Евгений Козловский. Голос Америки научно-фантастический эпилог

Черт возьми! Такая уж надувательная земля!

Н. Гоголь. "Игроки"

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9

    1

    Проводив взглядом рванувшегося от главного входа красно-белого жучка скорой, в недра которого с мешающей помощью Трупца Младенца Малого только что был внесен генерал Малофеев (говорят, его Трупец и отравил, -- Катька Кишко, едко пахнущая половыми секретами, прошипела из-за спины таинственным голосом последнюю сплетню, -- впрочем, что же? почему бы и не Трупец? почему бы и не отравил?), -- жучок умудрился-таки найти щелку в непрерывной, неостановимой, темно-зеленой ленте прущих по набережной военных грузовиков и, полавировав внутри нее, скрылся за излучиною, -- Никита вдруг подумал, что внезапное заболевание генерала может привести к таким последствиям, о каких страшно бредить и в бреду, и еще подумал, что слишком далеко его, Никиту, кажется, занесло, далеко и совсем не туда. Он и раньше чувствовал, что его несет не туда, но то было несет, а теперь -- занесло уже, занесло окончательно, и ясное сознание этого факта пришло в голову впервые.

    Ему, собственно, и всегда, можно сказать -- с рождения, некуда было деваться, вся логика биографии, судьбы толкала в черно-серое здание на Яузе, вмещающее два десятка западных подрывных радиостанций, разных там Свобод, Би-би-си и Немецких Волн. Он от младенчества, от младых, как говорится, ногтей слишком насмотрелся на диссидентствующих этих либералов, на либеральствующих диссидентов, к числу которых, увы, принадлежали и оба его родителя, и старшая сестрица Лидия; слишком наслушался нескончаемых их, пустых и глупых вечерне-ночных, в клубах вонючего табачного дыма разговоров, за которыми, одна вслед другой, летели бутылки липкого тошнотворного портвешка и переводились килограммы тогда еще дешевого кофе; слишком надышался кисловатой, затхлой, даже на свободе -- вполне тюремною -- атмосферой; слишком, слишком, слишком! чтобы каждой клеточкою души не стремиться вырваться из этого вызывающего органическую брезгливость круга. Приметы родительского и их друзей быта: нищета, безработица, обыски (нескольким из которых, еще мальчиком, стал Никита потрясенным свидетелем); допросы, аресты, суды; адвокаты, кассации, лагеря, психушки -- все это, поначалу жуткое, со временем стало совсем не страшно, аѕ м- мѕ нехорошо, неприятно, тошнотворно, и знакомые фамилии по вражеским голосам звучали как-то фальшиво и по-предательски, и ни за что не могло повериться, будто разнообразно-однообразным процессам сиим и процедурам подвергаются действительно чистые, бескорыстные и психически полноценные люди, да не могло повериться и глядя на их, кандидатов и докторов наук, старые, замасленные, потертые, в серых клочьях подкладочной ваты пальто, на их плешивые шапки, на бахромящиеся, вздувшиеся на коленках штаны, не могло повериться, слушая обиженные, жалостливые их, физиков, математиков, филологов, рассказы о мытарствах по отделам вневедомственной охраны, по кочегаркам и дворницким. Книжки и журнальчики, которые на очередном обыске описывались, сваливались во вместительные, защитного цвета брезентовые мешки и увозились, но, несмотря на столь регулярные и капитальные чистки, спустя время, снова накапливались в квартире, -- не вызывали у Никиты никакого ни любопытства, ни доверия, а тоже -- одну брезгливость, и любая брошюрка, купленная в Союзпечати, любой номер "Пионера" или "Костра", безусловно, были куда всамделишнее той, пусть на самой хорошей бумаге отпечатанной, но фальшивой, фиктивной макулатуры.

    Кстати о "Пионере" и "Костре": ни их, ни "Пионерской правды", ни "Юного" там "натуралиста" или "техника" не соглашались родители выписать Никите: брызжа слюною, объясняли про коммунистическое обморочивание, которому не позволятѕ и так далее, а взамен подсовывали детское Евангелие с глупыми картинками и прочую чушь, и ее не то что читать -- смотреть на нее было противно и стыдно, а все ребята в школе читали и "Костер", и "Пионерскую правду", и "Юного техника", и Никита, хоть побираясь, а все-таки читал тоже, а неприятные ощущения от побирушничества заносил на родительский счет. Последний с каждым годом рос, и не только от новых поступлений, но и от неумолимых процентов.

