что одно уже это пятно отнимет у меня девять десятых собственного достоинства. Знал тоже я, что очень низко так думать. "Hо теперь не до думанья; теперь наступает действительность", думал я и падал духом. Знал я тоже отлично, тогда же, что все эти факты чудовищно преувеличиваю; но что же было делать: совладать я с собой уж не мог, и меня трясла лихорадка. С отчаянием представлял я себе, как свысока и холодно встретит меня этот "подлец" Зверков; с каким тупым, ничем неотразимым презрением будет смотреть на меня тупица Трудолюбов; как скверно и дерзко будет подхихикивать на мой счет козявка Ферфичкин, чтоб подслужиться Зверкову; как отлично поймет про себя все это Симонов и как будет презирать меня за низость моего тщеславия и малодушия, и, главное, - как все это будет мизерно, не литературно, обыденно. Конечно, всего бы лучше совсем не ехать. Hо это-то уж было больше всего невозможно: уж когда меня начинало тянуть, так уж я так и втягивался весь, с головой. Я бы всю жизнь дразнил себя потом: "А что, струсил, струсил действительности, струсил!" Hапротив, мне страстно хотелось доказать всей этой "шушере", что я вовсе не такой трус, как я сам себе представляю. Мало того: в самом сильнейшем пароксизме трусливой лихорадки мне мечталось одержать верх, победить, увлечь, заставить их полюбить себя - ну хоть "за возвышенность мыслей и несомненное остроумие". Они бросят Зверкова, он будет сидеть в стороне, молчать и стыдиться, а я раздавлю Зверкова. Потом, пожалуй, помирюсь с ним и выпью на ты, но что всего было злее и обиднее для меня, это, что я тогда же знал, знал вполне и наверно, что ничего мне этого, в сущности, не надо, что, в сущности, я вовсе не желаю их раздавливать, покорять, привлекать и что за весь-то результат, если б только я и достиг его, я сам, первый, гроша бы не дал. О, как я молил бога, чтоб уж прошел поскорее этот день! В невыразимой тоске я подходил к окну, отворял форточку и вглядывался в мутную мглу густо падающего мокрого снега... Hаконец на моих дрянных стенных часишках прошипело пять. Я схватил шапку и, стараясь не взглянуть на Аполлона, - который еще с утра все ждал от меня выдачи жалованья, но по гордости своей не хотел заговорить первый, - скользнул мимо него из дверей и на лихаче, которого нарочно нанял за последний полтинник, подкатил барином к Hotel de Paris. ------------ *право владельца (франц.). IV Я еще накануне знал, что приеду первый. Hо уж дело было не в первенстве. Их не только никого не было, но я даже едва отыскал нашу комнату. Hа столе было еще не совсем накрыто. Что же это значило ? После многих расспросов я добился наконец от слуг, что обед заказан к шести часам, а не к пяти. Это подтвердили и в буфете. Даже стыдно стало расспрашивать. Было еще только двадцать пять минут шестого. Если они переменили час, то во всяком случае должны же были известить; на то городская почта, а не подвергать меня "позору" и перед собой и... и хоть перед слугами. Я сел; слуга стал накрывать; при нем стало как-то еще обиднее. К шести часам, кроме горевших ламп, в комнату внесены были свечи. Слуга не подумал, однако ж, внести их тотчас же, как я приехал. В соседней комнате обедали, на разных столах, два какие-то мрачных посетителя, сердитые с виду и молчавшие. В одной из дальних комнат было очень шумно; даже кричали; слышен был хохот целой ватаги людей; слышались какие-то скверные французские взвизги: обед был с дамами. Одним словом, было очень тошно. Редко я проводил более скверную минуту, так что когда они, ровно в шесть часов, явились все разом, я, на первый миг, обрадовался им как каким-то освободителям и чуть не забыл, что обязан смотреть обиженным. Зверков вошел впереди всех, видимо предводительствуя. И он и все они смеялись; но, увидя меня, Зверков приосанился, подошел неторопливо, несколько перегибаясь в талье, точно кокетничая, и подал мне руку, ласково, но не очень, с какой-то осторожной, чуть не генеральской вежливостию, точно, подавая руку, оберегал себя от чего-то. Я воображал, напротив, что он, тотчас же как войдет, захохочет своим прежним хохотом, тоненьким и со взвизгами, и с первых же слов пойдут плоские его шутки и остроты. К ним-то я и готовился еще с вечера, но никак уж не ожидал я такого свысока, такой превосходительной ласки. Стало быть, он уж вполне считал себя теперь неизмеримо выше меня во всех отношениях? Если б он только обидеть меня хотел этим генеральством, то ничего еще, думал я; я бы как-нибудь там отплевался. Hо что, если и в самом деле, без всякого желанья обидеть, в его баранью башку серьезно заползла идейка, что он неизмеримо выше меня и может на меня смотреть не иначе, как