И в самом деле, когда судно со спущенными на горизонтальных реях
парусами, все, от клотика до ватерлинии, отражается в сверкающей зеркальной
глади закрытой бухты, глаза моряка видят в нем совершеннейшее олицетворение
дремотного покоя. В недавнем прошлом поднятие якоря на торговом судне,
уходящем из чужого порта домой, было шумной церемонией и шум был веселый,
радостный -- словно вместе с якорем, символом надежды, люди на корабле
готовились поднять из глубины моря и удержать в крепких руках каждый свою
личную надежду, мечту о родном доме, об отдыхе, о свободе, о разгуле, о
неутомимых наслаждениях после долгих и тяжких трудов между небом и водой.
Это шумное ликование моряков в минуты выхода их судна в обратный рейс
составляет разительный контраст с бесшумным входом его в чужеземный порт --
когда оно, со спущенными парусами, движется вперед к выбранной стоянке и
ненатянутые полотнища тихо колышутся над головами матросов, стоящих
неподвижно на палубах, в то время как капитан с юта внимательно вглядывается
вдаль. Постепенно оно замедляет ход -- вот уже едва движется, и на баке
видны только три фигуры, они с напряженным вниманием следят за катбалкой,
ожидая последней команды после целых девяноста дней плавания: "Отдай якорь!"
Это -- последнее слово, знаменующее конец рейса, заключительное слово
тяжких трудов, перенесенных лишений и всех достижений судна. В
существовании, которое измеряется переходами от порта до порта, всплеск воды
при падении якоря и громыхание его цепи заканчивают долгий период. Судно как
будто сознает это, и легкая внутренняя дрожь сотрясает весь его корпус. С
каждым проделанным рейсом ближе неизбежный конец, ибо плавание, как и жизнь
человеческая, не может длиться вечно. Эти звуки для судна подобны бою часов,
и в наступившей затем тишине оно как будто размышляет об уходящем времени.
"Отдай якорь" -- последняя торжественная команда. А дальше -- уже
обычные распоряжения. Еще раз слышится голос капитана: "Давай сорок пять
саженей от берега", затем и капитан скрывается на некоторое время. В течение
многих дней он предоставляет своему старшему помощнику выполнять все, что
полагается в порту, следить за якорем и руководить обычной работой матросов.
Много дней не разносится по палубам громкий голос капитана, суровый и
отрывистый голос начальника,-- пока, наконец, не наступит день, когда
закроют люки,-- и в настороженной тишине прозвучит с кормы команда: "Люди к
лебедке".
ИСКУССТВО МОРЕПЛАВАНИЯ
VII
В прошлом году, просматривая одну газету (газета эта серьезного
направления, но сотрудники ее упорно желают -- о ужас! -- "бросать" якорь и
плавать "на" море), я наткнулся на статью о сезонном спорте -- плавании на
яхтах. И представьте себе, статья мне понравилась. Для человека, который
очень редко плавал по морю для удовольствия (хотя всякое плавание --
удовольствие) и, уж конечно, никогда не интересовался гоночными яхтами,
критические замечания автора статьи о гандикапах во время гонок были понятны
-- и только. Но не буду скрывать, что перечисление всех больших состязаний
за текущий год не вызвало во мне ни малейшего любопытства. Что же касается
столь восхваляемых автором 52-футовых линейных яхт, то я очень рад, что он
их одобряет, но описания, которые в уме яхтсмена создадут четкую картину,
мне ничего не говорят.
Автор восхищается этой категорией гоночных яхт; и я готов верить ему на
слово, как всякий, кто любит суда всех видов и сортов, Я склонен восторженно
и почтительно отнестись к 52- футовым яхтам, когда их одобряет человек,
который так сочувственно и с таким пониманием дела скорбит о том, что этот
вид спорта приходит в упадок.
Разумеется, гонки яхт -- это организованное развлечение праздных людей,
удовлетворяющее тщеславие некоторых богатых англичан почти столько же,
сколько их врожденную страсть к морю. Но автор статьи, о которой я говорю,
справедливо и вдумчиво отмечает, что для множества людей (кажется 20 000, по
его словам) это не развлечение, а средство существования, это, как он
выражается, своего рода промысел. А духовная сторона всякого ремесла,
производящего или не производящего оправдание его; "идейность" такой работы
для куска хлеба состоит в том, чтобы профессионал "приобрел и сохранял" как
можно более высокую квалификацию. Такое искусство, искусство техники, есть
нечто большее, чем простая добросовестность. Оно шире: тут и честное
отношение к делу, и талант, и мастерство сочетаются в одном возвышенном и
бескорыстном чувстве, которое можно назвать "трудовой доблестью". Оно
создастся из накопленных традиций, питаемых личной гордостью, проверяемых
профессиональными навыками, и его, как и всякое более высокое искусство,
поддерживает и воодушевляет похвала знатоков.
