ку здесь мне уже ничего не светило; моя мнимая миссия в родном городе завершилась. Однако, к несчастью, в голове у меня царил такой сумбур, что до поздней ночи я ворочался с боку на бок на кровати (скрипучей кровати) и не мог заснуть; а заснув наконец, спал тревожно, часто пробуждался и лишь под утро погрузился в глубокий сон. Поэтому очнулся поздно, только к девяти, когда утренние автобусы и поезда уже отошли, и уехать в Прагу оказалось возможным только около двух пополудни. Я было совсем впал в отчаянье: в этом городе я чувствовал себя словно человек, потерпевший кораблекрушение; я вдруг невыносимо затосковал по Праге, по своей работе, по письменному столу в своей квартире, по книгам. Но что поделаешь. Стиснув зубы, я спустился вниз, в ресторан, чтобы позавтракать. Войдя, осторожно огляделся -- боялся встретиться с Геленой. Но там ее не было (скорей всего, она уже бегала по соседней деревне с магнитофоном через плечо и надо- 322 едала прохожим своим микрофоном и дурацкими вопросами); зато ресторанный зал был переполнен множеством иных людей; галдя и дымя, они сидели за своим пивом, черным кофе и коньяком. О ужас! Я понял, что и на сей раз мой родной город не даст мне возможности прилично позавтракать. Я вышел на улицу; голубое небо, разорванные тучки, начинающаяся духота, чуть клубящаяся пыль, улица, убегающая к плоской широкой площади с торчащей башней (да, с той самой, что напоминала воина в шлеме), -- все это овеяло меня грустью пустоты. Издалека доносился хмельной крик протяжной моравской песни (в ней, казалось, заколдованы были тоска, степь и долгие конные походы наемников-улан), и в мыслях всплыла Люция, история давно минувшая, что сейчас походила на эту тягучую песню и взывала к моему сердцу, по которому прошло (будто прошло по степи) столько женщин, не оставив там по себе ничего, так же, как и клубящаяся пыль не оставляет никаких следов на этой плоской широкой площади; она садится меж булыжников и, снова вздымаясь, с порывом ветра отползает дальше. Я шел по запыленным камням мостовой и ощущал удручающую легкость пустоты, лежавшей на моей жизни: Люция, богиня пара, отняла у меня когда-то самое себя, вчера она превратила в ничто мою четко продуманную месть, а следом и воспоминание по себе обратила во что-то до отчаяния смешное, в некую гротескную ошибку, ибо то, что мне рассказывал Костка, лишь показывает, что все эти годы я вспоминал о ком-то совершенно другом, но не о ней, поскольку никогда и не знал, кто такая Люция. 323 Я всегда с восхищением думал, что Люция для меня нечто абстрактное, легенда и миф, но теперь я стал понимать, что в этих опоэтизированных терминах скрывается правда совсем не поэтическая, что я не знал Люции, что не знал ее такой, какой она была на самом деле, какой была сама по себе и для себя. Я не замечал в ней (в юношеском эгоцентризме) ничего, кроме тех сторон ее существа, которыми она была обращена непосредственно ко мне (к моему одиночеству, к моей несвободе, к моей тоске по неге и любви); она была для меня не чем иным, как функцией моей собственной жизненной ситуации; все, чем она превосходила эту конкретную жизненную ситуацию, все, в чем она оставалась самой собой, ускользало от меня. А коль она была для меня действительно всего лишь функцией ситуации, то было совершенно логично, что, как только ситуация изменилась (когда наступила иная ситуация, да и сам я постарел и изменился), исчезла и моя Люция, ибо стала всего лишь тем, что в ней ускользало от меня, что не касалось меня, чем она превосходила пределы моего "я". И потому было вполне логично, что пятнадцать лет спустя я вообще не узнал ее. Она уже давно была для меня (а я никогда и не воспринимал ее иначе, чем "существом для меня") другим и незнакомым человеком. Пятнадцать лет шла ко мне весть о моем поражении и наконец настигла меня. Чудак Костка (к которому я всегда относился полусерьезно) значил для нее больше, больше сделал для нее, больше знал ее и лучше (не хочу сказать больше, ибо сила моей любви была максимальной) любил ее: она доверилась ему во всем -- мне ни в чем; он сделал ее счастливой -- я несчастной, он познал ее тело -- я 324 никогда. Хотя для того, чтобы овладеть ее телом, о котором я так отчаянно тогда мечтал, достаточно было единственной и совсем простой вещи: понять ее, разобраться в ней, любить ее не только за то, чем она была обращена ко мне, но и за то, что меня непосредственно не касалось, чем она была сама по себе и для себя; я же не сумел этого и тем самым жестоко наказал нас обоих. Меня залила волна злобы на самого себя, на мой тогдашний возраст, идиотский лирический возраст, когда человек представляет сам для себя чересчур большую загадку, чтобы еще найти силы обращаться к загадкам внешним; когда все окружающие (и даже самые любимые) являются лишь подвижными зеркалами, в которых он с изумлением отыскивает изображение