деть, любить и нуждаться в любви, даже если у него все еще
парализованы ноги.
Андрей был влюблен в методистку, занимавшуюся с ним лечебной
физкультурой.
Хорошенькая стройная доброжелательная Зоя тратила на Андрея часы в
палате и в своем кабинете. Она родилась быть медичкой. Даже ее забавная речь
с легким польским акцентом успокаивала раненых.
Когда Андрей смотрел на нее, его глаза излучали нежность, которую,
казалось, можно было собрать, подставив ладони. Но, если не считать массажа
и упражнений, Андрей не получал от нее ни на иоту больше, чем остальные
раненые.
Мне тоже хотелось любви. Но мои однокурсницы любили меня, как брата. И
только. А на что еще я мог рассчитывать, прыгая на костылях?
Что же говорить об Андрее, который был почти на девять лет старше меня?
Открытое благородное лицо тридцатилетнего мужчины. Мягкие темнорусые
волосы. Крепкое тело. Но только выше пояса.
Спустя десять лет мы случайно встретились на углу Пушкинской и
Прорезной. Андрей шел, даже не прихрамывая. Женщины оглядывались на высокого
красавца. Могли ли они знать, что его фиксированная стройная осанка -
результат сращения тел пяти позвонков?
Я был рад услышать, что Андрей женат, что у него ребенок, что у него
нет оснований быть недовольным жизнью.
Мы вспомнили госпиталь, раненых, персонал. С теплой иронией Андрей
говорил о своей безнадежной любви. Он даже не отреагировал, когда я сказал,
что его бывшая пассия сейчас работает в нашем отделении. Но это было потом.
А тогда, осенью 1946 года именно от Андрея я впервые услышал о Борисе
Самойловиче Куценок.
Доказывая Саше Радивилову, что евреи все-таки полезный народ, русак
Андрей перечислял известных им отличных врачей-евреев.
Имя Бориса Самойловича вызвало возражение Саши:
- Он не еврей. Где ты видел еврея с фамилией Куценок?
Я лично не мог сказать ничего определенного по этому поводу, так как
еще не видел доцента Куценок, хотя уже слышал, что он лучший в Киеве
специалист по костному туберкулезу.
Что касается фамилии, я не удивился бы, узнав, что у еврея фамилия,
скажем, Куусинен или даже Куцятсен.
Андрей настойчиво уверял своего оппонента в том, что Борис Самойлович -
еврей.
Однажды сквозь распахнутые двери палаты я увидел в коридоре полного
пожилого врача с крупным квадратным лицом, со спокойными мудрыми и грустными
глазами. Он тяжело хромал, и я, еще не умеющий по характеру хромоты ставить
диагноз, в данном случае не ошибся, посчитав, что хромота - результат
полиомиэлита. В шестом классе я был репетитором у мальчика с точно такой
инвалидностью.
- Борис Самойлович!- окликнул его Андрей.
Доктор зашел в палату, поговорил с Булгаковым, затем повернулся ко мне
и голосом, в котором явно были слышны еврейские нотки, сказал:
- Я слышал о вас. Ну что ж, редкий случай, быть вам
ортопедом-травматологом. Возможно, когда-нибудь будем работать вместе.
Борис Самойлович заведовал клиникой в институте туберкулеза. В нашем
госпитале он консультировал раз в неделю. Но за все десять месяцев,
проведенных мною в госпитале я видел его не более пяти-шести раз.
В 1951 году я окончил медицинский институт. О моем поступлении в
клиническую ординатуру рассказывали легенды. Я уже привык к тому, что на
различных конференциях меня рассматривали как диковинку.
На конференции по туберкулезу костей и суставов в институте туберкулеза
в январе 1952 года я увидел Бориса Самойловича.
С верхнего ряда амфитеатра я смотрел на него, сидевшего за столом
президума, сомневаясь, помнит ли он меня.
Но в перерыве Борис Самойлович поднялся ко мне, очень тепло пожал руку,
поздравил с победой (именно так он назвал мое поступление в ординатуру) и
сказал:
- Помните, в госпитале в разговоре с вами я предположил, что, возможно,
мы будем работать вместе? Сейчас вероятность этого увеличилась.
Дважды в месяц мы встречались с доцентом Куценок на заседаниях
ортопедического общества. Я всегда сидел на одном и том же месте в последнем
ряду. Борис Самойлович подходил ко мне перекинуться одной двумя фразами. Мне
было даже неловко, что пожилой человек, - именно так воспринималась мною
разница в двадцать лет,- встает со своего места и подходит ко мне. Первым же
я подойти к нему не смел, ощущая социальную дистанцию между нами. Я стал
поджидать его в коридоре и вместе мы входили в конференцзал.
Борис Самойлович защитил докторскую диссертацию и стал профессором. Я
был рад поздравить его еще до официального поздравления на ортопедическом
обществе.
Летом 1952 года, закончив специализацию в клинике ортопедии и
травматологии для взрослых, я перешел в детскую клинику, которой заведовала
выдающийся ортопед, профессор Анна Ефремовна Фрумина. (С портретом моего
необыкновенного учителя читатель уже знаком). Ее правой рукой была доцент
Анна Яковлевна Равицкая. Именно ей, а не шефу клиники, я сдал первый экзамен
по детской ортопедии - врожденную кривошею.