Вот почему существенно важно добиваться мастерства в своем деле, самых
тончайших оттенков совершенства. В погоне за куском хлеба можно естественным
образом достигнуть величайшей эффективности в работе. Но есть нечто более
высокое, чем простая ловкость опытного мастера: тайное чувство любви к
своему делу и гордости, почти вдохновение, всегда безошибочно угадываемое в
мастере и придающее его творению ту законченность, которая и есть искусство.
Как люди исключительного благородства устанавливают высокий стандарт
общественной совести, далеко превышающий уровень честной посредственности,
так и профессионалы, мастерство которых переходит в искусство, своим
неустанным стремлением к совершенству повышают уровень добросовестной
ремесленной работы во всех профессиях на суше и на море. Следует с
величайшей заботливостью создавать надлежащие условия для роста такого
высокого и живого искусства, совершенства и в труде и в забаве, чтобы они не
погибли от незаметно подкрадывающегося внутреннего разложения.
Поэтому я с глубоким сожалением прочел в статье о гоночных яхтах, что
искусство мореплавания на этих яхтах уже теперь не то, каким было еще совсем
недавно, несколько лет назад.
Такова была основная идея статьи, написанной, видимо, человеком не
только сведущим, но и понимающим -- явление гораздо более редкое, чем вы
думаете, ибо того рода понимание, о котором я говорю, рождается лишь
любовью, а любовь, хотя и сильнее смерти, вовсе не удел всех и не так
неизбежна, как смерть. Настоящая любовь, будь то любовь к людям, к вещам,
идеям или к своему делу, -- редкость. Она - враг поспешности. Она ведет счет
уходящим дням, она не забывает о людях, ушедших из жизни, о высоком
искусстве, медленно зревшем много дет, но обреченном быстро сойти со сцены.
Любовь и скорбь проходят рука об руку в этом мире перемен, быстрых, как
отражения бегущих облаков в зеркале моря.
Судить о яхте по ее успехам в гонках было бы несправедливостью по
отношению и к экипажу и к судну. Это значило бы не ценить совершенства ее
форм и мастерства тех, кто ей служит,-- ибо ведь мы, люди, всегда служим
тому, что мы создали. Мы в вечном рабстве у творений нашего мозга и наших
рук. Человек рожден, чтобы отслужить свой срок на земле, и есть что-то
прекрасное в том, что он служит из побуждений бескорыстных. Искусство весьма
требовательно к своим рабам.
И, как уверяет с жаром влюбленного автор статьи, которая вызвала у меня
эту вереницу мыслей, плавание на яхте -- тонкое искусство. Он говорит, что
состязания довели искусство мореплавания до высокой степени совершенства. Но
к капитану яхты предъявляются разнообразнейшие требования, и если для самого
спорта полезно, что о яхте судят по ее удачам в состязаниях, то на искусство
мореплавания это оказывает явно разрушительное действие. И тонкое искусство
гибнет.
VIII
Плавание на яхтах и гонки создали категорию моряков-специалистов по
косому парусному вооружению, людей словно рожденных и выросших на море:
зимой они рыбачат, летом уходят в море на яхте; им известны все тайны
управления судами этого типа. Именно стремление их к победам подняло
развлекательный спорт на высоту настоящего искусства. Я уже говорил, что я
профан в гоночном деле и очень мало знаком с особенностями косого парусного
вооружения, но преимущества таких судов очевидны, в особенности для катанья
и спорта. Ими легче управлять, здесь можно быстро и точно регулировать
размеры парусов в зависимости от ветра, и огромным преимуществом является
сплошная поверхность парусов. Здесь можно на минимальном количестве
рангоутных дерев поместить максимальное количество парусов. Легкость и
концентрация энергии -- вот главные достоинства косопарусных судов.
Флотилия таких судов, стоящая на якоре, пленяет своеобразным хрупким
изяществом своих линий. Когда они движутся, паруса их напоминают
распростертые крылья, легкость хода радует глаз. Это морские птицы, они не
плывут, а словно летят над водой, и движение их кажется естественным
движением живых существ.
Эти парусные суда поражают своей простотой и красотой, откуда на них ни
посмотри. Шхуна, ялик или катер, управляемые хорошим моряком, маневрируют
так, как будто они наделены способностью мыслить и быстро выполнять свои
решения. И какой-нибудь ловкий маневр вызывает у нас умиление и радость, как
всякое проявление сообразительности живого существа или грациозная четкость
его движений.
Из названных мной трех разновидностей судов с косым парусным
вооружением катер, гоночное судно par excellence имеет наиболее внушительный
вид благодаря тому, что все его паруса соединены в один. Огромный парус
придает катеру гордую величавость, когда он тихо скользит вдоль линии берега
или огибает мол перед вашим восхищенным взором. На якоре шхуна выглядит
лучше; она производит впечатление большей мощности и равновесия благодаря
своим двум мачтам, размещенным вдоль корпуса с наклоном к корме. Легче
всего, по-моему, управлять яликом.
Итак, для гонок -- катер, для дальней увеселительной поездки -- шхуна,
для крейсирования в отечественных водах -- ялик.
