е беспокойство за Мириам делало меня равнодушным ко всем внешним
событиям.
Только одно происшествие задело меня, преследовало даже во сне.
Я стоял на доске у окна и смотрел на небо. Вдруг я почувствовал, что
нечто острое колет меня в бедро. Нащупав, я нашел напильник, который
пробуравил карман и лежал за подкладкой. Очевидно, он уже давно торчал там,
иначе коридорный наверно заметил бы его.
Я вытащил его и бросил на нары.
Когда я затем слез, его уже не было, и я ни на секунду не усомнился,
что только Лойза мог взять его.
Через несколько дней его перевели в другую камеру.
Не полагалось, чтобы два подследственных, обвиняемых в одном
преступлении, сидели в одной и той же камере; так объяснял мне это тюремный
сторож.
Я от всего сердца пожелал, чтобы бедному мальчику удалось выйти на
свободу при помощи напильника.
--------
ХVII. Май
Солнце горело, как в разгаре лета, истомленное дерево пустило несколько
побегов. На мой вопрос, какое сегодня число, тюремный сторож сначала
промолчал, а затем шепнул, что сегодня пятнадцатое мая -- собственно, он не
имел права отвечать; с заключенными запрещено разговаривать, особенно с
теми, которые еще не признались в своей вине; им не следует сообщать
сведений о месяцах и числах.
Итак, вот уже три полных месяца, как я в тюрьме, и все еще не имею
никакого известия из внешнего мира.
<hr>
По вечерам, сквозь решетчатое окно, которое было открыто в теплые дни,
проникали тихие звуки рояля.
Это играет дочь привратника, сказал мне один арестант.
Дни и ночи я грезил о Мириам.
Что с ней теперь?
Порою меня утешало сознание, что мои мысли доходят до нее, витают над
ее постелью, когда она спит, и ласково обвевают ее.
А потом снова, в минуты отчаяния, когда, кроме меня одного, всех моих
соседей по камере, одного за другим, вызывали на допрос, меня охватывал
тупой ужас: может быть, она давно уже умерла.
Я вопрошал судьбу: жива еще Мириам или нет, больна она или здорова, и я
гадал по количеству соломинок, выдергиваемых мною из мешка.
И почти всегда ответы были неблагоприятные, и я мучился желанием
проникнуть в будущее, пытался перехитрить свою душу, хранительницу моей
тайны, как бы совершенно посторонними вопросами -- наступит ли когда-нибудь
день, когда я опять стану веселым и снова буду смеяться.
На такие вопросы оракул всегда давал утвердительный ответ, и я в
течение часа бывал счастлив и спокоен.
Как растение, таинственно распускающееся и растущее, так пробуждалась
во мне мало-помалу непостижимая, глубокая любовь к Мириам, и я не понимал,
как это я мог так часто бывать у нее, разговаривать с ней, не давая себе
отчета уже тогда в моих чувствах.
В эти мгновения трепетное желание, чтоб и она с таким же чувством
думала обо мне, вырастало до полной уверенности, и когда я слышал в коридоре
звуки шагов, я почти боялся, что вот придут за мной, выпустят меня, и моя
греза развеется в грубой реальности внешнего мира.
Мой слух за время заключения так обострился, что я воспринимал малейший
шорох.
Каждый вечер я слышал шум экипажа вдали и ломал себе голову, кто бы мог
в нем сидеть.
Было что-то необычайно странное в мысли, что там, где-то, существуют
люди, которые имеют возможность делать то, что хотят, которые могут свободно
двигаться, ходить куда угодно, и не ощущают при этом неописуемой радости.
Я не был в состоянии себе представить, что и я когда-нибудь буду иметь
счастье ходить по улицам, залитым солнцем.
День, когда я держал в объятиях Ангелину, казался мне принадлежащим
иному, давно исчезнувшему, прошлому -- я думал думал о нем с той тоской,
которая овладевает человеком, раскрывшим книгу и нашедшим в ней увядший
цветок возлюбленной его юных дней!
Сидит ли еще старый Цвак каждый вечер в кабачке с Фрисландером и
Прокопом, слушая скелетообразную Эвлалию?
Нет, ведь уже май: время, когда он отправляется по деревням со своим
театром марионеток и разыгрывает на зеленых лугах "Синюю Бороду"!
<hr>
Я сидел один в камере -- поджигатель Воссатка, мой единственный товарищ
последней недели, уже несколько часов был у следователя.
Удивительно долго продолжался на этот раз допрос.
Воссатка влетел в камеру с сияющей физиономией, бросил узелок на нары и
стремительно начал одеваться.
Арестантское платье он с негодованием швырнул на пол.
-- Ни черта не могли они доказать, дудки!.. Поджог!... Как не так...--
Он ткнул себя пальцем в нижнее веко.-- Черного Воссатку не проведешь.-- Дул
ветер,-- сказал я. И уперся на этом.-- Пусть они гонятся теперь за
господином ветром!.. А пока -- слуга покорный!.. Встретимся еще... У
Лойзичек.-- Он вытянул руки и пустился в пляс. "Один лишь раз приходит
май..." -- он надвинул на лоб твердую шляпу с перышком синего цвета.-- Да,
правда, это вас заинтересует, знаете, господин граф, что случилось? Ваш
приятель Лойза сбежал! Сейчас мне сказали. Уже с месяц -- теперь поминай,
как звали... фьют...-- Он хлопнул себя ладонью по затылку.-- За горами, за
долами...