Уже работая в этой клинике, я узнал, что Анна Яковлевна - жена
профессора Куценок.
Пофессору Фруминой я впервые сдал только третий экзамен - врожденные
вывихи бедра. До этого еще один раз экзаменовала меня Анна Яковлевна.
Хорошие отношения у меня иногда устанавливались с моими будущими
экзаменаторами. Но после экзаменов, за редким исключением, ко мне хорошо
относились все экзаменаторы.
С Анной Яковлевной Равицкой мы стали друзьями. Она рассказывала мне о
своем сыне Якове, студенте-медике. Она делилась со мной своими радостями по
поводу его успехов и огорчениями, увы, неизбежными, когда у родителей и у
детей различные представления о том, какая именно жена принесет сыну
счастье.
С Анной Яковлевной мы чаще всего беседовали на общечеловеческие темы. С
Борисом Самойловичем - о науке, о ее деятелях, об ортопедах.
По-настоящему мы сблизились с профессором Куценок во время совместной
работы в детской костно-туберкулезной больнице. В течение полутора лет я
имел возможность наблюдать за тем, как врачует Борис Самойлович.
Всегда ровный, спокойный, одинаково серьезноразговаривающий со
взрослыми и с детьми, ни единого эмоционального взрыва, даже в случаях,
когда для этого были очень веские причины. Казалось, он вообще лишен эмоций.
Только рассудок. Но даже без излишней внешней доброжелательности он всегда
положительно влиял на своих
пациентов. Борис Самойлович был врачем в лучшем смысле этого слова.
После смерти профессора Фруминой Куценки купили ее квартиру в "доме
врача", в кооперативном доме на Большой Житомирской улице. Каждый раз,
приходя к Куценкам, я чувствовал в этой большой квартире присутствие моего
учителя, покойной Анны Ефремовны.
Врач, пока он работает, никогда не перестаетсовершенствоваться. Он
просто не имеет права остановиться. Врача можно сравнить с фотоном. Его
масса покоя равна нулю.
Центральная республиканская медицинская библиотека была моим родным
домом. Я имел доступ к любой иностранной медицинской литературе.
Высшим форумом ортопедов всего мира являются конгрессы Международного
общества хирургов ортопедов-травматологов (SIKOT), собирающиеся раз в три
года. Содержание докладов на этих конгрессах, проходивших каждый раз в
другой стране, без особых затруднений можно было найти в библиотеке. Но
Девятый конгресс состоялся в Тель-Авиве. Поэтому материалов конгресса в
Республиканской медицинской библиотеке не было. Не было их и в Москве.
Шутка ли, Тель-Авив! Существовало ли место более опасное для Советского
Союза? А мне, не политическому деятелю, а всего лишь врачу, так хотелось
познакомиться с содержанием докладов на Девятом конгрессе, даже если Израиль
для страны победившего социализма страшнее всемирного потопа после
уничтожения земной цивилизации ядерным оружием. Но никуда не денешься.
Материалов Тель-Авивского конгресса в Советском Союзе не было.
Однажды после заседания ортопедического общества мы медленно
прогуливались с Борисом Самойловичем. Тема нашей беседы не исчерпалась,
когда мы подошли к подъезду "дома врачей" на Большой Житомирской.
Борис Самойлович пригласил меня зайти к нему. Мы продолжали беседу в
его комнате. Разговаривая, я машинально скользил взглядом по знакомым
корешкам книг на полках. И вдруг я застыл. Не может быть! Материалы Девятого
конгресса Международной организации хирургов ортопедов-травматологов,
Тель-Авив.
Я вскочил со стула, подошел к полке и достал драгоценную книгу.
- Борис Самойлович, откуда она у вас?
- Э... знаете ли... это... Я... Мне достали...
Я понял, что вопросы следует прекратить. С огромным трудом я убедил
Бориса Самойловича расстаться с этой книгой на два дня.
Спустя много лет в незакрывающуюся дверь нашей квартиры безостановочно
приходили люди проститься с семьей, уезжающей в Израиль. Пришел и Яша
Куценок, сын Бориса Самойловича.
Доктора медицинских наук, ортопеда, сына двух выдающихся ортопедов уже
следовало бы называть не Яшей, а Яковом Борисовичем.
Мы сердечно простились - люди, расстающиеся навечно, остающийся на
несчастной планете и улетающий в счастливую галактику. Впрочем, это была
только моя точка зрения. Яша, повидимому не считал, что он житель несчастной
планеты...
- Ты, конечно, попрощаешься с отцом?- спросил Яша.
- Естественно.- При всей предотъездной занятости я не мог не зайти к
Борису Самойловичу, старому малоподвижному человеку.
Еще одно расставание после тридцати одного года знакомства, общения,
совместной работы, совместной научной публикации, дружбы. Я уже притерпелся
к прощаниям.
Но тут случилось нечто невероятное.
Борис Самойлович вдруг разрыдался. Меня это удивило, тем более, что я
всегда считал его человеком рассудочным, мало эмоциональным.
Стараясь преодолеть смущение и гнетущую обстановку, я нарочито
неделикатно заметил:
- Даже не подозревал, что прощание со мной приведет к такому взрыву
чувств.
- При чем тут прощание с вами? Израиль. Вы уезжаете в Израиль!