Управление всеми ими -- несомненно тонкое искусство. Для этого
требуется не только знание основных правил мореходства, но и специальное
знакомство со свойствами судна. В теории все суда управляются одинаково, так
же как отношения наши со всякими людьми строятся на одних и тех же общих
принципах. Однако если хотите добиться в жизни тех побед, которые даются
лишь любовью и доверием окружающих, не подходите одинаково к двум людям, как
бы схожи характером они вам ни казались. Могут существовать какие-то общие
правила поведения, но отношения между людьми не подчиняются никаким
правилам. Подход к людям -- такое же искусство, как управление кораблями. И
те и другие живут в ненадежной стихии, подвергаются разным неуловимым, но
сильным влияниям и хотят, чтобы вы оценили их достоинства, а не занимались
выявлением их недостатков.
Чтобы создать полное единение со своим кораблем, моряку не надо
выяснять, на что этот корабль не способен. Прежде всего следует точно
узнать, на что он способен и чего можно от него ожидать, когда для него
наступит момент показать себя,
На первый взгляд как будто все равно, как именно вы будете выяснять
трудный вопрос о предельных возможностях судна. На самом же деле это далеко
не все равно. Все дело в подходе к этой задаче. В конце концов управлять
судном -- дело более мудреное, чем управлять людьми.
И это искусство, как и всякое другое, должно основываться на свободе и
глубокой искренности чувств, которые, подобно закону природы, подчиняют себе
бесконечный ряд различных явлений. Ваши усилия должны идти от чистого
сердца. Вы разговариваете по-разному с угольщиком и с профессором. Но разве
это значит быть двуличным? Ничуть. Важно то, что в обоих этих людях, столь
похожих и столь различных, вы искренне видите товарищей своих на опасном
жизненном пути. Конечно, какой-нибудь обманщик, думающий только о том, чтобы
выиграть свою жалкую игру, пустит в ход всякие хитрости. Людей -- кто бы они
ни были, профессора или угольщики,-- обмануть легко. Более того, они даже
имеют удивительное свойство поддаваться обману, какую-то странную,
необъяснимую склонность сознательно позволять обманщику водить себя за нос.
Но судно -- это наше творение, и сотворили мы его, побуждаемые
стремлением идти все вперед и вперед. Судно не потерпит, чтобы им командовал
шарлатан, оно не станет мириться с ним, как мирится общество, например, с
мистером А., видным государственным деятелем, или мистером Б., известным
ученым, да и с кем угодно, кому повезло в игре. Хоть я и не охотник до пари,
но готов держать пари на большую сумму, что ни один из первоклассных
шкиперов гоночных яхт не был шарлатаном. Слишком трудно было бы такому
человеку управлять судном -- ведь тут имеешь дело не с толпой, а с отдельным
судном, как бы с индивидуумом.
В каждом человеке есть что-то от толпы, какая-то частица ее души и
темперамента. Как бы серьезно мы ни воевали друг с другом, мы остаемся
братьями, нас роднят даже самые низменные стороны нашего интеллекта и
нестойкость наших чувств. Не то с судами. Они не имеют друг с другом ничего
общего. Эти чуткие существа глухи к нашим ласковым уговорам, одними словами
их не улестишь, нужно что-то большее, чтобы заставить их выполнить нашу волю
и завоевать нам славу. И это очень хорошо -- иначе среди мастеров
мореплавания было бы больше дутых репутаций. Повторяю: суда не имеют ушей,
но я знавал суда, которые, право, как будто имели глаза. Чем же другим можно
объяснить то, что один тысячетонный барк отказался слушаться руля и тем
самым спас от страшного столкновения два судна и спас репутацию очень
хорошего капитана? Я был два года близко знаком с этим барком и ни разу ни
до, ни после этого случая не замечал за ним никакого непослушания. А с
капитаном, которому барк верно служил (вероятно, потому, что чувствовал, как
любит его капитан), я был знаком еще больше времени и должен отдать ему
справедливость: это происшествие (хоть и окончившееся столь благополучно) не
только не поколебало, но еще усилило его доверие к своему барку. Да, наши
суда не имеют ушей -- и потому обмануть их нельзя. Я хочу подкрепить свою
мысль относительно взаимной верности, связывающей капитана и его судно,
мастера и его искусство, следующим утверждением, которое может показаться
парадоксом, на самом же деле вполне естественно: если шкипер гоночной яхты
думает только о том, чтобы победить в состязании и прославиться, он никогда
не завоюет себе высокой репутации. Настоящий моряк, подлинный хозяин судна
(говорю это уверенно на основании моего большого опыта) стремится к одному:
сделать все, что в его силах, при помощи вверенного ему судна. Забыть о
себе, посвятить всего себя служению своему великому искусству, -- вот
единственный путь для моряка.
Здесь, пожалуй, уместно будет поговорить о разнице между моряками
прошлого (которые и сегодня еще с нами) и моряками будущего, их преемниками.
История повторяется, но никогда не возродить нам умершего искусства.
