Всеволод Иванов. Возвращение Будды
Повесть
Глава I.
История мытья посуды и рассказ Дава-Дорчжи с трехсотом
пробуждении Сиддарта Гаугамы, прозванного Буддой.
...Один Будда явился в бесчисленных видах и в каждом из
бесчисленных видов является один Будда.
(Камень, поставленный близ Пекина 1325 года 16 числа 3-й
Луны.)
Котелок нужно придвигать ближе к трубе, дрова нужно дальше
от стенок: пламя тогда устремляется вверх, покрышка печи
накаляется быстрей, -- картошка варится через шестнадцать с
половиной минут. Есть ее -- сразу, по возможности с кожурой, и
в горячей воде вымыть сначала руки, а потом -- посуду.
Сегодня профессору не дают вымыть посуду. Он было спустил
пальцы и даже средину ладони в котелок, потер ногти, -- звонок.
-- Подождите! -- кричит профессор.
Он опускает ладони глубже, берет щепоточку песку и с силою
трет донышко тарелки. Опять звонок.
Профессор Сафонов подымает тощие брови:
-- Я же не медик?.. Должен же я вымыть посуду, дабы вновь не
топить буржуйку. Обождите, гражданин!
В животе профессора приятный жар от картошки; руки -- в
мягкой, теплой воде. Он кладет немного песку на ладонь и трет
бок и внутренности синей миски. В дверь стучат чем-то твердым.
Повторение сильное, не голодное. Профессор обеспокоен.
Он надевает меховую шапку, берет с дивана пальто. Перед
дверным крюком он говорит в темноту, в пол:
-- У меня только третьего дня... да и вчера!.. простите,
забыл, -- были с обыском. У вас есть ордер?
За дверью отвечают неторопливо, но громко:
-- Мне нужно профессора Виталия Виталиевича Сафонова по
личному делу.
-- Сейчас!
Профессор надевает пальто, придерживая воротник у горла,
снимает крюк.
-- Медик этажем выше, я...
-- Мне необходимо видеть вас!
Человек в солдатской шинели и фуражке (в 1918 году вся
Россия носила солдатское одеяние, -- Россия воевала) проходит
быстро через прихожую в кабинет профессора.
Профессор, догоняя его, торопливо говорит:
-- Я могу слышать и понимать мгновенно, я привык. Если вы
предлагаете картофель или муку, говорите? Можно снять шинель,
печь держит тепло сорок минут. В такие минуты я ни с кем не
разговариваю. Я снимаю пальто, читаю или пишу. Садитесь.
Профессор берет миску. Солдат тоже подходит к миске.
-- Я слушаю вас, гражданин.
Внезапно человек в шинели слегка отодвигает профессора и
опускает руку в котелок.
-- Но там нет больше картофеля, я его с'ел. Теперь моется
посуда, гражданин солдат.
-- Разрешите, я более опытен.
Человек раскидывает полы шинели, очевидно, для большего
проникновения тепла в тело. Быстро берет миску.
-- Зовут меня, гражданин профессор, Дава-Дорчжи, я из аймака
Тушуту-Хана...
-- Монгол?
-- Буду говорить возможно кратче... не перебивайте меня.
-- Я повторяю, гражданин солдат, на сорок минут необходимо
снять верхнюю одежду.
-- Благодарю вас, кстати я не раздевался две недели.
Гражданин профессор и гражданин солдат снимают платье.
Гражданин солдат моет посуду профессора. Профессор Сафонов
сидит в кресле против него. У солдата грязные щеки, необычайно
реденькая бороденка и очень черные, словно лакированные, глаза.
Профессор замечает еще -- у солдата гортанный резкий говор.
Миски гремят. Профессор тщательно закрывает вьюшку печи.
-- В Ху-ху-хото, неизвестно откуда, прибыл отшельник
Цаган-лама Раши-чжамчо. Сотворив умеренное количество чудес в
городе, он ушел в горы. В горах, гражданин профессор...
-- Виталий Витальевич, с вашего разрешения...
-- ...В горах уважаемый Виталий Витальевич, он поселился для
подвижнической жизни близ скалы Дунгу-хода и здесь проводил
время, постоянно читая номы, помогая людям изучать правила
буддизма и ревнуя о совершенствовании своего духа. Вскоре он
распустил руки, сложенные в молитвенном положении, и в год
Красноватого Зайца...
-- В 1620, приблизительно?..
-- В 1627, Виталий Витальевич... в этом году он построил
кумирню высотой в 5 цзяней в долине аймака Тушуту-Хана, у горы
Баубай-бада-раху, при истоках речки Усуту-Голо. А сам, ради
испрошения блага для лам, хувариков и всех одушевленных
существ, замуровал себя в скалу Дунгу, и в этом положении
прожил семь лет, претерпевая свой трудный подвиг, помогая людям
усваивать закон и учение Будды. Он скончался в двадцатый год
правления Шуно-чжи, проведя в созерцании около тридцати лет.
Главнейшие ученики его -- Цагай-дайчи, Чахар-дайчи и
Эрдени-дайчи, размуровав с достойным благоговением келью его,
обрели не кости Цаган-лама Раши-чжамчо, а бронзовую золоченую
статую -- бурхан Сиддарта Гаутамы, прозванного Буддой... Так
свершилось трехсотое пробуждение на земле высочайшего ламы
Сак'я, вечного спасителя существ и подателя всяческой
добродетели...
-- Великолепно! -- восклицает профессор. -- Совсем не читал
этой легенды. Великолепно! Позвольте записать. Было,
сказываете, гражданин солдат... в год Красноватого Зайца...