- И такого непростительного греха, как сионизм, я никогда не замечал за
вами.
Борис Самойлович сделал нетерпеливое движение рукой.
- После смерти Ани я тут совсем одинок. Что Яша? Оторванный лист. А в
Израиле... Вы помните "Материалы Девятого конгресса"? Они вышли в
издательстве моей сестры. Моей любимой старшей сестры, которая заменила мне
маму. Когда я заболел полиомиэлитом, Браха носила меня на руках. Моя любимая
сестра. Она глава крупнейшего израильского издательства. Запишите ее
телефон. Она может оказаться вам полезной. Боже мой, вы уезжаете в Израиль!
Счастливейший человек. Все мои родные в Израиле.
Я молчал, подавленный. Сколько раз он слышал мои публичные весьма
опасные по форме и по содержанию ответы антисемитам?
Я был уверен в том, что профессор Куценок относился к Израилю, как
некоторые советские евреи, считавшие воссоздание этого государства причиной
всплеска антисемитизма в Советском Союзе. И вдруг... Как надо было опасаться
своей собственной тени, чтобы замкнуться даже предо мной.
Мы жили в центре абсорбции Мавассерет Цион под Иерусалимом. Мы начали
учить иврит. Телефонный аппарат вызывал у меня чувство страха. Это чувство
было настолько сильным, что не оставляло меня даже тогда, когда я знал, что
могу говорить по-русски.
Борис Самойлович рассказал мне, что Браха окончила экономический
факультет Киевского университета, что в Палестину она приехала в 1921 году,
но русский язык остался ее родным языком. И, тем не менее, услышав
непрекращающиеся продолжительные гудки, я с облегчением вешал телефонную
трубку и радовался, когда автомат возвращал мне жетон, стоимость которого,
увы, учитывалась в нашем скудном в ту пору бюджете.
После нескольких безуспешных попыток я потерял надежду связаться с
сестрой Бориса Самойловича.
Прошло шесть лет. Однажды мне позвонил Авраам Коэн.
Я очень богатый человек. Это вовсе не значит, что у меня есть в банке
хотя бы шестизначный счет. Зато у меня есть необыкновенные друзья. Авраам
Коэн - один из них.
Году в 1966, если я не ошибаюсь, в Киеве была международная выставка
птицеводства. В детстве, будучи юным натуралистом, я разводил цесарок. Но на
выставку я пошел не как бывший специалист по птицеводству.
На выставке был павильон Израиля. Для меня было не важно, что в нем
демонстрируют. Главное - был флаг Израиля и люди из страны, о которой можно
было лишь тайно мечтать.
Надо полагать, что у десятков тысяч других посетителей выставки был
такой же интерес к птицеводству, как у меня.
Во всех шикарных павильонах дремали гиды и официальные представители.
Зато в павильоне Израиля не только яблоку - игле негде было упасть.
Плотно спрессованная толпа окружила невысокий помост, на котором стоял
улыбающийся израильтянин с бесовски умными глазами. Первый израильтянин,
которого я увидел.
На вполне приличном русском языке с польско-еврейским акцентом он
отвечал на бесконечные вопросы посетителей. Я не знал, был ли он
специалистом-птицеводом.
Даже не умея отличить петуха-легорна от индейки, вполне можно было
ответить на любой из сотен вопросов об Израиле, которыми обстреливала его
толпа. Но вот ответить так, как он отвечал, мог только очень умный человек,
к тому же с мгновенной реакцией.
Вероятно, толпа состояла не только из таких как я безумно тоскующих по
недосягаемому Израилю. Вероятно, как и в любой советской толпе, здесь было
достаточное количество штатных агентов КГБ и просто стукачей. Но даже они не
могли оставаться равнодушными, слушая искрометные и, вместе с тем, такие
выдержанные, с точки зрения советской цензуры, ответы этого блестящего
представителя Израиля.
Время от времени он раздавал очередную порцию значков - семисвечник с
головой петуха.
Боже, как мне хотелось получить такой значок! Но ведь к помосту не
пробьешься.
Не знаю, как это произошло. Мы встретились взглядами. Его хитрые рыжие
глаза безошибочно прочли всю гамму моих чувств. Я тут же получил информацию
об этом по каналу обратной связи. Над головами людей мы вытянули руки на
встречу друг другу, дотянулись как-то, и он вручил мне значок. Но более
того, я прикоснулся к израильтянину!
В конце ноября 1977 года по пути в Израиль мы приехали в Вену. Среди
чиновников закрытого комплекса, в который нас привезли с вокзала, я увидел
израильтянина с удивительно знакомым лицом. Я сказал ему об этом. Он
улыбнулся и ответил:
- Конечно, мое лицо вам знакомо. Мы встречались с вами в Киеве на
птичьей выставке.
Так началась наша дружба.
И вот сейчас Авраам Коэн позвонил мне, что само по себе было делом
обычным. Необычным было то, что он не начал разговор с "ма нишма" и "ма
шломха" {"что слышно" и "как поживаешь" (иврит)}, а сходу спросил:
- Тебе знакома фамилия Куценок?
- То есть, как знакома? Борис Самойлович Куценок был моим другом.
Пофессор Куценок был моим соавтором.