    Чем более емкие ушаты иронии и прямой издевки опрокидывали родители и сестра Лидия на октябрятскую звездочку, на пионерский галстук, на комсомольский значок Никиты -- тем с большей энергией сопротивления тянулся он к этой высмеиваемой, облаиваемой ими общественной жизни и с гордостью и достоинством носил звания и председателя совета отряда, и члена совета дружины, и комсорга класса. И только там уже, в комсоргах, впервые смутно почувствовал, что тащит его куда-то не туда, потому что прежде, в октябрятах и пионерах, деятельность Никиты была в каком-то смысле органичной, естественной, принимаемой ребятами, -- теперь же слова, которые он вынужден был поддакивающе выслушивать и произносить сам, все дальше и дальше уходили от реальности, и волей-неволей приходилось переделывать ее в своем сознании под эти слова, и она мало-помалу начинала обретать размытость, фиктивность, призрачность. Однако поздно, поздно было поворачивать назад: несло, несло, несло уже, да и некоторая приятность в положении комсомольского вожака все-таки оставалась: снаружи -- уважительное отношение начальства и ряда товарищей обоего пола, изнутри -- вступая в странное противоречие с постепенным офиктивливанием реальности -- ощущение прямой причастности к могучей своей Родине, то есть всамделишности собственного существования, -- тащило, перло, несло и так и вынесло в университет, в университетский комитет комсомола, и дальше -- в пресловутое черно-серое здание на Яузе. И чем справедливей и обоснованнее казались Никите лидкины и родительские шуточки и издевки, а они -- к никитиному раздражению -- с течением времени все чаще казались справедливыми и обоснованными, -- тем меньше оставалось возможностей к отступлению с пусть сомнительной, однако частично уже пройденной, с пусть выбранной ненамеренно, но многими драками отстоянной дороги. И еще клеймо, поставленное родителями на Никиту при рождении последнего, поставленное безжалостно, под запах паленой детской кожицы, клеймо имени-отчества, Никита Сергеевич! Оно жгло Никиту с того самого момента, как он стал понимать, в чью честь назван и почему именно в эту честь, -- жгло, и чего бы только Никита ни сделал, чего бы ни превозмог, чтобы прожить клейму наперекор!

    Хотя, с другой стороны, -- куда уж так особенно занесло? -- работа как работа, даром только что числишься младшим лейтенантом известного Госкомитета, Конторы, как выражаются родители, -- и формы-то ни разу, считай, не надел: обыкновенный радиоредактор. А что выпускаешь в эфир не "Маяк", не "Сельский" какой-нибудь "час", а программу "Книги и люди" "Голоса Америки" -- так чт? -- забавно даже, интересно, игровая, так сказать, стихия, мистификация! и всякий раз, сдавая вниз, в преисподнюю, на передатчик очередную американскую пленку, Никита не без удовольствия воображал внимательные лица Лидки, родителей, прочих оборванных диссидентов, с напряжением слушающих свободное слово, прорывающееся сквозь коммунистические глушилки, -- и от души улыбался. Пусть, дескать, не слушают, как ослы, что угодно -- лишь бы из-за кордона!

    Так или иначе, а в комсомольский комитет Конторы Никита самоотвелся, правда, тихонько самоотвелся, без бравады, без демонстраций этих разных; так же, без бравады и демонстраций, воздержался пока и от вступления в партию, хотя Трупец Младенца Малого и предлагал рекомендацию, а сейчас вот -- лоб до потного онемения прижат к пыльному жаркому стеклу, взгляд, проводив не вдруг вклинившегося в темно-зеленую ленту военных грузовиков красно-белого мигающего и, надо полагать, вопящего жука до излучины, переплыв мутную, из одного, кажется, жидкого дерьма состоящую Яузу, перейдя противоположную ее набережную, по которой перла -- только в обратную сторону -- такая же темно-зеленая, такая же непрерывная, такая же ничем не остановимая лента, упершись в посеревшие, подкопченные выхлопами стены Андроньевского монастыря и по ним проползя вверх, стопорится на декоративном золоченом крестике собора, -- Никита представил вдруг, как же выглядит со стороны все то, в чем он принимает посильное участие? -- представил, и по-нехорошему смешно ему стало, и беспричинно засосало под ложечкою, беспричинно, а словно так, как, наверное, должно засосать, когда, лечась от перелома какого-нибудь нестрашного, прочтешь в незнамо зачем, ради непонятной шутки выкраденной у дежурной сестры истории собственной болезни латинское, однако, и по-латыни слишком понятное слово: cancer.

    2

    Х-хе-не-рал! прошипел Трупец и потер ручки, словно старательно, хотя и не слишком артистично, скопировал известного французского кинематографического комика, на которого похож был до однояйцовости. Откомандовался! Скорая вильнула и, вопя и мигая, вклинилась в колонну идущих по набережной грузовиков. Не боись -- средство верное, патентованное!

    Обиженный, дважды обойденный повышением и фактически сосланный на должность замзава одного из отделов собственного детища, однако человек, в сущности, крайне добродушный, Трупец Младенца Малого зла никому не желал, особенно непосредственному своему шефу, генералу Малофееву, которого помнил, когда тот был еще желторотым, шустрым таким, но по делу шустрым капитаном, и которого несколько лет назад сам с удовольствием принял к себе в контору на должность начальника "Голоса Америки", -- зла не желал и подсыпл ему в столовой за обедом сохраненный на всякий случай еще со времен оперативной работы ядовитый английский порошок отнюдь не из зависти: просто не видел другого выхода, а пора провести в жизнь одну старую идею настала беспрекословно.

