отер лоб. Минуты две они молчали. Вспоминал ведь Перекурин эту историю и раньше и не чувствовал за собой особой вины. Надо было, конечно, уступить такси. Надо было... Пусть хоть одну минуту мучилась она из-за него. Хоть мгновение. Ведь больно же ей было! Ему и не представить эту боль. А она еще сидит рядом с ним, разговаривает. - Мира, простите. Все плохо, все... Я уйду. Но он не ушел, а она сказала: - Ирочка у меня родилась маленькая, худенькая. Я ей долго не решалась имя дать. Мне нравилось совсем другое. Красивое. А потом думаю: вдруг она вырастет некрасивой. Мучилась, мучилась, все "доченька" да "доченька", а потом назвала просто Ирой. Тоже ведь хорошее имя, правда? - Правда, Мира, правда. - Перекурин боялся посмотреть в ее сторону. - А у вас дочь такая большая, высокая, ноги полные. У Перекурина полегчало на душе. Нет, не сердится она на него. Он даже осмелился взглянуть ей в лицо, в глаза. Ничего. Чуть поджала губы и опять улыбается. Да что же это делается! Безоружный он перед ней, безоружный. Хоть бы одно слово злое, насмешливое, чтобы самому внутренне озлиться, чтобы увидеть, что она не такая уж и добрая. Нет, именно такая она и есть. И гордая и добрая. И на Перекурина нахлынуло что-то новое. Какой-то приступ счастья. Вот он сидит рядом с ней. И увидел-то он ее случайно, не слышал, не разговаривал с ней, не знал, как ее звать. А ведь любил. И сейчас любит. Еще больше прежнего. Нет, не ошибся он ни в себе, ни в ней. Любит, но не будет говорить об этом. - А вы с детьми часто гуляете. Я вижу. Хорошие у вас дети? Вот уж об этом-то Перекурин мог говорить сколько угодно. И снова они проговорили чуть ли не с час. - Вы же на обед опоздали? - испугался Перекурин. - Кончился ведь обед-то у вас! - Кончился, я знаю, - сказала Мира. - Можно разок и без обеда обойтись. Ведь вы тоже не успели. - Для меня это сущие пустяки. - Я хотела вам сказать, только не обижайтесь, что мне не понравились ваши стихи, - она посмотрела на него изучающе, но он ничего не понял. Руганул только себя в душе. Зачем он только полез со своими стихами хами к ней? Ведь у нее муж поэт. Известный, признанный? И хотя Перекурину никогда не нравились его стихи, как-то внутренне он был с ним не согласен, все равно тягаться с Серегиным было непростительно глупо. - Да, стихи, конечно, ерунда, - сказал Александр, стараясь казаться беспечным, словно это его мало интересовало. - Так себе. Белый стих. - Я не про рифмы. В стихах я, наверное, тоже плохо разбираюсь. Особенно своего мужа. Смешно, правда? Перекурин только пожал плечами. - Я и ваши не берусь судить. Мне не понравилось то, как вы меня увидели. Что вы во мне увидели... - И тут я что-то сделал не так? - Вы писали стихи своей будущей жене, когда еще не были женаты? - Нет, я никогда не писал стихов. Писем-то даже не писал. - Почему? - Да мы почти все время были вместе. Мы почти и не расставались. - А мне Сергей писал стихи. - Ну что же, может, вы и счастливее от этого. - Только он мне писал не такие стихи. Они были нежные, чистые, хорошие. - Значит, они вам нравились? - Нравились, - сказала Мира. - Когда-то... нравились. - А разве я обидел вас? Что-нибудь в них было грубое, нехорошее? - Нет. Просто вы увидели во мне женщину. Только женщину. Вам ничего и не надо было видеть больше. А он видел во мне, наверное, и что-то другое. Чего, может быть, и нет. - Господи! - сказал Перекурин. - Это так вы поняли мои стихи?! - А разве это не так? - Нет! Нет! Конечно, нет! Я же от вас... у вас ничего не прошу. - Еще бы! - сказала Мира. И вот теперь-то он увидел ее другой. Не такой, как всегда. Но не злость была написана на ее лице. Нет. Какое-то отчаяние. - Ну почему вы видите в нас только женщин? Мы же люди. Ведь почти каждую неделю, чаще, все время слышишь: "Какие ножки! Какая грудь! Глазки! Бедра?" И каждый стремится сказать пошлость, притиснуть, если поблизости никого нет. Ведь не машины же мы, призванные удовлетворять ваши желания. Вот и вы, Ведь вы разглядели только то, что я вышла на балкон без платья. Перекурин снова стиснул свое покрасневшее лицо в ладонях и нагнулся вперед, почти к самым коленям. - Нет, нет, Мира, - только и смог сказать он. - Вы любите свою жену? - вдруг спросила она. - Нет, не люблю! - с вызовом сказал Александр. - Не люблю. Иначе бы я не пришел сюда. - Интересно, почему мужья не любят своих жен? - Это был не вопрос, просто мысли вслух. - Не знаю. Ничего не знаю. Я хочу только одного - уйти. Простите меня, Мира. Идите, Мира. Я больше никогда не буду причинять вам огорчения и неприятности. Она отрицательно покачала головой. - Нет, я хочу знать, что привлекло вас во мне. - Привлекло? - рассмеялся Перекурин. - Нет, я... Он хотел сказать: "Я люблю вас", но не сказал. Зачем? Кому нужна эта смешная его любовь? А, может быть, она поняла его вполне правильно? Может, она поняла его лучше, чем он сам? Ведь и сегодня он сказал ей, что