вовавшей до войны милюковскон газеты Последние Новости, имела окраску
вполне советско-патриотическую; редактором ее был Арсений Федорович
Ступницкий, мои советник и "ходатай" в трудное время, когда Игорь
Александрович был вывезен немцами в Бухенвальд; да и он всю оккупацию дер
жался позиций нам вполне родственных.
Обмен паспорта
Через неделю после опубликования от 14-го июня 1946 г. мы с Игорем
Александровичем пошли в советское консульство на Boulevard Malhesherbes,
отдали там наши нансеновские паспорта и вскоре получили советские, дававшие
право на проживание заграницей; Никита был вписан в мой паспорт. Собирались
ли мы в скором времени уехать насовсем в СССР? Да, собирались, думали. что
со временем поедем, как только Игорь Александрович достаточно оправится от
ужасов Бухенвальда.
Так началось наше "смутное время". Сперва все шло гладко, и, главное,
понятно, и только постепенно мы услышали тяжелый лязг надвигавшихся на нас
событий, стали замечать, узнавать, чего сразу не уразумели. Говорят, во
Франции около 10.000 русских эмигрантов тогда взяли советские паспорта;
хорошо это или плохо, умно или непроходимо глупо? Теперь думается, что это
было акция нужная советской пропаганде ввиду сведений об истинном положении
в СССР, которые узнавались через вторую эмиграцию в Европе: власовцев,
бежавших из немецких лагерей, пленных солдат, вывезенных немцами украинских
и белорусских девушек. Эти всячески прятались, укрывались от возвращения на
родину -- однако появилась советская Репатриационная Миссия, имевшая
заданием собрать и вывезти назад в СССР возможно большее количество
военнопленных. Таким образом создался недалеко от Парижа пресловутый лагерь
Beauregard, и туда (подчас и с помощью французской полиции) полковник
Никонов и его помощники (а в их рядах был и сын милейших владельцев замка в
Савойе Миша Штранге, внезапно надевший советскую форму младшего лейтенанта)
загоняли всех, кто, по их мнению, подлежал репатриации. Со временем эта
миссия вывезла на Beauregard несколько эшелонов, так что состав находившихся
там постоянно менялся.
Но вернусь несколько назад. Еще во время Освобождения Парижа вышедший
из подполья "Союз Русских Патриотов" (одна из эмигрантских организаций
Сопротивления) явочным образом занял особняк на rue Galliйra, где раньше, во
время оккупации, находилось "Управление делами русской эмиграции",
возглавляемое пресловутым русским гестаповцем Жеребковым. Тут этот союз и
начал развивать свою деятельность, понемногу укрепился, расширился, а после
указа от 14-го июня в него вошли многие новоявленные ''советские граждане".
Появилось у них и свое правление -- в разное время туда входили разные люди:
Матяш, Качва, Марков -- для нас это были люди новые, которых мы раньше
совсем не знали.
Вскоре во всех кварталах Парижа (а также и во многих городах Франции)
образовались местные отделения Союза, каждый со своим председателем. Всюду
проходили собрания, лекции, доклады - все на одну и ту же тему: СССР и его
достижения. Можно себе представить, что французским властям это новое лицо
русской эмиграции мало нравилось. Впрочем, многочисленная армянская колония
тоже решила, что пора армянам домой, в Армению, где когда-то, в 1915 г.,
после турецкой резни, их радушно приняли, а они и во Франции жили очень
благополучно, но оказалось, что слово "домой" имеет особое звучание.
А в особняке на rue Galliйra заработала дешевая и приличная столовая,
там же открылась русская библиотека (где я, кстати, работала целых шесть
месяцев) ; некоторых новоявленных советских граждан стали приглашать на
приемы в советское посольство на rue de Grenelle. Мы оба были из тех, кого
часто приглашали, и тогдашний посол Богомолов весьма "вельможно" и ласково
нас приветствовал при входе в большой зал, стоя на площадке парадной
монументальной лестницы в мундире, при регалиях, и рядом с ним жена,
приятная, светская, всегда отлично и скромно одетая, говорившая недурно
по-французски -- она нам всем очень нравилась.