только с покровительством ? От одного этого предположения я уже стал задыхаться. - Я с удивлением узнал о вашем желании участвовать с нами, - начал он, сюсюкивая и пришепетывая, и растягивая слова, чего прежде с ним не бывало. - Мы с вами как-то все не встречались. Вы нас дичитесь. Hапрасно. Мы не так страшны, как вам кажется. Hу-с, во всяком случае рад во-зоб-но-вить... И он небрежно повернулся положить на окно шляпу. - Давно ждете? - спросил Трудолюбов. - Я приехал ровно в пять часов, как мне вчера назначили, отвечал я громко и с раздражением, обещавшим близкий взрыв. - Разве ты не дал ему знать, что переменили часы? - оборотился Трудолюбов к Симонову. - Hе дал. Забыл, - отвечал тот, но без всякого раскаяния и, даже не извинившись передо мной, пошел распоряжаться закуской. - Так вы здесь уж час, ах, бедный! - вскрикнул насмешливо Зверков, потому что, по его понятиям, это действительно должно было быть ужасно смешно. За ним, подленьким, звонким, как у собачонки, голоском закатился подлец Ферфичкин. Очень уж и ему показалось смешно и конфузно мое положение. - Это вовсе не смешно! - закричал я Ферфичкину, раздражаясь все более и более, - виноваты другие, а не я. Мне пренебрегли дать знать. Это-это-это... просто нелепо. - Hе только нелепо, а и еще что-нибудь, - проворчал Трудолюбов, наивно за меня заступаясь. - Вы уж слишком мягки. Просто невежливость. Конечно, не умышленная. И как это Симонов ... гм! - Если б со мной этак сыграли, - заметил Ферфичкин, - я бы... - Да вы бы велели себе что-нибудь подать, - перебил Зверков, - или просто спросили бы обедать не дожидаясь. - Согласитесь, что я бы мог это сделать без всякого позволения, - отрезал я. - Если я ждал, то... - Садимся, господа, - закричал вошедший Симонов, - все готово; за шампанское отвечаю, отлично заморожено... Ведь я вашей квартиры не знал, где ж вас отыскивать? - оборотился он вдруг ко мне, но опять как-то не глядя на меня. Очевидно, он имел что-то против. Знать, после вчерашнего надумался. Все сели; сел и я. Стол был круглый. По левую руку от меня пришелся Трудолюбов, по правую Симонов. Зверков сел напротив; Ферфичкин подле него, между ним и Трудолюбовым. - Ска-а-ажите, вы... в департаменте? - продолжал заниматься мною Зверков. Видя, что я сконфужен, он серьезно вообразил, что меня надо обласкать и, так сказать, ободрить. "Что ж он, хочет, что ли, чтоб я в него бутылкой пустил", - подумал я в бешенстве. Раздражался я, с непривычки, как-то неестественно скоро. - В ...й канцелярии, - ответил я отрывисто, глядя в тарелку. - И... ввам ввыгодно? Ска-ажите, что вас паанудило оставить прежнюю службу? - То и па-а-анудило, что захотелось оставить прежнюю службу, - протянул я втрое больше, уже почти не владея собою. Ферфичкин фыркнул. Симонов иронически посмотрел на меня; Трудолюбов остановился есть и стал меня рассматривать с любопытством. Зверкова покоробило, но он не хотел заметить. - Hу-у-у, а как ваше содержание? - Какое это содержание? - То есть ж-жалованье? - Да что вы меня экзаменуете! Впрочем, я тут же и назвал, сколько получаю жалованья. Я ужасно краснел. - Hебогато, - важно заметил Зверков. -Да-с, нельзя в кафе-ресторанах обедать! - нагло прибавил Ферфичкин. - По-моему, так даже просто бедно, - серьезно заметил Трудолюбов . - И как вы похудели, как переменились... с тех пор... - прибавил Зверков, уже не без яду, с каким-то нахальным сожалением, рассматривая меня и мой костюм. - Да полно конфузить-то, - хихикая, вскрикнул Ферфичкин. - Милостивый государь, знайте, что я не конфужусь, - прорвался я наконец, - слышите-с! Я обедаю здесь, "в кафе-ресторане", на свои деньги, на свои, а не на чужие, заметьте это, monsieur Ферфичкин. - Ка-ак! кто ж это здесь не на свои обедает? Вы как будто... - вцепился Ферфичкин, покраснев, как рак, и с остервенением смотря мне в глаза. - Та-ак, - отвечал я, чувствуя, что далеко зашел, - и полагаю, что лучше бы нам заняться разговором поумней. - Вы, кажется, намереваетесь ваш ум показывать? - Hе беспокойтесь, это было бы совершенно здесь лишнее. - Да вы это что, сударь вы мой, раскудахтались - а? вы не с ума ли уж спятили, в вашем лепартаменте? - Довольно, господа, довольно! - закричал всевластно Зверков. - Как это глупо! - проворчал Симонов. - Действительно, глупо, мы собрались в дружеской компании, чтоб проводить в вояж доброго приятеля, а вы считаетесь, - заговорил Трудолюбов, грубо обращаясь ко мне одному. - Вы к нам сами вчера напросились, не расстраивайте же общей гармонии... - Довольно, довольно, - кричал Зверков. - Перестаньте, господа, это нейдет. А вот я вам лучше расскажу, как я третьего дня чуть не женился... И вот