лушайте же и оправдание. Маменька, я люблю эту благороднейшую и возвышеннейшую девицу, люблю давно и не разлюблю никогда. Она осчастливит детей моих и будет для вас самой почтительной дочерью, и потому теперь, при вас, в присутствии родных и друзей моих, я торжественно повергаю мою просьбу к стопам ее и умоляю ее сделать мне бесконечную честь, согласившись быть моею женою! Настенька вздрогнула, потом вся вспыхнула и вскочила с кресла. Генеральша некоторое время смотрела на сына, как будто не понимая, что такое он ей говорит, и вдруг с пронзительным воплем бросилась перед ним на колени. - Егорушка, голубчик ты мой, вороти Фому Фомича! - закричала она, - сейчас вороти! не то я к вечеру же помру без него! Дядя остолбенел, видя старуху мать, своевольную и капризную, перед собой на коленях. Болезненное ощущение отразилось в лице его; наконец опомнившись, бросился он подымать ее и усаживать опять в кресло. - Вороти Фому Фомича, Егорушка! - продолжала вопить старуха, - вороти его, голубчика! Жить без него не могу! - Маменька! - горестно вскричал дядя, - или вы ничего не слышали из того, что я вам сейчас говорил? Я не могу воротить Фому - поймите это! не могу и не вправе, после его низкой и подлейшей клеветы на этого ангела чести и добродетели. Понимаете ли вы, маменька, что я обязан, что честь моя повелевает мне теперь восстановить добродетель! Вы слышали: я ищу руки этой девицы и умоляю вас, чтоб вы благословили союз наш. Генеральша опять сорвалась с своего места и бросилась на колени перед Настенькой. - Матушка моя! родная ты моя! - завизжала она, - не выходи за него замуж! не выходи за него, а упроси его, матушка, чтоб воротил Фому Фомича! Голубушка ты моя, Настасья Евграфовна! все тебе отдам, всем тебе пожертвую, коли за него не выйдешь. Я еще не все, старуха, прожила, у меня еще остались крохи после моего покойничка. Все твое, матушка, всем тебя одарю, да и Егорушка тебя одарит, только не клади меня живую во гроб, упроси Фому Фомича воротить!.. И долго бы еще выла и завиралась старуха, если б Перепелицына и все приживалки с визгами и стенаниями не бросились ее подымать, негодуя, что она на коленях перед нанятой гувернанткой. Настенька едва устояла на месте от испуга, а Перепелицына даже заплакала от злости. - Смертью уморите вы маменьку-с, - кричала она дяде, - смертью уморят-с! А вам, Настасья Евграфовна, не следовало бы ссорить маменьку-с с ихним сыном-с; это и господь бог запрещает-с... - Анна Ниловна, удержите язык! - вскричал дядя. - Я довольно терпел!.. - Да и я довольно от вас натерпелась-с. Что вы сиротством моим меня попрекаете-с? Долго ли обидеть сироту? Я еще не ваша раба-с! Я сама подполковничья дочь-с! Ноги моей не будет-с в вашем доме, не будет-с... сегодня же-с!.. Но дядя не слушал: он подошел к Настеньке и с благоговением взял ее за руку. - Настасья Евграфовна! вы слышали мое предложение? - проговорил он, смотря на нее с тоскою, почти с отчаянием. - Нет, Егор Ильич, нет! уж оставим лучше, - отвечала Настенька, в свою очередь совершенно упав духом. - Это все пустое, - продолжала она, сжимая его руки и заливаясь слезами. - Это вы после вчерашнего так... но не может этого быть, вы сами видите. Мы ошиблись, Егор Ильич... А я о вас всегда буду помнить, как о моем благодетеле и... и вечно, вечно буду молиться за вас! Тут слезы прервали ее голос. Бедный дядя, очевидно, предчувствовал этот ответ; он даже и не думал возражать, настаивать... Он слушал, наклонясь к ней, все еще держа ее за руку, безмолвный и убитый. Слезы показались в глазах его. - Я еще вчера сказала вам, - продолжала Настя, - что не могу быть вашей женою. Вы видите: меня не хотят у вас... а я все это давно, уж заранее предчувствовала; маменька ваша не даст нам благословения... другие тоже. Вы сами, хоть и не раскаетесь потом, потому что вы великодушнейший человек, но все-таки будете несчастны из-за меня... с вашим добрым характером... - Именно с добрым характером-с! именно добренькие-с! так, Настенька, так! - поддакнул старик отец, стоявший по другую сторону кресла, - именно, вот это-то вот словечко и надо было упомянуть-с. - Я не хочу через себя раздор поселять в вашем доме, - продолжала Настенька. - А обо мне не беспокойтесь, Егор Ильич: меня никто не тронет, никто не обидит... я пойду к папеньке... сегодня же... Лучше уж простимся, Егор Ильич... И бедная Настенька опять залилась слезами. - Настасья Евграфовна! неужели это последнее ваше слово? - проговорил дядя, смотря на нее с невыразимым отчаянием. - Скажите одно только слово - и я жертвую вам всем!.. - Последнее, последнее, Егор Ильич-с, - подхватил опять Ежевикин, - и она вам так хорошо это все объяснила, что я даже, признаться, и не ожидал-с. Наидобрейший вы человек, Егор Ильич, именно наидобрейший-с, и чести нам много изволили оказать-с! много чести, много чести-с!.. А все-таки мы вам не пара, Егор Ильич. Вам