    Идея зародилась у Трупца давным-давно, когда он только что получил подполковника и возглавил Отдел глушения западных радиопередач. Работать было трудно: враги елозили по волнам, увеличивали мощности, беспредельно расширяли диапазоны, даже открывали новые станции; наша аппаратура то и дело ломалась, горела, техники и солдаты глушили не столько радиопередачи, сколько выдаваемый для промывки контактов метиловый спирт, -- словом, Трупец вертелся, как белка в колесе, -- толку, однако, выходило чуть: следовало менять что-то кардинально! -- и вот, мучительно мысля и ночью и днем, он таки выдумал, что, чем тратить миллионы киловатт и километры нервов на малоэффективное генерирование помех, лучше просто выловить всех, кто пакости смеет слушать, и нейтрализовать -- и тогда пускай брешут враги -- надрываются, словно голодные псы в выгоревшей, вымершей деревне!

    Поначалу показавшаяся хоть сладкою, а несбыточною мечтою, мысль постепенно обросла подробностями, и вот уже, вполне законченный, детально разработанный, лег в папочку красного ледерина план операции: внедрить на одну из подрывных антисоветских радиостанций, лучше всего на "Голос Америки", своего человека, который в определенный день и час передал бы в эфир специально подготовленное сообщение, ну, что-то вроде того, что через сорок минут Америка начинает войну против СССР, но, желая оберечь сторонников демократии (не сторонники "Голос Америки", слава Богу, не слушают!), по секрету предупреждает их, чтобы они, завернувшись в белые простынки, вышли из домов и сгруппировались на открытых пространствах. Каково?! Сами, голубчики, как тараканы повыползете -- спасаться, а мы вас всех тут -- цап!

    Начальству идея понравилась. Правда, кое-кто из молодых да ранних косился опасливо: не слишком ли, дескать, многих придется тогоѕ цап? не нарушим ли, дескать, снова ленинские нормы социалистической законности? -- но Трупец успокаивал: не обязательно, мол, так уж всех, и так уж сразу, и так уж именно цап, -- возьмем, мол, пока на карандашик, а там, в спокойной обстановочке, все и решим! -- и уже положено было на титульный лист из ледериновой папочки много разноцветных разрешительных виз, чуть ли не последней только, главной, и дожидались, уже и кандидатуру подыскивали для внедрения и предварительно остановились на одном писателе-полудиссиденте, который давненько уже намыливался на Запад, -- как вдруг Трупец, сам, забил во все колокола и прохождение папочки приостановил.

    Приостановить затею, которой дан ход, -- все равно что задержать пулю, вылетающую из ствола, -- но тут резон был слишком уж значительным: неожиданно появилась возможность раз-навсегда намертво заткнуть все подрывные радиоглотки: в один прекрасный день -- из тех как раз, когда папочка ходила по начальству, -- прорвался в кабинет Трупца настырный молодой человек в джинсах, бороде и очках и долго что-то объяснял, размахивая руками, про сверхпроводимость, явление интерференции и когерентность радиоволн. Трупец, имевший в школе по физике двоек больше, нежели троек, не понял, конечно, ничего, однако нюхом волчьим учуял, что дело стоящее, и тут же, вызвав к подъезду черную свою "Волгу", поехал к парню в НИИ: в одно из тех, знаете, предприятий, что обнесены глухим забором с тоненькими проволочками поверху, а на дверях никакой таблички, кроме как "Отдел кадров", никогда не висит, и только рядом, на врытых в землю деревянных ногах, голубеет щит ТРЕБУЮТСЯ с перечислением двух десятков профессий: от жестянщика до зубного техника, -- по которым в жизни не догадаешься, чем же, в сущности, за забором занимаются, -- поехал в НИИ и там собственными глазами и ушами убедился, что от включения бородатым очкариком затерявшегося в переплетении проводов, скоплении лампочек, стрелок и верньеров тумблерочка и впрямь наглухо замолкал приемник ВЭФ-12, по которому шли, как обычно, последние известия и песни и танцы советских композиторов, исполняемые по заявкам радиослушателей.

    Словом, Трупец оценил, и молодой бородач получил и квартиру, в очереди на которую тщетно стоял уже несколько лет, и собственную лабораторию, и соответствующий оклад жалования, и необходимые дотации, и валюту, а спустя некоторое время произошли следующие события:

    1) смолкли в советском эфире все вражеские, грязные голоса;

    2) ложным опенком после грибного дождя, чуть ли не в одну ночь, вымахало на набережной Яузы черно-серое здание;

    3) голоса снова заголосили, но уже не своим голосом, а почти дословно повторяя то первую программу Всесоюзного Радио, то "Маяк";

    4) в газете "Правда" и целом ряде прочих газет в списках лауреатов Ленинской премии появилась группа не известных дотоле народу фамилий и нейтральное, ничего не говорящее даже человеку искушенному название темы, за разработку которой носители не известных дотоле народу фамилий премии этой удостаивались: "О некоторых явлениях, сопутствующих интерференции когерентных радиоволн при использовании волноводов из сверхпроводящих материалов"; тема -- разъясняли газеты -- имеет огромное народнохозяйственное значение;

    5) Трупец Младенца Малого купил в военторге на Калининском десяток звездочек, в каждом погоне просверлил шилом по третьей дырке и даже завел предварительные и пока секретные переговоры со знакомым портным о пошиве генеральского мундира, -- и то, и другое, и третье, впрочем, как оказалось -- напрасно, ибо не только генерала -- даже и полковника Трупцу, возглавившему новый огромный отдел Комитета, так и не присвоили, а напротив -- чем на трупцов взгляд лучше шло дело, тем чаще вызывали Трупца на ковер и разносили в хвост и в гриву за тупость и неумение использовать с полной отдачею последние достижения советской науки и техники в целях дальнейшего усовершенствования и усиления идеологической работы среди населения. Да, усиления среди населения.