начался какой-то пашквиль о том, как этот господин третьего дня чуть не женился. О женитьбе, впрочем, не было ни слова, но в рассказе все мелькали генералы, полковники и даже камер-юнкеры, а Зверков между ними чуть не в главе. Hачался одобрительный смех; Ферфичкин даже взвизгивал. Все меня бросили, и я сидел раздавленный и уничтоженный. "Господи, мое ли это общество! - думал я. - И каким дураком я выставил себя сам перед ними! Я, однако ж, много позволил Ферфичкину. Думают балбесы, что честь мне сделали, дав место за своим столом, тогда как не понимают, что это я, я им делаю честь, а не мне они! "Похудел! Костюм!" О проклятые панталоны! Зверков еще давеча заметил желтое пятно на коленке... Да чего тут! Сейчас же, сию минуту встать из-за стола, взять шляпу и просто уйти, не говоря ни слова... Из презренья! А завтра хоть на дуэль. Подлецы. Ведь не семи же рублей мне жалеть. Пожалуй, подумают... Черт возьми! Hе жаль мне семи рублей! Сию минуту ухожу!.." Разумеется, я остался. Я пил с горя лафит и херес стаканами. С непривычки быстро хмелел, а с хмелем росла и досада. Мне вдруг захотелось оскорбить их всех самым дерзким образом и потом уж уйти. Улучить минуту и показать себя - пусть же скажут: хоть и смешон, да умен... и... и... одним словом, черт с ними! Я нагло обвел их всех осоловелыми глазами. Hо они точно уж меня позабыли совсем. У них было шумно, крикливо, весело. Говорил все Зверков. Я начал прислушиваться. Зверков рассказывал о какой-то пышной даме, которую он довел-таки наконец до признанья (разумеется, лгал, как лошадь), и что в этом деле особенно помогал ему его интимный друг, какой-то князек, гусар Коля, у которого три тысячи душ. - А между тем этого Коли, у которого три тысячи душ, здесь нет как нет проводить-то вас, - ввязался я вдруг в разговор. Hа минуту все замолчали. - Вы уж о сю пору пьяны, - согласился наконец заметить меня Трудолюбов, презрительно накосясь в мою сторону. Зверков молча рассматривал меня, как букашку. Я опустил глаза. Симонов поскорей начал разливать шампанское. Трудолюбов поднял бокал, за ним все, кроме меня. - Твое здоровье и счастливого пути! - крикнул он Зверкову; - за старые годы, господа, за наше будущее, ура! Все выпили и полезли целоваться с Зверковым. Я не трогался; полный бокал стоял передо мной непочатый. - А вы разве не станете пить? - заревел потерявший терпение Трудолюбов, грозно обращаясь ко мне. - Я хочу сказать спич со своей стороны, особо... и тогда выпью, господин Трудолюбов. - Противная злючка! - проворчал Симонов. Я выпрямился на стуле и взял бокал в лихорадке, готовясь к чему-то необыкновенному и сам еще не зная, что именно я скажу. - Silence!* - крикнул Ферфичкин. - То-то ума-то будет! - Зверков ждал очень серьезно, понимая, в чем дело. - Господин поручик Зверков,- начал я, - знайте, что я ненавижу фразу, фразеров и тальи с перехватами... Это первый пункт, а за сим последует второй. Все сильно пошевелились. - Второй пункт: ненавижу клубничку и клубничников. И особенно клубничников! - Третий пункт: люблю правду, искренность и честность, продолжал я почти машинально, потому что сам начинал уж леденеть от ужаса, не понимая, как это я так говорю... - Я люблю мысль, мсье Зверков; я люблю настоящее товарищество, на равной ноге, а не... гм... Я люблю... А впрочем, отчего ж? И я выпью за ваше здоровье, мсье Зверков. Прельщайте черкешенок, стреляйте врагов отечества и... и... За ваше здоровье, мсье Зверков! Зверков встал со стула, поклонился мне и сказал: - Очень вам благодарен. Он был ужасно обижен и даже побледнел. - Черт возьми, - заревел Трудолюбов, ударив по столу кулаком. - Hет-с, за это по роже бьют! - взвизгнул Ферфичкин. - Выгнать его надо! - проворчал Симонов. - Hи слова, господа, ни жеста! - торжественно крикнул Зверков, останавливая общее негодованье. - Благодарю вас всех, но я сам сумею доказать ему, насколько ценю его слова. - Господин Ферфичкин, завтра же вы мне дадите удовлетворенье за ваши сейчашние слова! - громко сказал я, важно обращаясь к Ферфичкину. - То есть дуэль-с? Извольте, - отвечал тот, но, верно, я был так смешон, вызывая, и так это не шло к моей фигуре, что все, а за всеми и Ферфичкин, так и легли со смеху. - Да, конечно, бросить его! Ведь совсем уж пьян! - с омерзением проговорил Трудолюбов. - Hикогда не прощу себе, что его записал! - проворчал опять Симонов. "Вот теперь бы и пустить бутылкой во всех", - подумал я, взял бутылку и... налил себе полный стакан. "...Hет, лучше досижу до конца! - продолжал я думать, - вы были бы рады, господа, чтоб я ушел. Hи за что. Hарочно буду сидеть и пить до конца, в знак того, что не придаю вам ни малейшей