своего собственного чувства, своего собственного умиления, своей собственной ценности. Да, все эти пятнадцать лет я вспоминал о Люции лишь как о зеркале, сохранившем мой тогдашний образ! Вспомнилась холодная комнатенка с одной кроватью, освещаемая сквозь замызганное стекло фонарем, вспомнилось бурное сопротивление Люции. Все это выглядело скверной шуткой: я считал ее девственницей, а она сопротивлялась как раз потому, что не была ею и боялась, верно, минуты, когда я узнаю правду. Или ее сопротивление имело еще одно объяснение (перекликающееся с тем, как понимал Люцию Костка): первые грубые сексуальные переживания вселили в Люцию отвращение к любовному акту и в ее сознании лишили его значения, какое придает ему большинство людей; они целиком опустошили его, освободив от нежности и любовной страсти; для этой девочки-курвочки тело было 325 чем-то отвратительным, а любовь -- чем-то нетелесным; душа вступила с телом в тихую и непримиримую войну. Это объяснение (столь мелодраматическое и, однако же, столь правдоподобное) вновь навеяло мне мысль о том печальном разладе (я сам так хорошо знал его в самых разных подобиях) между душой и телом и воскресило в памяти (поскольку грустное всегда неотделимо от комического) историю, над которой я когда-то страшно смеялся: одна моя добрая знакомая, женщина весьма легкого нрава (чем я сам изрядно злоупотреблял), обручилась с одним физиком и на сей раз была готова наконец испытать любовь; но чтобы суметь почувствовать ее как любовь настоящую (отличную от десятков любовных связей, через какие прошла), она отказывала жениху в телесной близости вплоть до самой брачной ночи: бродила с ним вечерними аллеями, жала ему руку, целовалась с ним под фонарями и так давала возможность своей душе (не обремененной телом) воспарять на головокружительную высоту. Через месяц после свадьбы она развелась с ним, горько сетуя на то, что он обманул ее большое чувство, ибо показал себя плохим любовником, едва не импотентом. Вдалеке все еще раздавался пьяный крик протяжной моравской песни и смешивался во мне с гротескным привкусом припомнившейся истории, с пыльной пустотой города и моей тоской, в которой теперь, сверх всего, еще отзывался из моего нутра голод. Впрочем, я был в нескольких шагах от кафе-молочной; я подергал дверь -- была закрыта. Какой-то прохожий сказал мне: "Э, приятель, нынче все кафе на празднике". -- "На 326 "Коннице королей?"" -- "Оно самое, у них там своя палатка имеется". Я чертыхнулся, но пришлось смириться -- пойти в направлении доносившейся песни. К фольклорному празднику, которого я отчаянно избегал, повел меня мой урчащий желудок. 2 Усталость. С раннего утра ужасная усталость. Словно всю ночь прокутил. Но я всю ночь спал. Только это уже не сон, а лишь снятое молоко сна. За завтраком я едва сдерживал зевоту. Вскоре к нам стали заходить люди. Товарищи Владимира, да и просто любители поглазеть. Парень-кооператор привел на наш двор коня для Владимира. И вдруг среди прочих заявился Калашек, культработник из районного национального комитета. Вот уже два года как я с ним воюю. Был он в черной паре, вид имел торжественный и шел в сопровождении элегантной женщины. Редакторши пражского радио. Сказал, что я должен пойти с ними. Пани редакторша хочет, мол, записать для радио беседу о "Коннице королей". Отвяжитесь от меня! Не стану я перед вами фиглярничать. Редакторша рассыпалась в любезностях, говорила, что знает меня лично, и, конечно, Калашек -- туда же. Заявил, что пойти побеседовать -- моя политическая обязанность. Шут гороховый! Если б не Власта, я бы поставил их на место. Сказал, что сын мой нынче будет королем и что хочу видеть его сборы своими глазами. Но Власта оборвала меня: дескать, подготовить сына -- 327 ее забота. А мне лучше пойти и выступить по радио. И я таки в конце концов покорно пошел. Редакторша обреталась в помещении национального комитета. У нее там был магнитофон, и обслуживал его молодой парень. Молола она без умолку и все время смеялась. Затем приблизила микрофон ко рту и задала первые вопросы Калашеку. Калашек откашлялся -- и давай. Развитие народного искусства, сказал он, -- неотъемлемая часть коммунистического воспитания. Районный национальный комитет полностью разделяет это. И потому полностью поддерживает. Желает им полного успеха и полностью присоединяется. Благодарит всех, кто принял участие. Энтузиасты-организаторы и энтузиасты-школьники, которые целиком и полностью... Устал я, страшно устал. Все время одни и те же фразы. Пятнадцать лет выслушивать одни и те же фразы, а на этот раз выслушивать их еще от Калашека, которому все народное искусство вообще до лампочки. Народное искусство для него -- средство. Средство побахвалиться новым мероприятием. Выполнить руководящее указание. Подчеркнуть свои заслуги. Он и пальцем не двинул ради "Конницы королей", каждую копейку прижимает, и все-таки "Конница королей" будет приписана только его стараниям. Он вершитель культуры в районном масштабе... Бывший приказчик, не способный отличить скрипку от гитары. Редакторша, подставив микрофон ко рту, спросила: доволен ли я нынешней "Конницей королей". Я было хотел над ней посмеяться: "Конница королей" ведь еще и не вы- 328 ехала! Но посмеялась она надо мной: как, мол, я, такой опытный фольклорист, а не могу сказать заранее, что из этого выйдет?! Да, они знают все наперед. Ход всех будущих событий им уже наперед известен. Будущее уже давно свершилось, и все, что будет, -- для них лишь повторение. Меня разбирала охота высказать ей все, что думаю. Что "Конница королей" получилась хуже, чем в прошлые годы. Что народное искусство год от году теряет своих приверженцев. Что теряют к нему интерес и различные общественные организации. Что оно уже почти умерло. То, что по радио все время звучит народная музыка, не может вводить нас в заблуждение. Все эти оркестры народных инструментов, ансамбли народных песен и танцев -- скорей опера, или оперетта, или же просто развлекательная музыка, а вовсе не народное искусство. Оркестр народных инструментов, да с дирижером, партитурой, пюпитрами для нот! Чуть ли не симфоническая оркестровка! Какая извращенность! То, что вам известно, пани редакторша, по оркестрам и ансамблям, -- всего лишь устаревшее романтическое музыкальное мышление, использовавшее народные мелодии! Настоящего народного искусства уже нет и в помине, пани редакторша, его уже нет, оно мертво. Я хотел все это выпалить в микрофон, но в конце концов сказал нечто совершенно иное: "Конница королей" была великолепна. Сила народного искусства. Разлив красок. Полностью разделяю. Спасибо всем, кто принял участие. Энтузиасты-организаторы и энтузиасты-ученики, которые целиком и полностью... Мне стыдно было, что говорю 329 гак, как им хочется. Неужто я так труслив? Или я такой вышколенный? А может, просто устал? Я был рад, что отделался от них и могу уйти подобру-поздорову. Скорее домой! На дворе было много зевак и всяческих доброхотов, что украшали лошадь бантами и лентами. Хотелось увидеть сборы Владимира. Я вошел в дом, но двери в гостиную, где его одевали, были закрыты. Я постучал и крикнул. Отозвалась Власта. Тебе здесь нечего делать, здесь одевается король. Черт подери, говорю, как это мне нечего делать? Это против традиции, прозвучал из-за двери Властин голос. Трудно понять, почему это против традиции, если при одевании короля присутствует его отец, но я не сказал ей этого. В ее голосе мне послышалась увлеченность, и уже одно это меня радовало. Радовало, что они увлечены моим миром. Моим жалким и осиротелым миром. Я снова вышел во двор и поболтал с людьми, украшавшими лошадь. То была тяжелая упряжная лошадь из кооператива. Терпеливая и спокойная. Потом я услышал шум голосов, долетающий с улицы сквозь запертые ворота. А следом крики и буханье. Настал мой час. Взволнованный, я открыл ворота и вышел на улицу. "Конница королей" выстроилась в ряд перед нашим домом. Лошади в лентах и бантах. На лошадях парни в пестрых национальных костюмах. Как двадцать лет назад. Как двадцать лет назад, когда приехали за мной. Когда просили моего отца отдать сына в короли. Прямо у самых ворот сидели верхом два пажа в женских национальных платьях 330 и с саблями наголо. Ждали Владимира, чтобы весь день сопровождать и охранять его. К пажам навстречу из группы всадников выехал молодой мужчина, осадил коня вплотную возле меня и возгласил стихами: Гилом, гилом, слушайте! Свет наш, батюшка, просить мы вас пришли пожаловать нам сына в короли! Потом пообещал, что они будут пуще глаза беречь короля. Что проведут его целым и невредимым сквозь вражеское войско. Что не отдадут его в руки недругов. И что готовы биться до последнего. Гилом, гилом! Я оглянулся: в темном проезде нашего двора уже сидела на убранном коне фигура в женском национальном костюме -- в блузе с присборенными рукавами, с цветными лентами, свисающими на лицо. Король. Владимир. Я вдруг забыл о своей усталости и раздраженности. И мне стало благостно. Старый король посылает в мир молодого короля. Повернувшись, я направился к нему. Подошел вплотную к лошади и встал на цыпочки, чтобы как можно ближе дотянуться губами до его закрытого лица. "Владя, счастливого пути!" -- прошептал я ему. Он не ответил. Не шелохнулся. А Власта с улыбкой сказала: "Он не смеет тебе отвечать. До самого вечера он не смеет вымолвить ни единого слова". 