хочет расцеловать ее всю с ног до головы. Хочет, конечно, хочет! Но ведь не только ее тело любит он. Ведь в глазах у него всегда стояла ее ласковая, такая родная, необходимая ему улыбка. Сколько месяцев он разговаривал с ней в своих мыслях? Что это? Было в ней что-то от него самого. Родство душ? Она смотрела на него пристально, но спокойно... Она уже поняла, что ничего он ей не объяснит, не расскажет. И от этого в ее душе поднялась досада. Хотелось услышать ей что-то такое, что еще никто не говорил, хотелось узнать его мысли, хотелось представить его чувства. А он знал, что не сможет ничего сказать ей. Что бы он ни сказал сейчас, все будет звучать пошло, нечестно, глупо, потому что она не верит ему. И именно сейчас, когда все стало плохо, он понял, как любит ее. Как нужны ему ее глаза и слова, и мысли ее, и просто звуки ее голоса. Все испортилось, все развалилось. И нужно было сделать так, чтобы никогда не могло наступить продолжение. И он сказал: - Да! Я действительно хочу исцеловать вас всю с ног до головы. Я хочу этого! Но только мне ничего не надо. Все ерунда. Все. Забудьте, если сможете. Он откинулся на скамье. Пусть будет так, как он сказал. Он вдруг почувствовал, что ему стало легко. Удивительно легко. Он сказал все, что хотел. Ведь он же действительно ничего не ждал от этой встречи, от своей любви, от всей этой нелепой истории. Он выговорился. Выговорился. - Может быть, есть кто-нибудь, кто говорит такие же слова и вашей жене. - Может быть. Почему нет? Она же красивая и умная женщина. - И вы были бы спокойны, если бы узнали об этом? - Не знаю. Все зависит от того, как бы все это понравилось ей. Кто-то должен любить и ее... Мира достала из сумочки лист бумаги и протянула его Александру. - Возьмите. Эго ваше стихотворение. Он молча кивнул, взял листок, мелко-мелко разорвал его, собрал клочки в ладонь, поднял ее, желая развеять по ветру листочки, но передумал и сложил их в карман. - Нет, не выброшу я их сейчас. Они оба замолчали. Потом Мира сказала: - Почему вы молчите? Ведь трудно сидеть вот так, молча. - Мне не трудно. Мне стало легко, потому что хуже уже быть не может... Мне сейчас легко. - А мне? Сделайте же гак, чтобы и мне стало легко. - Если бы я знал, как это сделать... - Ну ничего, это просто настроение. Пройдет. Больше всего Перекурину сейчас хотелось остаться одному. Спокойно разобраться в своих чувствах. Уйти куда-нибудь в лес, упасть в траву, чтобы над головой только голубое небо и пляшущие ветви берез. Но он знал, что даже и сейчас, пусть даже в лесу, он все равно увидит лицо этой женщины. Ему хотелось уйти, хотя он знал, что это их последняя встреча, последний разговор, что он уже никогда больше не увидит ее так близко. Она снова заговорила с ним о всяких пустяках. Но даже об этом он проговорил бы с ней много часов, дней, лет... Потом она сказала: - Ну а все-таки мне нужно идти на работу. Мне нужно съездить еще на один объект. - Ну что ж, - спокойно сказал Перекурин. - Идите, Мира. Я еще немного посижу. - Нет, я не уйду первой. Понимаете, привычка. Уходите вы. - Пойдемте тогда вместе. А ведь правда, Мира, пройдите со мной рядом шагов пять. Ведь мы, наверное, никогда больше не встретимся. - Наверное, никогда. Они встали пошли из сквера. Она едва доставала ему до плеча, и он подумал, что с ней хорошо было бы ходить, обняв ее за плечи. Она подошла к остановке своего троллейбуса, и он с ней. Минут пятнадцать они простояли там, но троллейбус все не приходил, потом пришел битком набитый. Она спросила у него, сколько времени. Было уже половина четвертого, и Мира сказала, что на объект все равно опоздала. - А мне нужно быть на работе, - сказал Перекурин. - Только мне на другой троллейбус. - Я провожу вас, - сказала Мира. - Это мне по пути. Они пошли на другую остановку, постояли там, и он сказал: - Но ведь мне нужно совсем на другую остановку, - и тихо улыбнулся. - Ах, ведь правильно! Что же вы ничего не сказали? - Я нарочно, чтобы еще тридцать секунд побыть с вами. - А мне показалось, что вы уже успокоились. Я пойду. - Теперь мне по пути проводить вас. Она кивнула. Они дошли до подъезда. Мира поднялась по ступенькам и сказала: - Ну, до свиданья. - До свиданья, Мира. Все равно я хочу вас видеть! Все равно! Она улыбнулась ему устало. И снова ее улыбка сказала ему: "Возьмите себя в руки, Александр. Все у вас будет хорошо". Он повернулся и ушел не оборачиваясь. Весь остаток дня на работе он не произнес ни слова и только на вопрос директора "Где пропадал после обеда?" сказал: - На свидании. И тут-то наконец он начал понимать, что он делает с ней, чем он обидел ее. Поздно было теперь хвататься за голову, ничего не изменишь. И тогда он решил написать ей письмо. Лишь бы она прочла его. 6 Перекурин пришел домой. Отказался идти с Машей в кино. Жена ушла с соседкой. Ребятишки бегали на улице. В квартире было тихо. Перекурин сел за стол, достал лист