нужно такую невесту, Егор Ильич, чтоб была и богатая, и знатная-с, и раскрасавица-с, и с голосом тоже была бы-с, и чтоб вся в бриллиантах да в страусовых перьях по комнатам вашим ходила-с... Тогда и Фома Фомич, может, уступочку сделают-с... и благословят-с! А Фому-то Фомича вы воротите-с. Напрасно, напрасно изволили его так изобидеть-с! он ведь из добродетели, от излишнего жару-с так наговорил-с... Сами будете потом говорить-с, что из добродетели, - увидите-с! Наидостойнейший человек-с. А вот теперь перемокнет-с... Уж лучше бы теперь воротить-с... потому что ведь придется же воротить-с... - Вороти! вороти его! - закричала генеральша, - он, голубчик мой, правду тебе говорит!.. - Да-с, - продолжал Ежевикин, - вот и родительница ваша убиваться изволят - понапрасну-с... Воротите-ка-с! А мы уж с Настей тем временем и в поход-с... - Подожди, Евграф Ларионыч! - вскричал дядя, - умоляю! Еще одно слово будет, Евграф, одно только слово... Сказав это, он отошел, сел в углу, в кресло, склонил голову и закрыл руками глаза, как будто что-то обдумывая. В эту минуту страшный удар грома разразился чуть не над самым домом. Все здание потряслось. Генеральша закричала, Перепелицына тоже, приживалки крестились, оглупев от страха, а вместе с ними и господин Бахчеев. - Батюшка, Илья-пророк! - прошептали пять или шесть голосов, все вместе, разом. Вслед за громом полился такой страшный ливень, что, казалось, целое озеро опрокинулось вдруг над Степанчиковым. - А Фома-то Фомич, что с ним теперь в поле-то будет-с? - пропищала девица Перепелицына. - Егорушка, вороти его! - вскричала отчаянным голосом генеральша и, как безумная, бросилась к дверям. Ее удержали приживалки; они окружили ее, утешали, хныкали, визжали. Содом был ужаснейший! - В одном сюртуке пошли-с: хоть бы шинельку-то взяли с собой-с! - продолжала Перепелицына. - Зонтика тоже не взяли-с. Убьет их теперь молоньей-то-с!.. - Непременно убьет! - подхватил Бахчеев, - да еще и дождиком потом смочит. - Хоть бы вы-то молчали! - прошептал я ему. - Да ведь он человек али нет? - гневно отвечал мне Бахчеев. - Ведь не собака. Небось сам-то не выйдешь на улицу. Ну-тка, поди, покупайся, для плезиру. Предчувствуя развязку и опасаясь за нее, я подошел к дяде, который как будто оцепенел в своем кресле. - Дядюшка, - сказал я, наклоняясь к его уху, - неужели вы согласитесь воротить Фому Фомича? Поймите, что это будет верх неприличия, по крайней мере покамест здесь Настасья Евграфовна. - Друг мой, - отвечал дядя, подняв голову и с решительным видом смотря мне в глаза, - я судил себя в эту минуту и теперь знаю, что должен делать! Не беспокойся, обиды Насте не будет - я так устрою... Он встал со стула и подошел к матери. - Маменька! - сказал он, - успокойтесь: я ворочу Фому Фомича, я догоню его: он не мог еще далеко отъехать. Но клянусь, он воротится только на единственном условии: здесь, публично, в кругу всех свидетелей оскорбления, он должен будет сознаться в вине своей и торжественно просить прощения у этой благороднейшей девицы. Я достигну этого! Я его заставлю!.. Иначе он не перейдет через порог этого дома! Клянусь вам тоже, маменька, торжественно: если он согласится на это сам, добровольно, то я готов буду броситься к ногам его и отдам ему все, все, что могу отдать, не обижая детей моих! Сам же я, с сего же дня, от всего отстраняюсь. Закатилась звезда моего счастья! Я оставляю Степанчиково. Живите здесь все покойно и счастливо. Я же еду в полк - и в бурях брани, на поле битвы, проведу отчаянную судьбу мою... Довольно! еду! В эту минуту отворилась дверь, и Гаврила, весь измокший, весь в грязи, до невозможности, предстал перед смятенною публикой. - Что с тобой? откуда? Где Фома? - вскричал дядя, бросаясь к Гавриле. За ним бросились все и с жадным любопытством окружили старика, с которого грязная вода буквально стекала ручьями. Визги, ахи, крики сопровождали каждое слово Гаврилы. - У березняка оставил, версты полторы отсюдова, - начал он плачевным голосом. - Лошадь молоньи испужалась и в канаву бросилась. - Ну... - вскричал дядя. - Телега перевалилась... - Ну... а Фома? - В канаву упали-с. - Да ну же, досказывай, истязатель! - Бок отшибли-с и заплакали-с. Я лошадь выпряг, да верхом и прибыл сюда доложить-с. - А Фома там остался? - Встал и пошел себе дальше с палочкой, - заключил Гаврила, потом вздохнул и понурил голову. Слезы и рыдания дамского пола были неизобразимы. - Полкана! - закричал дядя и бросился вон из комнаты. Полкана подали; дядя вскочил на него, неоседланного, и чрез минуту топот лошадиных копыт возвестил нам о начавшейся погоне за Фомой Фомичем. Дядя ускакал даже без фуражки. Дамы побросались к окнам. Среди ахов и стонов слышались и советы. Толковали о немедленной теплой ванне, об растирании Фомы Фомича спиртом, о грудном чае, о том, что Фома Фомич крошечки хлебца-с " с утра в рот не брали-с и что