Дава-Дорчжи переносит миски в шкафик.
Профессор подтаскивает было маленький столик к железной
печке. Как вар вязнут на перо чернила. Профессор не пишет, он,
трогая рукой полки с книгами, вдруг говорит монголу:
-- "Лавис и Рамбо. История девятнадцатого века в восьми
томах... Издательства Граната"... Есть еще "Двор императрицы
Екатерины второй, ее сотрудники и приближенные", -- издание
почти новое!.. Я мог бы отдать его за полпуда. Заметьте,
другой, имеющий более обширные знакомства, чем я, едва ль
продал бы вам за такую цену, тем более всегда в эпохи революций
обостряется интерес к истории...
-- Владетели аймака Тушуту-Хана издавна, -- рассказывает
солдат протяжно, не глядя на профессора: -- издавна с должным
уважением берегли бурхан Будды. Канты по краям его одежды
оторочены проволокой из золота, ею же отделаны ногти...
Профессор отложил карандаш, отодвинул перо. Он смотрит на
полку с книгами:
-- Что же я смогу вам предложить, если книги вам не
подходят? Смотрите сами. А на деньги какая цена картофеля?..
Солдат отрицательно мотает плохо остриженной головой.
Профессор тогда спрашивает о муке. Ни муки, ни хлеба у солдата
нет. Челюсть профессора слабо вздрагивает. Оба надевают верхнее
платье, потому что сорок минут на исходе. Профессор Сафонов
смотрит в пол и ждет, когда солдат протянет, прощаясь, руку.
Рука у солдата Дава-Дорчжи шершавая, крепкая, узколадонная. В
сенях он хвастливо сообщает:
-- В аймаке Тушуту-Хана, Виталий Витальевич, я имею три
тысячи голов скота... Тогда же, в год появления бурхана Будды,
явилось в песках...
Профессор смотрит на рваный воротник его шинели, на заплату
под мышками и со злостью думает о трех тысячах голов скота. Он
вспоминает теплые бараньи тулупы, давно когда-то виденные им в
Сибири, и, подымая крюк, неразборчиво бормочет:
-- Да... да... гражданин, я непременно запишу ваше любезное
предложение, да... сказание. Хотя я не монголовед, занимаюсь
как дилетант, несомненно. Сегодня уже нельзя записать, холодно.
Я запишу завтра или сегодня вечером, если буду топить.
В пролете мелькает пола шинели. Внизу скрипит по камню
лестницы бревно: кто-то тащит себе в квартиру топливо.
Профессору почему-то становится жалко монгола, он кричит:
-- До свиданья!
Закутав поверх пальто ноги одеялом, профессор думает о
топливе, о картофеле, о деньгах. Опять вспоминает три тысячи
голов скота, и ему приходит то, что нужно было сказать монголу.
Он хочет выдернуть из-под одеяла палец, погрозить, но монгола
нет. Тогда он шевелит подбородком и поучает:
-- В революции необходимо в целях самосохранения сидеть
дома. Но, а если мобилизация, -- тогда необходимо немедленно
отправляться домой, а не ходить по занятым людям, отнимая у них
тепло и время, и в течение сорока минут рассказывать легенды о
статуях Будд. Мало ли в мире статуй? И если имеется три тысячи
голов скота, тогда должно иметь хотя плохую баранью шубу.
Профессор вспоминает слова монгола:
-- "Ногти у него отделаны золотом".
Профессор говорит:
-- Лучше бы принес картофеля!..
...Вместо того, чтобы записать в эти ежедневные сорок минут
те мысли, что накопляются за сутки и холодными нитками
пронизывают мозг, на другой день, опять, как и ночью, пришел
профессору на память монгол Дава-Дорчжи.
-- Оттого это, -- решил профессор, -- что ко мне с такими
странными рассказами никто не являлся. Вот если бы пришли
купить или выменять мой мозг, нервы или вчерашний день -- забыл
бы тотчас по уходе покупателя.
Он острит так, пока растопляет печку и кладет в котелок
картофель. Порция картофеля на сегодня уменьшена. Через день
профессор с'едает половинную порцию и спать тогда ложится при
электричестве.
Стук:
-- Уоок!.. уоак!.. ак!
Профессор без шубы, без шапки, зло тряся руками, бежит к
дверям и, срывая крюк, кричит:
-- Нет у меня времени записывать ваши дурацкие сказания. Я
вам не медик и не монголовед. Что вы каждый день мешаете?
У порога в кожаной куртке и коричневой фуражке (изломанный
на трое козырек) узкобородый человек. Он спрашивает тихо:
-- Здесь живет профессор Сафонов?
-- Я профессор Сафонов!
-- Виталий Витальевич?
-- Я Виталий Витальевич!
Тогда человек, плюнув для чего-то на пальцы, лезет в боковой
карман куртки и, глядя на уголок пакета, говорит тихо:
-- Профессору Сафонову от товарища наркома по просвещению в
личные руки.
Сафонов забывает закрыть крюк. Человек в кожаной куртке
осторожно, точно пакет, прикрывая холодное железо курткой,
опускает крюк. Потирая над печкой пальцы, спрашивает:
-- Заметили, пятнадцать градусов по Реомюру?
-- Раздевайтесь.
-- Спасибо, товарищ профессор, но нас машина ждет.
Тогда профессор быстро разрывает пакет и читает:
"Всероссийский союз городов, в дополнение к отношению
своему, напоминает вторично"...