Входило ли в планы советского правительства разрешить новым советским
гражданам и в самом деле вернуться домой? Как-то на большом собрании
выступавший с докладом Богомолов на вопросы об отъездах отвечал уклончиво, а
когда кто-то из присутствующих спросил, можно ли будет, вернувшись на
родину, навещать родных, оставшихся во Франции, долго молчал и наконец
сказал, что "вряд ли в первое время это будет возможно"... Однако армяне
уезжали и уезжали, да и большая группа русских тоже в 1947 г. уехала -- им в
особняке на рю Галлиера устроили торжественные проводы, но, сказать честно,
у многих уж начались если не сомнения, не сожаления, то некое душевное
ущемление -- тут что-то не так, не так уж победно, едва ли нас ждет небо в
алмазах... А одна из новых советских гражданок через два-три месяца получила
открытку от брата, вернувшегося на родину в какой-то провинциальный город, и
в открытке значилось: "Ждем тебя обязательно! Как только выдашь Машу замуж,
приезжай к нам...", - а Маше ее было два года... Шли слухи про Ахматову и
Зощенко, холодная война уже брезжила, "климат" и во Франции менялся, на
Севере особенно, где произошел ряд социальных конфликтов на угольных копях.
Словом, настроение в стране было напряженное.
Однако, жизнь шла своим чередом. В мае 1947 г. я поехала лечиться в
Bagnoles-de-1'Orne, знаменитый курорт для восстановления кровообращения;
когда вернулась, пришлось Никите экстренно делать операцию аппендицита, а
потом с 15-го июля до конца август; мы с ним поехали в милую Покровку, где
мне все так нравилось - после войны там было людно, шумно, но... строго,
никаких политических прений Павел Михайлович Калинин не допускал.
Главное общественное событие в это лето был прием 3-го июля у Молотова,
он незадолго до своего возвращения в Москву принял целую группу эмигрантов в
посольстве на rue de Grenelle; тут были и взявшие паспорта, и не взявшие --
А. Ремизов, адмирал Вердеревский, А.Ф. Ступницкий, и из "Союза Советских
Патриотов" -А.К. Палеолог, Н.С. Качва, Д.М. Одинец, а также некоторые
представители грузинской и армянской колонии в Париже и из Шанхая -
Чиликина. Молотов вел долгую беседу со всеми и в заключение сказал: "Может
случиться, что вернувшись на родину, особенно в провинции, будут попрекать
их эмигрантским прошлым..." Вздохнул и добавил: "Что ж делать! В семье не
без урода. В таких случаях обращайтесь прямо КО МНЕ!!" Тут был и некий
намек, но... и прямое обещание, не волнуйтесь, мол! Вы же знаете, кто я, а я
за вас заступлюсь. Эх! Вот мне как раз и пришлось вспомнить это обещание, и
в 1951-52 г. не одно прошение я послала на имя Молотова...
15-го августа на rue Galliйra состоялся организационный съезд "Союза
Советских Граждан"; этот съезд долго подготовлялся специальной комиссией,
которую возглавил А.И. Угримов; почетным председателем был избран А.Е.
Богомолов, а председателем съезда -Игорь Александрович Кривошеий. Съезд
продолжался два дня. и в присутствии делегатов от Парижа и от французских
провинций был выроботан устав Союза и избран состав Правления (председатель
С.Н. Сирин, ген. секр. Н.С. Качва, А.Ф. Палеолог и некоторые другие). От
имени съезда была послана приветственная телеграмма Президенту Французской
Республики Ориолю за подписью Игоря Александровича, и был от Президента
Республики получен любезный ответ на имя Игоря Александровича -- это отмечаю
в связи с событиями, происшедшими вскоре, всего через два месяца.
Внезапно в ноябре в лагере Beauregard грянул скандал, который поразил
воображение парижан. Что-то с этим лагерем было не то; ползли слухи, что там
насильно содержат и насильно будут увозить в СССР людей, подлежащих
"репатриации". И вот 12-го ноября 1947 г. французская полиция -- около 2000
человек с танками -- окружила Beauregard, где тогда проживало около 600
советских граждан, и произвела обыск и опрос всех этих людей. Результат этой
обширной акции был просто ничтожный - выйти из лагеря захотела только одна
особа, некая Свечинина: она с двумя детьми была снята с поезда, увозившего
из Франции новых советских граждан, по просьбе мужа, с которым у нее шел
развод; муж не хотел допустить, чтобы она его детей увезла из Франции --
словом, дело было чисто семейное, а не политическое!
Было ясно, что страница перевернулась, что "смутное время" скоро
кончится -- как? Тревога, тревога, вот это было тогда главным чувством...