они теперь натощак-с" Девица Перепелицына нашла забытые очки, в футляре, и находка произвела необыкновенный эффект: генеральша бросилась на них с воплями и слезами и, не выпуская их из рук, снова припала к окну смотреть на дорогу. Ожидание дошло наконец до самой последней степени напряжения... В другом углу Сашенька утешала Настю: они обнялись и плакали. Настенька держала за руку Илюшу и поминутно целовала его, прощаясь с своим учеником. Илюша плакал навзрыд, еще сам не зная чему. Ежевикин и Мизинчиков толковали о чем-то в стороне. Мне показалось, что Бахчеев, смотря на девиц, как будто тоже приготовлялся захныкать. Я подошел к нему. - Нет, батюшка, - сказал он мне, - Фома-то Фомич, пожалуй бы, и удалился отсюда, да время еще тому не пришло: золоторогих быков еще под экипаж ему не достали! Не беспокойтесь, батюшка, хозяев из дому выживет и сам останется! Гроза прошла, и господин Бахчеев, видимо, изменил свои убеждения. Вдруг раздалось: "Ведут! ведут!" - и дамы с визгом побросались к дверям. Не прошло еще десяти минут после отъезда дяди: казалось, невозможно бы так скоро привести Фому Фомича; но загадка объяснилась потом очень просто: Фома Фомич, отпустив Гаврилу, действительно " пошел себе с палочкой"; но, почувствовав себя в совершенном уединении, среди бури, грома и ливня, препостыдно струсил, поворотил в Степанчиково и побежал вслед за Гаврилой. Дядя захватил его уже на селе. Тотчас же остановили одну проезжавшую мимо телегу; сбежались мужики и посадили в нее присмиревшего Фому Фомича. Так и доставили его прямо в отверстые объятия генеральши, которая чуть не обезумела от ужаса, увидя, в каком он положении. Он был еще грязнее и мокрее Гаврилы. Суета поднялась ужаснейшая: хотели тотчас же тащить его наверх, чтоб переменить белье; кричали о бузине и о других крепительных средствах, метались во все стороны без всякого толку; говорили все зараз... Но Фома как будто не замечал никого и ничего. Его ввели под руки. Добравшись до своего кресла, он тяжело опустился в него и закрыл глаза. Кто-то закричал, что он умирает: поднялся ужаснейший вой; но более всех ревел Фалалей, стараясь пробиться сквозь толпу барынь к Фоме Фомичу, чтобы немедленно поцеловать у него ручку... V ФОМА ФОМИЧ СОЗИДАЕТ ВСЕОБЩЕЕ СЧАСТЬЕ - Куда это меня привели? - проговорил наконец Фома голосом умирающего за правду человека. - Проклятая размазня! - прошептал подле меня Мизинчиков, - точно не видит, - куда его привели. Вот ломаться-то теперь будет! - Ты у нас, Фома, ты в кругу своих! - вскричал дядя. - Ободрись, успокойся! И, право, переменил бы ты теперь костюм, - Фома, а то заболеешь... Да не хочешь ли подкрепиться - а? так, эдак... рюмочку маленькую чего-нибудь, чтоб согреться... - Малаги бы я выпил теперь, - простонал Фома, снова закрывая глаза. - Малаги? навряд ли у нас и есть! - сказал дядя, с беспокойством смотря на Прасковью Ильиничну. - Как не быть! - подхватила Прасковья Ильинична, - целые четыре бутылки остались, - и тотчас же, гремя ключами, побежала за малагой, напутствуемая криками всех дам, облепивших Фому, как мухи варенье. Зато господин Бахчеев был в самой последней степени негодования. - Малаги захотел! - проворчал он чуть не вслух. - И вина-то такого спросил, что никто не пьет! Ну, кто теперь пьет малагу, кроме такого же, как он, подлеца? Тьфу, вы, проклятые! Ну, я-то чего тут стою? чего я-то тут жду? - Фома! - начал дядя, сбиваясь на каждом слове, - вот теперь... когда ты отдохнул и опять вместе с нами... то есть, я хотел сказать, Фома, что понимаю, как давеча, обвинив, так сказать, невиннейшее создание... - Где, где она, моя невинность? - подхватил Фома, как будто был в жару и в бреду, - где золотые дни мои? где ты, мое золотое детство, когда я, невинный и прекрасный, бегал по полям за весенней бабочкой? где, где это время? Воротите мне мою невинность, воротите ее!.. И Фома, растопырив руки, обращался ко всем поочередно, как будто невинность его была у кого-нибудь из нас в кармане. Бахчеев готов был лопнуть от гнева. - Эк чего захотел! - проворчал он с яростью. - Подайте ему его невинность! Целоваться, что ли, он с ней хочет? Может, и мальчишкой-то был уж таким же разбойником, как и теперь! присягну, что был. - Фома!.. - начал было опять дядя. - Где, где они, те дни, когда я еще веровал в любовь и любил человека? - кричал Фома, - когда я обнимался с человеком и плакал на груди его? а теперь - где я? где я? - Ты у нас, Фома, успокойся! - крикнул дядя, - а я вот что хотел тебе сказать, Фома... - Хоть бы вы-то уж теперь помолчали-с, - прошипела Перепелицына, злобно сверкнув своими змеиными глазками. - Где я? - продолжал Фома, - кто кругом меня? Это буйволы и быки, устремившие на меня рога свои. Жизнь, что же ты такое? Живи, живи, будь обесчещен, опозорен, умален, избит, и когда засыплют песком твою могилу, тогда только опомнятся люди, и бедные кости твои раздавят монументом! - Батюшки, о монументах заговорил! - прошептал Ежевикин, сплеснув руками. - О, не ставьте мне монумента! - кричал Фома, - не ставьте мне его! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигните мне монумент, а более ничего не надо, не надо, не надо! - Фома! - прервал дядя, - полно! успокойся! нечего говорить о монументах. Ты только выслушай... Видишь, Фома, я понимаю, что ты, может быть, так сказать, горел благородным огнем, упрекая меня давеча; но ты увлекся, Фома, за черту добродетели - уверяю тебя, ты ошибся, Фома... - Да перестанете ли вы-с? - запищала опять Перепелицына, - убить, что ли, вы несчастного человека хотите-с, потому что они в ваших руках-с?.. Вслед за Перепелицыной встрепенулась и генеральша, а за ней и вся ее свита; все замахали на дядю руками, чтоб он остановился. - Анна Ниловна, молчите вы сами, а я знаю, что говорю! - с твердостью отвечал дядя. - Это дело святое! дело чести и справедливости. Фома! ты рассудителен, ты должен сей же час испросить прощение у благороднейшей девицы, которую ты оскорбил. - У какой девицы? какую девицу я оскорбил? - проговорил Фома, в недоумении обводя всех глазами, как будто совершенно забыв все происшедшее и не понимая, о чем идет дело. - Да, Фома, и если ты теперь сам, своей волей, благородно сознаешься в вине своей, то, клянусь тебе, Фома, я паду к ногам твоим, и тогда... - Кого же я оскорбил? - вопил Фома, - какую девицу? Где она? где эта девица? Напомните мне хоть что-нибудь об этой девице!.. В эту минуту Настенька, смущенная и испуганная, подошла к Егору Ильичу и дернула его за рукав. - Нет, Егор Ильич, оставьте его, не надо извинений! к чему это все? - говорила она умоляющим голосом. - Бросьте это!.. - А! Теперь я припоминаю! - вскричал Фома. - Боже! я припоминаю! О, помогите, помогите мне припоминать! - просил он, по-видимому, в ужасном волнении. - Скажите: правда ли, что меня изгнали отсюда, как шелудивейшую из собак? Правда ли, что молния поразила меня? Правда ли, что меня вышвырнули отсюда с крыльца? Правда ли, правда ли это? Плач и вопли дамского пола были красноречивейшим ответом Фоме Фомичу. - Так, так! - твердил он, - я припоминаю... я припоминаю теперь, что после молнии и падения моего я бежал сюда, преследуемый громом, чтоб исполнить свой долг и исчезнуть навеки! Приподымите меня! Как ни слаб я теперь, но должен исполнить свою обязанность. Его тотчас приподняли с кресла. Фома стал в положение оратора и протянул свою руку. - Полковник! - вскричал он, - теперь я очнулся совсем; гром еще не убил во мне умственных способностей; осталась, правда, глухота в правом ухе, происшедшая, может быть, не столько от грома, сколько от падения с крыльца... Но что до этого! И какое кому дело до правого уха Фомы! Последним словам своим Фома придал столько печальной иронии и сопровождал их такою жалобною улыбкою, что стоны тронутых дам раздались снова. Все они с укором, а иные с яростью смотрели на дядю, уже начинавшего понемногу уничтожаться перед таким согласным выражением всеобщего мнения. Мизинчиков плюнул и отошел к окну. Бахчеев все сильнее и сильнее подталкивал меня локтем; он едва стоял на месте. - Теперь слушайте же все мою исповедь! - возопил Фома, обводя всех гордым и решительным взглядом, - а вместе с тем и решите судьбу несчастного Опискина. Егор Ильич! давно уже я наблюдал за вами, наблюдал с замиранием моего сердца и видел все, все, тогда как вы еще и не подозревали, что я наблюдаю за вами. Полковник! я, может быть, ошибался, но я знал ваш эгоизм, ваше неограниченное самолюбие, ваше феноменальное сластолюбие, и кто обвинит меня, что я поневоле затрепетал о чести наиневиннейшей из особ? - Фома, Фома!.. ты, впрочем, не очень распространяйся, Фома! - вскричал дядя, с беспокойством смотря на страдальческое выражение в лице Настеньки. - Не столько невинность и доверчивость этой особы, сколько ее неопытность смущала меня, - продолжал Фома, как будто и не слыхав предостережения дяди. - Я видел, что нежное чувство расцветает в ее сердце, как вешняя роза, и невольно припоминал Петрарку, сказавшего, что "невинность так часто бывает на волосок от погибели". Я вздыхал, стонал, и хотя за эту девицу, чистую, как жемчужина, я готов был отдать всю кровь мою на поруки, но кто мог мне поручиться за вас, Егор Ильич? Зная необузданное стремление страстей ваших, зная, что вы всем готовы пожертвовать для минутного их удовлетворения, я вдруг погрузился в бездну ужаса и опасений насчет судьбы наиблагороднейшей из девиц... - Фома! неужели ты мог это подумать? - вскричал дядя. - С замиранием моего сердца я следил за вами. Если хотите узнать о том, как я страдал, спросите у Шекспира: он расскажет вам в своем "Гамлете" о состоянии души моей. Я сделался мнителен и ужасен. В беспокойстве моем, в негодовании моем я видел все в черном цвете, и это был не тот "черный цвет", о котором