Неповторимый голос его ушел из моря навсегда, отзвучал, как песня убитой
дикой птицы. Нет того, на что раньше откликалась душа радостью, искренним
увлечением. Плавание на парусных судах -- искусство, и прекрасная тень его
уже уходит от нас в мрачную долину забвения. Плавание вокруг света на
современном пароходе (хотя не следует преуменьшать всей ответственности и
этой задачи) не дает моряку того ощущения близости к природе, без которого
невозможно никакое искусство. В управление современные пароходом моряк
вкладывает меньше души, но оно требует от него большей точности. Оно не так
трудно, как управление парусным судном, но зато не дает того удовлетворения,
ибо здесь нет тесной близости между художником и средствами его искусства.
Другими словами, в работе моряка на пароходе меньшую роль играет его любовь
к своему делу. Результаты этой работы заранее точно измерены во времени и
пространстве, как нельзя измерить творческие достижения художника. Это
обязанности, которые может выполнять любой человек, не слишком сильно
страдающий от морской болезни, их можно выполнять охотно, но без увлечения,
добросовестно, но без любви. Точность -- вот что здесь требуется. В строго
упорядоченной работе нынешнего моряка нет места той неуверенности, которая
сопутствует художнику в каждом новом начинании. Он не переживает великих
часов веры в себя и не менее великих часов сомнений и угрызений. В наши дни
дело моряка -- ремесло и, конечно, как во всяком ремесле, в нем есть своя
романтика, своя честь, своя награда, свои тяжкие тревоги и часы блаженного
удовлетворения. Но в современном мореплавании нет поэзии борьбы человека
один на один с чем-то безмерно более могучим, чем он. Труд моряка на
парусных судах был напряженным, целиком захватывавшим творчеством, исход
которого решали боги. А в наши дни это уже не подвиг, не достижения таланта
и темперамента отдельного человека, а просто -- умелое использование
покоренных сил природы, еще один шаг на пути к полной победе над ней.
IX
Еще недавно каждый рейс судна, на котором поспешно начинали брасопить
реи, как только ступит на борт лоцман с карманами, полными писем, походил на
состязание, состязание с временем, стремление добиться результатов,
превосходящих все ожидания. Как всякое подлинное искусство, управление
судном имело свою технику, и о ней всегда с упоением толковали моряки, для
которых их работа была не только средством к существованию, но и выходом сил
и темперамента. Использовать наилучшим, наивернейшим способом бесконечно
изменчивые настроения неба и моря -- не для передачи на полотно, а для нужд
своего дела -- навсегда стало их призванием. Они вкладывали в него всю душу,
и черпали в нем не меньше вдохновения, чем любой человек, когда-либо
водивший кистью по полотну. Среди этих мастеров искусства замечалось
огромное различие темпераментов. Некоторые из них напоминали довольно
распространенный тип члена Королевской академии. Они отнюдь не поражали
оригинальностью или свежестью и смелостью идей. Они были осторожны, весьма
осторожны. Они держались важно, уверенные в незыблемости своей дутой
репутации. Имен называть не буду, скажу только, что я помню одного субъекта,
который мог бы быть их типичным представителем, -- так сказать, президентом
Королевской академии мореплавания. Его обветренное, но красивое лицо,
осанистая фигура, крахмальная манишка и широкие манжеты с золотыми
запонками, его надменный вид производили впечатление на смиренных зрителей
(таможенных чиновников, портовых грузчиков, приемщиков груза), когда он
сходил на берег по трапу своего корабля, стоявшего на причале у круглой
набережной в Сиднее. Голос у него был густой, могучий, тон повелительный,
как у какого-нибудь принца крови, очутившегося среди простых матросов. За
всякое дело он принимался с таким видом, что привлекал к себе всеобщее
внимание, и от него ожидали чего-то необыкновенного, а результат всегда
оказывался самый заурядный, не давал пищи ни уму ни сердцу, и нельзя было к
нему отнестись серьезно. На судне он завел образцовый порядок, и это могло
бы его характеризовать как хорошего моряка, если бы не его мелочная
придирчивость. Помощники его смотрели на всех нас сверху вниз, но тайная
скука сквозила в их мрачной покорности прихотям командира. Только на
неукротимую жизнерадостность юнг не влияла священная серьезность этой
почтенной посредственности. Их было четверо: один -- сын врача, другой --
полковника, третий -- ювелира. Фамилия четвертого была Туэнтимен -- и это
все, что я о нем знаю. Ни один из этих мальчиков, видимо, не питал в душе ни
искры благодарности к капитану. Несмотря на то что капитан был по-своему
добрый человек и поставил себе за правило на каждой стоянке знакомить их с
лучшими людьми города для того, чтобы они не попали в дурную компанию юнг с
других судов, я должен с сожалением констатировать, что мальчики строили ему
рожи за спиной и на глазах у всех передразнивали его чопорную осанку.