-- Черти! -- раздраженно кричит человек в куртке. -- Вот
черти! Опять на отношениях Союза городов напечатали. Сколько
раз я приказывал важные бумаги не сметь печатать...
Переверните, товарищ профессор, это машинистки саботируют...
На обороте профессор читает напечатанное на машинке:
"Народный комиссар просвещения Северных Коммун 16 ноября
1918 года. Проф. Вит. Вит. Сафонову. Народный комиссар
просвещения просит гр-на Сафонова немедленно пожаловать на
совещание экспертов в особняке бывшего графа Строганова.
Народный комиссар (подпись).
Секретарь (подпись)".
-- Нет подписи, -- сказал профессор, -- какие эксперты?
Человек в кожаной куртке берет бумажку:
-- Секретарь -- это я, -- говорит он, -- забыли на подпись
дать, ну, я сейчас...
-- Нет, зачем же...
-- Нет, как же, порядок...
Куртка достает химический карандаш. Профессор замечает:
таким же карандашем выведена у него на фуражке звезда. Куртка
подписывает. Профессор свертывает бумажку и кладет ее в
письменный стол.
x x x
Про печку он вспомнил, когда переезжали Троицкий мост.
Глава II.
Вязаные изделия, некоторые речи об археологических
изысканиях и о российской Красной армии.
...Важные пути тем дальше, чем укромное шествие становится
медлительным.
(Сыкун-ту.)
Рогожи на коврах дворца графов Строгановых. Солдат при входе
курит трубку. Сапоги у солдата, дабы не замерзли ноги, укутаны
в рогожи. Он спрашивает пропуск, не подымаясь с табурета, чтоб
не студить ног.
Профессор Сафонов, догоняя на лестнице секретаря,
любопытствует:
-- А если нарком приедет -- встанет он?..
-- Едва ли. Да это и не важно. Сюда, товарищ профессор!
Дабы не пачкать ковров, -- среди золоченой мебели рогожи.
Бытие восемнадцатого года: (- причины?) -- спасаясь от смерти
-- ешь собак и кошек, дабы была картошка -- меняй. Так думает
профессор. Об из'яснении причин думает он.
Куртка передвигает фуражку на затылок. Лоб -- в грязных
морщинах.
-- Товарищ Луначарский здесь?
Другой, отвечающий, в черной шинели с толстым и круглым, как
бревно, портфелем. На нем необычайной ширины серые валенки и
длинный, до пят, вязаный пестрый шарф.
-- Он не приедет.
-- Да что вы мне, товарищ Анисимов, голову морочите? Он
сказал -- буду через полчаса. Я на Выборгскую сторону за
профессором гонял.
Точно захлебываясь пальцами, солдат с портфелем жмет
профессору руку. Отскакивает и, перекидывая под мышки портфель,
говорит торопливо:
-- И вечно вы, товарищ Дивель, не координируете действий!
Сейчас звонят мне сюда: это, мол, дело не Наркомпроса, а
Комиссариата по делам национальностей. На кой мне тогда
Луначарский! Должон нарком по национальностям говорить. Этак,
товарищи, не годится, этак гонять вождей революции!
-- Раньше, чем говорить такие слова, товарищ Анисимов...
-- Нет, это вы говорите, товарищ Дивель!..
-- Я тогда совершенно не отвечаю за собрание. Я... Извините,
гражданин профессор, вы можете итти домой.
Товарищ Анисимов возмущенно подымает над головой портфель. У
товарища Анисимова огромный рот. Он выкрикивает толстые, как
портфель, слова:
-- То-есть как так, товарищ Дивель, можете итти домой? Вы
что тут ведомственные трения подымаете! Оставайтесь,
профессор...
Куртка делает резкий кожаный жест:
-- Разрешите повторить: предложение вам, профессор, было от
Наркомпроса, теперь предложение отпадает. Пусть они сами ищут
эксперта. Я не мальчик, чтобы для Комиссариата национальностей
профессоров отыскивать. У меня самого срочная работа.
Профессора тянут за рукава: портфель -- в залу, куртка -- к
выходу. Коротенькому мешает портфель: он скоро устает. Куртка
быстро ведет профессора. Анисимов трясет телефон:
-- Алле! Комендатура? Говорит комендант дворца Анисимов.
Слушаете?.. Что? Да! Да! Я, я! Задержать при выходе профессора
Сафонова, а другого, Дивеля, выпустить. Что? Арестовать? Да,
да!
Профессор запинается о рогожи и смущенно в плечо кожаной
куртке:
-- Нет, уж лучше я останусь, гражданин...
Куртка подымает тонкий палец и, быстро махнув им, кричит:
-- Я доложу обо всем товарищу Луначарскому.
-- Хоть Ленину докладывай. Интриганы, примазались! Уходи,
уходи, пока не задержал...
И, подхватив портфель, потный, путаясь в валенках огромным
шарфом, товарищ Анисимов бежит дальше в залу.
-- Вы обождите здесь, гражданин профессор, я сейчас... В
национальность позвоню, чтобы поторопили.
-- Алле, аллье? Опять дрыхнете? Аллье!
Профессор ждет в кресле. Он осматривает смущенно мебель,
шкафы: везде свеженькие номерки, и портьеры перемечены мелом.
Анисимов в телефон ругает шоффера. Стучит с холодным треском в
соседней комнате машинка.
-- Записали, Виталий Витальевич?..
Профессор оборачивается. Позади кресла в грязной солдатской
шинели и лохматой бараньей шапке -- Дава-Дорчжи.