поется в известном романсе, - будьте уверены! Оттого-то и видели вы мое тогдашнее желание удалить ее из этого дома: я хотел спасти ее; оттого-то и видели вы меня во все последнее время раздражительным и злобствующим на весь род человеческий, О! кто примирит меня теперь с человечеством? Чувствую, что я, может быть, был взыскателен и несправедлив к гостям вашим, к племяннику вашему, к господину Бахчееву, требуя от него астрономии; но кто обвинит меня за тогдашнее состояние души моей? Ссылаясь опять на Шекспира, скажу, что будущность представлялась мне как мрачный омут неведомой глубины, на дне которого лежал крокодил. Я чувствовал, что моя обязанность предупредить несчастие, что я поставлен, что я произведен для этого, - и что же? вы не поняли наиблагороднейших побуждений души моей и платили мне во все это время злобой, неблагодарностью, насмешками, унижениями... - Фома! если так... конечно, я чувствую... - вскричал дядя в чрезвычайном волнении. - Если вы действительно чувствуете, полковник, то благоволите дослушать, а не прерывать меня. Продолжаю: вся вина моя, следственно, состояла в том, что я слишком убивался о судьбе и счастье этого дитяти; ибо она еще дитя перед вами. Высочайшая любовь к человечеству сделала меня в это время каким-то бесом гнева и мнительности. Я готов был кидаться на людей и терзать их. И знаете ли, Егор Ильич, что все поступки ваши, как нарочно, поминутно подтверждали мою мнительность и удостоверяли меня во всех подозрениях моих? Знаете ли, что вчера, когда вы осыпали меня своим золотом, чтоб удалить меня от себя, я подумал: "Он удаляет от себя в лице моем свою совесть, чтоб удобнее совершить преступление..." - Фома, Фома! неужели ты это думал вчера? - с ужасом вскричал дядя. - Господи боже, а я-то ничего и не подозревал! - Само небо внушило мне эти подозрения, - продолжал Фома. - И решите сами, что мог я подумать, когда слепой случай привел меня в тот же вечер к той роковой скамейке в саду? Что почувствовал я в эту минуту - о боже! - увидев наконец собственными своими глазами, что все подозрения мои оправдались вдруг самым блистательным образом? Но мне еще оставалась одна надежда, слабая, конечно, но все же надежда - и что же? Сегодня утром вы разрушаете ее сами в прах и в обломки! Вы присылаете мне письмо ваше; вы выставляете намерение жениться; умоляете не разглашать... " Но почему же, - подумал я, - почему же он написал именно теперь, когда уже я застал его, а не прежде? Почему же прежде он не прибежал ко мне, счастливый и прекрасный - ибо любовь украшает лицо, - почему не бросился он тогда в мои объятия, не заплакал на груди моей слезами беспредельного счастья и не поведал мне всего, всего?" Или я крокодил, который бы только сожрал вас, а не дал бы вам полезного совета? Или я какой-нибудь отвратительный жук, который бы только укусил вас, а не способствовал вашему счастью? "Друг ли я его или самое гнуснейшее из насекомых?" - вот вопрос, который я задал себе нынче утром! "Для чего, наконец, - думал я, - для чего же выписывал он из столицы своего племянника и сватал его к этой девице, как не для того, чтоб обмануть и нас, и легкомысленного племянника, а между тем втайне продолжать преступнейшее из намерений?" Нет, полковник, если кто утвердил во мне мысль, что взаимная любовь ваша преступна, то это вы сами, и одни только вы! Мало того, вы преступник и перед этой девицей, ибо ее, чистую и благонравную, через вашу же неловкость и эгоистическую недоверчивость вы подвергли клевете и тяжким подозрениям! Дядя молчал, склонив голову: красноречие Фомы, видимо, одержало верх над всеми его возражениями, и он уже сознавал себя полным преступником. Генеральша и ее общество молча и с благоговением слушали Фому, а Перепелицына с злобным торжеством смотрела на бедную Настеньку. - Пораженный, раздраженный, убитый, - продолжал Фома, - я заперся сегодня на ключ и молился, да внушит мне бог правые мысли! Наконец положил я: в последний раз и публично испытать вас. Я, может быть, слишком горячо принялся, может быть, слишком предался моему негодованию; но за благороднейшие побуждения мои вы вышвырнули меня из окошка! Падая из окошка, я думал про себя: "Вот так-то всегда на свете вознаграждается добродетель!" Тут я ударился оземь и затем едва помню, что со мною дальше случилось! Визги и стоны прервали Фому Фомича при этом трагическом воспоминании. Генеральша бросилась было к нему с бутылкой малаги в руках, которую она только что перед этим вырвала из рук воротившейся Прасковьи Ильиничны, но Фома величественно отвел рукой и малагу и генеральшу. - Остановитесь! - вскричал он, - мне надо кончить. Что случилось после моего падения - не знаю. Знаю только одно, что теперь, мокрый и готовый схватить лихорадку, я стою здесь, чтоб составить ваше обоюдное счастье. Полковник! по многим признакам, которых я не хочу теперь объяснять, я уверился