3 Не прошло и четверти часа, как я очутился в деревне (во времена моей юности она была 331 отделена от города полосой полей, но теперь составляла с ним почти единое целое); пение, которое я слышал уже в городе (оттуда отдаленное и заунывное), звучало сейчас в полную силу, ибо неслось из репродукторов, установленных на домах и электрических столбах (а я, идиот, вечно попадаюсь на удочку: еще минуту назад на меня навевал грусть этот тоскливый и, казалось, хмельной голос, а на самом деле это был всего лишь голос в грамзаписи, за который надо благодарить транслирующее устройство в национальном комитете и две заигранные пластинки!); на некотором расстоянии от деревенской площади были сооружены триумфальные ворота с большим бумажным транспарантом, на котором красными витиеватыми буквами было написано: ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ; люди толпились здесь уже более скученно, большей частью в обычной одежде, но среди них там-сям мелькали и несколько стариков в национальных костюмах: в сапогах, белых льняных брюках и вышитых рубахах. Улица расширялась здесь в деревенскую площадь; между шоссейной дорогой и шеренгой домов тянулся просторный травяной газон с редко посаженными деревцами, средь которых было поставлено (ради сегодняшнего празднества) несколько палаток, где продавали пиво, лимонад, арахис, шоколад, пряники, сосиски с горчицей и вафли; в одной палатке разместилось городское молочное кафе, в котором торговали молоком, сыром, маслом, йогуртом и сметаной; алкоголь (кроме пива) не продавался ни в одной из палаток, но, невзирая на это, мне казалось, что большинство людей были под хмельком; толкая друг друга, они теснились у палаток, рото- 332 зейничали; то и дело кто-то громко затягивал песню, но всякий раз это оказывалось лишь напрасной натугой голоса (сопровождаемой пьяным взмахом руки): два-три такта песни тотчас тонули в гуле площади, которая непрестанно оглашалась народной песней из репродукторов. По всей площади валялись (хотя было рано и "Конница королей" пока еще не выехала) вощеные стаканчики из-под пива и бумажные тарелочки со следами горчицы. От палатки с молоком и йогуртом веяло трезвенностью, и потому она отпугивала людей; когда мне удалось, почти не теряя времени, получить стакан молока и слоеный рогалик, я отошел в более уединенное место, чтобы меня не толкали, и отхлебнул молока. В эту минуту в другом конце площади поднялся галдеж: "Конница королей" въезжала на площадь. Черные шляпки с петушиными перьями, широкие сборчатые рукава белых рубах, голубые жилеты с красными кисточками шерсти, цветные бумажные ленты, развевающиеся вдоль лошадиных тел, запрудили пространство площади; и сразу в людское жужжанье и песни из громкоговорителей влились новые звуки: ржание лошадей и призывы конников: Гилом, гилом, слушайте, соседи верхние и нижние, домашние и пришлые, кто пожаловал сюда на Троицын день. Хоть король наш бедный, да очень честный, увели у него тыщу волов из пустых дворов... 333 Мой слух и зрение поразила сумбурная картина, где все взаимно перемешивалось: фольклор из громкоговорителя и фольклор на лошадях; цветистость национальных костюмов и лошадей и убожество коричневых и серых тонов плохо сшитой гражданской одежды публики; старательная непринужденность празднично одетых всадников и старательная озабоченность устроителей, которые с красными повязками на рукаве сновали среди лошадей и зрителей и пытались удержать возникшую сутолоку в пределах относительного порядка; это было далеко не простым делом, и не столько из-за разболтанности публики (к счастью, не очень многочисленной), сколько из-за безостановочного движения на шоссе; устроители стояли впереди и позади всадников, подавая машинам знак уменьшить скорость; между лошадьми продирались легковушки, грузовики и рычащие мотоциклы, что повергало лошадей в беспокойство, а ездоков -- в растерянность. По правде сказать, столь упрямо уклоняясь от участия в этом (да и в каком угодно) фольклорном празднестве, я боялся не того, что сейчас видел, а чего-то другого: я предвидел безвкусицу, дешевое смешение настоящего народного искусства с кичем, предвидел дурацкие выступления ораторов, предвидел всевозможную модернизацию (и не удивился бы, если бы бодрячки-функционеры превратили "Конницу королей", скажем, в "Конницу партизан"), да, я предвидел все самое худшее, вплоть до напыщенности и фальши, но не сумел предвидеть того, что с самого начала неумолимо наложило отпечаток на весь праздник; не предвидел я гру- 334 стной, едва ли не трогательной убогости; она таилась во всем: в немногих палатках, в малочисленной, но совершенно несобранной и суетливой публике, в разладе повседневного транспорта с анахроническим празднеством, во вспугнутых лошадях, в ревущем громкоговорителе, который с механической инерцией выкрикивал в мир две бессменно повторяемые народные песни, начисто заглушая (вместе с грохотом мотоциклов) молодых ездоков, что, надсаживая горло, возглашали свои вирши. Я отбросил стаканчик из-под молока, а "Конница королей", вдосталь накрасовавшись перед собравшейся на площади публикой, отправилась в свой многочасовой путь по деревне. Я все это хорошо знал, ведь когда-то, в последний военный год, я и сам гарцевал на лошади пажом (одетый в праздничный