Играли, собирались, "изучали" - вот теперь и итог близко! Мы тогда перестали
всерьез думать об отъезде из Франции, да и заявления на отъезд еще и не
подавали...[*]
Холодная война грянула и у нас, на me Jean Goujon, в добром старом
доме, которому уж было лет 150, да и мы тут прожили почти двадцать лет... У
меня тогда, к концу войны, появилась довольно редкая книга L'Evangile du
Verseau изданная Французским Теософским обществом; мне ее подарил один
русский врач-теософ. Это совсем иная версия Евангелия и достаточно, для
нашего понимания, странная. Однако я об этой книге говорила в Покровке с
П.Г. Калининым. Тот очень заинтересовался и как-то, уж верно в конце
октября, прислал свою невестку из Покровки за книгой. Я подошла к полке
взять ее и... место книги оказалось пустым, так что между двумя соседними
книгами осталось непонятное пустое пространство. Вечером я показала Игорю
Александровичу, что книгу кто-то взял; он сперва смеялся: кто же мог ее
похитить? И тут мне стало ясно, совсем внезапно, кто! "Да у нас в наше
отсутствие делают обыски!" -- "Глупости, глупости, кто делает обыски?" --
"Да кто -- все та же rue des Saussaies".
А наутро Игорь Александрович стал искать ряд папок с делами и бумагами
для третьего сборника Резистантского Вестника, да еще что-то с рю Галлиера
-- нет, этих папок тоже нигде нет...
В воскресенье с утра решили основательно перевернуть всю квартиру -- я
подошла снова к полке, где раньше стояла книга L'Evangile du Verseau и... о
чудо! Она тихо и мирно была дома, на своем месте, только была плохо, в
спешке, назад поставлена и сантиметра на 3-4 выглядывала наружу из ряда. А
из другой комнаты Игорь Александрович кричит: "Вот мои бумаги, нашел наконец
-они ведь, оказывается, просто лежали на месте. Как же я их не заметил!" --
"Не лежали на месте, а вернулись на место, да и моя теософская книжица тоже
уж снова дома!" И тут же, не думая, -- вниз к консьержке: "Скажите, мадам
Pillard, когда у нас в мое отсутствие делали последний раз обыск?" Она
отвечает: "Да, верно, в четверг, когда вы были на базаре". - "Как же это вы
так их пускаете?" -- "Я? Да ведь вы и сами знаете, что я служащая, не имею
права не дать им ключа". Бегу назад, бросаюсь к комоду - так и есть - все
украдено, последние драгоценности, которые у меня оставались: браслет
Елизаветинский, кольцо с прекрасным сапфиром, старинный серебряный складень
-- все, все исчезло! А с кого теперь требовать!?
Высылка из Франции
25-го ноября 1947 г. около 9-ти утра -- звонок в дверь. Открываю, стоят
двое; у этих людей во всем мире одинаковые лица сомневаться не приходится...
Просят Игоря Александровича пройти с ними на минутку (pour un moment) в
комиссариат, но я сразу спрашиваю: "Надолго ли?" - "Да нет, нет, к завтраку
вернется" Однако, прошу подождать, вытаскиваю чемоданчик, Игорь
Александрович собирает какой-то минимум вещей и уходит с ними. Говори: мне
по-русски: "К завтраку не ждите".
Начинается последний акт перед нашим отъездом в СССР. В это: день
арестованы во Франции по приказу министра внутренних дел Жюля Мока двадцать
четыре "новых" советских гражданина. В числе высланных кроме Игоря
Александровича были: А.П. Покотилов А.А. Угримов, Н.С. Качва, А.К. Палеолог,
С.Н. Сирии, В.Е. Ковалев. А.И. Угримов, А.И. Марченко, А.А. Геник, М.Н.
Рыгалов,Н.В. Беляев. В.В. Толли, И.Ю. Церебежи, В.И. Пестовский, Розенкампф,
Л.Д. Любимов, Таня Розенкопф, Сабсай, В. Плихта, А. Гущин, Д. Белоусов и еще
два человека, фамилии которых я не помню.
Шушу Угримов тогда уже жил в Аннеси, и его оттуда почему-то привезли
в... наручниках! Все они были свезены к вечеру автобусом в Кэль (против
Страсбурга на немецкой стороне Рейна) и потом вывезены в советскую зону
Германии, а вскоре попали в пересыльный лагерь около Бранденбурга.
Акция была произведена Жюлем Моком после довольно-таки значительного
выступления французских коммунистов в предместьях Парижа. Надо думать, что
"Союз Советских Граждан" вызывал активное отталкивание у французских
властей. Во Франции, где осело столько русских беженцев в 20-х годах, было
бесконечное количество всяких союзов: воронежских кадетов, смолянок,
витязей, "бывших" офицеров Лейб-Гвардии таких-то и таких-то полков -да разве
все перечислишь. Но их никогда полиция не трогала, рассматривая их как
полублаготворительные организации. Конечно. "Союз Советских Граждан", его
собрания, его пресса носили уже характер чисто политический и могли казаться
центром коммунистической пропаганды. Вопрос: были ли они таковыми на самом
деле?