наконец, что любовь ваша была чиста и даже возвышенна, хотя вместе с тем и преступно недоверчива. Избитый, униженный, подозреваемый в оскорблении девицы, за честь которой я, как рыцарь средних веков, готов пролить до капли всю кровь мою, - я решаюсь теперь показать вам, как мстит за свои обиды Фома Опискин. Протяните мне вашу руку, полковник! - С удовольствием, Фома! - вскричал дядя, - и так как ты вполне объяснился теперь о чести благороднейшей особы, то... разумеется... вот тебе рука моя, Фома, вместе с моим раскаянием... И дядя с жаром подал ему руку, не подозревая еще, что из этого выйдет. - Дайте и вы вашу руку, - продолжал Фома слабым голосом, раздвигая дамскую сбившуюся около него толпу и обращаясь к Настеньке. Настенька смутилась, смешалась и робко смотрела на Фому. - Подойдите, подойдите, милое мое дитя! Это необходимо для вашего счастья, - ласково прибавил Фома, все еще продолжая держать руку дяди в своих руках. - Что это он затевает? - проговорил Мизинчиков. Настя, испуганная и дрожащая, медленно подошла к Фоме и робко протянула ему свою ручку. Фома взял эту ручку и положил ее в руку дядя. - Соединяю и благословляю вас, - произнес он самым торжественным голосом, - и если благословение убитого горем страдальца может послужить вам в пользу, то будьте счастливы. Вот как мстит Фома Опискин! Урра! Всеобщее изумление было беспредельно. Развязка была так неожиданна, что на всех нашел какой-то столбняк. Генеральша как была, так и осталась с разинутым ртом и с бутылкой малаги в руках. Перепелицына побледнела и затряслась от ярости. Приживалки всплеснули руками и окаменели на своих местах. Дядя задрожал и хотел что-то проговорить, но не мог. Настя побледнела, как мертвая, и робко проговорила, что "это нельзя"... - но уже было поздно. Бахчеев первый - надо отдать ему справедливость - подхватил ура Фомы Фомича, за ним я, за мною, во весь свой звонкий голосок, Сашенька, тут же бросившаяся обнимать отца; потом Илюша, потом Ежевикин; после всех уж Мизинчиков. - Ура! - крикнул другой раз Фома, - урра! И на колени, дети моего сердца, на колени перед нежнейшею из матерей! Просите ее благословения, и, если надо, я сам преклоню перед нею колени, вместе с вами... Дядя и Настя, еще не взглянув друг на друга, испуганные и, кажется, не понимавшие, что с ними делается, упали на колени перед генеральшей; все столпились около них; но старуха стояла как будто ошеломленная, совершенно не понимая, как ей поступить. Фома помог и этому обстоятельству: он сам повергся перед своей покровительницей. Это разом уничтожило все ее недоумения. Заливаясь слезами, она проговорила наконец, что согласна. Дядя вскочил и стиснул Фому в объятиях. - Фома, Фома!.. - проговорил он, но голос его осекся, и он не мог продолжать. - Шампанского! - заревел Степан Алексеевич. - Урра! - Нет-с, не шампанского-с, - подхватила Перепелицына, которая уже успела опомниться и сообразить все обстоятельства, а вместе с тем и последствия, - а свечку богу зажечь-с, образу помолиться, да образом и благословить-с, как всеми набожными людьми исполняется-с... Тотчас же все бросились исполнять благоразумный совет; поднялась ужасная суетня. Надо было засветить свечу. Степан Алексеевич подставил стул и полез приставлять свечу к образу, но тотчас же подломил стул и тяжело соскочил на пол, удержавшись, впрочем, на ногах. Нисколько не рассердившись, он тут же с почтением уступил место Перепелицыной. Тоненькая Перепелицына мигом обделала дело: свеча зажглась. Монашенка и приживалки начали креститься и класть земные поклоны. Сняли образ Спасителя и поднесли генеральше. Дядя и Настя снова стали на колени, и церемония совершилась при набожных наставлениях Перепелицыной, поминутно приговаривавшей: "В ножки-то поклонитесь, к образу-то приложитесь, ручку-то у мамаши поцелуйте-с!" После жениха и невесты к образу почел себя обязанным приложиться и господин Бахчеев, причем тоже поцеловал у матушки-генеральши ручку. Он был в восторге неописанном. - Урра! - закричал он снова. - Вот теперь так уж выпьем шампанского! Впрочем, и все были в восторге. Генеральша плакала, но теперь уж слезами радости: союз, благословленный Фомою, тотчас же сделался в глазах ее и приличным и священным, - а главное, она чувствовала, что Фома Фомич отличился и что теперь уж останется с нею на веки веков. Все приживалки, по крайней мере с виду, разделяли всеобщий восторг. Дядя то становился перед матерью на колени и целовал ее руки, то бросался обнимать меня, Бахчеева, Мизинчикова и Ежевикина. Илюшу он чуть было не задушил в своих объятиях. Саша бросилась обнимать и целовать Настеньку, Прасковья Ильинична обливалась слезами. Господин Бахчеев, заметив это, подошел к ней - к ручке. Старикашка Ежевикин расчувствовался и плакал в углу, обтирая глаза своим клетчатым, вчерашним платком. В другом углу хныкал Гаврила и с благоговением смотрел на