женский национальный костюм и держа в руке саблю) бок о бок с Ярославом, который был тогда королем. Я не испытывал особого желания умиляться воспоминаниям, но (словно обезоруженный убогостью торжества) не хотел и нарочито отворачиваться от этой возникшей передо мной картины; я медленно побрел за кавалькадой, которая теперь развернулась вширь: посреди дороги стремя к стремени трое всадников, в центре король, а по бокам пажи с саблями наголо, и вся троица в женских уборах. Вокруг них гарцевали более свободно еще несколько ездоков из собственной королевской дружины -- так называемые министры. Остальная конница разделилась на два самостоятельных крыла, которые ехали по обеим сторонам улицы; и здесь задачи всадников были точно определены; были тут знаменосцы (со 335 знаменем, древко которого было всунуто у них в сапог, так что красная вышитая материя полоскалась на боку лошади), были тут и вестовщики (у каждого дома они возглашали рифмованную весть о короле честном, но бедном, у которого украли три тыщонки из пустой мошонки и увели триста волов из пустых дворов), и, наконец, сборщики (которые призывали к подношениям: "Пожалуйте на короля, матушка, на короля!" -- и подставляли плетеную корзинку для подарков). 4 Спасибо тебе, Людвик, всего лишь восемь дней как знаю тебя, но люблю так, как никогда никого, люблю тебя и верю тебе, верю, ни о чем не задумываясь, ведь если бы даже рассудок обманывал, чувство обманывало, душа обманывала, тело не может лукавить, тело честней, чем душа, а мое тело точно знает, что никогда не испытывало того, что испытало вчера, чувственность, нежность, жестокость, наслаждение, удары, мое тело никогда ни о чем подобном и не помышляло, наши тела вчера поклялись принадлежать друг другу, и пусть теперь наш рассудок послушно следует за нашими телами, знаю тебя всего лишь восемь дней, Людвик, и благодарю за них. Благодарю тебя еще и за то, что ты пришел в самую пору, что ты спас меня. Утро здесь стояло прекрасное, голубое небо, на душе было светло, с утра все у меня ладилось, потом мы пошли к дому родителей записывать, как конница выпрашивает у них короля, и там вдруг он подошел ко мне, я испугалась, не знала, что он здесь, не ждала, 336 что он приедет из Братиславы так скоро, и уж совсем не ждала, что он будет так жесток, представь себе, Людвик, он был так груб и вдобавок приехал с ней! А я, глупая, до последней минуты верила, что мой брак еще не совсем обречен, что можно еще спасти его, ради этого искореженного супружества, я, глупая, чуть было не пожертвовала даже тобой, чуть было не отказалась, глупая, от нашей встречи, чуть было снова не дала опоить себя этим сладким голосом, когда он говорил, что ради меня остановится здесь на обратном пути из Братиславы, что якобы хочет о многом-многом поговорить со мной, поговорить откровенно, -- и вдруг он приезжает с ней, с этим недоноском, с этой соплячкой, с двадцатидвухлетней девицей, которая на тринадцать лет моложе меня, это до того унизительно, проиграть все лишь потому, что я родилась раньше, иной бы завыл от отчаяния, но я не посмела так уронить себя, я улыбнулась и вежливо протянула ей руку, спасибо тебе, что ты дал мне силы, Людвик. Когда она отошла в сторону, он сказал мне, что у нас теперь есть возможность обо всем поговорить откровенно втроем, так, дескать, будет честнее всего, честность, честность, знаю я эту его честность, уже два года он домогается развода, но понимает, что со мной с глазу на глаз ничего не добьется, и надеется, что перед этой девчонкой я оробею, не решусь играть постыдную роль упрямой супруги, что расстроюсь, разревусь и добровольно сдамся. Ненавижу его, он хладнокровно вонзает мне нож под ребра именно тогда, когда я работаю, когда делаю репортаж, когда нуждаюсь в покое, он мог бы ува- 337 жать хотя бы мою работу, хоть немного ценить ее, и вот так уже много лет, все это время я отодвинута куда-то назад, все эти годы я постоянно проигрываю, постоянно терплю унижения, но теперь во мне проснулась строптивость, я почувствовала за своей спиной тебя и твою любовь, я еще ощущала тебя в себе и на себе, и эти красивые разноцветные всадники вокруг меня, кричащие и ликующие, словно бы возвещали, что есть ты, есть жизнь, есть будущее, и я вдруг обнаружила в себе гордость, которую чуть было не потеряла, эта гордость залила меня, будто половодье, мне удалось изобразить милую улыбку, и я сказала ему: пожалуй, нет смысла мне ехать с вами в Прагу, зачем мешать вам, да и к тому же у меня здесь служебная машина, а что касается той договоренности, которая так волнует тебя, то все можно устроить очень быстро, я могу представить тебе человека, с которым собираюсь жить, несомненно, мы все вместе отлично поладим. Возможно, с моей стороны это было безрассудством, но если даже так, пускай, это мгновение сладкой гордости стоило того, оно стоило того, он моментально в десять раз стал любезнее, он явно обрадовался, хотя и встревожился, всерьез ли это я говорю, заставил меня повторить, и я назвала ему твое имя и фамилию, Людвик Ян, Людвик Ян, а под конец совершенно определенно сказала, не бойся, клянусь честью, я и пальцем не шевельну, чтоб помешать нашему разводу, не бойся, я не хочу быть с тобой, даже если бы ты этого хотел. В ответ он сказал, что мы наверняка останемся добрыми друзьями, я улыбнулась и сказала -- не сомневаюсь. 