бумаги и ручку. Время бежало, а он все сидел над чистым листом. Он не заметил, как пришли дети, как вернулась из кинотеатра Машенька и пыталась рассказать ему содержание какого-то индийского кинофильма, на котором она даже всплакнула. Все пролетало мимо его сознания, он был в каком-то полусне. Наконец он вывел, стараясь писать разборчиво: "Здравствуйте, Мира!" Жена принесла ему стакан горячего чая, потрепала его по макушке и ушла спать, не поинтересовавшись, что он собирается писать. А Перекурин писал быстро, боясь, что пройдет его смелость, что он не успеет высказаться и что это невысказанное так и останется лежать тяжелым камнем на его душе рядом со стыдом, который жег его. Стыд этот был во всем его существе, в душе, в глазах, в лице, во всей фигуре. Он знал, что, написав это письмо, не избавится от ощущения стыда. А! Все равно. Он и боялся, и хотел, чтобы это продолжалось всегда. Он не раскаивался, что написал свое глупое стихотворение. Ведь он написал его только для себя и никогда бы и не подумал, и не поверил, что может показать его Мире. Да! Он увидел в ней сначала только женщину. Он ведь не знал ни ее имени, ни фамилии, не слышал даже ее голоса, смотрел только издали, стараясь ничем себя не выдать и надеясь, что это может продолжаться всегда. Глупая надежда. Ведь именно тихий покой, устроенность, благополучие и он хотел взорвать в себе. Он никогда и не верил в покой. Просто согласился, сдался, стараясь не думать об этом. Он ничего не знал о Мире и видел в ней только женщину. Но ведь и женщин видят по-разному, одну представляя только в постели, перед другой становясь на колени. Он только раз в своих мыслях прикоснулся к ней, к ее ладоням, щекам, груди, зная, что она этого никогда не заметит. И видя ее, он всегда испытывал странную радость, больше похожую на грусть. Но все же это была и радость! И все это должно было остаться в нем, никто не должен был знать об этом. А он все рассказал ей, сбивчиво, нелепо, пытаясь иногда сбиться на игривый, шутливый тон, вроде бы его это не очень и волнует. Глупо. Этой своей глупости он и стыдился. Что она о нем подумала! А ведь он увидел в ней маленькое чудо. Перекурин писал, что когда шел к ней, то уже знал, что скажет. И ничто не могло бы его остановить. Он думал только о себе, не отдавая отчета в том, что, может быть, она и не захочет его слушать. Он писал о том, что забыл, что их там было все-таки двое. И что главной в их встрече была она, а не он. Он вспоминал, как был горд, что все так честно рассказал ей. Ведь тогда ему действительно стало легко. Как будто с души свалился камень. "Я так и остался в глупом неведении, - писал он, - если бы Вы не заговорили о моем письме. Это было необыкновенно хорошо. Тут только я начал понимать, что я делаю с Вами. Вы не прогнали меня, не надавали пощечин, даже не взглянули на меня с презрением, не высмеяли. Сколько же доброты и мягкости в Вашей душе! А я еще что-то говорил Вам, чтобы Вы меня простили, что я не хотел Вас обидеть. Что я говорил? Всякую ерунду, о которой и вспомнить-то стыдно! Так стыдно! И вы все еще не прогнали меня и даже прошли со мной тысячу шагов, хотя я просил всего о пяти! Простите меня за все, что я Вам там наговорил, за то, что хоть на миг испортил Вам настроение, за то, что не разглядел с балкона, что Вы не только Женщина, но прежде всего Человек, прекрасный, как чудо, в которое я всегда верил. И еще. Четыре года назад четверо мужчин, у которых уже были дети, и четыре женщины, которые все уже рожали детей, отказались уступить машину, чтобы отвезти Вас в родильный дом. И я был одним из них. Я даже не пытался уговорить их уступить машину. И все четыре года мне и в голову не приходило, что я совершил подлость. Мне всегда казалось, что я люблю людей. И вдруг открыть в себе, что ты бесчеловечен. И не сейчас, не только что, а давно. Тут дело не в Вас. Ведь это была Женщина, которая должна была родить Человека. И это оказались именно Вы. Вот видите, сколько я доставил Вам неприятностей. Я еще не знал Вас, не предполагал вообще, что Вы существуете, а уже причинил Вам боль. Потом я увидел Вас и в первую же встречу обидел Вас. Встретился еще раз, и снова Вам стало плохо. Я не знаю, простите ли Вы меня когда-нибудь или нет. Я говорил Вам, что мне хочется видеть Вас, говорить с Вами, слушать Вас, целовать Вас. Все не то. Я просто люблю Вас. Я люблю Вас, Мира. Мира, я счастлив! И мне ничего не надо, кроме одного: будьте счастливее меня! Я никогда не спрашивал у Вас, любите ли Вы своего мужа, любите ли Вы кого-нибудь, потому что я уверен, что Вы любите своего мужа. И ничто не заставило бы Вас остаться с ним, если бы ушла Ваша любовь. Я не буду искать с Вами встреч. Считайте, что меня нет, меня не существует. Мне даже кажется, что не было и этой глупой недели, когда мне посчастливилось видеть Вас близко, говорить с Вами, сгореть со стыда и после этого полюбить