- Я так и подумал, когда Браха сказала мне, что у нее был брат ортопед
в Киеве.
-Был?
- Он умер в 1979 году. Я сейчас сижу в кабинете его сестры, Брахи Пэли.
Тебе что-нибудь говорит это имя?
- Я разыскивал сестру Бориса Самойловича. Я не знал, что ее фамилия
Пэли.
- Я сижу в ее кабинете. Выгляни в окно и ты увидишь ее издательство
"Масада". Это самое знаменитое и самое престижное издательство в Израиле.
Браха очень хочет встретиться с тобой.
Мы встретились в ее кабинете, в двухстах метрах от дома, в котором я
жил уже несколько лет.
При расставании плачущий Борис Самойлович очень скупо рассказал мне о
своей сестре. Он только сказал, что она владеет издательством. Возможно, он
и сам не представлял себе, что такое Браха Пэли.
Вряд ли есть в мире еще одна страна, в которой концентрация легендарных
личностей была бы так велика, как в Израиле. Браха Пэли одна из них.
В 1921 году, приехав в нищую Палестину, она открыла русскую библиотеку
в одной комнате небольшого здания вблизи гимназии "Герцлия" в Тель-Авиве.
Библиотека постепенно увеличивалась. Она уже не была одноязычной. Браха
осторожно начала издавать ивритских поэтов и писателей. Бялик, Черняховский,
Альтерман и другие представители интеллектуальной элиты стали ее друзьями.
Издательство разрасталось. Сейчас она владела издательством большим не
только по израильским масштабам. Она издала "Еврейскую энциклопедию". Когда
я познакомился с Брахой, она издавала на иврите и на английском многотомный
Талмуд с прекрасными многоцветными иллюстрациями, репродукциями шедевров
иудаики.
Впервые увидев ее в просторном кабинете за большим пустым столом, я
сразу понял, что она совершенно слепа. Она пригласила меня сесть, с трудом
подавляя нахлынувшие на нее чувства. Снова и снова она заставляла меня
рассказывать о жизни ее родного Бореньки.
Вошел работник издательства и доложил, что такой-то прислал чек на
14000. Не поворачивая головы, Браха сказала:
- Чек должен быть на 14132 шекеля. Он посмотрел на чек:
- Да, так и есть.
Слепая девяностотрехлетняя женщина. Огромное издательство. Какая
светлая голова, какая память должна быть, чтобы, не видя, управлять такой
махиной!
Вероятно, эти мысли отразились на моем изумленном лице. Работник
издательства улыбнулся, кивнул головой, подтверждая правильность моих
мыслей, и вышел из кабинета.
Не раз у меня появлялась возможность изумиться еще больше.
Браха жила в доме дочки Сары, в Гиватайме, примерно в километре от нас.
Вот почему не отвечал телефон в ее тель-авивской квартире.
Мы познакомились со второй сестрой Бориса Самойловича, милой
интеллигентной Ханой. Мы бываем у нее. Она приходит к нам. Порой, когда мы
беседуем с ней о русской литературе, я забываю о том, что ей восемдесят
четыре года. С потрясающим юмором она рассказала о своем двухнедельном
пребывании в Киеве задолго до шестидневной войны.
- Борис и Аня держали меня в глубоком подполье. Ни одна живая душа не
должна была знать, что у них гостит сестра из Израиля. Однажды на улице нас
увидела сотрудница Ани. Я была представлена, как родственница из Рязани. Я
даже подумываю, не переименовать ли Рамат Эфаль в Рязань.
Мы познакомились со многими израильскими Куценками, в том числе со
сводным братом Бориса Самойловича. Яша с ними, увы, не поддерживает связи.
Только, когда умер Борис Самойлович, он позвонил и сообщил о смерти отца. Да
еще во время Московской книжной ярмарки он встретился со своей двоюродной
сестрой Сарой. Он пришел в ресторан гостиницы с букетиком красных роз.
Сара, типичная представительница западной либеральной интеллигенции, не
могла оценить смелости этого поступка.
Из всех израильских Куценков только Хана понимает, да и то не в полной
мере, что такое Советский Союз.
Кроме Яши, там есть и другие родственники. Мне приятно, что в письмах,
адресованых Хане, они не забывают о моем существовании.
Кто знает, может быть, я еще не закончил рассказ о Куценках?
1987 г.
P.S. He закончил.
В конце лета 1990 года в гости к своим многочисленным родственникам
приехал Яков Борисович Куценок.
Увы, он уже не имел счастья познакомиться с Брахой. И с Ханой он не
встретился. Она умерла за год до его приезда, умерла, почти до последней
минуты сохраняя светлый ум и добрый юмор.
Интересно было следить за Яшей, знакомящимся с Израилем. Он впитывал
нашу страну, как добросовестный студент впитывает знания накануне
ответственного экзамена.
Во время наших продолжительных бесед Яша возвращался к теме разительных
изменений в его стране. Мог ли кто-нибудь в 1977 году предположить, что мы
еще встретимся?
Но, как говорит наша еврейская пословица, если живут, доживают.
Мне почему-то кажется, что и этим постскриптумом я не закончил рассказ
о Куценках.