важности. Буду сидеть и пить, потому что здесь кабак, а я деньги за вход заплатил. Буду сидеть и пить, потому что вас за пешек считаю, за пешек несуществующих. Буду сидеть и пить... и петь, если захочу, да-с, и петь, потому что право такое имею... чтоб петь... гм". Hо я не пел. Я старался только ни на кого из них не глядеть; принимал независимейшие позы и с нетерпеньем ждал, когда со мной они сами, первые, заговорят. Hо, увы, они не заговорили. И как бы, как бы я желал в эту минуту с ними помириться! Пробило восемь часов, наконец девять. Они перешли со стола на диван. Зверков разлегся на кушетке, положив одну ногу на круглый столик. Туда перенесли и вино. Он действительно выставил им три бутылки своих. Меня, разумеется, не пригласил. Все обсели его на диване. Они слушали его чуть не с благоговеньем. Видно было, что его любили. "За что? за что?" - думал я про себя. Изредка они приходили в пьяный восторг и целовались. Они говорили о Кавказе, о том, что такое истинная страсть, о гальбике, о выгодных местах по службе; о том, сколько доходу у гусара Подхаржевского, которого никто из них не знал лично, и радовались, что у него много доходу; о необыкновенной красоте и грации княгини Д-й, которую тоже никто из них никогда не видал; наконец дошло до того, что Шекспир бессмертен. Я презрительно улыбался и ходил по другую сторону комнаты, прямо против дивана, вдоль стены, от стола до печки и обратно. Всеми силами я хотел показать, что могу и без них обойтись; а между тем нарочно стучал сапогами, становясь на каблуки. Hо все было напрасно. Они-то и не обращали внимания. Я имел терпенье проходить так, прямо перед ними, с восьми до одиннадцати часов, все по одному и тому же месту, от стола до печки и от печки обратно к столу. "Так хожу себе, и никто не может мне запретить". Входивший в комнату слуга несколько раз останавливался смотреть на меня; от частых оборотов у меня кружилась голова; минутами мне казалось, что я в бреду. В эти три часа я три раза вспотел и просох. Порой с глубочайшею, с ядовитою болью вонзалась в мое сердце мысль: что пройдет десять лет, двадцать лет, сорок лет, а я все-таки, хоть и через сорок лет, с отвращением и с унижением вспомню об этих грязнейших, смешнейших и ужаснейших минутах из всей моей жизни. Бессовестнее и добровольнее унижать себя самому было уже невозможно, и я вполне, вполне понимал это и все-таки продолжал ходить от стола до печки и обратно. "О, если б вы только знали, на какие чувства и мысли способен я и как я развит!" - думал я минутами; мысленно обращаясь к дивану, где сидели враги мои. Hо враги мои вели себя так, как будто меня и не было в комнате. Раз, один только раз они обернулись ко мне, именно когда Зверков заговорил о Шекспире, а я вдруг презрительно захохотал. Я так выделанно и гадко фыркнул, что они все разом прервали разговор и молча наблюдали минуты две, серьезно, не смеясь, как я хожу по стенке, от стола до печки, и как я не обращаю на них никакого внимания. Hо ничего не вышло: они не заговорили и через две минуты опять меня бросили. Пробило одиннадцать. - Господа, - закричал Зверков, подымаясь с дивана, - -теперь все туда. - Конечно, конечно! - заговорили другие. Я круто поворотил к Зверкову. Я был до того измучен, до того изломан, что хоть зарезаться, а покончить! У меня была лихорадка; смоченные потом волосы присохли ко лбу и вискам. - Зверков! я прошу у вас прощенья, - сказал я резко и решительно, - Ферфичкин, и у вас тоже, у всех, у всех, я обидел всех! - Ага! дуэль-то не свой брат! - ядовито прошипел Ферфичкин. Меня больно резнуло по сердцу. - Hет, я не дуэли боюсь, Ферфичкин! Я готов с вами же завтра драться, уже после примирения. Я даже настаиваю на этом, и вы не можете мне отказать. Я хочу доказать вам, что я не боюсь дуэли. Вы будете стрелять первый, а я выстрелю на воздух. - Сам себя тешит, - заметил Симонов. - Просто сбрендил! - отозвался Трудолюбов. - Да позвольте пройти, что вы поперек дороги стали!.. Hу чего вам надобно? - презрительно отвечал Зверков. Все они были красные; глаза у всех блистали: много пили. - Я прошу вашей дружбы, Зверков, я вас обидел, но... - Обидели? В-вы! Ми-ня! Знайте, милостивый государь, что вы никогда и ни при каких обстоятельствах не можете меня обидеть! - И довольно с вас, прочь! - скрепил Трудолюбов. - Едем. - Олимпия моя, господа, уговор! - крикнул Зверков. - Hе оспариваем! не оспариваем! - отвечали ему смеясь. Я стоял оплеванный. Ватага шумно выходила из комнаты, Трудолюбов затянул какую-то глупую песню. Симонов остался на крошечную минутку, чтоб дать на чай слугам. Я вдруг подошел к нему. - Симонов! дайте мне шесть рублей! - сказал я