Фому Фомича, а Фалалей рыдал во весь голос, подходил ко всем и тоже целовал у всех руки. Все были подавлены чувством. Никто еще не начинал говорить, никто не объяснялся; казалось, все уже было сказано; раздавались только радостные восклицания. Никто не понимал еще, как это все вдруг так скоро и просто устроилось. Знали только одно, что все это сделал Фома Фомич и что это факт насущный и непреложный. Но еще и пяти минут не прошло после всеобщего счастья, как вдруг между нами явилась Татьяна Ивановна. Каким образом, каким чутьем могла она так скоро, сидя у себя наверху, узнать про любовь и про свадьбу? Она впорхнула с сияющим лицом, со слезами радости на глазах, в обольстительно изящном туалете (наверху она-таки успела переодеться) и прямо, с громкими криками, бросилась обнимать Настеньку. - Настенька, Настенька! ты любила его, а я и не знала, - вскричала она. - Боже! они любили друг друга, они страдали в тишине, втайне! их преследовали! Какой роман! Настя, голубчик мой, скажи мне всю правду: неужели ты в самом деле любишь этого безумца? Вместо ответа Настя обняла ее и поцеловала. - Боже, какой очаровательный роман! - и Татьяна Ивановна захлопала от восторга в ладоши. - Слушай, Настя, слушай, ангел мой: все эти мужчины, все до единого - неблагодарные, изверги и не стоят нашей любви. Но, может быть, он лучший из них. Подойди ко мне, безумец! - вскричала она, обращаясь к дяде и хватая его за руку, - неужели ты влюблен? неужели ты способен любить? Смотри на меня: я хочу посмотреть тебе в глаза; я хочу видеть, лгут ли эти глаза или нет? Нет, нет, они не лгут: в них сияет любовь. О, как я счастлива! Настенька, друг мой, послушай, ты не богата: я подарю тебе тридцать тысяч. Возьми, ради бога! Мне не надо, не надо; мне еще много останется. Нет, нет, нет, нет! - закричала она и замахала руками, увидя, что Настя хочет отказаться. - Молчите и вы, Егор Ильич, это не ваше дело. Нет, Настя, я уж так положила - тебе подарить; я давно хотела тебе подарить и только дожидалась первой любви твоей... Я буду смотреть на ваше счастье. Ты обидишь меня, если не возьмешь; я буду плакать, Настя... Нет, нет, нет, и нет! Татьяна Ивановна была в таком восторге, что в эту минуту, по крайней мере, невозможно, даже жаль было ей возражать. На это и не решились, а отложили до другого времени. Она бросилась целовать генеральшу, Перепелицыну - всех нас. Бахчеев почтительнейшим образом протеснился к ней и попросил и у ней ручку. - Матушка ты моя! голубушка ты моя! прости ты меня, дурака, за давешнее: не знал я твоего золотого сердечка! - Безумец! я давно тебя знаю, - с восторженною игривостью пролепетала Татьяна Ивановна, ударила Степана Алексеевича по носу перчаткой и порхнула от него, как зефир, задев его своим пышным платьем. Толстяк почтительно посторонился. - Достойнейшая девица! - проговорил он с умилением. - А нос-то немцу ведь подклеили! - шепнул он мне конфиденциально, радостно смотря мне в глаза. - Какой нос? какому немцу? - спросил я в удивлении. - А вот выписному-то, что ручку-то у своей немки целует, а та слезу платком вытирает. Евдоким у меня починил вчера еще; а давеча, как воротились с погони, я и послал верхового... Скоро привезут. Превосходная вещь! - Фома! - вскричал дядя, в исступленном восторге, - ты виновник нашего счастья! Чем могу я воздать тебе? - Ничем, полковник, - отвечал Фома с постной миной. - Продолжайте не обращать на меня внимания и будьте счастливы без Фомы. Он был, очевидно, пикирован: среди всеобщих излияний о нем как будто и забыли. - Это все от восторга, Фома! - вскричал дядя. - Я, брат, уж и не помню, где и стою. Слушай, Фома: я обидел тебя. Всей жизни моей, всей крови моей недостанет, чтоб удовлетворить твою обиду, и потому я молчу, даже не извиняюсь. Но если когда-нибудь тебе понадобится моя голова, моя жизнь, если надо будет броситься за тебя в разверстую бездну, то повелевай и увидишь... Я больше ничего не скажу, Фома. И дядя махнул рукой, вполне сознавая невозможность прибавить что-нибудь еще, что б сильнее могло выразить его мысль. Он только глядел на Фому благодарными, полными слез глазами. - Вот они какие ангелы-с! - пропищала, в свою очередь, в похвалу Фоме девица Перепелицына. - Да, да! - подхватила Сашенька, - я и не знала, что вы такой хороший человек, Фома Фомич, и была к вам непочтительна. А вы простите меня, Фома Фомич, и уж будьте уверены, что я буду вас всем сердцем любить. Если б вы знали, как я теперь вас почитаю! - Да, Фома! - подхватил Бахчеев, - прости и ты меня, дурака! не знал я тебя, не знал! Ты, Фома Фомич, не только ученый, но и - просто герой! Весь дом мой к твоим услугам. А лучше всего приезжай-ка, брат, ко мне послезавтра, да уж и с матушкой-генеральшей, да уж и с женихом и невестой, - да чего тут! всем домом ко мне! то есть вот как пообедаем, - заранее не похвалюсь, а одно скажу: только птичьего молока