-- Я вам забыл еще добавить историю Храма, Распространяющего
Спокойствие. Хотя она относится к более поздним временам, но к
событиям вокруг бурхана Будды имеет непосредственное отношение.
Аймак Тушуту-Хана в эпоху династии...
Профессор ожесточенно срывает шапку, хочет ударить ею о
колено, но опять глубоко надвигает ее. Говорит с негодованием:
-- Вы, может быть, гражданин, цивилизованный человек и вне
опьянения революционным экстазом...
Дава-Дорчжи кивает.
-- ...В таком случае разрешите просить вас помочь мне
выбраться отсюда. Я имею весьма немного времени и не располагаю
им настолько, чтобы мог ездить осматривать все дворцы,
захваченные революционерами.
Профессор мужественно лжет:
-- Легенду я вашу записал и премного...
Здесь, запнувшись о рогожу и роняя портфель, захлебываясь,
пробегает вопя товарищ Анисимов:
-- Товарищи делегаты... Товарищ профессор... Пожалуйте,
товарищ Цвиладзе приехал.
Дава-Дорчжи, идя за профессором, говорит вполголоса:
-- Все это кончится быстро. Цвиладзе -- заместитель наркома
по национальностям, человек горячий, как и подобает грузину, но
мудрый для своих лет. Сюда, Виталий Витальевич, сюда...
Рогожи сбиты в кучу. Толпа черных широкоскулых людей в
солдатских шинелях и стеженках. Низко пахнет казармой -- кислым
хлебом и капустой, что ли? И еще тонкий запах не то овчин, не
то воды. "Степи", думает профессор и зорко вглядывается в
узкоглазые лица. И глаза их лежат не на профессоре и возможно
не на рослом наркоме Цвиладзе, а на том, кого с удивлением
видит профессор позади спины наркома.
На высоком мраморном пьедестале полуторасаженной высоты
золоченый, литой, в высокой короне. На ладонях и ступнях у него
лотосы, около висков -- веероподобные украшения...
Профессор вспоминает "Канты по краям его одежды оторочены
золотой проволокой, ею же отделаны ногти".
И Дава-Дорчжи, высоко подняв маленький круглый подбородок,
смотрит поверх головы наркома прямо в темные и узкие, как
степные травы, глаза статуи Сиддарта Гаутамы, прозванного
Буддой.
И возможно, гортанный голос наркома Цвиладзе напоминает им
-- этим широкоскулым -- вечерние голоса коней или, лучше,
утренние... Они молчат.
Нарком -- высокогруд, в сером пиджаке и серой барашковой
шапке. Из кармана у него торчат газеты.
-- Товарищи и граждане, трудящиеся Востока! Приветствую вас
от имени Совета Народных Комиссаров Северных Коммун. В вашем
лице, товарищи и граждане, мы видим представителей далекой
Монголии и даже, кажется, Китая... Позади меня (нарком машет
рукой и заглядывает в записку) -- статуя Будды, захватнически
вывезенная из монгольского ламаитского монастыря аймака
Тушуту-Хана царским генералом Кауфманом... Статуя эта является
религиозным фетишем -- поклонением для монахов и одураченных
ими темных масс. Однако, товарищи... мы, пролетарии, умеем
уважать не только принципы национальности, но и искреннее
религиозное чувство. В то время, как царский генерал Кауфман
проиграл статую Будды в карты генералу Строганову, мы,
коммунисты, уважая национальные требования и сознавая, что там,
где национальные перегородки, национальное об'единение и
обособление от других наций разбивают и уничтожают отжившие
рамки патриархально-родового и феодально-патриархального быта,
разбивают реакционные узлы семьи, рода, племени и соседской
общины... Создают необходимую историческую почву для классовой
борьбы, -- там коммунизм выдвигает национальное об'единение в
противовес патриархально-феодальной анархии и внешнему
чуже-национальному гнету, каковы теперь отношения к вам
китайских империалистов... Нельзя же так с бухты-барахты от
ханского феодализма перейти к организованному социализму. Мы
желаем, чтобы из тьмы и темноты, из духовной нищеты
складывались национальные типы -- киргиз, туркмен, монголы...
Однако, товарищи, помощь выявлению национального лица не значит
помощь церковникам, ламам и монахам, и поэтому, граждане и
товарищи, постановление Малого Совета Народных Комиссаров о
передаче в руки представителям монгольского народа здесь
находящейся в покоях...
Нарком поднял высоко кулак, злобно тыча им на японские
гобелены, тибетское оружие и на низенькие черного пахучего
дерева бурханчики крошечных Будд.
-- ...В покоях графов Строгановых статую Будды из аймака
Тушуту-Хана, еще не значит, что большевики покровительствуют
ламам. Нет, статуя Будды передается, как музейная редкость, как
национальное художественное сокровище. В наблюдение за точным
исполнением инструкций Наркомнаца у монгольской границы будут
допущены в Монголию представители Соввласти на местах, из
центра же командируется для сопровождения перевозки
политический руководитель тов. Анисимов и представитель
экспертов проф. Сафонов...
-- Позвольте, -- кричит возмущенно профессор: -- я не давал
согласия!..
Нарком мельком глядит на него, потирает лоб и, на ходу
пожимая руки людям в солдатских шинелях, уходит.
Подавая наркому выпавшие из кармана газеты, Дава-Дорчжи
сообщает тихо:
-- Господин профессор, повидимому, желает вам возразить...