ВЛАДИМИР ИННОКЕНТЬЕВИЧ ШАСТИН
В хирургическом отделении нашей больницы трудно было удивить
кого-нибудь качествами, присущими настоящему врачу. Были в отделении врачи
не просто хорошие, но даже выдающиеся. Кроме того, когда Владимир
Иннокентьевич начал работать в нашей больнице, мы еще не могли сказать
ничего определенного даже о его квалификации. Но уже в первые минуты общения
с ним мы ощутили обаяние и доброту, излучаемую этим человеком.
Интеллигентное лицо. Усталые внимательные глаза за стеклами очков.
Богатый словарный запас грамотной русской речи.
Через несколько дней ни у кого из нас не было сомнения в том, что
Владимир Иннокентьевич опытный знающий врач, обладающий хорошей
хирургической техникой. И еще стало ясно, что у него золотые руки умельца.
Владимир Иннокентьевич случайно оказался свидетелем разговора двух
сестер. Одна пожаловалась другой на то, что ее ручные часы побывали уже у
нескольких мастеров, содравших с нее деньги, а часы попрежнему неисправны.
- Покажите, пожалуйста,- попросил доктор Шастин.
Сестра сняла часы-браслет и дала их новому доктору.
Владимир Иннокентьевич достал из кармана лупу, открыл механизм часов,
взял глазной скальпель и стал манипулировать им вместо отвертки. Минут через
пять он закрыл собранные часы и сказал:
- Завтра принесу.
Я видел недоверие в глазах сестры. Поколебавшись, она кивнула головой.
А уже послезавтра все отделение знало, что новый доктор отремонтировал
часы, с которыми не могли справиться часовые мастера.
И пошло! Сотрудники отделения приносили Владимиру Иннокентьевичу часы
ручные и настенные, будильники, годами ожидавшие отправления в мусорник,
электрические приборы и разную разность. Старшая операционная сестра
извлекла на свет инструменты и аппараты, нуждающиеся в ремонте.
Владимир Иннокентьевич чинил всю эту рухлядь не просто безвозмездно.
Создавалось впечатление, что владелец отремонтированной вещи
облагодетельствовал его, доверив ему эту работу.
Помню, как впервые я увидел доктора Шастина, осматривающего пациента.
Он сидел на кровати больного, доверительно беседуя с ним, а рука,
крепкая и осторожная, медленно, словно только аккомпанируя беседе,
исследовала живот.
Я видел этого пациента в приемном покое, когда его обследовала дежурный
врач. Больной был возбужден и встревожен. В таком состоянии его отвезли в
палату. Сейчас это был другой человек - спокойствие и доверие, хотя гримаса
боли искажала его лицо, когда рука врача прикасалась к правому подреберью.
- Ну что ж,- доктор Шастин обратился к больному пo имени и отчеству,-
надо прооперировать.
- Хорошо, доктор, но я бы хотел, чтобы оперировали вы. Вряд ли за
несколько минут пребывания в палате больной мог получить информацию о врачах
отделения. Но даже у меня, имевшего слабое представление о новом коллеге,
его манера осмотра и внешний вид вызвали доверие.
Я почему-то представил себе доктора Шастина этак лет пятьдесят назад в
российской глуши. Я представил себе земского врача, отдающего больным все
свои знания, все свое умение, всю свою душу, врача, не ожидающего ни
вознаграждений, ни благодарностей.
Кончались пятидесятые годы. В воздухе, казалось, увеличилось содержание
кислорода.
Чуть легче стало дышать. В ординаторской иногда возникали осторожные
дискуссии на социальные и политические темы.
Владимир Иннокентьевич активно участвовал во врачебных конференциях. Он
протоколировал эти конференции своим четким красивым почерком. Он был
яростным спорщиком, когда заходил разговор о литературе. Но в упомянутых
дискуссиях он никогда не принимал участия.
Даже в случаях, когда обращались непосредственно к нему, он ловко
уходил от прямого ответа, чаще всего ссылаясь на свою некомпетентность.
Какая-то стена окружала его, какая-то тайна, будоражившая мое
любопытство.
В ту пору я, "рафинированный" ортопед, подрабатывал ночными
дежурствами, оказывая срочную хирургическую помощь.
Случилось это примерно месяца через полтора-два после того, как доктор
Шастин начал работать в нашем отделении.
Мы дежурили с ним напару. После шести срочных операций мы направились в
ординаторскую, мечтая съесть ужин, остывший несколько часов назад.
Время приближалось к полуночи.
Именно в этот момент карета скорой помощи привезла еще одного больного,
и вместо ординаторской мы пошли в приемный покой.
Мог бы пойти только один из нас, но вместе мы оперировали, вместе
собирались поужинать, поэтому из солидарности пошли вдвоем.
Бригада скорой помощи доставила мужчину с ущемленной грыжей. Лицо его
выражало страдание. Но, увидев доктора Шастина, он вдруг просветлел.
- Товарищ майор медицинской службы? Доктор Шастин? Боже мой, значит все
в порядке?
Владимир Иннокентьевич смотрел на него, не узнавая.
- Не пытайтесь вспомнить. Дорогой наш доктор Шастин. Я был командиром
дивизиона на Третьем Украинском фронте. Проникающее ранение в грудь. Я был в
вашем госпитале в Румынии, когда это случилось.
- Капитан...- Владимир Иннокентьевич несколько секунд вспоминал и
наконец назвал фамилию.- Вы?