Вас. Мира, я люблю Вас!" На улице было уже светло, когда Перекурин кончил писать. Он вышел на балкон, закурил. Хоть бы небо раскололось, чтобы она вышла посмотреть на него. И он бы увидел ее. Но небо не раскололось. Какое ему дело до любви Перекурина? Александр положил листок в карман и вышел на улицу. Первой он сегодня должен увидеть ее. 7 Он ждал ее возле детского сада, у трамвайной остановки, у здания Управления главного архитектора, но не встретил. Едва он вошел в свой отдел, как увидел Гордецова. Тот даже не сострил при встрече, только сказал: - Что случилось? - Весна, - коротко ответил Перекурин. - Какая, к черту, весна! - заволновался Гордецов. - Август, август на дворе! Представитель тут все ногти себе пообкусал. А директор валидол пьет. Ведь полнейший завал в секторе. Никакие статистические данные здесь не помогут. - Хорошо. Пойдем беседовать с представителем. В кабинете директора все пропахло табаком, хотя окна были раскрыты настежь. Пухлые пачки отчетов и протоколов обследования граждан на предмет наличия таланта и одаренности лежали на полу. Представителю, наверное, уже надоело их изучать, он сидел, тупо глядя перед собой. - Вот, явился, - сказал директор. - Тебе сейчас надо не вылезать из своего сектора, а ты порхаешь бог Знает где. - Директор хотел сказать "черт знает где", но его остановило присутствие представителя. Все-таки из главка. - Ну так что, Александр Викторович, - спросил представитель, - собрались с мыслями? Почему сектор лихорадит? В мае недовыполнили план, в июне наверстали. А в июле завалили так, что за два месяца не нагонишь. - Спокойный месяц, - ответил Перекурин. - Я уже думал над этим. - Что значит спокойный? - удивился директор. - Июль, август. Покой в душах людей. Не будет до осени талантов. - Да июль, август самые жаркие месяцы, - заволновался директор. - Все в отпуск торопятся. Билеты, чемоданы. Детей пристроить надо. Какой же тут покой! - В том-то и дело, - сказал Перекурин. - Я где-то читал. Прилетели разумные существа на одну планету, может быть, на Землю. Слышали, что на морях и океанах бывают бури. Но что это такое, никто не знал. Летают над водой. Море тихое, ласковое, спокойное. Всю измерительную аппаратуру повключали пришельцы. Нет бури! Летают день, неделю, вторую. Нет бури. Что за напасть! Вдруг налетел ветер, а летательные аппараты хрупкие, вот-вот разобьет их. Скрылись пришельцы на берегу. Переждем, думают. Переждали. Снова тишина да покой. И снова бедные летают над океаном или морем и никак не могут найти бурю. Так и улетели. Решили, что на этой планете бурь не бывает. - Интересная история, - улыбнулся представитель. - Только в чем тут аналогия? - Чудишь, Александру - сказал директор. - А аналогия вот в чем. Может ли быть талантливой спокойная душа? Покой - это нулевая линия. От нее можно и вверх и вниз. А талант - это отклонение от нулевой линии. Только, я думаю, не обязательно вверх и строго параллельно покою. Талант - это колебательный процесс. От горя к счастью. Это когда душа человека ищет, не хватает ей чего-то. С одной стороны. А с другой стороны - ее переполняют страсти, буря, непокой. Когда человеку просто необходимо выплеснуть частицу своей души, искренне, страстно, без оглядок. Когда человек не боится, что обеднеет, отдав частицу себя... Мне кажется, это должно быть трудным состоянием. Талант для человека не только счастье и радость. Это и боль, и горе, и мучительные раздумья, и разочарования. - Занятно, - прервал его представитель. - Вот еще увязать бы это с планом. - Эксперименты проводишь? - нахмурился директор. - Тихий месяц июль, - сказал Перекурин. - Людям не до стихов и музыки. Билеты в Геленджик доставать надо. Не тем заняты сейчас души людей. Пришел на днях один гражданин. В кресло садится, а сам смотрит на меня умоляюще и говорит: "У вас нет знакомых в агентстве Аэрофлота?" И я уже знаю, что для музыки этот человек сейчас глух. И для стихов тоже, и дли любви. В спортивный сектор его надо. Он сейчас стометровку может пробежать по второму разряду, хотя не бегал уже лет десять. - Но ведь вы неуважительно относитесь к своим... - начал было представитель. Перекурин махнул в его сторону рукой, словно говоря; "Да подождите вы". - Был я однажды в гостях у поэта Серегина. - Перекурин замолчал. Вот смех-то! Ведь он был у нее в квартире еще зимой. Серегин тогда сам попросил кого-нибудь прийти из БОТа. Поговорить, узнать друг друга лучше. Ему хотелось завязать прочные контакты с бюро. А Миры в тот день не было дома. Ну конечно, ведь это было в рабочий день. - Поэтов у нас маловато, - сказал директор. - Так вот. Был я однажды у него в гостях... Сколько он ни выпустил книжек, а ведь мы ему до сих пор свидетельство даже о простой одаренности выдать не можем. Не находит наша машина ничего. А он на нас обижается. Халтурщики, говорит, вы. Вот и я подумал, может, у него в душе покой, когда он к нам