"Ага, напильник",-- подумал я и улыбнулся.
-- Теперь и вы надейтесь, господин граф,-- Он по-товарищески протянул
мне руку,-- и вы вскоре будете на свободе... Когда вы будете без гроша,
спросите у Лойзичек черного Воссатку... Всякая девка знает меня там.
Так-то!.. А пока -- честь имею кланяться. Чрезвычайно приятно было!
Он еще стоял на пороге, когда надзиратель вводил в камеру нового
арестанта.
Я с первого же взгляда узнал в нем парня в солдатской фуфуражке,
который однажды во время дождя стоял со мной рядом в подворотне на Петушьей
улице. Чудесный сюрприз! Может быть, он случайно знает что-нибудь о Гиллеле,
о Цваке и обо всех других?
Я хотел тотчас же начать расспрашивать его, но, к моему величайшему
изумлению, он с таинственным видом приложил палец к губам, сделал знак, чтоб
я молчал.
Только когда дверь закрылась снаружи и шаги караульного смолкли в
коридоре, он засуетился.
У меня дрожало сердце от волнения.
Что бы это значило?
Неужели он знал меня, и чего он хотел?
Первым делом парень сел и стащил левый сапог.
Затем он зубами вытащил пробку из каблука и из образовавшегося
углубления вынул маленькое изогнутое железко, оторвал некрепко пришитую
подошву и с самодовольной физиономией дал мне и то, и другое.
Все это он проделал с быстротой молнии, не обращая ни малейшего
внимания на мои взволнованные вопросы.
-- Вот! Нижайший привет от господина Харусека.
Я был так ошарашен, что не мог произнести ни слова.
-- Вот, возьмите железко и ночью вспорите подошву. Или в другой часок,
когда никто не заметит. Там внутри пустота,-- пояснил он мне, сделав
торжественную мину,-- и в ней лежит письмо от господина Харусека.
Вне себя от восторга, я бросился ему на шею, и слезы полились у меня из
глаз.
Он ласково отстранил меня и сказал с упреком.
-- Надо крепче держать себя, господин Пернат! Нам нельзя терять ни
минуты. Сейчас может обнаружиться, что я не в моей камере. Мы с Францлем...
обменялись номерами.
Вероятно, у меня был очень глупый вид, потому что он продолжал.
-- Этого вы не понимаете, все равно. Коротко: я здесь -- и баста!
-- Скажите же,-- перебил я его,-- скажите, господин... господин...
-- Венцель,-- помог он мне,-- меня зовут: Прекрасный Венцель.
-- Скажите же, Венцель, как поживает архивариус Гиллель со своею
дочкой?
-- Этим некогда теперь заниматься,-- нетерпеливо перебил он меня.-- Я
могу в одну секунду вылететь отсюда... Итак, я здесь, потому что я признался
в грабеже.
-- Как, вы из-за меня, чтобы попасть сюда, совершили ограбление,
Венцель? -- спросил я, потрясенный.
Парень презрительно покачал головой.-- Если бы я действительно совершил
ограбление, то я бы в нем не признался. За кого вы меня принимаете?!
Я постепенно начал соображать: ловкий парень употребил хитрость, чтоб
притащить мне письмо Харусека.
-- Итак, внимайте.-- Он сделал очень серьезное лицо.-- Я вас должен
обучить эпилепсии!..
-- Чему?
-- Эпилепсии! Будьте очень внимательны и замечайте все в точности.
Смотрите же, раньше всего наделайте слюны во рту.-- Он надул щеки и задвигал
челюстями, точно полоща рот.-- Тогда образуется пена на губах...-- он
проделал и это с отвратительной точностью.-- Затем надо сжать пальцы в
кулак. Затем закатывать глаза...-- он ужасно скосил их,-- а затем, это
трудненько: надо так закричать. Так вот: бэ... бэ... и тут же упасть.-- Он
упал с такой силой, всем телом, что задрожал дом, и сказал, вставая:
-- Это настоящая эпилепсия. Так нас учил в "батальоне" покойный доктор
Гульберт.
-- Да, да, это удивительно похоже, но к чему это?
-- Вы прежде всего выберетесь из камеры,-- пояснил прекрасный
Венцель...-- Доктор Розенблат -- мерзавец. Когда у кого-нибудь уже и головы
нет, все-таки этот Розенблат еще утверждает: здоровехонек! -- Только к
эпилепсии он питает скотское почтение. Кто умеет ее хорошо сделать, тот
сразу попадает в больницу... А оттуда удрать -- уже детская игра...-- Он
заговорил таинственным голосом.-- Оконные решетки в больничной камере
перепилены и только приклеены... Это тайна батальона... Вам надо всего лишь
две ночи внимательно следить: как только вы увидите в окне веревку с крыши,
потихоньку приподымите решетку, чтобы никто не проснулся, просуньте плечи в
дыру, и мы вас вытащим на крышу и спустим с другой стороны на крышу.--
Баста!
-- Зачем мне бежать из тюрмы,-- робко обратился я к нему,-- ведь я не
виновен.
-- Это не значит, что не надо бежать! -- возразил мне прекрасный
Венцель, выпучив глаза от удивления.
Я должен был употребить все свое красноречие, чтобы отклонить смелый
план, который, как он сказал, является результатом постановления батальона.