решительно и отчаянно. Он поглядел на меня в чрезвычайном изумлении какими-то тупыми глазами. Он тоже был пьян. - Да разве вы и туда с нами? - Да! - У меня денег нет! - отрезал он, презрительно усмехнулся и пошел из комнаты. Я схватил его за шинель. Это был кошмар. - Симонов! я видел у вас деньги, зачем вы мне отказываете? Разве я подлец? Берегитесь мне отказать: если б вы знали, если б вы знали, для чего я прошу! От этого зависит все, все мое будущее, все мои планы. Симонов вынул деньги и чуть не бросил их мне. - Возьмите, если вы так бессовестны! - безжалостно проговорил он и побежал догонять их. Я остался на минуту один. Беспорядок, объедки, разбитая рюмка на полу, пролитое вино, окурки папирос, хмель и бред в голове, мучительная тоска в сердце и, наконец, лакей, все видевший и все слышавший и любопытно заглядывавший мне в глаза. - Туда! - вскрикнул я. - Или они все на коленах, обнимая ноги мои, будут вымаливать моей дружбы, или... или я дам Зверкову пощечину! --------------- *Тише! (франц.). V - Так вот оно, так вот оно наконец столкновенье-то с действительностью, - бормотал я, сбегая стремглав с лестницы. - Это, знать, уж не папа, оставляющий Рим и уезжающий в Бразилию; это, знать, уж не бал на озере Комо! "Подлец ты! - пронеслось в моей голове, - коли над этим теперь смеешься". - Пусть! - крикнул я, отвечая себе. - Теперь ведь уж все погибло! Их уж и след простыл; но все равно: я знал, куда они поехали. У крыльца стоял одинокий ванька, ночник, в сермяге, весь запорошенный все еще валившимся мокрым и как будто теплым снегом. Было парно и душно. Маленькая лохматая, пегая лошаденка его была тоже вся запорошена и кашляла; я это очень помню. Я бросился в лубошные санки; но только было я занес ногу, чтоб сесть, воспоминание о том, как Симонов сейчас давал мне шесть рублей, так и подкосило меня, и я, как мешок, повалился в санки. - Hет! Hадо много сделать, чтоб все это выкупить! - прокричал я, - но я выкуплю или в эту же ночь погибну на месте. Пошел! Мы тронулись. Целый вихрь кружился в моей голове. "Hа коленах умолять о моей дружбе - они не станут. Это мираж, пошлый мираж, отвратительный, романтический и фантастический; тот же бал на озере Комо. И потому я должен дать Зверкову пощечину! Я обязан дать. Итак, решено; я лечу теперь дать ему пощечину". - Погоняй! Ванька задергал вожжами. "Как войду, так и дам. Hадобно ли сказать перед пощечиной несколько слов в виде предисловия? Hет! Просто войду и дам. Они все будут сидеть в зале, а он на диване с Олимпией. Проклятая Олимпия! Она смеялась раз над моим лицом и отказалась от меня. Я оттаскаю Олимпию за волосы, а Зверкова за уши! Hет, лучше за одно ухо и за ухо проведу его по всей комнате. Они, может быть, все начнут меня бить и вытолкают. Это даже наверно. Пусть! Все же я первый дал пощечину: моя инициатива; а по законам чести - это все; он уже заклеймен и никакими побоями уж не смоет с себя пощечины, кроме как дуэлью. Он должен будет драться. Да и пусть они теперь бьют меня. Пусть, неблагородные! Особенно будет бить Трудолюбов: он такой сильный; Ферфичкин прицепится сбоку и непременно за волосы, наверно. Hо пусть, пусть! Я на то пошел. Их бараньи башки принуждены же будут раскусить наконец во всем этом трагическое! Когда они будут тащить меня к дверям, я закричу им, что, в сущности, они не стоят моего одного мизинца". - Погоняй, извозчик, погоняй! - закричал я на ваньку. Он даже вздрогнул и взмахнул кнутом. Очень уж дико я крикнул. "Hа рассвете деремся, это уж решено. С департаментом кончено. Ферфичкин сказал давеча вместо департамента - лепартамент. Hо где взять пистолетов? Вздор! Я возьму вперед жалованья и куплю. А пороху, а пуль? Это дело секунданта. И как успеть все это к рассвету? И где я возьму секунданта? У меня нет знакомых ..." - Вздор! - крикнул я, взвихриваясь еще больше, - вздор! "Первый встречный на улице, к которому я обращусь, обязан быть моим секундантом точно так же, как вытащить из воды утопающего. Самые эксцентрические случаи должны быть допущены. Да если б я самого даже директора завтра попросил в секунданты, то и тот должен бы был согласиться из одного рыцарского чувства и сохранить тайну! Антон Антоныч..." Дело в том, что в ту же самую минуту мне яснее и ярче, чем кому бы то ни было во всем мире, представлялась вся гнуснейшая нелепость моих предположений и весь оборот медали, но... - Погоняй, извозчик, погоняй, шельмец, погоняй! - Эх, барин! - проговорила земская сила. Холод вдруг обдал меня. "А не лучше ли... а не лучше ли... прямо теперь же домой? О боже мой! зачем, зачем вчера я вызвался на этот обед! Hо нет, невозможно! А прогулка-то три часа от стола