    Итак, в тупости и неумении обвиняли Трупца Младенца Малого! Это ж смешно сказать: Трупца -- в тупости и неумении! А кто как не он бородача приветил? кто как не он подал идею не вовсе голоса упразднить, а заменить на свои, отечественного производства, комитетские? кто как не он провел переговоры с финнами о возведении здания в рекордные сроки, приглядывал за строительством, дневал-ночевал на площадке?! А что начальству не нравятся тексты, которые идут в эфир, -- ну тут уж Трупец вовсе виноват не был! Что он мог поделать с собою, когда каждая клеточка его мозга -- да и одного мозга ли?! -- каждая клеточка тела, каждая пора, каждый волосок кожи всеми силами противились тому, чтобы собственными, можно сказать, руками изготовлял и распространял их хозяин заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, Коммунистическую партию и выдающихся ее деятелей, а также отдельные организации! Нет-нет, совсем не такой уж он и дурак был, Трупец Младенца Малого, он понимал, что следует маскироваться, чтобы тебе верили, что ты "Голос Америки" или там, положим, какое-нибудь "Би-би-си", следует подделываться под гадючий тон, чтобы между якобы их сообщениями подпустить порою свое, Трупец нисколько не подвергал сомнению имеющиеся у начальства агентурные данные, что совсем, значит, перестал слушать народ трупцовы голоса, -- понимал и всякий раз искренне обещал начальству, что исправится, что все будет о'кей, даже на главного редактора при себе согласился, -- что-то вроде Фурманова при Чапаеве, -- и выделил ему комнатку, которая вскоре разрослась на весь двенадцатый этаж, превратилась в таинственный институт контролеров, -- согласился со всем и на всё, но гены, гены, мать их так! -- гены. Гены, клеточки, поры, волоски! -- все это продолжало топорщиться и сопротивляться, и снова, буквально помимо трупцовой воли, выходили из-под начальственного красного его карандаша материалы так обкорнанные и поправленные, что впору было нести на Шаболовку.

    И начальство, дольше терпеть не имея возможности и сил, предложило Трупцу отставку. Отставка была для Трупца все равно что смерть; он начал писать рапорты, ходить-унижаться по кабинетам, напускал на себя эдакий жалостный вид, пока наконец не плюнули на него и не разрешили остаться при любимом деле, правда, сильно понизив в должности и отобрав подписку, что заниматься будет исключительно административно-хозяйственными вопросами, а в передачи как таковые носу больше не сунет.

    Когда после унизительных этих мытарств, словно после тяжелой продолжительной болезни, вернулся Трупец в здание на Яузе, там уже все шло по-другому: новое начальство задвигло в эфир огромные куски натуральных заграничных передач, и только небольшие прослойки между ними были составлены Комитетом, а на стыках -- для незаметности последних и вящей убедительности, подпускали давно уж, -- думал Трупец, -- списанную в архив -- ан, нет: вечно живую -- глушилочку.

    Трупец Младенца Малого окунулся в дела административно-хозяйственные, обеими ладонями зажав глаза и уши свои, чтобы не видеть и не слышать того, что творится вокруг, но то, что творилось, просачивалось и под ладони, и тогда припоминалась ледериновая папочка, и снова Трупцу до зуда хотелось выловить всех, кто осмеливается слушать, выловить, наказать, изолировать, потому что, честное слово, для Трупца уже не существовало разницы между голосами натуральными и голосами яузскими. Понятное дело: начальство сейчас в эту затею посвящать было нельзя, даже крайне опасно, -- и Трупец решил действовать на свой страх и риск. Единственный человек, с которым дерзнул Трупец поделиться и привлечь в качестве помощника, был младший лейтенант Никита Вялх, юноша симпатичный и умный, взятый в свое время на "Голос" Трупцом по приватной просьбе старого фронтового друга, генерала Обернибесова, -- юноша, к которому бездетный Трупец относился почти как к сыну, тем более что Никите крупно не повезло с родителями фактическими.

    И вот однажды после работы, не доверяя стенам собственного кабинета, пригласил Трупец младшего лейтенанта прогуляться по Андроньевскому монастырю и во время прогулки идею свою и изложил. Никита сохранил полное спокойствие на лице, выслушав, но Трупец заметил по его глазам, что не верит, сомневается: клюнет ли, дескать, народ на такую грубую приманочку, натянет ли, дескать, на головы простынки и побежит ли, дескать, на Красную, к примеру, площадь, -- выслушал спокойно и возразил только в том смысле, что без начальства с этою акцией все равно не справиться, потому что ведь надо заранее все подготовить, чтобы успеть зарегистрировать по всему Союзу кто с простынкою выскочил, что тут даже одними райотделами Комитета, пожалуй, не обойтись, придется привлекать и милициюѕ Нет, не знал мальчишка народа своего, совсем не знал, не знал и недооценивал: одни, кто слушает, -- те, конечно, поверят во что угодно, лишь бы из-за бугра; другие же, те, кто не слушает, а больше смотрит, наутро же, а кто и до утра не дотерпев, сообщат куда следует, кто, когда и в чем выбегал из дому на ночь глядя! -- но Трупец и возражать не стал: по всему никитиному тону понял уже, что ошибся в выборе помощника и что вообще такие дела делаются в одиночку, а чтобы, не дай Бог, не пошло шума преждевременного, схитрил, согласился по видимости с младшим лейтенантом, что и впрямь: без начальства не стоит.