приходит, потому и получается круглый нуль. А он говорит: "Вот хотите, я на ваших глазах напишу гневное стихотворение. О Вьетнаме, например". - "Хочу", - отвечаю я. Берет Серегин лист бумаги и шариковую ручку. Начинает писать. Написал две строчки - заело. Походил немного по комнате. Мать его предложила нам кофе с коньяком и конфеты. Выпили мы. "Прекрасно, - говорит он. - Люблю этот напиток. А вы?" Поговорили о кофе и коньяке. Тут Серегин еще пару строчек написал. Снова заело. Это меня не удивило. Не может же человек как из рога изобилия сыпать строфами. Наоборот, что-то уж очень быстро у него получалось, по моему мнению. За полчаса написал стихотворение. И поговорить за это время успели о многом. И о собаках, и о любовницах, и о бельгийских костюмах из черного шевиота. Показывает он мне стихотворение. Очень аккуратное стихотворение. Даже с восклицательным знаком. "Через недельку, говорит, - увидите в областной газете". И действительно ведь появилось. Только зря бумага пропала. Никого оно не тронуло, я уверен. Разве что главного бухгалтера, когда он ведомость подписывал. Не было в этих стихах гнева. Не было! Разве можно писать о горе, а самому рассказывать сальные анекдоты в это время? Тишина у него в душе. Покой. Доволен он всем. И войной этой он доволен, потому что она его не касается, а писать о ней можно. Напечатают. - Так, значит, машина правильно выдает свидетельства? - спросил представитель. - В чем же тогда дело? - Если в душе покой - машина не ошибается. У этого Серегина вечный покой. Но ведь бывает и по-другому. Что-то взрывает покой, и человек начинает сочинять музыку. Человек талантлив не всю свою жизнь. Это моменты, периоды. У одних короткие, и человек проскакивает мимо них, боится их. Ведь это что-то необычное. У других продолжительные. Мы же ведь анализируем спокойные души людей и выдаем им справки, что они обычные, серые, неодаренные, как и большинство. Не то мы делаем. Над спокойным морем мы ищем бурю. Катись к черту весь план! Не в нем дело. В людях дело. Надо разрушить покой в человеческих душах. Ведь не для того же мы живем, чтобы тратить зарплату на мясо и брюки, чтобы износить семьдесят пар ботинок и умереть, испытывая гордость, что ты помогал развивать обувную промышленность. - Но ведь никто и не признается, что живет ради этого, - успел вставить директор. - Никто, - подтвердил Перекурин. - Никто, но многие так и живут. - С таким настроением нельзя работать, - сказал представитель. - Нельзя. Я знаю. Я уйду с этой работы. - Нет уж, милый! - вспылил директор. - Развалил и сразу: уйду. Ты сначала наладь как следует в своем секторе, а потом будем говорить. - Закрыть надо мой сектор. Бесполезен он. Вреден даже. Только в хор электролампового завода и можем набирать людей. Да и там поют только: "Ох, миленок..." - Этот хор известен по всей Сибири, - возвысил голос директор. - А ты его хаешь. - Я его не хаю. Не тем мы занимаемся. Не открывать таланты надо. Что их открывать. Талант сам откроется. Делать нужно так, чтобы в людях исчезал покой. Тогда и таланты будут. Хотя, наверное, не у всех... Все равно не у всех. - Времени у вас много свободного, вот вы и мечетесь, - сказал представитель. - Я буду в главке ставить вопрос. У станка бы постояли, меньше глупых мыслей лезло бы в голову. - Неправда, - тихо сказал Перекурин. - У тебя у самого в душе покой или как? - спросил директор. - Нет в моей душе покоя. - Что же ты стихи не пишешь? - Вполне могу обходиться и без этого, потому и не пишу. - А что же тогда нам, серым, делать? - съехидничал директор. - У меня вот тоже одни волнения, а что-то петь не хочется. - Вы прекрасный организатор. В этом ваш талант. - Ну будет, будет, - заскромничал директор. - Говорить хорошо. Что с планом делать? - Ничего. Раз сама система неправильная, техника нам не поможет. На юг люди едут. Не до нас им. Перекурин вышел. А когда дверь за ним захлопнулась, директор сказал: - Ишь ты. Волновать сердца людей ему надо! Влюбился, что ли, мужик? - Надо серьезно подумать... - начал представитель. - Нет, я его в обиду не дам, - не дослушав, предупредил директор. 8 А Перекурин снова пошел к Управлению главного архитектора. Надо было ему увидеть Миру. Чтобы не думала она, что он просто поволочиться хотел. Чтобы знала она, что любит он ее. Любит! Чтобы успокоилась она, не боялась встретить его на улице, не боялась выходить на балкон. В управлении уже начался обед, когда он зашел в комнату, где работала Мира. Там никого не было, кроме одной незнакомой женщины. Перекурин ничего не спросил и вышел. Он пересек улицу и стал ходить напротив окон здания. Еще раз зайти он не решался. Ведь какой стыд он испытывал при этом! И уйти отсюда он не мог. Не мог уйти, не увидев ее. И вдруг за его спиной раздались шаги. Это была она. Он не видел ее, но уже почувствовал это. Обернулся. Ну, конечно же, это была она. - Мира, - сказал он. - Здравствуйте, - сказала