Для него было непостижимо, как это я выпускаю из рук Божий дар и хочу
ждать, пока свобода придет ко мне сама.
-- Во всяком случае, и вам, и вашим товарищам я признателен до глубины
души,-- взволнованно сказал я и пожал ему руку.-- Когда пройдут тяжелые дни,
моей первой заботой будет доказать вам это.
-- Это не нужно,-- дружески возразил Венцель.-- Если вы поставите пару
пива, мы примем с благодарностью, а больше и не нужно. Пан Харусек теперь
казначей батальона, он рассказал нам, сколько добра вы тайно делали людям.
Передать ему что-нибудь, когда я увижу его через несколько дней?
-- Да, пожалуйста,-- быстро начал я,-- скажите ему, чтоб он пошел к
Гиллелю и передал ему, что я очень беспокоюсь о здоровье его дочери, Мириам.
Пусть господин Гиллель смотрит за ней в оба. Вы запомните имя? Гиллель!
-- Гиррель?
-- Нет: Гиллель.
-- Гиллер?
-- Нет: Гилл-ель!
Венцель тщетно упражнял свой язык над этим непроизносимым для чеха
словом, но, наконец, с дикой гримасой осилил его.
-- И затем еще одно: пусть господин Харусек -- я очень прошу его об
этом -- позаботится о "благородной даме", насколько это в его власти. Он уже
знает, что я под этим разумею.
-- Вы, верно, имеете в виду благородную даму, которая спуталась с
немцем, с доктором Саполи? -- Ну, она уже развелась с мужем и уехала вместе
с Саполи и ребенком.
-- Вы это знаете наверное?
Я чувствовал, что голос у меня задрожал. Как я ни радовался за Ангелину
-- все же сердце у меня сжималось.
Сколько тревог я пережил из-за нее... а теперь... я забыт.
Может быть, она думала, что я действительно разбойник.
Я почувствовал горечь в горле.
С чуткостью, отличающей странным образом опустившихся людей, как только
дело коснется любви, парень угадал, по-видимому, все, что я чувствовал. Он
взглянул в сторону и ничего не ответил.
-- Вы, может быть, тоже знаете, как поживает дочка Гиллеля, Мириам? Вы
знаете ее? -- с усилием спросил я.
-- Мириам? Мириам? -- Венцель задумчиво морщил лоб,-- Мириам? Она часто
бывает по ночам у Лойзичек?
Я не мог удержаться от улыбки.
-- Нет, наверно, нет.
-- В таком случае, не знаю,-- сухо ответил Венцель.
Некоторое время мы молчали.
"Может быть, что-нибудь имеется про нее в письмеце",-- подумал я с
надеждою.
-- Вы, наверно, слышали, что Вассертрума черт побрал,-- вдруг начал
Венцель.
Я вскочил в ужасе.
-- Ну, да.-- Венцель указал на свою шею.-- Готово! Ну и скажу я вам,
страшно это было. Он несколько дней не показывался; когда они открыли
лавочку, я, разумеется, первый влез туда -- кому же другому! -- И тут он
сидел, Вассертрум, в кресле, вся грудь в крови, а глаза как стекло... Вы
знаете, я парень крепкий, но у меня все помутилось в глазах, когда я увидел
его. Признаюсь вам, что я чуть не упал в обоморок. Я говорил себе: Венцель,
не волнуйся, это ведь только мертвый еврей... А в горле у него торчал
напильник. В лавке все было перевернуто. Убийство, натурально.
-- Напильник! Напильник! -- Я чувствовал, как я холодею от ужаса.--
Напильник! Он исполнил свое дело.
-- Я знаю, кто это был,-- полушепотом продолжал Венцель после паузы.--
Никто другой, скажу я вам, как рябой Лойза... Я нашел его перочинный ножик в
лавке на полу и быстро прибрал, чтоб полиция не заметила... Он пробрался в
лавку подземным ходом...-- Он внезапно прервал свою речь, несколько секунд
напряженно вслушивался, затем бросился на нары и начал отчаянио храпеть.
Тотчас же заскрипели засовы, вошел надзиратель и недоверчиво посмотрел
на меня.
Я сделал безразличное лицо, и Венцеля с трудом удалось раэбудить.
Только после многих толчков он, зевая, поднялся и с видом еще не совсем
проснувшегося человека, пошатываясь, пошел за надзирателем.
<hr>
<hr>
Дрожа от нетерпения, вскрыл я письмо Харусека и стал читать.
"12 мая.
Мой дорогой несчастный друг и благодетель!
Неделю за неделей я все ждал, что вас, наконец, освободят,-- все
напрасно. Я сделал все возможное, чтоб собрать оправдательный материал, но
не нашел ничего.
Я просил следователя ускорить дело, но всегда оказывалось, что он не
может этого сделать, что это зависит от прокуратуры, а не от него.
Канцелярская неразбериха!
Только час тому назад я добился кое-чего и жду лучших результатов: я
узнал, что Яромир продал Вассертруму золотые часы, которые он нашел в
постели Лойзы после его ареста.
Вы знаете, у Лойзичек бывают сыщики; ходит слух, что у вас нашли часы,
по-видимому, убитого Цоттмана... Кстати, его труп до сих пор не разыскан.
Остальное я сам сообразил: Вассертрум и прочее.