    Трупец потом долго материл себя, что расслабился, раскололся как последний фраер, поделился с сопляком заветным замыслом, а ведь и помощи-то от сопляка никакой реальной выйти не могло, разве записал бы со своими сыкушками текст на магнитофоне, но на худой конец Трупец Младенца Малого и с этою задачею справится, не пальцем делан! -- да и не в паршивых "Книгах и людх" надо давать такое объявление, а в "Программе для полуночников", в последних ее известиях, тем более что последние известия по новым порядкам идут в эфир не с пленки, а непосредственно из студии. Правда, под присмотром контролера, но того, надеялся Трупец, с помощью коньяку ли, если мужик, отпустив ли домой пораньше, если баба, нейтрализовать удастся относительно просто.

    Итак, цель определилась: дорваться до студии, где прежде Трупец был полновластным хозяином, но куда в последнее время его фактически не допускали, и подложить текст объявления ведущей последние известия дикторше. И Трупец Младенца Малого, вооружась терпением, стал поджидать пору летних отпусков, когда опустеет большинство начальственных кабинетов и появится шанс как-нибудь вечерком остаться во всем яузском корпусе старшим по званию, -- и вот сегодня сошлось, наконец, почти все; только генерал Малофеев стоял на посту добросовестным пнем, и пришлось выключить его из игры, подсыпав в компот английского порошка.

    Ну что жеѕ Он еще принесет пользу государству, настоящую пользу. Рано, рано еще списывать его в архив! Он сумеет доказать, что кое еще на что способен! -- Трупец Младенца Малого постоял минуточку у подъезда, послушал ухом своим чутким, как затихла, смолкла сирена давно пропавшей из глаз скорой, поглядел на душное, прящее, полупасмурное небо и, резко повернувшись, решительно зашагал внутрь, в таинственные глубины черно-серого здания на набережной реки Яузы.

    3

    Как всегда, когда приближался момент встречи с Никитою, Мэри Обернибесова была рассеяна и, что называется, в разобранных чувствах -- и вот пожалуйста: на волосок только не врезалась в неожиданно вылетевшую с набережной Яузы, мигающую и вопящую скорую. Мэри резко, испуганно ударила по непривычным педалям, и под визг тормозов и резины "Волгу" занесло, развернуло и бросило прямо под темно-зеленый военный грузовик, заворачивающий от "Иллюзиона", -- хорошо еще, что за рулем сидел не салага-первогодок, а пожилой прапор, мужик, видать, опытный и хладнокровный: успел славировать.

    Руки у Мэри дрожали, в ушах шумело, сердце колотилось так, что, казалось, слышно было и на улице, но на улице все же слышно не было, потому что сзади вовсю наступали, гудели сбивающиеся в пробку военные грузовики, и Мэри тихонечко, на первой, отъехала в сторонку, на тихий пятачок-стояночку у библиотеки иностранной литературы, чтобы передохнуть и прийти в себя.

    Как всегда, когда приближался момент встречи с Никитоюѕ Как всегда да не как всегда! Хуже чем всегда, потому что, хотя Мэри действительно с первого еще класса, с которого они учились вместе, робела Никиты и всю школу, и после, и до сих пор вот так вот робко бегала за ним, -- она, генеральская дочка, длинноногая рыжая красавица, вся в фирм, девица, на которую в Торговой палате, где она работала переводчицей, облизывались не только свои, но и иностранцы, -- бегала и всегда чувствовала себя перед ним Машкою-какашкою октябрятских годов; правда, после второго ее развода что-то вроде сдвинулось в их с Никитою отношениях: он стал обращаться с нею малость приветливее, они принялись встречаться чуть ли не по два раза в неделю, и Мэри даже удалось несколько ночей провести в никитиной постели: в коммунальной сретенской комнатушке, грязной, с ободранными обоями, -- но Мэри было этого мало: она непременно хотела за Никиту замуж -- еще с первого класса хотела, и недавно, несколько обнадеженная начавшимся с Никитою сближением, потеряла выдержку, осторожность, поперла на него как танк, -- тут же Никита из руки и выскользнул, и Мэри поняла, что сама разрушила, и разрушила, не исключено, необратимо, подведенную почти под стропила постройку, которую терпеливо собирала из разрозненных кирпичиков вот уже много лет. Так что хуже, чем всегда.