Этот мастер великого искусства мореплавания изображал из себя важную
персону -- и только.Но, повторяю, в среде моряков я наблюдал бесконечное
разнообразие типов. Были между ними великие импрессионисты. Эти внушали вам
страх перед Богом и перед необъятным, другими словами -- страх потонуть, в
обстановке, полной грозного величия. Можно было бы думать, что не так это
важно, при каких условиях вы, захлебнувшись в воде, перейдете в иной мир. Но
я в этом все-таки не убежден. Быть может, я чересчур впечатлителен, но,
сознаюсь, мысль внезапно быть выброшенным в разбушевавшийся океан среди
мрака и рева волн вызывает во мне всегда судорожное от- вращение. Может
быть, по мнению невежд, утонуть в пруду стыдно, но я считаю это мирным и
веселым концом земного пути по сравнению с другими, при мысли о которых я
весь дрожал в минуты тяжелых невзгод на море.
Однако будет об этом. Некоторые капитаны, влияние которых до сих пор
сказывается на моем характере, сочетали бешеную быстроту соображения с
уверенностью действий, а объяснялось это тем, что они правильно оценивали
имевшиеся у них в распоряжении средства и возможные последствия: это и есть
величайшее достоинство человека действия. А всякий подлинный мастер --
человек действия, все равно, создает ли он что-либо, изобретает ли
какое-нибудь средство для достижения целя или находит выход из трудного
положения.
Знавал я и таких капитанов, искусство которых заключалось в умении
избегать осложнений. Нечего и говорить, что они на своем судне не творили
чудес. Но презирать их за это не следует. То были скромные люди, сознававшие
свою ограниченность. Их учителя не вложили священный огонь в их холодные и
умелые руки, завещав хранить его. Одного такого капитана я помню особенно
хорошо, -- он уже почил навеки в море, которое при жизни, должно быть,
представлялось ему местом мирных трудов, не более. Один только раз он
решился на смелый шаг -- ранним утром при устойчивом бризе вошел на
загроможденный судами рейд. Этот маневр мог бы быть, но не был порывом
истинного художника. Капитан заботился лишь о себе: он жаждал суетной славы
и ждал ее от этого "эффектного" трюка.
Когда мы огибали темную лесистую косу, купавшуюся в солнечном блеске и
свежем воздухе, мы заметили впереди, примерно в полумиле от нас, группу
судов на якоре. Капитан позвал меня с полубака к себе на корму и, вертя
бинокль в коричневых руках, сказал:
-- Видишь это большое тяжелое судно с белыми мачтами? Я хочу
встать на причал между ним и берегом. Так что ты смотри, чтобы наши матросы
по первому слову команды сразу же принялись за дело.
Я ответил "Есть, сэр", искренне думая, что это будет славное зрелище.
Мы лихо прорвались сквозь целую флотилию судов -- здесь были голландские,
английские, несколько американских и два-три немецких, и все они в восемь
часов подняли флаги, словно в честь нашего прибытия. Должно быть, на их
палубах в этот момент немало было разинутых от удивления ртов и следивших за
нами глаз... Это могло быть эффектным маневром, но ничего из него не вышло,
оттого что к порыву примешались корыстные побуждения, и наш скромный
"заслуженный артист" изменил своему темпераменту. Здесь было не искусство
для искусства, а искусство для личных выгод. И за этот величайший цз грехов
капитан расплатился позорным провалом... Правда, могло быть и хуже -- ведь
мы не наскочили на мель, не пробили большой дыры в высоком судне с
выкрашенными белой краской мачтами. Но только каким-то чудом мы удержали
цепи обоих якорей, ибо, как вы легко можете себе представить, я не стал
дожидаться команды "Отдать якорь", которую выкрикнул капитан дрожащими
губами, каким-то новым, незнакомым мне отрывистым голосом. Я отдал оба якоря
с быстротой, которой сам до сих пор удивляюсь. Никогда еще ни одно среднее
торговое судно не отдавало якорей с такой сказочной быстротой. И оба якоря
легли благополучно. Я готов был с благодарностью целовать их шершавые
железные лапы, но они уже зарылись в ил на глубину десяти саженей. В конце
концов мы встали на якорь рядом с утлегарью голландского брига, проткнувшей
нашу контр-бизань, и только. Семь бед -- один ответ. Но не в искусстве.
Позднее капитан смущенно сказал мне шепотом:
-- Почему-то вдруг наше судно не захотело вовремя повернуться носом к
ветру! Что с ним? -- Я ничего не ответил. К чему? Все было ясно. Судно
почуяло минутную слабость своего командира. Из всех живых существ на земле и
на море одни лишь суда не обманешь пустыми претензиями на доблесть, не
заставишь их примириться с бездарностью капитанов.
ПАУТИНА НА ВЕТРУ
Х
С клотика корабля средней высоты можно охватить взглядом горизонт на
много миль вокруг, и в этом кольце каждое судно видно до самой ватерлинии.