338 5 Много лет назад, еще когда я играл в капелле на кларнете, мы немало ломали себе голову над тем, что, собственно, означает "Конница королей". Существует предание, что после того, как венгерский король Матьяш потерпел в Чехии поражение и бежал в Венгрию, его конница якобы здесь, на моравской земле, должна была укрывать его от чешских преследователей и поить-кормить его и себя подаяниями. Считалось, что "Конница королей" хранит память именно о том историческом событии, но достаточно было немного порыться в старых летописях, чтобы установить: обычай "Конница королей" уходит корнями в более древнюю пору, чем упомянутое событие. Откуда она взялась здесь и что она означает? Уж не восходит ли она к языческим временам и не является ли памятью об обрядах, когда мальчиков посвящали в мужчины? И почему король и его пажи в женских платьях? Отражение ли это того, что некая воинская дружина (пусть Матьяша или какая иная, гораздо более древняя) препровождала своего повелителя, переодетого в женское платье, через страну недругов, или это отголосок старого языческого поверья, по которому переодевание охраняет от злых духов? И почему король на протяжении всего пути не смеет вымолвить ни единого слова? И почему обряд называется "Конница королей", тогда как король в ней всего один? Что все это значит? Бог весть. Имеется много предположений, но ни одно не подкреплено доказательствами. "Конница королей" -- загадочный обряд; никто не знает, что, собственно, она значит, 339 что выражает собой, но как египетские иероглифы прекраснее для тех, кто не может прочесть их (и воспринимает их лишь как фантастические рисунки), так, пожалуй, и "Конница королей" потому столь прекрасна, что исходный смысл ее зова давно утерян и с тем большей силой на первый план выступают жесты, цвета, слова, привлекающие внимание сами по себе, своим собственным образом и формой. И так первоначальное недоверие, с каким наблюдал я суматошно проезжавшую "Конницу королей", к моему удивлению, спадало с меня, и в конце концов я почувствовал себя совершенно завороженным разноцветной толпой всадников, что медленно двигалась от дома к дому; кстати, и громкоговорители, еще за минуту до этого оглушавшие округу пронзительным женским голосом, теперь умолкли, и была слышна (если не замечать то и дело возникавшего гула машин, который я давно привык исключать из своих слуховых впечатлений) лишь особая музыка призывов всадников. Мне хотелось стоять с закрытыми глазами и только слушать: я понял, что именно здесь, посреди моравской деревни, я слышу стихи в исходном смысле этого слова, стихи, каких никогда нигде не услышу -- ни по радио, ни по телевидению, ни со сцены, -- стихи как торжественный ритмический клич, как промежуточную форму речи и пения, стихи, гипнотически завораживающие пафосом самого размера, как, видимо, завораживали, звуча со сцены античных амфитеатров. Это была великолепная многоголосная музыка; каждый из вестовщиков выкрикивал свои стихи монотонно, на одном звуке, но каж- 340 дый -- на ином, так что голоса непроизвольно объединялись в аккорд; при этом выкрикивали юноши не одновременно, а каждый из них начинал свой клич в разное время, и каждый у другого домика, поэтому голоса доносились с разных сторон и вразлад, напоминая тем самым многоголосый канон; вот один голос отзвучал, другой находился где-то посередине, а к нему уже на иной звуковой высоте присоединял свой клич следующий голос. "Конница королей" долго шла по главной улице (в постоянном страхе перед автомобильным движением), а затем на каком-то углу разделилась: правое крыло двинулось дальше, левое -- завернуло в улочку; сразу же у поворота там был маленький желтый домик с оградкой и палисадничком, густо засаженным пестрыми цветами. Вестовщик пустился в развеселую импровизацию; перед домиком стоит, -- выкрикивал он, -- замечательный насос, а у женки той, что в дому живет, сын -- порядочный прохвост; выкрашенный зеленой краской насос и вправду стоял перед домом, а сорокалетняя толстушка, явно польщенная званием, какого удостоился ее сын, смеялась, подавая сборщику на лошади, кричавшему: "Пожалуйте на короля, матушка, на короля!", купюру. Сборщик опустил ее в корзинку, что была укреплена у седла, но к домику сразу же подъехал другой вестовщик и крикнул женщине, что она-де красивая молодица, но еще краше ее сливовица, и, закинув голову, поднес сложенную ковшиком ладонь ко рту. Все