- Конечно, я. Значит, не забыли?
- Такой случай не забудешь. Осколок задел перикард. Открытый
пневматоракс. Повозился я с вами. И не только во время операции.
- Да. Я этого никогда не забуду. Не думайте, что мы были
неблагодарными. Все две тысячи раненых, как один человек, хотели разорвать
им глотки. Разве это люди? Поверьте, лично я знаком с десятком раненых,
которые до сих пор продолжают писать возмущенные письма в разные адреса. И
никакого ответа. Мы не знали, что вы уже...
Шастин прервал больного, положив руку на его плечо.
- Когда у вас начались боли?
Ущемление было непродолжительным. Пациента положили в теплую ванну, и в
эту ночь нам не пришлось его оперировать.
По пути в ординаторскую Владимир Иннокентьевич подошел к сестринскому
посту и взял две ампулы кофеина.
Мы сели за стол. Я ковырнул вилкой затвердевшую холодную кашу,
раздумывая, попробовать ее, или утолить голод куском хлеба с солью.
Владимир Иннокентьевич вскрыл ампулы и высосал из них кофеин. Увидев
мой изумленный взгляд, он сказал:
- В лагере пристрастился.
Я ждал продолжения, но стена вновь затворилась. Владимир Иннокентьевич
молча съел кашу, жадно выкурил сигарету, лег на диван и мгновенно уснул. Я
тоже устал смертельно, но не спал, пытаясь из осколков услышанного склеить
загадочное целое - товарищ майор медицинской службы Владимир Иннокентьевич
Шастин и лагерь, в котором он пристрастился к кофеину.
Утром я посмотрел больного, поступившего в полночь.
Это не было моей функцией. Просто мне хотелось поговорить с ним.
Ущемление прошло. Доктор Шастин уже обследовал его и посоветовал ему
прооперироваться в плановом порядке. Я сказал, что надо последовать этому
совету.
- Конечно. Вы даже не представляете себе, какой это человек, доктор
Шастин. Мало того, что он отличный специалист,- сколько тысяч раненых
обязаны ему жизнью,- он еще герой. Да, представьте себе. В бою каждый может
быть героем. Но совершить такой поступок способны только совершенно
исключительные люди.
Госпиталь, начальником которого был майор медицинской службы Шастин,
располагался в небольшом румынском городке. Наступление развивалось
стремительно. Черт его знает, как это случилось, но вдруг уже тыловой
городок захватили немцы. А в госпитале две тысячи раненых. И никакой охраны.
И вот майор медицинской службы в своем халате с закатанными рукавами стал у
входа в госпиталь и, когда сюда подкатили на мотоцикле немцы, он им заявил,
что войти в госпиталь они смогут, только убив его.
Сказал он это по-русски. Не знаю, понимал ли кто-нибудь из них русский
язык, но то, как это было сказано, и вся его фигура сделали фразу понятной.
Вы не поверите, но немцы опешили. Тут подъехал какой-то старший офицер,
кажется, оберст. Доктор Шастин повторил сказанное по-немецки. Немец спросил,
только ли раненые в госпитале, не скрываются ли там советские солдаты.
Доктор Шастин ответил, что, если офицер не верит его слову, то он сейчас же
может надеть халат и произвести инспекцию. Если он обнаружит в госпитале
хотя бы одного не раненого, он, естественно, волен поступать с начальником
как ему заблагорассудится.
И знаете, тот поверил и велел солдатам оставить госпиталь в покое.
Ночью немцы ушли из городка. Не знаю, был ли бой. Мы не слышали.
А на следующий день доктора Шастина арестовали за то, что он позорно
сдал госпиталь в плен. Ну, видели вы что-нибудь более абсурдное?
Весь персонал госпиталя, все раненые обратились с письмом к
командующему фронтом. Но СМЕРШ уже запустил свою машину.
После Победы я узнал, что доктора Шастина не освободили. Я лично
обращался в министерство госбезопасности. Я знаю, что писали и другие
раненые. Все без толку. Но, слава Богу, доктор Шастин уже на свободе. Такой
человек!
Спустя несколько дней, оставшись наедине со мной, Владимир
Иннокентьевич спросил:
- Я понимаю, что вы не упустили возможности собрать анамнез у капитана?
- Анамнез? Зачем? Он ведь не мой пациент.
- Ион Лазаревич, хитрость - не ваше амплуа. У вас это плохо получается.
Я имею в виду историю моего ареста.
Смущаясь, я признался, что действительно беседовал с капитаном, и он
сам рассказал мне, что произошло в Румынии. Я его не расспрашивал.
- Я не делаю из этого тайны. Просто не люблю разговоров на эту тему.
Один случай еще не статистика. Так вы можете отпарировать мой рассказ. Вы
ведь коммунист, слепо, беспрекословно воспринимающий систему. Но я - не один
случай. Я один из миллионов, без вины уничтожавшихся в советских
концентрационных лагерях. Если бы рассказал об этом не каждый в одиночку, а
все, уцелевшие физически, - морально мы уничтожены,- это был бы
неопровержимый приговор системе. Не человеку, а системе. Понимаете? Можно
все приписать человеку. Можно все объяснить культом личности. Но систему
трогать не смей. Она неприкосновенна. А именно система порождает чудовище и
так называемый культ личности.