она. - Мира, здравствуйте. - А я случайно посмотрела в окно, вижу, знакомый человек ходит. Я подумала, что вы пришли ко мне. - Да, да. Я даже заходил в комнату, где вы работаете. Но вас там не оказалось. Она стояла перед ним в легоньком в синих цветочках платье. Стояла и улыбалась. И снова добродушно, словно говоря: "Нет, Саша, я не обиделась на тебя". Знала бы она, что делает своей улыбкой! А он стоял и смотрел на нее, и казалась она ему чудесным незнакомым ритмом, странной и прекрасной мелодией и словами, нежными и красивыми. Вся она была как песня. Далекая песня. Песня, без которой и жить-то, наверное, не стоит. Она чуть-чуть кивнула ему, как бы говоря: "Ну что же вы?" Перекурин представил себе, что с ним будет, если он больше не увидит ее, как и писал он в своем письме. Сейчас можно было просто постоять рядом с ней и помолчать. И не говорить глупых слов, потому что неглупые куда-то пропали. Но Перекурин решил быть честным. Ведь он хотел передать письмо. И только. - Хотите еще одно стихотворение? - спросил он. - Хочу! - ответила она. Это было сказано таким тоном, что Перекурин писал бы ей каждый день, лишь бы слышать это "Хочу!" Он протянул ей сложенный: вчетверо лист бумаги и сказал: - Вот и все. Я не буду задерживать вас. До свиданья, Мира. - До свиданья, - сказала она, и теперь в ее голосе ему почудилась растерянность. Может быть, она хотела услышать еще что-нибудь от него. Или у нее просто есть несколько свободных минут времени, которые все равно пропадут зря. - Ну я пошел, - сказал Перекурин. Она кивнула ему и улыбнулась. Он повернулся и ушел не оборачиваясь. В его секторе все шло размеренно. Приходили люди, заполняли анкеты, садились в кресла, вставали, получали свидетельства. Одни уходили молча, ничуть не расстроенные, другие все-таки протестовали. - Вот у меня рассказ, - напирал на Гордецова один упитанный молодой человек. - Я на конкурсе первое место занял. Проверьте свою машину! - Что за конкурс? - поинтересовался Гордецов. - Во второй пекарне. Хлеб-то наш едите. Что я, зря писал, что ли? - Бросьте писать, - сказал Перекурин. - Если для конкурса да для нашей машины, то не стоит. Кроме этого рассказа что-нибудь еще писали? - Нет. - А хочется? - Хлопот много, а толку мало. Может, действительно бросить? - Бросьте. Не пожалеете потом. Зачем писать, если можно без этого? Недовольный толстячок успокоился. - Здорово это у тебя получается! - сказал Гордецов. - От некоторых ведь никак не отвяжешься. Прут как на буфет. - Тут дело не в том, чтобы отвязаться. Не надо прельщать людей надеждой на то, что они могут стать талантливыми. Надо сделать так, чтобы они становились ими. Халтурой занимаемся. До вечера Перекурин успокоил еще многих, а некоторых отговаривал прямо в небольшом зале ожидания. План за день едва выполнили на двадцать процентов. После работы Перекурин пошел на сквер возле здания, где работала Мира. Сел на скамейку. Он не знал, когда она кончает работу, да и не хотел попадаться ей на глаза. Он видел, как она вышла из подъезда, как шла по улице в пятидесяти метрах от него. С этого дня он каждый вечер садился на привычную скамейку. И ждал ее. Ждал, хотя дал ведь себе слово не искать встреч. Он их и не искал. Да и к чему они были? Ведь, кажется, выяснено все. Каждый день он говорил себе, что больше не пойдет, что это смешно, нелепо, глупо, что нужно же иметь гордость, наконец. Но только все было напрасно. Так прошло три недели. Три мучительные недели. Но как радовалось его сердце, как он бывал счастлив, когда видел ее хотя бы издали. А ведь он видел ее еще и со своего балкона. Она тоже выходила на балкон, обычно сразу же после захода солнца. Ее профиль четко выделялся на фоне медленно темнеющего неба. Она почти всегда была одна. Раза два, правда, выходил ее муж Сергей. И тогда Перекурин с удивлением обнаруживал, что он радуется. Пусть хоть у них в семье все будет хорошо. В конце августа он случайно встретил ее в Университетской роще. Оба вначале растерялись. Перекурин смутился, покраснел, сказал: - Это случайно. Я не искал вас. - Я знаю. А вот мне хотелось вас увидеть. Ваше последнее "стихотворение" было так непохоже на первое. Неужели что-то изменилось в вас за такой короткий срок? - Ничего не изменилось, Мира. Разрешите, я буду называть вас на "ты". Смешно ведь. Я люблю вас. Я хочу сказать хоть раз: я люблю тебя. - Хорошо. Если хочешь, скажи. - Я люблю тебя. - Я знаю. Дальше не надо. - Это, наверное, наказание мне за тот день, когда я не уступил такси вашему мужу. - Наказание? - Наказание и прощение. Все сразу. И даже награда. Почему ты не гонишь меня? Ведь каждый раз я причиняю тебе только горе. - Нет. Хочешь, я тебе расскажу, как я училась в школе. - Хочу. Они встречались еще раза три. В роще и в Лагерном саду. - Хочешь, - говорила она, - я расскажу тебе... - Хочу! Конечно, хочу! Они и домой возвращались вдвоем, только он не провожал ее до подъезда. Она так хотела. 