Теми самыми глазами, которыми я сейчас перечитываю свои строки, я когда-то
неподалеку от морских островов насчитал более сотни парусных судов, попавших
в штиль. Они стояли словно зачарованные какой-то магической силой. Среди них
вряд ли было хотя бы два, повернутых в одинаковом направлении,-- казалось,
все они пытались различными путями вырваться из заколдованного круга. Но
чары штиля были сильны -- и на другой день суда все так же неподвижно стояли
направленные в различные стороны. А когда, наконец, поднялся ветер и по воде
побежала темная рябь, казавшаяся густо-синей на светлом фоне моря, все они
двинулись в одном направлении. Это были суда, шедшие домой, в обратные рейс,
из дальних концов мира, и впереди, во главе флотилии шла фалмутская шхуна с
грузом фруктов, самая маленькая из всех. Она показалась мне прелестной,
несмотря на свою миниатюрность, до меня будто доносился аромат лимонов и
апельсинов, который она оставляла за собой. Прошел еще день, и с наших
топ-мачт уже можно было увидеть только судов семь, не более, да вдали, за
магическим кругом горизонта, мелькало несколько пятнышек -- одни верхушки
мачт.
Попутный ветер обладает коварной способностью рассеивать в разные
стороны белокрылую стаю кораблей, шедших как буд-то в одном направлении с
белой лентой бурлящей пены впереди. Штиль таинственным образом собирает суда
вместе, а ветер их разлучает.
Высокое судно видно уже издалека, и белая верхушка, овеваемая ветром,
первая дает представление о его размерах. Высокие мачты, поднявшие в воздух
белые паруса, раскидывают их как силки, в которые хотят поймать невидимую
силу ветра. Но вот постепенно появляются перед глазами, словно вынырнув из
воды, парус за парусом, рея за реей, становятся все больше и, наконец, под
этим высоким сооружением вы замечаете небольшое пятнышко -- корпус судна.
Высокие мачты, как колонны, поддерживают в равновесии крылья-паруса, а
те, безмолвные, недвижимые, вбирают из воздуха движущую силу, дар небес,
ниспосланный человеку за дерзкую отвагу. Когда же с высоких рангоутных дерев
сорван их белоснежный наряд, они склоняются перед гневом закрытого тучами
неба.
Когда они, обнаженные, длинные и мрачные, покорно уступают шквалу, даже
бывалого моряка в эти минуты невольно поражает их высота. Человек, столько
раз на своем веку видевший эту картину, вдруг отдает себе отчет в
несообразной высоте рангоутов. Кажется, что золоченые клотики, которые можно
увидеть только задрав голову, непременно зацепятся за край горизонта. Такие
моменты дают вам более четкое представление о высоте рангоутного дерева, чем
многократные путешествия на самый верх мачты. Без сомнения, энергичный
матрос в машинном отделении современного парохода может на какую угодно
высоту взбираться наверх по железным лестницам, но я вспоминаю, что когда я
карабкался на мачты, эти "машины" парусного судна, даже мне, гордившемуся
своим проворством, казалось, что они достигают звезд.
Да, это своего рода машины, выполняющие работу совершенно бесшумно, и с
неподвижной грацией, и в них будто кроется капризная, не всегда послушная
человеку сила, которая действует независимо от материальных сил Земли. Здесь
мы имеем дело не с безошибочной точностью и надежностью стали, движимой
белым паром, питаемой красным огнем и черным углем. Парусное судно как бы
черпает силу в самой душе мира, заимствует ее у своего грозного союзника --
ветра, которого держат в повиновении такие хрупкие оковы, что его можно
сравнить со злым духом, пойманным в силки из тончайших шелковых нитей. Ибо
что такое крепчайшие канаты, высочайшие мачты и самые прочные паруса перед
мощным дыханием Бесконечности? Не более как тростник под ветром, пушинка,
осенняя паутина, дрожащая в воздухе.
XI
Да, все это -- менее, чем ничто, и я видел, как ветер, великая душа
мира, одним шумным вздохом сорвал новенький, исключительно крепкий фок, как
будто это был клочок воздушной ткани легче осенней паутинки -- и тот исчез
из виду. Вот тогда-то высоким мачтам уже нужно было стоять крепко под
страшной бурей. Машины должны делать свое дело, даже если душа мира
обезумела.
Когда современный пароход плывет по спокойному морю, укрытому тенями
ночи, корпус его дрожит пульсирующей дрожью, и где-то в глубине его по
временам слышится лязг, словно в этом железном теле бьется железное сердце.
В движении парохода есть какой-то глухой ритм, мерно стучит гребной винт, и
далеко в ночи слышны эти торжественные звуки, как тяжелая поступь
неотвратимого будущего.
А бесшумное в тихую погоду вооружение парусного судна во время шторма
обретало не только силу, но и буйно ликующий голос души мира, ветра. Шел ли
корабль вперед с качающимися мачтами или уже без них грудью встречал шторм,
всегда его сопровождала дикая мелодия, монотонная, как церковное пение, в
которой звучали и басы и пронзительный свист ветра, а временами грохот
бьющейся о борт волны. Этот жуткий невидимый оркестр иногда так терзал
нервы, что хотелось оглохнуть, чтобы более не слышать его.