вокруг смеялись, а сорокалетняя молодица в довольном смущении побежала в дом; сливовица была у нее, верно, припасена, потому как 341 она сию же минуту воротилась с бутылкой и стопочкой, какую, наполняя, подавала ездокам. Пока королевское войско пило и шутило, король и двое пажей ждали чуть поодаль -- недвижно и достойно, что, вероятно, и является истинным уделом королей: отгородясь достоинством, оставаться одиноким и безучастным посреди галдящего войска. Лошади пажей застыли вплотную по обеим сторонам лошади короля, так что сапоги всех троих всадников почти касались друг друга (у лошадей на груди были большие пряничные сердца, густо изукрашенные зеркальцами и цветной глазурью, на лбу -- бумажные розы, а гривы -- проплетены лентами цветной креповой бумаги). Все трое молчаливых всадников были в женской одежде: широкие юбки, сборчатые накрахмаленные рукава, на голове богато убранные чепцы; лишь у короля вместо чепца сверкала серебряная диадема, а с нее свисали вниз три длинные и широкие ленты, голубые по бокам, красная посередке, полностью закрывавшие его лицо и придававшие ему вид таинственный и величавый. Я был восхищен этой застывшей троицей; хотя двадцать лет назад и я сидел на убранной лошади так же, как они, но тогда я видел "Конницу королей" изнутри, а следовательно -- не видел ничего. Только сейчас я по-настоящему вижу ее и не могу оторвать глаз: король сидит (в нескольких метрах от меня), выпрямившись, и походит на изваяние, завернутое в знамя; а возможно, мелькнула вдруг мысль, возможно, это вовсе не король, а, возможно, королева; возможно, это королева Люция, которая пришла показаться мне 342 в своем настоящем облике, поскольку настоящий ее облик -- именно сокрытый облик. И подумалось мне в эту минуту, что Костка, сочетающий в себе упрямую рассудительность с мечтательностью, большой чудак, и поэтому все, что он рассказывал мне, вполне вероятно, хотя и не обязательно, что было именно так; он, разумеется, знал Люцию, и, пожалуй, знал о ней многое, но самого существенного он все-таки не знал: солдата, который посягал на нее в чужой шахтерской квартире, Люция по-настоящему любила; и едва ли я мог серьезно относиться к тому, что Люция рвала цветы из какой-то смутной тяги к благочестию, когда помню, что рвала она цветы для меня, и если утаила это от Костки, а вместе с этим и все нежные полгода нашей любви, то скрыла и от него эту неприкосновенную тайну -- даже он ничего о ней не знал; да и вовсе не обязательно, что переселилась она в этот город ради него; возможно, она оказалась здесь случайно, хотя и то вполне вероятно, что переехала она сюда ради меня, она ведь знала, что здесь моя родина! Я допускал, что сведения о ее первоначальном изнасиловании правдоподобны, но в достоверности подробностей стал теперь сомневаться: история была подчас явно окрашена кровавым зрением человека, которого растревожил грех, но, с другой стороны, ее окрашивала и голубизна столь голубая, на какую способен лишь тот, кто часто возводит свой взор к небесам; да, действительно так: в рассказе Костки правда сочеталась с поэзией, и это становилось опять же новой легендой (возможно, более правдивой, возможно, более прекрасной, возможно, более глубокой), перекрывающей легенду былую. 343 Я смотрел на закутанного короля и видел Люцию, видел, как она (непознанная и непознаваемая) проезжает торжественно (и насмешливо) по моей жизни. Затем (по какому-то внешнему принуждению) скользнул взглядом чуть в сторону и уперся им прямо в глаза мужчины, который явно уже с минуту глядел на меня и улыбался. Он сказал: "Привет", и -- о, ужас -- двинулся ко мне. "Привет", -- сказал я. Он протянул мне руку; я пожал ее. Потом он обернулся и позвал девушку, которую я заметил только сейчас: "Чего ты стоишь? Поди, я представлю тебя". Девица (долговязая, но красивая, с темными волосами и темными глазами) подошла ко мне и сказала: "Брожова". Она подала мне руку, и я сказал: "Ян. Очень приятно". "Дружище, сколько лет, сколько зим", -- сказал он с дружеским добродушием; это был Земанек. 6 Усталость, усталость. Я не мог избавиться от нее. Конница с королем отъехала на площадь, и я медленно потащился за ней. Чтобы одолеть эту усталость, я старался глубоко дышать. Останавливался с соседями, что по-вылезли из домов и стояли разинув рты. Вдруг я почувствовал, что тоже превратился в степенного дядюшку-соседа. Что уж и не помышляю ни о каких путях-дорогах, ни о каких приключениях. Что безнадежно привязан к округе, где проживаю. На площадь я пришел, когда "Конница" уже не спеша двигалась по главной улице. Я хотел поплестись за ней, но неожиданно 344 увидел Людвика. Он стоял один на травяном газоне у шоссе и задумчиво глядел на юных ездоков. Чертов Людвик! Черт бы его побрал! Провалиться б ему в тартарары. До сей поры он избегал меня, а нынче я от него скроюсь. Я повернулся спиной и отошел к