И тогда, сжав в кулаке газеты, нарком Цвиладзе, с внезапным
кавказским акцентом быстро говорит в лицо профессора:
-- Гражданин профэссор, вэ... когда идет рэволюция, нэт
возможностэй вилять хвостом. Завтра в одиннадцать часов дня вы
пожалуэте ко мне в Наркомнац за инструкцией, за мандатами...
Да!..
Кинув газеты на рогожи, кричит монголам:
-- Да здравствует международная революция и раскрепощение
трудящихся!
-- Урра-а!!
Обратно профессор Сафонов возвращался пешком. С Дворцового
моста пятеро мальчишек катались на салазках. Женщина в
солдатской шапке пронесла конью голову. Думая совсем о другом,
по привычке спрашивает профессор: "продаете?" И тоже, должно
быть, по привычке, глядя себе в ладонь, отвечает женщина:
"нет". Тогда профессор ощущает голод и ему становится радостно,
что он в обед не с'ел картофель. В командировки выдают
продукты, при сопровождении Будды ему должны дать усиленный
паек. Поэтому дома он кладет полный котелок картофеля и больше,
чем всегда, дров. Книги и бумаги похожи на бурые кучи снега,
бывают они похожи так всегда, пока в комнате холодно. В тепло
они начинают мыслить, они оттаивают. Согревшись, профессор
думает, на кого ему оставить рукописи и книги. В Центральном
Педагогическом Институте профессор Сафонов читает историю
всемирной литературы, текущая его работа: "Как скандинавская
сага отразилась на русской былине". Он перевязывает бечевками
рукописи и на каждой жирным красным карандашем пишет: "Рукопись
профессора В. В. Сафонова, уехавшего в правительственную"...
но, подумав, переправляет: "уехавшего в научную командировку на
границы Монголии. Просят обращаться осторожно". Рукописей
много, он подкидывает дров, тепло. Снимает вязаную фуфайку,
фуфайка в рукаве лопается. Он откладывает энциклопедический
словарь на приобретение теплой вязаной одежды. На клочке бумаги
записывает: "фуфаек -- 2, полушуб. -- 1, носки -- 4" и к
словарю прибавляет еще книг. Все же почему-то дров ему жалко и
он топит печку черновиками и ненужными книгами. Таких ненужных
книг оказывается очень много. Пепел подымается по всей комнате;
серый приятно пахнущий пепел на щеках профессора. Смахивая его,
профессор думает о стадах в Монголии и о бараньем мясе. Таким
его видит пришедший политрук Анисимов.
-- Необходимо голову завязывать платком, иначе от бумажного
пепла выпадают волосы. Да и мыть трудно при мыльном кризисе...
Анисимов всегда точно бежит в гору: потен; треплется
размотанный шарф, и широки и веселы, как весенняя крыша,
валенки. Он, довольный, энергией и толстым портфелем,
заменявшим ему живот, помогает профессору сгребать в печь
бумаги. Чтобы сделать ему приятное, Сафонов спрашивает:
-- Жаловался?
-- Кто?
-- Дивель?
-- Но-о!.. поорал, и будет. Вечером в пешки приходил играть.
Мы в одной коммуне живем с ним... Сила, или, как я люблю
говорить: динамика... А Дивель?
Профессор первый раз видит человека из коммуны. Он
спрашивает его о детях. У Анисимова -- трое детей, и самый
маленький, пяти лет, очень любит автомобили: из бумажек
вырезает и красит чернилами. В партии Анисимов с 16 года, по
профессии -- токарь.
-- Будет в России коммуна? -- осторожно, точно укалываясь,
спрашивает профессор.
-- Коммуна? А где ж ей быть, как не у нас? Обязательно!
Согревшись, он предлагает профессору итти смотреть перевозку
Будды. Профессору Сафонову нужно укладываться. Анисимов
оглядывает полки и письменный стол.
-- Да-а, безусловно. Вы давно в профессорах?
-- Двенадцать лет.
-- В партии никакой не состояли?
-- Нет.
-- Так. Лет вот под пятьдесят, значит?
-- Сорок восемь.
-- Обыкновенное событие. Ну, я пойду. За мандатами вместе в
комиссариат поедем. Завтра. Они хоть и сегодня велели, а все же
лучше завтра, да и то, поди, не напишут...
Он, тряся портфелем, и точно на митинге махая руками,
несется по лестнице.
И точно: на другой день пришлось им ждать два часа, пока
приготовили мандаты, пол-суток бегать доставать наряды на
теплушку. Шагая с вокзала, увидали они на Невском -- черный
груженый дровами грузовик, далеко воняя бензином, волок
громадную телегу с толстыми чугунными колесами. На телеге
несколько солдат придерживали тесовый ящик, обтянутый сбоку
канатом. Ящик был свеж и ярок, и весело подпрыгивали на нем
наляпанные суриком буквы: "Верх". "Осторожно".
-- Наши! Вот динамика: по пути с Буддой дрова везут на
вокзал... -- сказал Анисимов: -- пойти помочь!..
Дава-Дорчжи быстро, почтительно сдернул лохматую баранью
шапку.
Но профессор Сафонов прошел мимо.
Салазки профессор имеет. С ними он ездит в Институт получать
паек один раз в месяц. Но чаще всего паек приносит в руке --
выдают очень мало. В квартиру профессор вселяет знакомого
студента Лазаря Нейц. Когда профессор приходит с вокзала, Нейц,
притянув к подбородку ноги, обняв руками колени, играет на
балалайке. У него длинный и тонкий, как струна, нос, и
постоянно в нем что-то звенит.
-- Малярия в носу! -- говорит Нейц.
Профессор складывает в салазки багаж, Нейц помогает.