Вспоминая это желание, не раз мной испытанное во время рейсов по
нескольким океанам, на просторе которых есть где развернуться душе мира, я
хочу отметить, что моряку, для того чтобы хорошо следить за рангоутами, надо
иметь здоровые уши. На прежних парусниках моряки были так тесно спаяны со
своим судном, что, кажется, им передавались все его ощущения и по
собственному физическому утомлению они судили об усталости судовых мачт.
Только после того как я поплавал на морских судах, я убедился, что слух
играет значительную роль, когда нужно определить силу ветра. Помню такой
случай. Дело было ночью. Мы находились на одном из тех железных быстроходных
клиперов, которые Клайд целыми роями пускал с грузом шерсти по свету в
семидесятых годах прошлого столетия. То был период усиленного
кораблестроения и, я бы сказал, чрезмерной перегрузки кораблей мачтами.
Рангоуты на узких корпусах были тогда очень высоки, а клипер, о котором идет
речь (на его световых люках из цветного стекла красовался девиз "За
процветание Глазго"), несомненно, был особенно перегружен мачтами. Он был
построен для спешных рейсов, и его бесспорно гнали со всей быстротой, на
какую он был способен. Наш капитан считался мастером быстрых переходов -- он
привык их делать на старом корабле "Твид", прославившемся на весь мир своей
быстроходностью. Но "Твид" был деревянный корабль, а его капитан перенес с
собой на железный клипер традицию быстрых переходов. Я был тогда самым
молодым из всего экипажа -- третьим помощником капитана -- и обычно стоял на
вахте вместе со старшим помощником. И вот как раз во время одной такой
ночной вахты при сильном и все крепнущем ветре я нечаянно подслушал разговор
двух матросов в уголке верхней палубы. Один сказал: "Я так полагаю, что пора
бы убрать некоторые из легких парусов". Другой матрос проворчал сердито:
"Небось не уберут, пока старший на палубе. Он так глух, что не разбирает,
какой силы ветер".
И в самом деле, бедняга П., совсем еще молодой, но дельный моряк, был
сильно туг на ухо. При этом он имел репутацию отчаянного смельчака, спокойно
ведущего судно под парусами при самом сильном ветре. П. удивительно ловко
скрывал свою глухоту, и я не думаю, чтобы он при всем своем бесстрашии
когда-либо сознательно шел на безрассудный риск: все дело тут было в его
глухоте -- он не слышал ветра. Никогда не забуду его наивного изумления,
когда его однажды при мне журили за какой-то смелый и в высшей степени
опасный трюк. Право распекать его имел, конечно, только капитан, но капитан
и сам был блюстителем традиции дерзкого риска. И на меня, знавшего, что за
человек мой командир, эти сцены производил большое впечатление. Капитан С.
считался превосходным моряком, а такого рода слава вызывала во мне юношеское
преклонение. И поныне я чту его память, ибо это он, так сказать, завершил
мое обучение. Процесс этот частенько протекал бурно, но что об этом
поминать! Я убежден, что капитан желал мне добра и никогда, даже в те
времена, я не обижался на него за необыкновенный новенный дар едкой критики.
Но слышать, как он поднимав шум из-за слишком большого количества парусов
при шторме было до того невероятно, что казалось сном.
Обычно дело происходило так:
По ночному небу мчались тучи, ветер выл, бомбрамстеньги были подняты,
судно неслось вперед во мраке, и широкая пелена белой пены доходила уже до
лееров на подветренной стороне судна. Наш старший помощник капитана, мистер
П., дежуривший на палубе, в самом безмятежном состоянии духа крепил на ветру
бизань-мачту. Я, третий помощник, делал то же с наветренной стороны кормы,
готовый броситься со всех ног при первом намеке на какой-нибудь приказ, но в
остальном совершенно спокойный. Вдруг из рубки появилась высокая темная
фигура с непокрытой головой, с прямоугольно подстриженной седой бородкой,
резко белевшей в темноте, -- капитан С., который читал внизу у себя в каюте
и встревожился, когда судно начало плясать на волнах и сильно крениться на
одну сторону. Стараясь удержаться на ногах, он, не говоря ни слова, прошелся
раза два по сильно наклоненной палубе, постоял у компаса, обошел еще раз
палубу и вдруг заорал:
-- Что вы делаете с судном?
А мистер П., не расслышавший ничего за шумом ветра, вопросительно
отозвался:
-- Что, сэр?
Тут, под аккомпанемент нараставшего шторма, на корабле разразилась своя
внутренняя буря: гремели крепкие выражения, в которые капитан вкладывал
много пыла, а в ответ ему слышались жалкие протесты и оправдания его
помощника, произносимые со всеми возможными интонациями оскорбленной
невинности.
-- Послушайте, мистер П.! И я в свое время водил корабли на всех
парусах под штормом, но...
Конец фразы затерялся в бурном порыве ветра. Затем, среди наступившего
затишья, прозвучал обиженный протест мистера П.:
-- Да ведь оно как будто отлично выдерживает... И новый взрыв --
негодующий голос капитана:
-- Такое судно только дурак может гнать в шторм на всех парусах!