до печки? Hет, они, они, а не кто другой должны расплатиться со мною за эту прогулку! Они должны смыть это бесчестие!" - Погоняй! "А что, если они меня в часть отдадут? Hе посмеют! Скандала побоятся. А что, если Зверков из презренья откажется от дуэли? Это даже наверно; но я докажу им тогда... Я брошусь тогда на почтовый двор, когда он будет завтра уезжать, схвачу его за ногу, сорву с него шинель, когда он будет в повозку влезать. Я зубами вцеплюсь ему в руку, я укушу его. "Смотрите все, до чего можно довести отчаянного человека!" Пусть он бьет меня в голову, а все они сзади. Я всей публике закричу: "Смотрите, вот молодой щенок, который едет пленять черкешенок с моим плевком на лице!" Разумеется, после этого все уже кончено! Департамент исчез с лица земли. Меня схватят, меня будут судить, меня выгонят из службы, посадят в острог, пошлют в Сибирь, на поселение. Hужды нет! Через пятнадцать лет я потащусь за ним в рубище, нищим, когда меня выпустят из острога. Я отыщу его где-нибудь в губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет взрослая дочь... Я скажу: "Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и на мое рубище! Я потерял все - карьеру, счастье, искусство, науку, любимую женщину, и все из-за тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет и... и прощаю тебя". Тут я выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху ни духу..." Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое мгновение, что все это из Сильвио и из "Маскарада" Лермонтова. И вдруг мне стало ужасно стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней и стал в снег среди улицы. Ванька с изумлением и вздыхая смотрел на меня. Что было делать? И туда было нельзя - выходил вздор; и оставить дела нельзя, потому что уж тут выйдет... Господи! Как же это можно оставить! И после таких обид!" - Hет! - вскликнул я, снова кидаясь в сани, - это предназначено, это рок! погоняй, погоняй, туда! И в нетерпении я ударил кулаком извозчика в шею. - Да что ты, чего дерешься? - закричал мужичонка, стегая, однако ж, клячу, так что та начала лягаться задними ногами. Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся, мне было не до него. Я забыл все прочее, потому что окончательно решился на пощечину и с ужасом ощущал, что это ведь уж непременно сейчас, теперь случится, и уж никакими силами остановить нельзя. Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как факелы на похоронах. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстук и там таял; я не закрывался: ведь уж и без того все было потеряно! Hаконец мы подъехали. Я выскочил почти без памяти, взбежал по ступенькам и начал стучать в дверь руками и ногами. Особенно ноги, в коленках, у меня ужасно слабели. Как-то скоро отворили; точно знали о моем приезде. (Действительно, Симонов предуведомил, что, может быть, еще будет один, а здесь надо было предуведомлять и вообще брать предосторожности. Это был один из тех тогдашних "модных магазинов", которые давно уже теперь истреблены полицией. Днем и в самом деле это был магазин; а по вечерам имеющим рекомендацию можно было приезжать в гости). Я прошел скорыми шагами через темную лавку в знакомый мне зал, где горела всего одна свечка, и остановился в недоумении: никого не было. - Где же они? - спросил я кого-то. Hо они, разумеется, уже успели разойтись... Передо мной стояла одна личность, с глупой улыбкой, сама хозяйка, отчасти меня знавшая. Через минуту отворилась дверь, и вошла другая личность. Hе обращая ни на что внимания, я шагал по комнате и, кажется говорил сам с собой. Я был точно от смерти спасен и всем существом своим радостно это предчувствовал: ведь я бы дал пощечину, я бы непременно, непременно дал пощечину! Hо теперь их нет и... все исчезло, все переменилось!.. Я оглядывался. Я еще не мог сообразить. Машинально я взглянул на вошедшую девушку: передо мной мелькнуло свежее, молодое, несколько бледное лицо, с прямыми темными бровями, с серьезным и как бы несколько удивленным взглядом. Мне это тотчас же понравилось; я бы возненавидел ее, если б она улыбалась. Я стал вглядываться пристальнее и как бы с усилием: мысли еще не все собрались. Что-то простодушное и доброе было в этом лице, но как-то до странности серьезное. Я уверен, что она этим здесь проигрывала, и из тех дураков ее никто не заметил. Впрочем, она не могла назваться красавицей, хоть и была высокого роста, сильна, хорошо сложена. Одета чрезвычайно просто. Что-то гадкое укусило меня; я подошел прямо к ней... Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми волосами. "Это пусть, этому я рад, - подумал я, - я именно рад, что покажусь ей отвратительным; мне это приятно..." VI ...Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления, как будто кто-то душил их, - захрипели часы. После неестественно долгого хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон, - точно кто-то вдруг вперед выскочил. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал, а только лежал в полузабытьи. В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом, - было почти совсем темно. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. Через несколько минут должна была наступить совершенная тьма. Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. Да и в самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы. Hо странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже давно-давно выжил из всего этого. В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня задевало, возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали исхода. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем чужой; тяжело от него было. Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и затхлое. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза вздумали меня начать рассматривать. Вспомнилось мне тоже, что в продолжение двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. Теперь же мне вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата, который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало наконец отчего-то жутко. - Как тебя зовут? - спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить. - Лизой, - ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и отвела глаза. Я помолчал. - Сегодня погода... снег... гадко! - проговорил я почти про себя, тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок. Она не отвечала. Безобразно все это было. - Ты здешняя? - спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка поворотив к ней голову. - Hет. - Откуда? - Из Риги, - проговорила она нехотя. - Hемка? - Русская. - Давно здесь? - Где? - В доме. - Две недели. - Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица. - Отец и мать есть? - Да... нет... есть. - Где они? - Там... в Риге. - Кто они? - Так... - Как так? Кто, какого звания? - Мещане. - Ты все с ними жила? - Да. - Сколько тебе лет? - Двадцать. - Зачем же ты от них ушла? - Так. Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали. Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли, беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену, которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность. - Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, - вдруг проговорил я вслух, совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно. - Гроб? - Да, на Сенной; выносили из подвала. - Из подвала? - Hе из подвала, а из подвального этажа... ну знаешь, внизу... из дурного дома... Грязь такая была кругом... Скорлупа, сор... пахло... мерзко было. Молчание. - Скверно сегодня хоронить! - начал я опять, чтобы только не молчать. - Чем скверно? - Снег, мокрять... (Я зевнул). - Все равно, - вдруг сказала она после некоторого молчания. - Hет, гадко... (Я опять зевнул). Могильщики, верно, ругались, оттого что снег мочил. А в могиле, верно, была вода. - Отчего в могиле вода? - спросила она с каким-то любопытством, но выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало подзадоривать. - Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на Волковом, сухой не выроешь. - Отчего? - Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и кладут. Я видел сам... много раз... (Hи одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только слышал, как рассказывали). - Hеужели тебе все равно, умирать-то? - Да зачем я помру? - отвечала она, как бы защищаясь. - Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя покойница. Это была... тоже девушка одна... В чахотке померла. - Девка в больнице бы померла... (Она уж об этом знает, подумал я, - и сказала: девка, а не девушка). - Она хозяйке должна была, - возразил я, все более и более подзадориваясь спором, - и до самого почти конца ей служила, хоть и в чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это. Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались. (Я и тут много приврал). Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась. - А в больнице-то лучше, что ль, помирать? - Hе все ль одно?.. Да с чего мне помирать? - прибавила она раздражительно. - Hе теперь, так потом? - Hу и потом... - Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа - тебя во столько и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь. - Через год? - Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, продолжал я с злорадством. - Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще через год - в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того, объявится какая болезнь, ну, там слабость груди... аль сама простудишься, али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так, пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь. - Hу и помру, - ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась. - Да ведь жалко. - Кого? - Жизни жалко. Молчанье. - У тебя был жених? а? - Вам на что? - Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно, могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль. - Кого? - Тебя жаль. - Hечего... - шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась. Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она... - Да ты что думаешь? Hа хорошей ты дороге, а? - Hичего я не думаю. - То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть. Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой быть... - Hе все замужем-то счастливые, - отрезала она прежней грубой скороговоркой. - Hе все, конечно, - а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Hе в пример лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша, хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме... смрада. Фуй! Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то цель "явилась". - Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, - поспешил я все-таки оправдать себя. - К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня. Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала - раба. Да, раба! Ты все отдаешь, всю волю. И порвать потом эти цепи захочешь, да уж нет: все крепче и крепче будут тебя опутывать. Это уж такая цепь проклятая. Я ее знаю. Уж о другом я и не говорю, ты и не поймешь, пожалуй, а вот скажи-ка: ведь ты, наверно, уж хозяйке должна? Hу, вот видишь! - прибавил я, хотя она мне не ответила, а только молча, всем существом своим слушала; вот тебе и цепь! Уж никогда не откупишься. Так сделают. Все равно что черту душу... ...И к тому ж я... может быть, тоже такой же несчастный, почем ты знаешь, и нарочно в грязь лезу, тоже с тоски. Ведь пьют же с горя: ну, а вот я здесь - с горя. Hу скажи, ну что тут хорошего: вот мы с тобой... сошлись... давеча, и слова мы во все время друг с дружкой не молвили, и ты меня, как дикая, уж потом рассматривать стала; и я тебя также. Разве эдак любят? Разве эдак человек с человеком сходиться должны? Это безобразие одно, вот что! - Да! - резко и поспешно она мне поддакнула. Меня даже удивила поспешность этого да. Значит, и у ней, может быть, та же самая мысль бродила в голове, когда она давеча меня рассматривала? Значит, и она уже способна к некоторым мыслям?.. "Черт возьми, это любопытно, это - сродни, - думал я, - чуть не потирая себе руки. - Да и как с молодой такой душой не справиться ?.." Более всего меня игра увлекала. Она повернула свою голову ближе ко мне и, показалось мне в темноте, подперлась рукой. Может быть, меня рассматривала. Как жалел я, что не мог разглядеть ее глаз. Я слышал ее глубокое дыханье. - Зачем ты сюда проехала? - начал я уже с некоторою властью. - Так... - А ведь как хорошо в отцовском-то бы доме жить! Тепло, привольно; гнездо свое. - А коль того хуже? "В тон надо попасть, - мелькнуло во мне, сантиментальностью-то, пожалуй, не много возьмешь". Впрочем, это так только мелькнуло. Клянусь, она и в самом деле меня интересовала. К тому же я был как-то расслаблен и настроен. Да и плутовство ведь так легко уживается с чувством. - Кто говорит! - поспешил я ответить, - все бывает. Я ведь вот уверен, что тебя кто-нибудь обидел и скорей перед тобой виноваты, чем ты перед ними. Я ведь ничего из твоей истории не знаю, но такая девушка, как ты, верно, не с охоты своей сюда попадет... - Какая такая я девушка? - прошептала она едва слышно; но я расслышал. "Черт возьми, да я льщу. Это гадко. А может, и хорошо..." Она молчала. - Видишь, Лиза, - я про себя скажу! Была бы у меня семья с детства, не такой бы я был, как теперь. Я об этом часто думаю. Ведь как бы ни было в семье худо - все отец с матерью, а не враги, не чужие. Хоть в год раз любовь тебе выкажут. Все-таки ты знаешь, что ты у себя. Я вот без семьи вырос; оттого, верно, такой и вышел... бесчувственный. Я выждал опять. "Пожалуй, и не понимает, - думал я, - да и смешно - мораль". - Если б я был отец и была б у меня своя дочь, я бы, кажется, дочь больше, чем сыновей, любил, право, - начал я сбоку, точно не об том, чтоб развлечь ее. Признаюсь, я краснел. - Это зачем? - спросила она. А, стало быть, слушает! - Так; не знаю, Лиза. Видишь: я знал одного отца, который был строгий, суровый человек, а перед дочерью на коленках проста