-- Через полгода вернетесь, или совсем останетесь? Монголия
славится скотоводством, гражданин профессор...
Профессор везет салазки на Николаевский вокзал. Трамваи
стоят, линии рельс занесены снегом, и снег твердо застыл, как
лед. В лаптях и шинелях, перетянутых ремнями, с красным
знаменем идут и обгоняют профессора солдаты. Ему на мгновение
кажется -- они сейчас займут теплушку, его место. Он, скользя
сапогами, торопится.
-- Буржуй торговать поехал! -- кричат солдаты.
-- Осмотреть бы его!..
И совсем около них профессор слышит бряцание винтовок.
Профессор, переменяя в руках холодную бечевку, вспоминает о
варежках. Он забыл выменять, а там остались еще книги: "Вселят
вот таких, вроде идущих рядом"...
Дава-Дорчжи ждет его у под'езда. Отталкивая подбежавшую
старуху ("не продашь ли что, аль менять"), монгол ведет его
среди лежащих в-повалку тел.
-- Правей, правей, гражданин профессор! Если бы у меня было
время, я непременно приложил бы все усилия в помощи вам. Но
снег твердый, санки у вас подкованы железом... Легко, я
полагаю.
Профессор тяжело дышит: у него колотье в груди.
-- Анисимов пришел? Когда поезд отходит?
-- Не беспокойтесь, до отхода бесконечное количество
времени, товарищ Анисимов не опоздает.
-- Но у него мандаты и все документы...
-- Ничего, придет.
Стены теплушки обиты войлоком, вынутым из подстилок, а
солдаты спят на соломе. В углу круглая железная печка; на
полене подле нее в бутылочке -- керосин с коптящим длинным
фитилем. Коптилку поправляет женщина. Профессор не видит ее
лица: на дворе сумрак и снег. Пробегают внизу под полом,
постукивая по колесам молотком... За печью во всю длину вагона
-- тесовый ящик. Пахнет от него смолой, отблескивают от
коптилки новые гвозди. Тесный промежуток между стенами вагона и
ящиком заложен кирпичами. Тает снег с кирпичей, пахнет жидко
водой. Будда плывет в новой лодке. На лодке надпись суриком:
"Верх... осторожно".
Дава-Дорчжи маленьким топориком колет дрова.
-- У нас наряд на двенадцать человек, не считая вас,
профессор. Вы и товарищ Анисимов едете по другому литеру. Но
двенадцатый человек отказался ехать на родину и я взял
женщину...
-- Она монголка?
-- Да. Я взял женщину и поступил мудро.
-- Она жена чья-нибудь?
-- Не знаю, возможно. Но она женщина, и монгольская женщина
не умеет отказывать. Европейцы и русские об'ясняют их поступки:
китайцы развратили нас, так как по законам своей страны они не
могут ввозить в Монголию своих женщин. Вы не находите,
профессор, что я поступил мудро?
-- Мудрость относительна.
-- Поэтому я и выбрал в свои спутники вас, профессор.
-- Выбрали?..
Полено не колется. Дава-Дорчжи отворяет дверь и спрыгивает с
поленом. Звенят морозно буфера -- к поезду прицепили паровоз.
Тряся портфелем, вскакивает в вагон Анисимов.
-- Где же ваш багаж? -- спрашивает профессор.
Анисимов тычет в портфель и, отставив широкий и длинный, как
плаха, валенок, отвечает поучением:
-- Какие же в коммуну багажи? Отсталый индеферантизм.
Да-а...
Он стукает по ящику, тянет носом, потом спрыгивает и бежит к
вокзалу. Профессор его окликает:
-- Вы хоть нам мандат-то оставьте!
Анисимов хохочет, но все же выдергивает конверт с мандатами.
-- Держите, товарищ профессор! Там в третьем классе митинг
затеяли о Красной армии... Меньшевичек нашелся. Я... Ничего,
ничего, не отстану... Я скажу, чтоб поезд на пол-часика
задержали, ничего...
Профессор греет руки у печки.
-- Я хотел бы слышать об'яснение ваших странных слов или,
вернее, одного слова. Что значит -- "Вы меня выбрали",
Дава-Дорчжи?..
Монголы равняют солому, женщина уходит в угол. Солдаты
сходятся в кучу и что-то слушают. Профессор начинает различать
их лица, на них какой-то синий налет. Дава-Дорчжи машет им
пальцем, они в ряд садятся на корточки.
-- У нас впереди много времени, гражданин профессор, и для
об'яснений и для благочестивых или иных размышлений... Да будут
затканы драконами ваши мысли, Виталий Витальевич...
Оратор, говоривший раньше товарища Анисимова, занял времени
пятнадцать минут. Не мог же товарищ Анисимов в течение
пятнадцати минут, оставшихся ему, раз'яснить: и роль
коммунистической партии в международной революции, и роль
Красной армии в русской революции, и необычайные принципы ее
организации. Если задержать поезд, -- нельзя прерывать речь,
нужно в корень разгромить меньшевистский аргумент, сам же
комендант станции задержать не догадается. И товарищ Анисимов
громил в продолжение сорока пяти минут меньшевиков, правых
эс-эров и белогвардейцев.
Поезд тем временем ушел...
В теплушке, у соснового ящика с Буддой молились монголы.