9 Как-то Перекурин возвращался с работы поздно вечером, почти ночью. Нагнал компанию подвыпивших ребят с девушками. У одного из них была гитара. Перекурин умел играть на гитаре, хотя брался за нее в последние годы редко. И такое вдруг на него накатило! Хоть плач, хоть кричи, хоть пой! Он просто представил себе, что с ним будет, когда она уедет. Это она вчера сказала ему, что Сергей собирается переезжать в Марград. В Усть-Манске у него были натянутые отношения с писательской организацией. И он решил переехать в Марград. Перекурин представил себе это. А если навсегда? Ведь не жизнь будет это! А раньше смеялся, что из-за любви стреляются. Перекурин молча втесался в толпу ребят и снял с плеча у одного из них гитару. - Таскать надоело, - только и сказал тот. - Каждый день, как лошадь. - Спой нам цыганский романс! - крикнули девушки и рассмеялись. Нет, цыганских романсов он не пел. Он и вообще не знал, зачем ему понадобилась гитара. Вот только не может он без нее, и все. И Перекурим запел. Слова и мелодия возникали сразу, словно кто-то нашептывал их ему на ухо. А пел он о ее улыбке. И снова видел перед собой ее улыбающееся лицо. И дальше уже не помнил ничего, пока его не начали трясти за плечи. - Что с тобой, старик? - спросил один парень. - Завидую его жене, - сказала одна из девушек. - Ненормальный какой-то, - сказал кто-то. - Разве можно так петь. С этого вечера все и началось. С ним что-то происходило. Это начиналось внезапно, без всякой видимой причины и было как клапан, через который вырывалось наружу нервное напряжение его мыслей и чувств. Он называл эти взрывы приступами счастья. И бросал все. Работу, если это происходило в бюро; семью, если был дома; друзей, если был в их компании. Он брал гитару и шел на улицу. И не имело никакого значения, был ли это день или ночь, шел ли дождь, жгло ли солнце. Он ничего и никого не замечал, и в голову приходили слова, а руки сами начинали перебирать, струны, и Александр пел. Пел странные и незнакомые песни. Пел, будоража и взвинчивая сердца и души незнакомых людей чем-то необычным, прекрасным и далеким-далеким, как несбыточное. Сказка! Сказка была в его песнях! Друзья заметили, что с Перекуриным что-то случилось. И Машенька заметила, и даже директор бюро. Но говорить с ним на эту тему было просто бесполезно. Это понимали, чувствовали все, хотя и пытались все-таки что-то сделать. Хуже всего было Машеньке. Он не стал более молчаливым, замкнутым. Не стал менее внимательным к ней и детям. Внимания он им уделил теперь даже больше, чем прежде. Он дарил своей жене цветы, целовал ее, словно торопился, что не успеет сделать ей приятное. Но она-то чувствовала, что, целуя ее, он видит кого-то другого. Другую женщину. И здесь не мелкое увлечение, за которое можно дать пощечину. Машенька плакала тайком и терялась в догадках. И спросить было не у кого. Да и стыдно, тем более что, она была уверена в этом, никто из его друзей все равно ничего не знал. Директор бюро шел как-то вечером по бульвару и встретил Перекурина. Тот стоял, прислонившись спиной к тополю, с полузакрытыми глазами и пел. "Пьяный, что ли?" - подумал директор и подошел поближе. Перекурин его не заметил. Вокруг него стояло человек пятьдесят, а подходили все новые и новые. Директор не сразу понял, о чем поет Александр, но что-то резануло его по сердцу; закружилась голова, перед глазами всплыло лицо школьницы, которую он любил тридцать пять лет назад. Директор был волевым человеком и отогнал видение. Но ему вдруг стало грустно-грустно. Ведь надо же! Лет пятнадцать уже не вспоминал ее. А тут вдруг на тебе! Директор покачал головой и поспешил уйти. А в спину неслось: "Не убивайте любовь!" И ритм какой-то нервный, непохожий ни на что слышанное ранее. Директор жил с младшим сыном. Старший уже обзавелся собственной семьей. А жена у директора умерла пять лет назад. Допоздна просидел директор над альбомами с фотографиями, тихо улыбаясь и покачивая головой. Ну и Перекурин... Волновать души людей ему надо. А для чего? А может, действительно надо? Директор всю ночь промучился. Не заснуть. А на другой день вызвал к себе Перекурина и сказал: - Вот что, дружок! Ты ведь в Анапу не едешь или там в Гагры? И душа у тебя неспокойная. Слышал я тебя вчера. Ну что ж, умеешь ты волновать людей. Что с тобой случилось, спрашивать не буду, все равно не скажешь. Но только если ты так же споешь на сцене, "Золотую осень" мы выиграем. Согласен? - Я на все согласен. Только толку от моего согласия будет мало. Нет у меня ни к пению, ни к танцам, ни вообще к искусству никаких способностей. Сами ведь знаете. - Не было, да вдруг стало. И так бывает. Мне справки не нужны. Мне человек нужен. Давно уж про тебя говорят. Ждут на улицах. Только вроде ты не по расписанию выходишь. И гитару иногда забываешь. Давай-ка выручай. Подтверди наглядно свою теорию. А насчет