    Катастрофа произошла из-за этого дурацкого отцова дня рождения: когда Никита согласился поехать на него, в сущности -- на смотрины, Мэри подумала: все! дело в шляпе! и уже расслабилась, и уже расходилась, и, поймав на себе, лихо ведущей жигуленка, никитин пристальный (завистливый, показалось ей) взгляд, выдала вдруг, сама не ожидая от себя такой прыти: если женишься -- эти "Жигули" твои. Независимо от того, как там дальше развернутся наши отношения. Папка пообещал мне к свадьбе свою "Волгу", потому что ему достают "Мустанга", а "Жигули" я перепишу на тебя. Низко же ты меня ценишь! -- по никитиному тону никогда невозможно было понять, шутит Никита или говорит всерьез, однако то, что она дала промашечку, Мэри поняла определенно. "Жигули"! Если б ты мне "Волгу" предложила или папашиного "Мустанга" -- тогда было б еще о чем разговариватьѕ

    Вот они -- последние слова, сказанные Никитою в ее адрес за весь вечер, последние перед теми, совсем уж невыносимо обидными, брошенными ей в лицо вместе с червонцем у ночного сретенского парадного, последние, если не считать коротенькой реплички: совсем как у нас домаѕ которую произнес Никита скорее даже в пространство, чем для нее, когда поддатые гости под аккомпанемент обернибесовского баяна нестройно, но полные чувств, тянули одну за другою "Катюшу", "Землянку", "Летят перелетные птицы" и, как всегда на закуску -- шутливый коллаж, составленный отцом из "Трех танкистов" и "Москвы-Пекина": русский с китайцем братья навек -- и пошел, атакою взметен, по родной земле дальневосточнойѕ -- тянули и гасили окурки в тарелках, в жиже объедков, -- и тогда еще не хватило у Мэри соображения понять, вспомнив обрывочные сведения, которыми она об этом предмете располагала, что совсем как у нас дома означает для Никиты не нечто приятно-ностальгическое, но совершенно наоборот.

    Мэри, даром что выпивку отец выставил более чем соблазнительную, капли в рот не взяла за вечер: чтоб можно было ни ментов, ни отцовского ворчания не опасаясь, сесть за руль и поехать с Никитою к нему на Сретенку, однако, когда они подкатили к парадному, Никита всем видом, всем поведением выказал, что никого к себе приглашать не намерен, в щечку даже не чмокнул, и, едва не до слез обиженная унизительной ситуацией, Мэри спросила в ожидании хоть объяснений каких-нибудь пустых, выяснения отношений: это всё? Ах да, извини! -- он был сама любезность и доброжелательность. Сколько от твоей дачи досюда? Километров, я думаю, сорок. Тк -- довольно? и протянул червонец. Тут уж безо всяких едва -- тут слезы брызнули, полились из зеленых мэриных глаз, но Никита -- ноль внимания -- скрылся в подъезде, и Мэри вдруг очень стало жалко себя, и она, положив голову на руль, машинально сжимая в потном кулачке вложенную туда Никитою десяточку, прорыдала добрый, наверное, час, а потом врубила первую и слабыми подрагивающими руками медленно повела автомобиль по косо освещенной ранним летним солнцем, покуда пустынной Москве.

    Мэри не пошла на службу и весь день отсыпала свои слезы, а к вечеру проснулась и уже спать больше не смогла, и стала думать, и мысли ее, помимо воли хозяйки, желающей стать, наконец, гордой и непреклонной рыжей красавицею и раз-навсегда освободиться от неблагодарного оборванца, -- мысли ее текли сами собой в направлении, безусловно Никиту оправдывающем. Мэри попыталась взглянуть со стороны, его, никитиными, глазами на весь этот день рождения, на собственного отца, на его приятелей, и давние, привычные, с теплого детства родные вещи увиделись в новом, смешном, раздражающем свете.

    Мэри любила отца: большого, веселого, шумного, всегда, правда, чуть пьяненького, -- но очень доброго человека, воспитавшего ее самостоятельно, потому что мать, когда Мэри не исполнилось и пяти, сбежала с отцовым адъютантом, -- любила, и любила такого, каков отец есть, то есть и с пьянкой, и с солдатским юмором, и с музычкою, и с главным бзиком: махровым -- как шутил он сам -- американофильством, которому обязана была клоунским своим именем, -- любила и охотно потакала всем отцовым слабостям. Но что мог подумать, почувствовать человек посторонний, неподготовленный, в данном случае -- Никита, когда, например, вручал ею же, Мэри, заготовленный подарок: американскую маечку, -- выбежавшему вприпрыжку навстречу дочкиной машине генералу, седому толстяку в джинсовом костюмчике Wrangler, на который нашиты и погоны, и лампасы, и золотые дубовые листья, и прочие атрибуты генеральского достоинства? Что мог подумать посторонний человек, увидев, как летят на траву дачной лужайки и звенящая орденами и медалями курточка, и в талию пошитый фирменный батник, и джинсовая же кепочка-жокейка с кокардою и парчовым кантом, а генерал, не в силах потерпеть и минутки, натягивает подарок на обширный, седой оголенный свой торс, и надпись "Keep smiling! The boss loves idiots!" устраивается поперек груди, -- ну-ка, переведи, дочка, что написано! Я, знаешь (это Никите), -- я, знаешь, пацан, хоть и люблю американцев, детей сукиных, а язык их лягушачий учить ленюсь. Мы когда с немцем воевали, так те тоже: нихферштей, нихферштей, а как границу мы ихнюю перешли -- живо все по-русски зашпрехали. Так чт, говоришь, написано? (снова к дочери). Держи улыбку! перевела. Боссѕ н-ну, то есть, начальникѕ любит идиотов! Это, что ли, про моего маршала?! В самую помидорку попал, пацан, в самую помидорочку! Удружил подарочком, ничего не скажешь, спасибо, пацан, спасибо! Жалко, маршал мой тоже по-американски ни бум-бумѕ