Дава-Дорчжи, распластав перед Буддой руки, читал восхваления:
-- Преклоняю колена с выражением чрезвычайных почестей по
трем основаниям перед своим высочайшим ламою, ведение которого
не имеет границ, и даже пылинки, поднимаемые ногами его,
являются украшением для чела многих мудрецов... Молитвенно
слагаю свои ладони, разбрасываю хвалебные цветы перед
обладающим могуществом десяти сил, Драгоценностью нежных ногтей
которого украшены короны ста тэнгриев. Благословенно...
Профессор лежит у печки, накрывшись одеялом. Ломит шею --
должно-быть, продуло, когда тащил багаж. "На ближайшей
остановке надо выменять шарф", думает он. Но книг нет, на что
он будет менять? Солома под его пальцами мягкая и приятная, как
масло.
Глава III.
Мундиры итальянцев и французов, павлиньи хвосты, а также
разговор о клозете великого князя Сергея Михайловича.
Мысль живет ранее кисти.
Очарование пребывает вне картины.
Подобно звуку, гнездящемуся в струне --
Подобно дымке, делающейся туманом.
(Ху-Ан-Юе -- "Категория картин".)
Снаружи, на дверях, профессор крупно мелом написал: "Вход
воспрещается. Служебная народного комиссара просвещения". Все
же солдаты заглядывали и спрашивали: "Нельзя ли, товарищ,
доехать". Дава-Дорчжи говорил: "Груз сопровождаем, -- проходи".
Весь день в теплушке монголы пьют чай. На станциях кипяток
захватывают ведрами, и женщина один за другим подогревает
чайники. За чаем они говорят о скоте, о лекарствах и религии.
Иногда, зевая, Дава-Дорчжи ложится на спину и медленно, точно
вдевая в иголку нитку, переводит профессору разговоры солдат.
Часто они что-то продают, торгуются, хулят и хвалят продаваемое
и сговариваются пожатием пальцев, при чем один опускает рукав,
а другой всовывает туда руку. Пожав тайно пальцы, --
сговорившись, -- монголы опять пьют чай.
Вначале профессор записывает разговоры, мысли, встречи, но
бумагу он теряет и, прикрыв ноги одеялом, целыми днями сидит
перед печью. Ночью на станциях солдаты воруют дрова, доски,
какие-то шпалы. Станции забиты поездами. Звенят, напрягаясь,
линии рельс. Теплушки забиты солдатами, женщинами, мешочниками.
Со звоном, визгом и гулом проносится это все мимо. Иногда
теплушку ставят в тупик, и она днями стоит там, пока ее в ночь
не прицепят.
Внезапно, где-то на раз'езде, в теплушку вбегает тов.
Анисимов. Шарф у него еще грязнее, а валенки в саже. Стукнув
кулаком по ящику, он оторопело кричит:
-- Здесь! Едешь? Еле нашел вас, ладно -- номер запомнил.
Тифозных нету? Сейчас борьба с эпидемиями. Белогвардеец прет. Я
сейчас!..
Опять бежит. Портфель у него стал тоньше, волосы -- цвета
старого хлеба -- растут где-то по носу. Он, хватаясь за голову,
вскакивает на паровоз проходившего поезда и опять исчезает.
x x x
Профессора раздражает лень, ежеминутные чаи, торгашество,
своя неожиданная поездка, свое неумение устраиваться, холод и
ветер за дверьми. Ложась спать, он говорит Дава-Дорчжи:
-- Я вынужден буду предупредить политрука, гражданин, что в
вашем лице едва ли едут представители трудового народа
Монголии. --
Дава-Дорчжи шуршит соломой:
-- Разве Виталий Витальевич знает трудовой народ Монголии?
Сам нарком докладывал вам, что у нас пятьдесят процентов
населения -- ламы...
-- Политруку неизвестно, какое отношение имеете вы к статуе
Будды... когда, насколько я понял вас, вы -- гыген*1.
-- Разве я виноват в том, что священнейший и
благословеннейший Будда в очередном воплощении своем избрал мое
грешное тело?..
-- Вы же не говорили об этом наркому.
-- Но он этому и не поверит. Вы только один верите этому.
-- Я вам верю?
-- Тогда зачем же смеяться над религиозными предрассудками
или верованиями других? Можно говорить о другом, например, о
мундирах итальянцев и французов. Кстати я знаю анекдот о
мундирах, с присовокуплением павлиньего хвоста... Вначале я
скажу вам несколько слов, как я попал на германский фронт, а
дальше буду...
Профессор, кашляя и почему-то ощущая дрожь в ляжках,
говорит:
-- Если бы я имел больше подлости, я бы сказал политруку о
вашем офицерском звании... возможно...
Профессор Сафонов внезапно давится: жесткая солома забивает
ему рот. Ноздрю больно колет, и слизкая теплота заливает ему
небо. Дава-Дорчжи тычет ему кулаком в ребра и, отплевываясь,
быстро бормочет:
-- Счастье твое, скотина, что меньше подл!.. а! Я тебе
покажу офицерское звание. Тебе что, хлеба мало или мяса
захотел? Наран. Ыйй!..
---------------------------------------------------------------
*1 Гыген -- настоятель ламаитского ордена, живое воплощение
Будды или одного из буддийских святых.
---------------------------------------------------------------
Женщина зажигает коптилку. Дава-Дорчжи вскакивает. Профессор
выплевывает солому и напуганно бормочет извинения. Дава-Дорчжи
быстро застегивает шинель, он глядит в угол и говорит:
-- Если вам не хватает вашей порции хлеба, мы можем
добавить. Если вам нужна женщина, я ей скажу, чтоб она легла с
вами, -- она же не понимает по-русски.
-- Отстаньте от меня! -- говорит тихо профессор.