Я немедленно взялся за Яромира, дал ему тысячу флоринов..." -- Я
опустил руку с письмом, слезы радости выступили у меня на глазах: только
Ангелина могла дать Харусеку такую сумму, ни у Цвака, ни у Фрисландера, ни у
Прокопа не было таких денег.-- Значит, она не забыла меня! -- Я стал читать
дальше:
"...дал ему тысячу флоринов и обещал ему еще две тысячи, если он
немедленно пойдет со мной в полицию и скажет, что он нашел эти часы у брата
после его ареста и продал их.
Это может произойти только тогда, когда это письмо уже будет у Венцеля
на пути к вам.
Но будьте уверены, что это произойдет. Еще сегодня. Я ручаюсь вам в
этом.
Я не сомневаюсь ни минуты, что убийство совершил Лойза, и что часы эти
-- Цоттмана.
Если же тут что-нибудь и не так, то и тогда Яромир знает, что ему
делать. Во всяком случае, он признает, что эти самые часы найдены у вас.
Итак: ждите и не сомневайтесь. День вашего освобождения, вероятно, уже
не далек.
Но наступит ли день, когда мы свидимся?
Не знаю.
Скорее скажу: не думаю, оттого что я быстро иду к концу и должен быть
настороже, чтобы последний час не застал меня врасплох.
Но в одном будьте уверены: мы увидимся.
Если не в этой жизни и не в той, то уже в день, когда времени не будет,
когда Господь, как сказано в Библии, изблюет из уст своих всех тех, кто ни
горяч, ни холоден...
Не удивляйтесь, что я говорю так. Я никогда не говорил с вами на эти
темы, и когда вы однажды упомянули о Каббале, я замял разговор, но... я знаю
то, что знаю.
Может быть, вы понимаете, что я говорю, а если нет, то прошу вас,
вычеркните из памяти то, что я сказал... Однажды в моем безумии мне
показалось, что я вижу знак на вашей груди... Возможно, что я грезил наяву.
Допустите это, как факт, если вам не верится, что у меня были особые
откровения, чуть ли ни с самого детства. Они вели меня странным путем... Эти
откровения не совпадают с тем, чему нас учит медицина, а может быть, и
медицина сама тут, слава Богу, ничего не знает, и будем надеяться, никогда
не узнает...
Но я не давал дурачить себя науке: ведь высочайшая цель ее устроить на
земле "пассажирский зал", который лучше всего разрушить.
Но довольно об этом.
Я лучше расскажу вам о последних событиях.
В конце апреля Вассертрум сделался доступным моему внушению.
Я это заключал из того, что он начал постоянно жестикулировать на улице
и вслух разговаривал с самим собой.
Это верный признак того, что в человеке мысли принимают бурный характер
и могут совершенно им овладеть.
Затем он купил записную книжку и начал делать заметки.
Он писал!
Он писал! Я не шучу! Он писал.
Потом он отправился к нотариусу. Стоя перед домом, я внизу чувствовал,
что он делал наверху. Он писал завещание.
Что он назначил меня наследником, мне и в голову не приходило. От
радости, если бы это случилось, у меня сделалась бы пляска святого Витта.
Наследником он назначил меня по той причине, что я был единственным на
земле человеком, который мог бы искупить его грехи. Совесть перехитрила его.
К тому же он надеялся, что я буду благословлять его после смерти, если
благодаря ему стану миллионером, и этим уничтожу проклятие, которое он
слышал от меня в вашей комнате.
Внушение мое имело троякое действие.
Чрезвычайно интересно, что он тайно верил в какие-то воздаяния в том
мире, хотя при жизни он всячески старался отрицать это.
Но так это бывает со всеми разумниками. Это видно по безумному
бешенству, в которое они впадают, когда вы им скажете это в лицо. Они
чувствуют себя пойманными.
С тех пор, как Вассертрум вернулся от нотариуса, я не спускал с него
больше глаз.
Ночью я караулил за ставнями его лавки, потому что развязка могла
произойти каждую минуту.
Мне кажется, я мог бы расслышать даже через стену желанный звук пробки,
вынимаемой из склянки с ядом.
Еще только час, и дело моей жизни совершено.
Но тут явился некто незванный и убил его. Напильником.
Пусть Венцель расскажет вам подробности, мне слишком больно все это
описывать.
Назовите это предрассудком, но когда я увидел, что кровь пролита --
отдельные предметы в лавке были запачканы ею,-- мне показалось, что его душа
ускользнула от меня.
Что-то говорит мне, какой-то тонкий и надежный инстинкт,-- что не одно
и то же, умирает ли человек от чужой руки или от своей собственной... если
бы Вассертрум покончил самоубийством, только тогда моя миссия была бы
выполнена... Теперь же, когда случилось иначе, я чувствую себя отвергнутым
орудием, которое оказалось недостойным руки ангела смерти.
Но я не хочу упорствовать. Моя ненависть такого рода, что будет жить и
за гробом, и у меня есть еще своя собственная кровь, которую я могу пролить,
как хочу, чтоб она пошла следом за его кровью в царство теней...
С тех пор, как Вассертрума похоронили, я ежедневно сижу на его могиле и
прислушиваюсь к тайному голосу сердца, как мне поступить.
Мне кажется, я уже знаю, что мне делать. Но я хочу еще подождать,17
пока мой внутренний голос не станет ясен, как чистый источник. Мы, люди, не
чисты, и часто требуется долгий пост, пока не станет внятен тихий шепот
нашей души.