для вас не достану! Великое слово даю! Среди этих излияний подошла к Фоме Фомичу и Настенька и, без дальних слов, крепко обняла его и поцеловала. - Фома Фомич! - сказала она, - вы наш благодетель; вы столько для нас сделали, что я и не знаю, чем вам заплатить за все это, а только знаю, что буду для вас самой нежной, самой почтительной сестрой... Она не могла договорить, слезы заглушили слова ее. Фома поцеловал ее в голову и сам прослезился. - Дети мои, дети моего сердца! - сказал он. - Живите, цветите и в минуты счастья вспоминайте когда-нибудь про бедного изгнанника! Про себя же скажу, что несчастье есть, может быть, мать добродетели. Это сказал, кажется, Гоголь, писатель легкомысленный, но у которого бывают иногда зернистые мысли. Изгнание есть несчастье! Скитальцем пойду я теперь по земле с моим посохом, и кто знает? может быть, через несчастья мои я стану еще добродетельнее! Эта мысль - единственное оставшееся мне утешение! - Но... куда же ты уйдешь, Фома? - в испуге вскричал дядя. Все вздрогнули и устремились к Фоме. - Но разве я могу оставаться в вашем доме после давешнего вашего поступка, полковник? - спросил Фома с необыкновенным достоинством. Но ему не дали говорить: общие крики заглушили слова его. Его усадили в кресло; его упрашивали, его оплакивали, и уж не знаю, что еще с ним делали. Конечно, и в мыслях его не было выйти из "этого дома", так же как и давеча не было, как не было и вчера, как не было и тогда, когда он копал в огороде. Он знал, что теперь его набожно остановят, уцепятся за него, особенно когда он всех осчастливил, когда все в него снова уверовали, когда все готовы были носить его на руках и почитать это за честь и за счастье. Но, вероятно, давешнее, малодушное его возвращение, когда он испугался грозы, несколько щекотало его амбицию и подстрекало его еще как- нибудь погеройствовать; а главное - предстоял такой соблазн поломаться; можно было так хорошо поговорить, расписать, размазать, расхвалить самого себя, что не было никакой возможности противиться искушению. Он и не противился; он вырывался от непускавших его; он требовал своего посоха, молил, чтоб отдали ему его свободу, чтоб отпустили его на все четыре стороны; что он в "этом доме" был обесчещен, избит; что он воротился для того, чтоб составить всеобщее счастье; что может ли он, наконец, оставаться в "доме неблагодарности и есть щи, хотя и сытые, но приправленные побоями"? Наконец он перестал вырываться. Его снова усадили в кресло; но красноречие его не прерывалось. - Разве не обижали меня здесь? - кричал он, - разве не дразнили меня здесь языком? разве вы, вы сами, полковник, подобно невежественным детям мещан на городских улицах, не показывали мне ежечасно шиши и кукиши? Да, полковник! я стою за это сравнение, потому что если вы и не показывали мне их физически, то, все равно, это были нравственные кукиши; а нравственные кукиши, в иных случаях, даже обиднее физических. Я уже не говорю о побоях... - Фома, Фома! - вскричал дядя, - не убивай меня этим воспоминанием! Я уж говорил тебе, что всей крови моей недостаточно, чтоб омыть эту обиду. Будь же великодушен! забудь, прости и останься созерцать наше счастье! Твои плоды, Фома!.. - ...Я хочу любить, любить человека, - кричал Фома, - а мне не дают человека, запрещают любить, отнимают у меня человека! Дайте, дайте мне человека, чтоб я мог любить его! Где этот человек? куда спрятался этот человек? Как Диоген с фонарем, ищу я его всю жизнь и не могу найти, и не могу никого любить, доколе не найду этого человека. Горе тому, кто сделал меня человеконенавистником! Я кричу: дайте мне человека, чтоб я мог любить его, а мне суют Фалалея! Фалалея ли я полюблю? Захочу ли я полюбить Фалалея? Могу ли я, наконец, любить Фалалея, если б даже хотел? Нет; почему нет? Потому что он Фалалей. Почему я не люблю человечества? Потому что все, что ни есть на свете, - Фалалей или похоже на Фалалея! Я не хочу Фалалея, я ненавижу Фалалея, я плюю на Фалалея, я раздавлю Фалалея, и, если б надо было выбирать, то я полюблю скорее Асмодея, чем Фалалея! Поди, поди сюда, мой всегдашний истязатель, поди сюда! - закричал он, вдруг обратившись к Фалалею, самым невиннейшим образом выглядывавшему на цыпочках из-за толпы, окружавшей Фому Фомича, - поди сюда! Я докажу вам, полковник, - кричал Фома, притягивая к себе рукой Фалалея, обеспамятевшего от страха, - я докажу вам справедливость слов моих о всегдашних насмешках и кукишах! Скажи, Фалалей, и скажи правду: что видел ты во сне сегодняшнюю ночь? Вот увидите, полковник, увидите ваши плоды! Ну, Фалалей, говори! Бедный мальчик, дрожавший от страха, обводил кругом отчаянный взгляд, ища хоть в ком-нибудь своего спасения; но все только трепетали и с ужасом ждали его ответа. - Ну же, Фалалей, я жду! Вместо ответа Фалалей сморщил лицо, растянул свой рот и заревел, как теленок. - Полковник! видите ли это