    А что мог подумать Никита, когда, часом позже, достал генерал Обернибесов военных еще времен баян и, мечтательно склонив голову к мехам, завел американский свой репертуар: "Хэлло, Долли!", да "Караван", да "Когда святые маршируют", -- ладно еще играл бы только, а то ведь и петь начал шутейные переделки собственного изготовления: говеный сыч = шары залил, говеный сыч ша-ры-за-ли-илѕ

    Мэри потрясающе ясно вспомнила побелевшее, с прикушенной губою лицо Никиты: минут за пять до двенадцати прислуживающий на даче сержант внес огромный отцовский филипс, пробивающий любую глушилку, и доложил: так что аппарат настроенный. Слушайте, пожалуйста, на здоровьичко, и отец повернул верньер, умрите! цыкнул на пьяненьких гостей. "Голос Америки"! "Программа для полуночников"! Я, знаешь, пацан, ни одной "Программы для полуночников" не пропускаю вот уже лет пятнадцать, очень я этот самый "Голос Америки" люблю: врут они меньше наших раза в три меньшеѕ Илиѕ (прикинул) -- в два с половиной. А на моем посту правду знать положено. У нас, конечно, белый ТАСС-тарантас есть, но он, знаешь, тоже тогоѕ Тихо! начинают! сам себя оборвал, -- вспомнила побелевшее, с прикушенной губою и от этого, казалось, еще более красивое, но и более недоступное лицо Никиты и страшный, безумный взгляд, брошенный Никитою на старого папкиного товарища, дядю Колю, которого Никита за глаза называл Трупцом Младенца Малого и под началом которого (кстати, по мэриной же тайной протекции взятый; у Мэри хватило ума не посвящать Никиту в свое благодеяние -- он не простил бы ей ни за что) -- служил в особо таинственном каком-то отделе Комитета Госбезопасности, расположенном в специальном здании на набережной Яузы. Да и у самого дяди Коли лицо сильно посерело в тот момент, посерело и озверело, но это для Мэри неожиданностью не было: дядя Коля лютой, личной ненавистью Голоса ненавидел и не раз ругался с отцом, что тот их слушает.

    Но, видать, последней каплею, переполнившей, что называется, чашу никитиного терпения, была неизвестно зачем затеянная несколько перебравшим отцом ночная поездка на его службу, на кнопочку, как он любил выражаться. Гостей уже никого почти не осталось, дядя Коля, злой из-за "Голоса Америки", наорал на отца и обиженно пошкандыбал на электричку ноль-сорок, так что в "Волге", не считая солдата-шофера, сидели только они втроем: сам Обернибесов, Мэри и Никита.

    Повиляв с полчаса между сосен по узким, хорошо асфальтированным дорожкам, въезд на которые простым смертным был заказал светящимися кирпичами, а также явными и секретными постами солдат, "Волга" уперлась в металлические ворота с огромными выпуклыми пятиконечными красными звездами, приваренными к каждой из двух створок, в ворота, что прикрывали въезд за несоразмерно высокий забор.

    Таких ворот перевидывал Никита за жизнь не одну, надо думать, тысячу: воинская часть как воинская часть, но зрелище, открывшееся ему потом, когда, узнанные и пропущенные, оказались они на территории кнопочки, -- зрелище это могло, конечно, не только поразить неожиданностью (Мэри понимала это сейчас слишком отчетливо), но и вызвать своей неестественностью, фиктивностью чувство эдакой презрительной гадливости, особенно если учесть, что предстало перед взглядом весьма уже раздраженным. Парк культуры и отдыха районного масштаба -- вот как выглядела кнопочка изнутри: мертвые по случаю ночной поры, дежурными лампочками только подсвеченные, торчали среди редких сосен и американские горы, и качели-карусели, и колесо обозрения, и парашютная вышка, и раковина эстрадки, и все такое прочее, что еще положено иметь парку культуры и отдыха районного масштаба. Генерал сказал пару слов на ухо дежурному офицеру (в штатском), тот что-то там не то нажал, не то переключил, вспыхнул и замигал над воротами транспарант "Боевая тревога!" и одновременно вспыхнули, замигали, запереливались разными цветами многочисленные лампочки аттракционов, заорала искаженная "колоколом" эстрадная музыка и неизвестно откуда, словно прямо из-под земли, выскочила не одна сотня молодых парней и девиц, одетых тоже в штатское и относительно разнообразно, выскочила, стала на мгновение в строй и тут же, подчинясь неслышной от ворот команде, рассыпалась по аллейкам, эстрадкам и аттракционам. Молодые люди развлекались, веселились и целовались в кустах старательно, изо всех сил, что создавало впечатление натужности, но довольный Обернибесов натужности не замечал, а смотрел на эту, в сущности, жутковатую катавасию с гордостью и пояснял Никите: маскировочка, пацан, сам понимаешь. Чтобы американцы чего не подумали. Балдеешь? То-то, пацан! Сам все сочинил!