скамейке, стоящей на площади под яблонькой. Присяду-ка тут и буду просто слушать, как издали доносится клич всадников. Так я сидел, слушал и смотрел. "Конница королей" медленно удалялась. Она жалостно теснилась по обочинам шоссе, по которому беспрестанно мчались машины и мотоциклы. За ней шла кучка людей. Безрадостно-маленькая кучка. Год от году все меньше народу на "Коннице королей". Зато нынче пожаловал Людвик. Что он здесь, собственно, делает? Черт бы тебя побрал, Людвик! Теперь уже поздно. Впрочем, теперь уже все поздно. Ты явился как дурное знамение. Черное предзнаменование. Семь крестиков. И именно тогда, когда мой Владимир избран королем. Я отвел глаза. На площади толпились лишь несколько человек у палаток и у входа в трактир. В большинстве своем они были под градусом. Выпивохи -- самые верные приверженцы фольклорных мероприятий. Последние приверженцы. У них хоть изредка есть благородный повод напиться. Ко мне на скамейку подсел старик Пехачку. Сказал, все это уже не то, что в прежние времена. Я согласился. Конечно, не то! До чего ж эти "Конницы", верно, были прекрасны много десятилетий или даже столетий назад! Разве что не были так пестры, как сегодня. Сегодня это уже отчасти кич, и чем-то похоже на ярмарочный маскарад. Пряничные 345 сердечки на груди у лошадей. Тонны бумажных лент, купленных оптом. Прежде костюмы были тоже цветастыми, но проще. Кони были украшены одним красным платком, завязанным под шеей. Даже у короля маска была не из пестрых узорчатых лент, а из простой ткани. Зато он держал розу в устах. Чтобы слова не вымолвить. В "Конницах королей" ничего не было от цирка. От них веяло духом баллад. Да, дедуля, столетия назад было куда лучше. Никому не приходилось отыскивать с таким трудом юношей, что любезно согласились бы принять участие в "Коннице". Никто заранее не просиживал на собраниях много дней кряду и не спорил, кому организовывать "Конницу" и кому достанется выручка от нее. "Конница королей" била изнутри деревенской жизни, как родник. И неслась по округе из одной деревни к другой, чтобы выбрать своего замаскированного короля. Где-то в чужой деревне она встречалась с другой "Конницей королей", и вспыхивала драка. Обе стороны яростно защищали своего короля. Нередко блестели ножи и шпаги, и лилась кровь. Ежели "Конница" захватывала в плен чужого короля, то потом до потери сознания пила в трактире за счет его отца. Ваша правда, дедуля. Все было по-другому, еще в те поры, когда "Конницей королей" любовался французский скульптор. Звали его Роден, да-да. Даже во времена оккупации -- я тогда сам был королем -- выглядело все иначе, чем сейчас. Еще и после войны это зрелище дорогого стоило. Мы надеялись, что создадим совершенно новый мир. И что люди опять начнут, как и прежде, 346 жить по своим народным традициям. Что и "Конница королей" снова будет бить фонтаном из глубины их жизни. Мы хотели помочь этому биению и азартно организовывали народные праздники. Но родник нельзя организовать. Родник либо бьет, либо нет. Вы же видите, дедуля, как мы усердствуем, выжимая из себя все эти наши песни и обряды. Но это всего лишь последние капли, последние капельки. Что ж, так оно и есть. "Конницы королей" уже не было видно. Завернула, наверное, в одну из боковых улиц. Но слышались ее выкрики. Эти выкрики зачаровывали меня. Я закрыл глаза и на минуту представил себе, что живу в иное время. В ином столетии. Давно. А потом открыл глаза и подумал: а ведь как хорошо, что Владимир выбран королем. Королем почти мертвого королевства, однако прекраснейшего из прекрасных. Королевства, которому буду верен до последнего вздоха. Я встал со скамейки. Кто-то поздоровался со мной. Это был старик Коутецкий. Долгонько я не видел его. Двигался он с трудом, опираясь на палку. Я никогда не любил его, но вдруг пожалел его старость. "Куда это вы?" -- спросил я его. Он сказал, что каждое воскресенье совершает моцион. "Как вам понравилась "Конница"?" -- спросил я. Он махнул рукой: "Да я и не глядел на нее". "Что же вы так?" -- спросил я. Он снова сердито махнул рукой, и тут меня осенило, почему он не смотрел на нее. Среди зрителей был Людвик. Коутецкому, так же, как и мне, не хотелось встречаться с ним. "Впрочем, я и не удивляюсь вам, -- сказал я. -- У меня в "Коннице" сын, а мне что-то не очень хочется за ней тащиться". "У вас там сын? 347 Владя?" -- "Да, -- сказал я, -- королем едет". Коутецкий заметил: "Это любопытно". -- "А что в этом особенного?" -- спросил я. "Это весьма любопытно", -- повторил Коутецкий и блеснул глазками. "Почему?" -- спросил я его снова. "Да Владя же вместе с нашим Милошем", -- сказал Коутецкий. Кто такой Милош -- я не знал. Старик объяснил мне, что это его внук, сын дочери. "Но это же невозможно, -- сказал я, -- я ведь видел его еще минуту назад, видел, как он выезжал от нас на лошади!" -- "Я его тоже видел. Милош увозил его от вас на м