<hr>
На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум
назначил меня единственным наследником.
Что я не воспользуюсь ни одним крейцером, в этом вас не придется
убеждать, господин Пернат. Я остерегусь предоставить ему там, наверху,
какую-нибудь поддержку.
Дома, которые он имел, я продам; вещи, которых он касался, будут
сожжены; что касается денег и драгоценностей, после моей смерти одна треть
из них достанется вам.
Я уже вижу, как вы вскакиваете, протестуя, но могу вас успокоить. То,
что вы получаете, это ваша законная собственность, с процентами, с
процентами на проценты. Я уже давно знал, что много лет тому назад
Вассертрум разорил вашего отца и всю вашу семью -- только теперь я имею
возможность подтвердить это документально.
Вторая треть будет распределена между двенадцатью членами "батальона",
которые лично знали доктора Гульберта. Я хочу чтобы каждый из них разбогател
и получил доступ к "высшему обществу" в Праге.
Последняя треть подлежит равномерному распределению между первыми семью
убийцами, которые, за недостатком улик, будут оправданы. Все это я должен
проделать в предотвращении общественного соблазна.
Так-то. Вот и все.
А теперь, мой дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда
вашего преданного и благодарного
Иннокентия Харусека".
Глубоко потрясенный, я выронил письмо из рук.
Я не мог радоваться предстоящему освобождению.
Харусек! Бедный! Как брат, он заботился о моей судьбе. За то, что я
когда-то подарил ему сто флоринов. Если бы еще хоть раз пожать ему руку!
Я чувствовал: да, он прав, этого никогда не будет.
Я представлял себе его стоящим предо мной: его светящиеся глаза, его
плечи чахоточного, высокий благородный лоб.
Может быть, все пошло бы по-иному, если бы в свое время чья-либо
милосердная рука вмешалась в эту загубленную жизнь.
Я еще раз перечел письмо.
Сколько последовательности было в безумии Харусека. Да и безумен ли он,
в самом деле?
Я готов был стыдиться, что эта мысль хотя бы на секунду овладела мной.
Разве не достаточно говорили ему намеки? Он был таким же, как Гиллель,
как Мириам, как я сам,-- человеком, которым владела его собственная душа.
Душа вела его через страшные ущелья и пропасти жизни в белоснежный мир
какой-то девственной земли.
Он, который всю свою жизнь мечтал об убийстве, не был ли он чище тех,
что ходят с гордо поднятой головой, хвастаясь тем, что исполняют заученные
ими заповеди неведомого мифического пророка?
Он исполнил завет, что диктовал ему неопределенный инстинкт, и не думал
о каком бы то ни было воздаянии здесь или там.
То, что он делал, не было ли благочестивым исполнением долга в самом
глубоком значении этого слона?
"Трусливая, льстивая, жадная до убийства, больная, загадочно преступная
натура",-- я явственно слышал, каково должно быть о нем суждение толпы,
подступающей к его душе со своими слепыми фонариками, этой нечистоплотной
толпы, которая нигде и никогда не поймет, что ядовитый шиповник в тысячу раз
прекрасней и благородней полезного порея.
Снова заскрипели снаружи засовы, и я услышал, как кого-то втолкнули.
Я даже не обернулся, до такой степени я был переполнен впечатлениями от
письма.
Там не было ни слова ни об Ангелине, ни о Гиллеле.
Конечно, Харусек писал второпях. Это видно по почерку.
Не получу ли я еще одного письма от него?
Я втайне надеялся на завтрашний день, на общую прогулку заключенных во
дворе. Там было легче всего кому-нибудь из "батальона" сунуть мне
что-нибудь.
Тихий голос прервал мои размышления.
-- Разрешите, милостивый государь, представиться? Мое имя --
Ляпондер... Амадеус Ляпондер.
Я обернулся.
Маленький, худощавый, еще совсем молодой человек в изящном костюме,
только без шляпы, как все подследственные, почтительно поклонился мне.
Он был гладко выбрит, как актер, и его большие светло-зеленые,
блестящие, миндалевидные глаза имели ту особенность, что хотя они смотрели
прямо на меня, казалось, будто они ничего не видят. Казалось, дух
отсутствовал в них.
Я пробормотал свое имя, в свою очередь поклонился и хотел отвернуться;
однако, долго не мог отвести взгляда от этого человека: так странно
действовала на меня застывшая улыбка, которую навсегда сложили на его лице
поднятые вверх уголки тонких губ.
Он был похож на китайскую статую Будды из розового кварца: своей
гладкой прозрачной кожей, женственно тонким носом и нежными ноздрями.
-- Амадеус Ляпондер, Амадеус Ляпондер -- повторял я про себя.
Что за преступление мог он совершить?
<hr>
--------
ХVIII. Луна
-- Были вы уже на допросе? -- спросил я, спустя некоторое время.
-- Я только что оттуда. Вероятно, я не долго буду беспокоить вас
здесь,-- любезно ответил Ляпондер.
"Бедняжка",-- подумал я,-- "Он не знает, что предстоит человеку,
находящемуся под следствием".
Я хотел постепенно подготовить его:
-- Когда проходят самые тяжелые первые дни, привыкаешь постененно к
терпеливому сидению.
Его лицо сделалось любезным.
Пауза.