Но для министра внутренних дел тут была возможность отделаться от
"нежелательного элемента", дать громкий ответ французской Коммунистической
Партии.
Эта высылка дала повод советскому правительству направить ноту протеста
и показать, что она "защищает советских граждан заграницей". В Бранденбурге
всей группе обещали, что скоро они будут на родине, а пока... надо
подождать. В Бранденбурге никого не обижали, кормили и даже под конец стали
пускать группами в город. Приезжал туда уполномоченный из Переселенческого
отдела из Москвы, некто Пронин, один из более или менее приятных и приличных
людей из этого учреждения, и всем были даже назначены города, где им жить и
работать, кому -- куда...
На мои плечи в этот очень трудный период пала большая тяжесть --
упрекать мне было некого, искать у кого-то поддержки -- трудно. Мне пришлось
взять Никиту из очень хорошей школы и отдать его в школу, организованную в
Париже при Союзе Советских Патриотов. Что же, эта школа была не плохая, там
был милейший директор Николай Николаевич Кнорринг, зять поэта Бэк-Софиева.
Патрон Жан Лемерсье рвал и метал; друзья, родные, знакомые? Тут было много
разного. Пожалуй, самое резкое отношение к себе я встретила у Кирилла, он
меня только что не проклял вслух, считая, что это все "мои затеи". Словом,
дыма и пороха вокруг меня было не мало.
К тому же в эту весну вернулась из Греции моя мачеха Елена Исаакиевна;
она жила то у Тани Гревс, то у меня. Она обожала такие острые
психологические моменты, во всем принимала активное участие, и одно из
главных дел, которое она подняла и таки довела до победного конца - это
отъезд Тани Гревс вместе с нашей группой (семей высланных в СССР 24-х
человек) в конце апреля 1948 г. Роль Таниного мужа в этой истории так навеки
и осталась для меня неясной... Человек будто и приятный, и милый, Ал. Ал.
Федоров сразу сказал, что он никуда из Парижа не поедет, во всяком случае
сейчас, ну, а позднее видно будет... Но это я забегаю вперед.
Советский консул Абрамов начал сколачивать нашу группу. Это сделалось
не сразу, некоторые семьи жили в провинции (в Ментоне, Аннеси, Бельфоре).
Дамы специально приезжали в Париж -- словом, коломыга наша двигалась
медленно и тяжело; с деньгами у большинства было неважно. Кое-кто в это
время уехал из Парижа, но не на Восток, а просто в Нью-Йорк - эти были,
конечно, не из высланных, а из тех, кого не трогали, кто как раз азартнее
всех восхвалял Советскую Россию. Работать в ООН, в русский отдел, уехал с
семьей В.Б. Сосинский (который участвовал в создании Вестника Участников
Сопротивления) и его зять Вадим Андреев с женой и детьми. Потом уже, в 1958
г., Сосинский приехал в Москву и, странно, мы с 1961 г. жили рядом с ним, на
одной площадке, в том же доме, в Измайлове.
Вернусь назад, к рассказу об отъезде нашей группы. В ней были и
одиночки, а именно: Игорь Константинович Алексеев (сын Станиславского) с
дочкой Ольгой, Хренников, сопровождавший некук прекрасную даму -- дальний
родственник плохого композитора). Татьяна Валериановна Гревс -- всего 32
человека. Из них детей было двое Булацель, Лиза и Алена, Татка Угримова,
Никита Кривошеий и Ольга Алексеева; последней было 17 лет и она числилась в
Молодежной группе вместе с Таней Толли, которой было уже лет 19. а была эта
Таня Толли - прямо красотка.
Время шло, и все, кто был в Бранденбурге, уехали в СССР в феврале 1948
г. и даже уже расселились по местам, назначенным Переселенческим Отделом.
Игорь Александрович очутился в городе Ульяновске, бывшем Симбирске, на
родине Володи Ульянова. Я постоянно получала письма от Игоря Александровича,
так что про него все же кое-что знала, мне же ему писать было трудно: мои
письма читались двумя цензурами, приходилось обдумывать каждое слово.
Отъезд в СССР
Консул Абрамов глухо нам говорил об отъезде: есть препятствия,
осложнения. Да какие же? Он неизменно отвечал: "Хлопочем, хлопочем".