Я чувствовал себя очень неуютно. Уже трижды мне пришлось слышать нечто
подобное.
Впервые в 1945 году отец моей приятельницы назвал Сталина убийцей. Я
чуть не задушил его. Но не донес. Даже сейчас я не понимаю, почему,
воспитанный на примере Павлика Морозова, я все-таки не донес.
В 1947 году мой друг и однокурсник назвал меня идиотом, когда я убеждал
его в преимуществах социалистической системы. И в этом случае дело
ограничилось только дракой.
В 1948 году в доме профессора Бориса Карловича Бабича главный
ортопед-травматолог Грузии профессор Шершенидзе в моем присутствии с болью в
голосе спросил хозяина дома:
- Объясни мне, Боба, почему этот убийца оставил меня в живых?
Единственного.
- Может быть, он забыл о твоем существовании?
- Нет. Недавно я получил письмо из института
Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина с просьбой подтвердить авторство статьи "Мое
кредо". Coco написал ее, когда мы были с ним в одной партийной организации в
Батуми. Нет, он не забыл.
Я молчал, подавленный и испуганный.
И вот сейчас доктор Шастин преступил невидимую границу в моем сознании.
Даже после разоблачения Сталина, только его я считал виновным во всех
наших бедах. Система была безупречной. Так я считал в ту пору.
Не помню, как это случилось, что я прочитал Владимиру Иннокентьевичу
несколько своих стихотворений, написанных на фронте. Не более пяти-шести
человек, самых близких мне, самых доверенных, слышали их после лета 1945
года. Доктор Шастин смотрел на меня с некоторым удивлением.
- Знаете, Ион, в вас одновременно живут два различных человека. Один -
гнездится в коре головного мозга, мастерски промытой советским воспитанием.
А второй, тот, который писал стихи, - в сердце. До него советская власть, к
счастью, не добралась. Казалось бы, мозг должен быть умнее сердца. Ан нет.
За ваши стихи
вам вполне можно было в свое время пришить пятьдесят восьмую статью.
Конечно, это была бы натяжка. Но ведь ваша прекрасная власть не
останавливалась даже перед явными фальсификациями, чтобы только не пустовали
лагеря и тюрьмы. Есть у вас что-нибудь послевоенное?
Я прочитал стихотворение, написанное, кажется, в конце 1956 года. В нем
не было слова Израиль. Но не нужна была особая мудрость, чтобы догадаться, о
чем я мечтаю.
Владимир Иннокентьевич ничего не сказал. Он только поощрительно
похлопал меня по плечу.
Несколько дней спустя он вернулся к этой теме:
- Вы напоминаете мне странную глубоководную рыбу. Она привыкла жить под
большим давлением, но с завистью смотрит на рыб, плавающих под меньшим
давлением, под поверхностью. А ведь это ей противопоказано самой природой.
Не знаю, прав ли был Пушкин, описав вскормленного в неволе молодого орла.
Конечно, я рвался на волю из лагерей, из тюрьмы. На относительную волю.
Я - то ведь не родился в тюрьме. Но все мы родились в рабстве. Поэтому
мне трудно представить вас на свободе. А впрочем... Знаете, Ион, я думаю,
что ваши гены сильнее пропаганды, на которой вы вскормлены, которой вы
промыты и подавлены. Заимствовав образ у любимого вами Маяковского, я могу
сказать, что вас тоже можно выставить в музее. Интересный экземпляр
большевика, не мозгом, а сердцем воспринимающего правду. Я уверен, что вы
придете к ней и мозгом. Не знаю только, к чему это приведет при вашем
темпераменте.
Мы вместе дежурили первого мая, и я прочитал Владимиру Иннокентьевичу
стихотворение, написанное накануне. Оно так и называлось - "Ночь в канун
Первомая".
- Ну, знаете, я надеюсь, что вы не станете читать его публично? Даже
при нынешнем либерализме его вполне и не без оснований можно считать
антисоветским.
Меня удивила такая реакция. Я был уверен в том, что написал это
стихотворение в полном соответствии со своим коммунистическим убеждением. И
только после разговора с доктором Шастиным я вдруг увидел стихотворение в
другом свете.
Я стал часто бывать в его доме. В ту пору мы создавали ружье для
подводной охоты. Однажды, когда я уже собрался уходить, он попросил меня
остаться на ужин. Я отказался, сославшись на уважительную причину. И, тем не
менее, Владимир Инокентьевич был необычно настойчивым. Уже достаточно хорошо
зная его чуткость и деликатность, я понял, что у него есть еще более
уважительная причина удержать меня.
Кроме Владимира Иннокентьевича, его жены, дочери и меня, на ужине был
молодой человек, от которого красивая дочь не отводила влюбленного взгляда.
Владимир Иннокентьевич всячески старался разговорить молодого человека, что
удалось ему после второй или третьей рюмки водки.
Провожая меня до двери, Владимир Иннокентьевич долго и эмоционально
благодарил меня за то, что я остался на ужин.
На следующий день он завел разговор о вчерашнем вечере. Он пытался
выяснить, какое впечатление произвел на меня молодой человек.