-- Долго продолжался допрос, господин Ляпондер?
Он рассеянно улыбнулся.
-- Нет. Меня только спросили, сознаюсь ли я, и велели подписать
протокол.
-- Вы подписали, что сознаетесь? -- вырвалось у меня.
-- Конечно.
Он сказал это так, как будто это само собой разумелось.
Очевидно, ничего серьезного, предположил я, потому что он совершенно
спокоен. Вероятно, вызов на дуэль или что-нибудь в этом роде.
-- А я уже здесь так давно, что мне это время кажется вечностью,-- я
невольно вздохнул, и на его лице тотчас же выразилось сострадание,-- Желаю
вам не испытывать того же, господин Ляпондер. По-видимому, вы скоро будете
на свободе.
-- Как знать? -- спокойно ответил он, но его слова прозвучали как-то
загадочно.
-- Вы не думаете? -- улыбаясь спросил я. Он отрицательно покачал
головой.
-- Как это понимать? Что же такого ужасного вы совершили? Простите,
господин Ляпондер, это не любопытство с моей стороны -- только участие
заставляет меня задать вам этот вопрос.
Он колебался секунду, потом, не моргвув глазом, произнес:
-- Изнасилование и убийство.
Точно меня ударили обухом по голове.
Он, очевидно, заметил это и деликатно отвернулся в сторону. Однако его
автоматически улыбающееся лицо ничем не обнаружило, что его задело внезапно
изменившееся мое отношение к нему.
Мы не произнесли больше ни слова и молча смотрели перед собою . . .
Когда, с наступлением темноты, я расположился на своей наре, он
немедленно последовал моему примеру: разделся, заботливо повесил свой костюм
на гвоздь, лег и, как видно было по его ровному, глубокому дыханию, тотчас
же крепко уснул.
Я всю ночь не мог успокоиться.
Сознание, что такое чудовище находится рядом со мной, что я должен
дышать одним воздухом с ним, действовало на меня так волнующе и ужасающе,
что впечатления дня, письмо Харусека, все недавние переживания отошли
куда-то глубоко внутрь.
Я лег так, чтоб все время иметь убийцу перед глазами, потому, что я не
вынес бы сознания, что он где-то за моей спиной.
Камера была неярко освещена луной, и я мог видеть, как неподвижно,
почти в оцепенении, лежал Ляпондер.
Его черты напоминали собой труп, полуоткрытый рот усиливал это
сходство.
В течение нескольких часов он не шевелился.
Только уже далеко за полночь, когда тонкий лунный луч упал на его лицо,
по нему пробежало легкое беспокойство, и он беззвучно зашевелил губами, как
человек, говорящий во сне. Казалось, он повторял все одно и то же слово --
может быть, короткую фразу, как будто: "Оставь меня! Оставь! Оставь!"
<hr>
Следующие несколько дней я не обращал на него внимания, он тоже не
нарушал своего молчания.
Его отношение ко мне оставалось по-прежнему предупредительным. Когда я
ходил взад и вперед по камере, он любезно оглядывался и отодвигал ноги,
чтобы не мешать моей прогулке.
Я начал упрекать себя за свою суровость, но при всем желании не мог
избавиться от отвращения к нему.
Как я ни надеялся, что смогу привыкнуть к его соседству, ничего не
выходило.
Даже по ночам я не спал. Мне едва удавалось заснуть на четверть часа.
Каждый вечер повторялась одна и та же сцена: он почтительно ждал, чтоб
я улегся, затем снимал костюм, тщательно разглаживал его, вешал на гвоздь и
т. д., и т. д.
<hr>
Однажды ночью, около двух часов, я стоял, одолеваемый сонливостью, у
окна, смотрел на полную луну, лучи которой расплывались сияющим маслом на
медном лике башенного циферблата. Я думал с грустью о Мириам.
Тут вдруг услышал я ее тихий голос за собой.
Сонливость мгновенно исчезла,-- я обернулся и стал прислушиваться.
Прошла минута.
Я уже готов был думать, что мне померещилось, как вдруг это повторилось
снова.
Я не мог ясно разобрать слов, но слышал как будто:
"Спроси. Спроси".
Это был безусловно голос Мириам.
Качаясь всем телом от волнения, я тихонько слез и подошел к постели
Ляпондера.
Все лицо его было освещено луной,-- и я мог ясно различить, что при
открытых веках виднелись только белки глаз.
По неподвижности мускулов лица я заключил, что он крепко спит.
Только губы все время шевелились.
И мало-помалу я разобрал слова, исходившие из его уст:
"Спроси. Спроси".
Была полная иллюзия голоса Мириам.
-- Мириам? Мириам? -- невольно вскрикнул я, но тотчас же понизил голос,
чтоб не разбудить спавшего.
Я подождал, пока лицо его не застыло вновь, и шепотом повторил:
"Мириам? Мириам?"
Его уста принесли едва слышно, но совершенно отчетливо:
"Да".
Я приложил ухо к его губам.
Через секунду я слышал шепот Мириам -- голос ее был столь явственен,
что у меня по коже пробежал мороз.
Я так жадно вслушивался в ее слова, что улавливал только их общий
смысл. Она говорила о любви ко мне, о несказанном счастье, что мы, наконец,
встретились -- и никогда больше не расстанемся, быстро, без пауз, как
человек, который боится, что его прервут и хочет использовать каждую
секунду.