Тогда Дава-Дорчжи распахивает дверцы и смотрит вниз, под
колеса. Солдат, закрываясь тулупом, кричит:
-- Закрой, ый, и так понимат!..
Женщина гасит коптилку: керосину мало, нужно беречь.
Дава-Дорчжи говорит ему из тьмы:
-- Или вас интересуют анекдоты более легкого содержания.
Тогда я бы мог рассказать вам прекрасный анекдот из жизни
великого князя Сергея Михайловича. Клозет великого князя, как
вам известно, часто заменял ему кабинет. Там у него была
библиотека, преимущественно из классиков, легкий музыкальный
инструмент и виды Палестины...
Профессор тычется лицом в солому. От печки несет холодным
железом. Солдаты храпят.
-- Как вам не стыдно!..
-- Я тоже думаю, профессор, как это два интеллигентных
человека не могут найти общей темы для разговора... А я же все
стараюсь говорить о вашей русской культуре, совсем не касаясь
наших степных истин. Я ведь полагал совсем иное... хотя вы
прекрасно сможете обосноваться в Сибири... там есть хлеб и все
потребное для нашего существования. Я не настаиваю на
Монголии...
Профессор вспоминает со злостью, что Дава-Дорчжи ходит,
несколько скрючивая ноги. Видимо, ему доставляло удовольствие
чувствовать себя степняком. О русских он говорил презрительно.
И опять со злостью, млея сердцем, подумал профессор: "этаким он
стал после революции. Он после революции говорит так о России".
Чтоб убедиться, он говорит в тьму:
-- Вы где учились?
-- В Омском кадетском... Увы, считали нужным и воплощенного
Будду учить. Впрочем, я сам пожелал, мне пенять не на кого. На
войне меня не ранили, притом я доброволец...
-- У вас был свой отряд?
-- Да, на Кавказском фронте.
-- Для чего вы везете Будду?
Он хохочет:
-- Открою этнографический музей в аймаке Тушуту-Хана... Вы
заведующим будете, профессор. Мы же договор подписали --
уплатить большевикам пятьсот голов за Будду... Вы думаете,
даром говорил нарком? Пятьсот крупного рогатого скота мы вручим
им на границе... Пятьсот голов они получат... Музей нынче
дорого обходится непросвещенным варварам... вот русские взяли,
отняли у графов дворцы, превратили их в музеи, а на ненужное им
имущество творят национальную политику Востока... И дешево, и
благородно.
Утром, когда профессор идет за кипятком, позади себя он
замечает монгола солдата. Монгол смотрит ему на руки и хохочет.
У монгола широкие и длинные, как сабля, губы. Зубы в них, --
как гуси в реке.
Профессор спрашивает: зачем он следит за ним? Подмигивая,
монгол просит у него кольцо с руки. Профессор, не набрав
кипятка, возвращается. Дава-Дорчжи, качая плечами, слушает
профессора. Затем он просит показать кольцо и удивляется:
почему профессор в такой голод не променял кольца. Монгол же,
об'ясняет он, убьет профессора, если тот вздумает прогуляться
куда-нибудь, например, в Чека. Он глуп, по-русски понимает
плохо -- но к доносам так привыкли у нас, что губы при доносе
человек складывает так:
-- Покажи, Сань-да-гоу.
И Сань-да-гоу косит губы. В груди профессора Сафонова
медово-сосущая боль. Женщина уходит за кипятком. Когда она
спрыгивает, профессор замечает сжавшиеся толстые мускулы ее
икр.
В этот же день сбежал из теплушки монгол-солдат. На станции
Вологда был митинг, и монгол остался. Вначале Дава-Дорчжи
смотрит профессору на палец, на пальто. Отворачивается:
-- Он слишком много понимал по-русски, профессор. Я боюсь --
не повредило бы это вам. Знание... Солдат, конечно, не
возвратится. Или он напугался, или донесет... хотя за доносы
большевики не платят.
Коптилка горит всю ночь: ждут ареста или боятся бегства
профессора.
У дверей на бревне сидит часовой.
Профессору скучно: ему дали больше, чем всегда, хлеба, он
сначала не хотел есть, а потом с'ел. Часовой шинелью заслоняет
весь свет коптилки, в теплушке так же темно, как и всегда
ночью. Все же профессору не спится.
Профессор Сафонов думает о своем кабинете, о даче под
Петергофом. Вспоминает умершую жену -- образ ее плосок и
неясен, как фотография, а он жил с ней шесть лет. После ее
смерти жениться не решался, и каждую субботу к нему приходила
девушка. Иногда, чаще всего в усиленные работы, он заказывал
девушке приходить два раза в неделю. Сегодня суббота. Он ловит
себя: не подумал ли прежде о девушке, а потом о жене.
У него согреваются ноги. Теплота подымается выше. Он
оглядывается на часового. Тот кидает окурок к печи и дремлет.
Какое кому дело, о чем думает он. Он покрывается с головой, но
ему душно, потеют подмышки.
Он подымается, чтоб подкинуть полено в печь, но неожиданно
для себя ползет. На полдороге останавливается и смотрит на
часового. Дремлет тот. Он смотрит в угол, где Будда. Веки
вспотели, и он протирает их теплой ладонью. Потеют и слюнявятся
губы. Он, низко наклонившись к полу, сплевывает.
Подле ящика Будды спит женщина. Он не подкидывает дров,
подползает к рыжему тулупу и трогает круглое выпуклое тело.
Тело подымает голову, не узнает его, повидимому, и привычным
движением оттягивает ногу. Тогда он лезет под тулуп