Я сказал, что даже не успел как следует разглядеть его. Владимир
Иннокентьевич хмыкнул:
- Вы мне как-то сказали, что у вас выработалась привычка мгновенно
оценить человека, задав себе вопрос - взял ли бы я его с собой в разведку?
Ну, так как, взяли бы вы его с собой в разведку?
Я пытался увильнуть от ответа, сказав, что был изрядно уставшим, что
хлебнул лишнего и еще что-то в этом роде.
- Знаете, Ион, чем чем, а талантом финтить Господь вас не наградил. Мне
этот тип тоже не нравится. Но я решил проверить себя. Все-таки отец, мог и
ошибиться. Поэтому мне так хотелось, чтобы вы познакомились с ним.
Несколько дней спустя, когда я пришел к Шастиным, Владимир
Иннокентьевич обратился к дочери:
-Тащи, пожалуйста, водку. Предстоит мужской разговор.
Мы сели за стол.
- Знаешь, доченька, Иону Лазаревичу твой избранник тоже не пришелся по
душе.А Ион Лазаревич очень чуствительная лакмусовая бумага на плохих людей.
- Владимир Иннокентьевич, я вам ничего не говорил.
- Не говорили. Так скажите сейчас.
Я молчал.
- Вот видишь. У Иона Лазаревича привычка говорить хорошее даже черт
знает о ком. У него даже негодяи ходят в хороших. Именно поэтому мне
хотелось, чтобы от такого человека ты услышала мнение о своем избраннике.
- Это ни к чему. Я его люблю.
- Отлично. Это великое чувство. А ты уже жила с ним?
- Папа, ну как ты можешь?
- А ты поживи, доченька, поживи. Может быть, это поможет тебе прозреть.
Может быть, только плотское влечение ты считаешь любовью. Попробуй.
Не знаю, кто чувствовал себя более смущенным, дочка, или я,
воспитанный на традициях расейского домостроя. И вдруг отец,- не
кто-нибудь, а отец! - говорит дочери такие вещи.
И, словно этого было мало, Владимир Иннокентьевич продолжал:
- Чего тебе бояться? Есть противозачаточные средства. А даже если
забеременеешь и захочешь сохранить ребенка, мы достаточно состоятельные
люди, чтобы воспитать его без такого отца, который только искалечит жизнь
твою и ребенка. Не торопись, доченька. Замужество - акт ответственный.
Увы, не часто внимают дети советам даже исключительных отцов. Ее
замужество оказалось просто несчастьем. Уже в первый месяц выяснилось, каким
подонком был ее избранник.
Общение с доктором Шастиным ломало стереотипы в моем сознании. До
встречи с ним я был уверен, что ни один воин Красной армии не имел права
сдаться в плен. Я бы ведь не сдался. Именно с этой позиции я судил всех, кто
был в плену. Но ведь Владимир Иннокентьевич фактически тоже был в плену. Или
то, что произошло с ним, не было пленом? Конечно, было. И вовсе не надо было
находиться в лагере для военнопленных. Почему же я считал преступлением
то,что мое государство совершило по отношению к доктору Шастину?
Только лет через пятнадцать появится "Один день Ивана Денисовича"
Солженицына, а вслед за ним - поток литературы в "самиздате" о сталинских
лагерях.
Даже в Израиле социалистическое руководство страны и партийные
функционеры чинили непреодолимые препятствия благороднейшему талантливому
Юлию Марголиу, многие годы пытавшемуся опубликовать свою страшную книгу
"Путешествие в страну Зека". (Лично мне эта книга, написанная в 1946 и
опубликованная в 1959 году, кажется более значительным литературным
произведением, чем "Архипелаг ГУЛАГ" Солженицына).
Поэтому рассказы доктора Шастина производили на меня ошеломляющее
впечатление. Ко всему еще, они разрушали в моем сознании такое стройное
здание моего марксистско-ленинского мировоззрения. Очень жаль, что я тогда
не догадался хотя бы конспективно записать эти рассказы. Многое забылось.
Многое оказалось типичным для "страны Зека" и описано "обитателями" этой
"страны". Но один из рассказов доктора Шастина я осмелюсь воспроизвести.
Я уже знал, что ему пришлось перенести в армейском СМЕРШЕ, в тюрьме до
так называемого суда, в лагерях, карцерах и пересылках. Поэтому мне было
понятно его определение "курорт", которое он дал периоду работы хирургом в
лагерной больнице.
Лично для него главным достоинством "курорта" оказалось не улучшение
быта в аду, а возможность быть полезным зекам.
Дело даже не в том, что все свои врачебные знания и умение он в полной
мере отдавал больным и заключенным. Он придумал, как можно спасти некоторых
особо неугодных арестантов от этапа в лагеря усиленного режима. Для этого он
госпитализировал их и даже производил какую-нибудь легкую, разумеется,
ненужную операцию.
Около года деятельность доктора Шастина оставалась незамеченной. Даже
рассказывая мне эту историю, он не знал, на чем тогда погорел. То ли случай
с бывшим генерал-лейтенантом привлек к нему более пристальное внимание, то
ли кто-то "стукнул".
Бывший генерал-лейтенант, герой войны, чье имя не раз появлялось в
приказах Верховного главнокомандующего, в лагере оказался костью в горле
оперуполномоченного, так называемого, "кума". Нет, он не бунтовал, не
нарушал режима, не участвовал в