Затем голос стал прерываться -- на время совсем замер.
-- Мириам? -- спросил я, дрожа от тревоги и затаив дыхание.-- Мириам,
ты умерла?
Долго не было ответа.
Затем прозвучало, едва разборчиво:
"Нет... Живу... Сплю..."
Больше ничего.
Я вслушивался, вслушивался.
Напрасно.
Больше ничего.
От волнения и дрожи я должен был опереться о постель, чтобы не упасть
на Ляпондера.
Иллюзия была настолько полной, что минутами я видел перед собою лежащую
Мириам, и я должен был собрать все свои силы, чтобы не прижаться поцелуем к
губам убийцы.
"Энох! Энох!" -- вдруг услышал я его лепет, потом все ясней и
отчетливей: "Энох! Энох!"
Я тотчас узнал голос Гиллеля.
"Это ты, Гиллель?"
Нет ответа.
Мне вспомнилось, я когда-то читал, что спящего можно побудить к
разговору вопросами не в ухо, а к нервному разветвлению брюшной полости.
Я так и сделал:
-- Гиллель?
-- Да, я слышу тебя.
-- Мириам здорова? Ты знаешь все? -- торопился я спрашивать.
-- Да. Я знаю все. Знал давно. Не тревожься, Энох, будь спокоен.
-- Ты можешь простить меня, Гиллель?
-- Я сказал ведь тебе: будь спокоен.
-- Мы скоро увидимся? -- я дрожал от мысли, что не пойму ответа. Уже
последнюю фразу едва можно было разобрать.
-- Надеюсь. Подожду... тебя... если смогу... я должен... в страну...
-- Куда? В какую страну? -- я почти налег на Ляпондера.-- В какую
страну? В какую страну?
-- В страну... Гад... к юг... Палестины.
Голос замер.
Сотни вопросов беспорядочно толпились у меня в голове: почему он
называет меня Энох?.. Цвак, Яромир, часы, Фрисландер, Ангелина -- Харусек.
-- Прощайте и вспоминайте иногда,-- вдруг снова громко и отчетливо
признесли уста убийцы, на этот раз голосом Харусека, но так, как будто я сам
сказал это.
Я вспомнил: это была дословно заключительная фраза из письма Харусека.
Лицо Ляпондера лежало уже в темноте. Лунный свет падал на кончик
соломенного мешка. Через четверть часа он совсем покинет камеру.
Я задавал один вопрос за другим, но ответа уже не получал.
Убийца лежал неподвижно, как труп, его веки были закрыты.
<hr>
Я жестоко упрекал себя в том, что все время видел в Ляпондере только
убийцу и не замечал человека.
Теперь было ясно, что он лунатик -- существо, которое находится под
действием лунного света.
Возможно, что и убийство он совершил в каком-нибудь сумеречном
состоянии сознания. Даже наверное...
Теперь, когда стало рассветать, оцепенение сошло с его лица и уступило
место выражению блаженного спокойствия.
"Так спокойно спать не может человек, на совести которого убийство",--
подумал я.
Я не мог дождаться его пробуждения.
Знал ли он хотя бы о том, что произошло?
Наконец, он открыл глаза, встретил мой взгляд и отвел свой.
Я подошел к нему, схватил за руку.
-- Простите меня, господин Ляпондер, что я был так нелюбезен с вами все
время. Было так необычно, что...
-- Не сомневайтесь: я отлично понимаю,-- живо перебил он меня,-- что
должно быть омерзительно находиться рядом с убийцей.
-- Не говорите больше об этом,-- просил я.-- Я сегодня ночью столько
пережил, что не могу отделаться от мысли, что вы, может быть...-- я искал
подходящего слова.
-- Вы считаете меня больным? -- вырвалось у него.
Я подтвердил.
-- Мне кажется, я должен сделать такой вывод из некоторых данных. Я...
я... можно вам прямо поставить вопрос, господин Ляпондер?
-- Пожалуйста.
-- Это звучит несколько странно, но... вы можете мне сказать, что вам
снилось сегодня?
Он с улыбкой покачал головой.
-- Мне никогда ничего не снится.
-- Но вы говорили во сне.
Он удивленно взглянул на меня. Подумал минуту. Потом твердо сказал:
-- Это могло быть только, если вы меня о чем-нибудь спрашивали.-- Я
подтвердил.-- Потому что, как я сказал, мне ничего не снится.
-- Я... я... странствую,-- прибавил он, спустя несколько секунд,
понизив голос.
-- Странствуете? Как это понять?
Он, по-видимому, не хотел говорить об этом, и я должен был объяснить
ему причину, побуждающую меня настаивать, и рассказал ему в общих чертах о
том, что произошло ночью.
-- Вы можете быть совершенно уверены,-- сказал он, когда я закончил,--
что все, сказанное мной, соответствует действительности. Если я раньше
сказал, что мне ничего не снится, что я странствую, то я подразумевал под
этим, что мои сновидения иного рода, чем у нормальных людей. Назовите это,
если хотите, выхождением из тела. Так, например, я сегодня ночью был в одной
необычайно странной комнате, вход в которую вел через подъемную дверь.
-- Какова она была? -- быстро спросил я.-- Она была заброшена? Пуста?
-- Нет, там было немного мебели. И постель, где спала молодая девушка
как бы в летаргическом сне -- возле нее сидел мужчина, положив ладонь ей на
лоб.