машины... Как-нибудь на досуге подключись еще раз. В начале сентября в машине сгорело полторы сотни интегральных схем. И все из-за предохранителей. Директор рвал и метал. Инженеры и техники сконфуженно переминались с ноги на ногу. А Перекурин объявил аврал. В субботу и в воскресенье все чинили машину, проверяли ее режимы, настраивали. Работали и в ночь на воскресенье. А в обед Перекурин решил сбегать домой, пообедать, да и вообще посмотреть, как там. Он открыл дверь квартиры и обомлел. В кресле сидела его жена Машенька, а около нее хлопотала Мира. На столе стояла маленькая бутылочка с нашатырным спиртом, лежало мокрое полотенце, рецепты. Перекурин сказал: "Здравствуйте" - и прошел в комнату. Вот чего он никогда не предполагал, так это увидеть их вместе. - Помидоры уж очень хорошие были, - сказала Машенька. - Вот я и набрала целую сумку. Подняла и... - Вашей жене нельзя поднимать тяжести. Она же ребенка ждет. А вы... - Мира впервые посмотрела на него с нескрываемым осуждением. - Ребенка? - повторил Перекурин еле слышно. - А, - махнула рукой Машенька. - Он и не знает ведь еще даже. Пятый месяц уже... - Ребенка, - повторил Перекурин. - Почему же ты раньше ничего не сказала? - А ты, конечно, не заметил? - Нет... нет... - Вот всегда так. Как будто он в другом мире живет. Принцесс все еще видит во сне и даже летает. - Принцесс? - Перекурин наконец понял, что это за положение, в которое он попал. Жена ждет третьего ребенка, а рядом стоит женщина, которую он любит, которую видит во сне и наяву, без которой и жить-то не хочется. - Мира мне помогла. Вы хоть познакомьтесь... Без нее не знаю, что и делала бы. Сумка тяжелая. - Зачем же? Может, "Скорую" вызвать? - Была уже, - коротко ответила Мира. - Ну, я пойду. Счастливо вам. Берегите жену. Живем в одном доме и даже незнакомы. Мира, вы заходите к нам. Не всегда ведь я так раскисаю. - Зайду, если будет время. Мы ведь уезжаем... - Она уже вышла в коридор. - Саша, проводи! Чего стоишь? Перекурин вышел на лестничную площадку. Молча. Она стояла перед ним, стараясь понять, что происходит сейчас в его душе. Он посмотрел ей в глаза. Она не отвела свои и только сказала: - Вот как бывает... И пошла вниз, держась за перила и не оглядываясь. Он вошел в квартиру, наклонился к Машеньке, взял ее руки, спрятал в них свое лицо и прошептал: - Что же ты наделала, Машенька... С Машей не случилось ничего страшного. Она лишь один день пролежала в постели. Перекурин несколько дней был удивительно спокоен. Казалось, что он снова становится прежним добропорядочным отцом семейства. Да и дела на работе пошли лучше. Вот только он не мог спать. 10 В середине сентября он позвонил Мире. - Я хочу еще раз видеть вас. - Он снова говорил ей "вы". - Ведь даже осужденный имеет право на последнее слово. Можно мне увидеть вас? - Приходи, Саша, - ответила она. Он встретил ее в Университетской роще. Было тепло. Последние теплые дни осени. - Я хочу рассказать вам одну смешную историю, - сказал он и рассказал ей о своей любви. Подробно, день за днем. Все, что он чувствовал, что с ним происходило, все. Они стояли под сосной. Он не удержался и положил свои руки ей на плечи. Она не протестовала. - Слушай еще. Я люблю тебя, Мира. С самого начала я знал, что ничем не сумею увлечь тебя, что моя любовь так и останется во мне, что никогда ты не скажешь мне: "Люблю". Я знал. Только не мог удержаться не мог не рассказать тебе все. Может, я и напрасно это сделал. Я хочу только одного. Чтобы моя любовь когда-нибудь пригодилась тебе. Если кто-нибудь захочет втоптать в грязь твою гордость, твою любовь, если тебе будет невыносимо больно от обиды, знай, что я люблю тебя. Знай, что тебя надо любить. Знай, то ты более других достойна любви. Тебя нельзя не любить. - Милый, смешной Сашка. Тебе плохо сейчас. Я знаю. - Да, мне плохо. Но я ничего не хочу возвращать назад, ни в чем не раскаиваюсь. Мне сейчас плохо. А через пять минут, когда ты уйдешь, мне будет еще хуже. Пускай. Зато ты разбудила меня. Я так и проспал бы всю жизнь. Хорошо, что я встретил тебя. - И мне хорошо. - Хорошо, что ты не любишь меня. Для тебя. Со мной бы тебе было трудно. И у тебя бы не было покоя в душе, и ты бы металась, как я, не находя успокоения. И все время тебе что-то было бы нужно. И ты бы пела и плакала. Хочешь, чтобы был взорван мир в твоей душе? - Нет, - она освободилась от его рук и сделала маленький шаг назад. - Хочешь не знать покоя? - Нет, нет, - она оттолкнула его. - Хочешь любить? - Нет! Не надо! Перестань! Остановись! Я уеду через неделю. У тебя пройдет. - Нет. - Ничего не говори! Я тоже хочу любить! Не говори больше. Ведь я же останусь с тобой! Что мы тогда будем делать? Что будут делать твои дети? Машенька? У меня есть еще капелька покоя. Не отнимай ее. Может, я переживу. Прогони меня, скажи что-нибудь, чтобы я ушла. Нам нельзя вдвоем... нельзя. - Она провела по его лицу рукой. - Я