    Потом генерал повел их в комнату смеха, и они, издевательски отражаясь то в тех, то в других кривых зеркалах, все шагали и шагали под уклон по замысловатому лабиринту, пока наконец зеркала не исчезли мало-помалу со ставших цементированными и сырыми стен, и уже в многочисленных коридорных коленах все чаще стали попадаться солдаты и офицеры, одетые по форме, и, приветствуя неожиданных гостей, вытягивались с такими невозмутимо-приветливыми рожами, что мерцающая в распахе генераловой курточки люминесцентная надпись приобретала смысл комментария к происходящему.

    Сама кнопочка была огромной красного цвета кнопищею, напоминающей грибок для штопки носков. Мэри видела ее раз сто, Никита же стоял завороженный, не отрывая очей. Что? вот так вот просто нажать -- и все? словно бы спрашивал выразительный его взгляд, и генерал ответил: ничего, пацан, не боись! Не идиоты! Тут знаешь, пацан, какая механика хитрая?! Чтобы эта сработала, кивнул на кнопочку, надо предварительно еще пять нажать: в Генштабе, в Кремле, на Старой площади и еще в двух местах. Но про те места, пацан, знать тебе не положено, да я, честно, и сам про них ни хера не знаю. Ав-то-бло-ки-ро-воч-ка!

    Никита, словно в трансе каком, словно под гипнозом, лунатик словно, потянулся кнопочке нажать-попробовать, но генерал, хоть и пьяненький, среагировал на раз, остановил, спокойно, пацан, спокойно! У нас тут на днях пара транзисторов импортных вылетела, заменить не на что, так ребята пока напрямую провода скрутили. Нажмешь ненароком -- и бах! и, сообщнически подмигнув Мэри, генерал ударил вприсядку, подпевая намеренно тоненьким, под бабу, голоском: с неба звездочка упала = прямо милому в штаны. = Что б угодно оторвала, = лишь бы не было войны! Дежурящий у пульта полковник невозмутимо наблюдал за перипетиями сцены.

    Мэри, считающая отца, несмотря на привычку его гаерничать, человеком, вообще говоря, серьезным, насчет напрямую скрутили ему не поверила, сочла за шутку и довольно забавную, но теперь, когда вспоминала события пьяной той ночи, шутка эта, услышанная как бы ушами Никиты, показалась Мэри ужасно грубой, бездарной, солдатскою. Тоже совсем не смешною в данном контексте показалась и висящая над кнопкою эстонская картинка, которую Мэри в свое время привезла из Таллина и, гордая своим чувством юмора, подарила отцу, а тот, принимая игру, повесил именно здесь. Картинка изображала пульт управления: четыре телеэкрана с ракетами наизготовку, кнопочки "Start" под каждым из них, а перед пультом сидят четверо дегенеративного вида злобных амбалов и потому только не нажимают на кнопочки, что одеты в смирительные рубахи, рукава которых перевязаны тугими двойными узлами за спинками кресел. И один из рукавов грызет маленькая мышка: лишь тонкая ниточка и осталась. Минут на пять работы.

    Нет, были, были у Никиты основания хлопнуть дверью и уйти от Мэри, сунув десятку за проезд, сама она виновата, что затащила его на жуткие, на кошмарные, на цирковые эти смотрины; тем ведь смотрины и нехороши, что не только на избранника смотрит родня -- избранник и сам, увы, не без глаз! -- и вот, три дня промучившись, не решаясь звонить, поехала Мэри на Яузу, чтобы встретить Никиту после работы и попытаться извиниться перед ним, объяснить ему, рассказать про отца, какой он добрый, хороший, проѕ Мэри сама толком не знала, чт будет говорить Никите, -- надеялась: чувство раскаяния, вины, с которыми ходила последние дни, наложило на нее отпечаток, эдакую благородную патину, которая не может же остаться незамеченною, не тронуть возлюбленного и, как знать! -- вдруг окажется, что не окончательно рухнула та самая постройка, терпеливо собранная из разрозненных кирпичиковѕ

    Руки и ноги уже не дрожали, сердце колотилось не так бешено, -- Мэри повернула ключик -- заурчал двигатель -- и потихоньку тронулась со стоянки у библиотеки иностранной литературы, тронулась и тут же притормозила, поджидая момент, когда можно будет вклиниться в бесконечную вереницу военных грузовиков, текущую от "Иллюзиона" на набережную реки Яузы.

    4

    Хотя по Москве бегает достаточно "Волг" ядовито-васильковой окраски, Никита, все еще не отошедший от окна, в тупом оцепенении оглядывающий и так до дырки просмотренные окрестности, печенкой почуял, что "Волга", которая стала у подъезда, -- "Волга" обернибесовская, и действительно: из приоткрывшейся левой передней дверцы показалась рыжая голова Машки-какашки. Это уже был полный привет: если генералу за три прошедшие дня не достали обещанный "Мустанг", машкино появление на отцовской машине могло означать только одно: генерал сегодня на боевом посту! То