Ляпондер описал мне обоих. Несомненно, это были Мириам и Гиллель.
Я едва дышал от напряжения.
-- Ради Бога, рассказывайте дальше. Был еще кто-нибудь в комнате?
-- Еще кто-нибудь? Подождите... нет: больше никого в комнате не было.
На столе горел семисвечный канделябр. Потом я сошел по винтовой лестнице
вниз.
-- Она была разрушена? -- перебил я.
-- Разрушена? Нет, нет, она была в полной исправности. К ней со стороны
примыкала комната, и там сидел мужчина в ботинках с серебряными пряжками.
Людей такого типа я никогда не видал: желтый цвет лица, косые глаза. Он
сидел, нагнувшись вперед, и, казалось, выжидал чего-то. Вероятно, поручения.
-- Книги, старинной большой книги вы нигде не видели? -- допытывался я.
Он потер себе лоб.
-- Книги, говорите вы? Да. Правильно: на полу лежала книга. Она была
раскрыта, вся из пергамента, и страница начиналась большим золотым А.
-- I -- хотите вы сказать?
-- Нет, А.
-- Вы это твердо помните? Не было ли это I?
-- Нет, определенно А.
Я покачал головой и впал в сомнение. Очевидно, Ляпондер в полусне читал
в моем воображении и все перепутал: Гиллель, Мириам, Голем, книга "Ibbur",
подземные ходы.
-- Давно уже у вас эта способность "странствовать", как вы говорите? --
спросил я.
-- С двадцать первого года...-- Он запнулся, казалось, не хотел
говорить об этом. Вдруг на лице его появилось выражение безграничного
изумления, он смотрел мне на грудь, как будто что-то видел на ней.
Не замечая моего недоумения, он быстро схватил мою руку и стал просить,
почти умолять.
-- Ради Бога, расскажите мне все. Сегодня последний день, что я провожу
с вами. Может быть, через час уже меня уведут, чтоб объявить смертный
приговор...
В ужасе я перебил его.
-- Вы должны выставить меня свидетелем! Я буду клясться, что вы
больны... Вы лунатик. Не может быть, чтоб вас казнили, не освидетельствовав
вашего психического состояния. Будьте благоразумны.
Он нервно отмахнулся.
-- Это ведь так неважно... прошу вас, расскажите мне все.
-- Но что вам рассказать? Лучше потолкуем о вас и...
-- Вы переживаете, теперь я это знаю, некоторые странные вещи, которые
очень близки мне -- ближе, чем вы предполагаете... прошу вас, расскажите мне
все! -- умолял он меня.
Я не мог постичь, как это моя жизнь интересует его больше, чем
собственная, но, чтобы успокоить его, стал ему рассказывать обо всем
необъяснимом, что случалось со мной.
Каждый раз он кивал головой с довольным видом, как человек, который все
насквозь понимает.
Когда я дошел до рассказа о том, как мне явилось видение без головы и
предложило темно-красные зерна, он едва мог дождаться окончания.
-- Так что вы выбили их у него из рук,-- задумчиво пробормотал он.-- Я
никогда не думал, что существует третий путь.
-- Это не третий путь,-- сказал я,-- это все равно, как если бы я
отказался от зерен.
Он улыбнулся.
-- А вы думаете иначе, господин Ляпондер?
-- Если бы вы отказались от них, вы бы тоже пошли по "дороге жизни", но
зерна, в которых заключена магическая сила, не остались бы позади. Но они
рассыпались по полу, как вы говорите. Это значит: они остались здесь, и
будут оберегаться вашими предками, пока не наступит время прорастания. Тогда
в вас оживут силы, которые теперь дремлют.
Я не понял: "Мои предки будут оберегать их?"
-- Вы должны понимать до некоторой степени символически то, что вы
пережили,-- объяснил Ляпондер.-- Круг светящихся голубым цветом людей,
который окружал вас, это цепь унаследованных "я", которую таскает за собой
каждый рожденный матерью. Душа не есть нечто "отдельное", она этим только
еще должна стать -- и это тогда называется "бессмертием". Ваша душа еще
составлена из многочисленных "я" -- как муравейник из многих муравьев; вы
носите в себе психические остатки многих тысяч предков: глав вашего рода. То
же происходит с каждым существом. Как мог бы иначе цыпленок, исскуственно
выведенный из яйца, искать свойственную ему пищу, как могло бы это
случиться, если бы не дремал в нем опыт миллионов лет? Существование
"инстинктов" обнаруживает присутствие предков в душе и в теле. Но, простите,
я вовсе не хотел перебить вас.
Я досказал все до конца. Все. Даже то, что Мириам говорила о
Гермафродите.
Когда я остановился и взглянул на Ляпондера, он был белее извести на
стене, и по щекам его струились слезы.
Я быстро встал и, как бы не замечая этого, зашагал по камере в
ожидании, что он успокоится.
Потом я сел против него и употребил все красноречие на то, чтоб его
убедить в неотложной необходимости обратить внимание суда на его болезненное
состояние духа.
-- Если бы вы хоть не признались в убийстве,-- закончил я.
-- Но я должен был. Они обращались к моей совести,-- наивно сказал он.
-- Вы думаете, что ложь хуже, чем... чем убийство? -- с удивлением
спросил я его.
-- Вообще, может быть и нет, но в данном случае -- б