена, когда к власти в Германии пришел фюрер Адольф Гитлер, жил
в Мюнхене некто Карл Леви, фабрикант игрушек по роду своих занятий,
человек жизнерадостный, оптимист, верящий в человечество, хорошие сигары и
демократию и не принимающий чересчур близко к сердцу крикливые заявления
нового канцлера, будучи убежденным, что разум, чувство меры и некая
врожденная справедливость, несмотря ни на что, близкая любому человеку, в
самом скором времени возобладают над сиюминутными заблуждениями.
На настойчивые предостережения приятелей, приглашавших его последовать
за ними в эмиграцию, герр Леви отвечал доброй усмешкой и, удобно
устроившись в кресле, не выпуская изо рта сигары, предавался воспоминаниям
о старых друзьях по окопам Первой мировой - некоторые из них, сегодня
высоко поднявшиеся, не преминули бы в случае надобности замолвить за него
словечко. Угостив обеспокоенных приятелей рюмкой ликера, он провозглашал
тост за человечество, в которое, как он выражался, будь оно в нацистской
или прусской форме, в тирольской шляпе или рабочей кепке, он крепко верит.
И факт, что в первые годы нового порядка герр Карл не испытывал ни слишком
больших опасностей, ни даже неудобств. Бывало, конечно... Как-то его
оскорбили, в чем-то притеснили, но то ли окопные друзья и впрямь втайне
помогали ему, а может, его собственное истинно немецкое жизнелюбие и
соответственно внушающий доверие вид сыграли определенную роль, но до поры
до времени власти не проявляли к нему никакого интереса, и, пока те, чьи
свидетельства о рождении оставляли желать лучшего, направлялись в
изгнание, наш друг продолжал спокойную жизнь, деля время между своей
фабрикой, домашней библиотекой, сигарами и прекрасным винным погребом,
поддерживаемый непоколебимым оптимизмом и верой в человечество.
Потом грянула Вторая мировая, и положение несколько ухудшилось. Настал
день, когда его решительным образом не пропустили на собственную фабрику,
а назавтра какие-то молодчики в форме накинулись на него и крепко
потрепали. Герр Леви бросился к телефону, но окопные друзья все как один
куда-то исчезли, и он впервые почувствовал беспокойство. Войдя к себе в
кабинет, он остановился и долгим взглядом окинул стеллажи книг,
закрывавшие стены. Взгляд его был долгим и пристальным; сокровища мудрости
говорили в пользу людей, в их защиту и оправдание, умоляя герра Карла не
терять мужества и не поддаваться отчаянию. Платон, Монтень, Эразм, Декарт,
Гейне... Следовало доверять великим, набраться терпения, дать
человеческому время проявить себя, разобраться в этом хаосе и
недоразумениях, одержать над ними верх. Французами придумано отличное
выражение на этот счет - прогоните естество, говорится у них, оно бегом
вернется к хозяину. Великодушие, справедливость, разум победят и на сей
раз, хотя, очевидно, для этого может потребоваться какой-то срок. Главное,
не терять веру, не впадать в уныние, хотя не мешало бы и принять кое-какие
меры предосторожности.
Герр Карл сел в кресло и задумался.
Это был пухлый розовощекий человек с поблескивающими стеклами очков,
тонкими губами, изгиб которых, казалось, хранил следы всех когда-либо
слетавших с них прекрасных слов.
Долго и внимательно оглядывал он книги, знакомые безделушки, будто
испрашивая совета, и понемногу глаза его стали оживать, лицо засветилось
лукавой улыбкой, и, обращаясь к тысячам томов, герр Карл поднял перед
собой тонк