И так далее, и так далее, а судно между тем мчится вперед, крен все
сильнее, волны ревут все громче, все грознее шипит белая, слепящая пена с
подветренной стороны. Любопытнее всего, что капитан С., видимо, органически
не в силах был четко скомандовать, чтобы убавили парусов. И эта удивительно
сумбурная сцена длилась и длилась, пока оба, наконец, не вспомнили с ужасом,
что пора же что-нибудь сделать. Ибо высокие мачты, чрезмерно отягощенные
парусами, проявляли уже опасное намерение по-своему вразумить обоих
спорщиков, глухого и вспыльчивого.
XII
Таким образом на этом судне все-таки более или менее своевременно
убавляли парусов, и его высокие рангоуты, за все время моей службы на нем,
ни разу не снесло ветром в море. Но отношения между капитаном С. и мистером
П. все-таки оставались несколько натянутыми. П. гнал судно "как сущий
дьявол" только потому, что глухота мешала ему правильно определять силу
ветра, а капитан С. (который, как я уже говорил, был, по-видимому,
органически неспособен приказать кому-либо из своих подчиненных убавить
парусов) негодовал на то, что он вынужден распекать мистера П. за его
отчаянную смелость. Ведь капитан наш обычно упрекал своих помощников как раз
в обратном -- в том, что они недостаточно быстро ведут судно или, как он
выражался, "не используют до последней возможности силу попутного ветра".
Было еще одно психологическое объяснение тому, что экипажу клипера так
трудно было работать с капитаном С.: капитан только что перешел сюда со
знаменитого "Твида", судна, на вид тяжеловесного, но феноменально
быстроходного. В середине шестидесятых годов оно обогнало на полтора дня
почтовый пароход, шедший из Гон конга в Сингапур. Может быть, как-то
особенно удачно размещены были на нем мачты -- кто знает? Офицеры военных
кораблей приезжали на борт "Твида", чтобы снять точный план и ознакомиться с
размерами его парусного вооружения. А может быть, в обводах носа и кормы
сказалась гениальная интуиция строителя, или то была счастливая случайность,
перст благосклонной судьбы,-- трудно сказать. "Твид" строился где-то в
Ост-Индии, и весь, кроме палубы, был из тикового дерева. У него был большой
продольный изгиб, высокий нос и тяжеловесная корма. Моряки, видавшие это
судно, говорили мне о нем: "С виду ничего особенного, глядеть не на что". Но
во время страшного голода в Индии (в семидесятых годах) "Твид", тогда уже
старый, проделал несколько баснословно быстрых рейсов через Бенгальский
залив, перевозя грузы риса из Рангуна в Мадрас.
Это судно унесло с собой в могилу тайну своей быстроходности и,
несмотря на невзрачность, образ его несомненно занял славное место в зеркале
морей.
Но дело-то в том, что капитан С., любивший повторять, что после его
ухода "Твид" не сделал больше ни единого сносного рейса", видимо, полагал,
будто секрет быстроходности этот судна заключался в его доблестном
командире. Бесспорно, успехи многих судов объясняются качествами их
капитанов, однако ведь капитану С. так и не удалось, несмотря на все его
попытки, придать новому судну -- железному клиперу -- те свойства, благодаря
которым сравнение с "Твидом" стало высшей похвалой в устах всех английских
моряков. Было что-то трогательное в безнадежных усилиях капитана, как в
попытках старого художника создавать такие же шедевры, как в молодости. Ибо
рекордные рейсы "Твида" были шедеврами капитана С. Да, его
попытки были трогательны, но, пожалуй, и немножко опасны. Во всяком
случае я рад, что благодаря тоске моего капитана по былым триумфам, а также
глухоте мистера П. мне довелось во время плавания пережить незабываемые
моменты. Да и сам я под высокими мачтами этого клипера осмеливался на такие
штуки, которых не проделывал ни до, ни после ни на одном другом судне.
Как-то во время рейса заболел второй помощник капитана и меня назначили
вахтенным начальником, единственным распорядителем на палубе. Вот тогда-то
система бесчисленных рычагов, управлявшая высокими мачтами, стала очень
близка моему сердцу. Разумеется, мне, молодому моряку, было лестно доверие
такого командира, как капитан С.,-- он, по-видимому, меня даже не
контролировал, хотя, насколько помнится, ни тон, ни обхождение, ни даже
смысл обращенных ко мне замечаний капитана, как их ни толкуй, не
свидетельствовали о его высокой оценке моих способностей. И должен еще
сказать: когда доходило дело до распоряжений на ночь, С. оказывался очень
неудобным командиром. Если я должен был стоять на вахте с восьми до
двенадцати часов, он около девяти уходил с палубы, сказав: "Парусов никаких
не убирать!" Затем, уже спускаясь по лесенке вниз, добавлял отрывисто: "Да
смотрите, чтоб ничего не снесло!" И могу похвастать, что я ни разу не терял
ни одной мачты.
Но однажды ночью меня застала врасплох неожиданно резкая перемена
ветра.
На корабле