Настроение у нашей группы, где многие даже друг друга не знали (например, я
совсем не знала семью Толли, а также Рыгаловых и жену Сирина, которая,
кстати, во время пути на электроходе "Россия" и далее, в Одессе, оказалась
очень милой женщиной). становилось понемногу мрачнее и напряженнее : надо
было решиться или устраивать свою жизнь здесь на Западе, или скорее уезжать.
Эта проблема стояла и передо мной: банк Лазар снова мне предлагал принять
меня на работу, ждал ответа; Лемерсье мне выплачивал ежемесячно деньги, но
этому скоро должен был прийти конец. Да и надо было что-то купить, а для
этого и что-то продать -- холодильник, мебель, книги - и пошить себе меховое
пальто, шапку, Никите тоже теплые вещи, кое-что привезти Игорю
Александровичу, который уехал без вещей с тем знаменитым чемоданчиком... Мои
советники де Фонтенэ и Ступницкий покачивали головой, говорили, что нашей
семье необходимо скорее соединиться. Нервы у меня были перенапряжены, с
Никитой мне было трудно справиться, он, увы, подпал под влияние одной из
двоюродных сестер Игоря Александровича, тоже взявшей советский паспорт,
равно как ее муж. Она внушала Никите, что мои опасения ни на чем не
основаны, что Сталин самый великий и добрый человек в мире, и всячески его
настраивала против меня... Да, "та" семья меня недолюбливала -- глубокое
непонимание разделяло нас с первого дня. А эта вот кузина была весьма
неглупа и по-купечески властна; в отсутствие Игоря Александровича она сочла
возможным овладеть юной душой его сына.
В конце марта 1948 г. я, вызвав Henri de Fontenay, объяснила ему:
необходимо что-то предпринять, чтобы нам, наконец, разрешили выезд из
Франции. "Да кто же вам мешает?" - воскликнул он.
-- "Вот это-то и надо узнать, тогда хоть что-то станет яснее", --
возразила я. Фонтенэ подумал и сказал: "Я знаю одного депутата от
коммунистической партии во французской Палате, я его завтра же попрошу
сделать в Палате запрос о том, почему семьи советских граждан, высланных из
Франции, не выпускают из Франции. Согласны? Буча, конечно, будет; может быть
"они" и поймут, что это дело поднято вами, вы не бойтесь". Подумала,
подумала -- говорю: "Давайте, налегайте -- все равно теперь назад хода нет".
Так оно и произошло: ровно через три дня этот депутат обратился в
Палате с официальным запросом к министру внутренних дел; тот с места
ответил, что в первый раз об этом слышит, но немедленно наведет справки и
даст ответ. На следующем же заседании Палаты был дан официальный ответ
правительства по этому делу, а именно: он, министр внутренних дел, никогда
не слыхал о том, что y семей 24-х высланных советских граждан есть
какие-либо затруднения с выездом из Франции и что это несомненное
недоразумение. Пусть едут, куда хотят и когда хотят, препятствий никогда и
не было...
Ровно через день консул Абрамов экстренно собрал всех, кто из нашей
группы был в Париже -- все явились в консульство на бульваре Мальзерб ровно
к 5-ти часам. Я пошла с Еленой Исаакиевной, которая тогда жила у меня --
боялась возможных неприятностей. Стеклось нас немало: Рыгаловы, Толли, еще
человек десять. Абрамов вышел из своего кабинета и, поздоровавшись,
радостным голосом объявил: "Поздравляю, разрешение на въезд в СССР для вашей
группы я получил сегодня утром". Вот и оказалось, что "препятствия" со
стороны французского правительства в один день исчезли. Мне все было ясно, а
другие... что они подумали? Я никогда об этом ни с кем из них не говорила. О
запросе в Палате Депутатов они, возможно, и знали, но со мной никто из них
этого не связывал.
Абрамов, который со мной всегда был подчеркнуто вежлив, попросил меня
первую зайти к нему в кабинет, и я вместе с мачехой пошла. Абрамов сказал,
что отъезд будет примерно через месяц и что он просит меня, став во главе
всей группы, заняться сборами, а по приезде в СССР взять на себя переговоры
с возможным начальством. Я, не растерявшись, сразу же ответила, что это мне
не по силам и не по здоровью, а вот есть М.Н. Рыгалов, человек решительный,
бодрый, ну и просто мужчина, и что я очень прошу, чтобы группу возглавлял
он; спасибо, что хотели именно мне доверить столь нелегкое дело...
Тут мне показалось, что я как-то неловко сижу рядом с мачехой на
диванчике, а когда я открыла глаза, то где-то вдали смутно услыхала голос
Елены Исаакиевны, говорившей: "Ну вот, она и глаза уже открыла, сейчас
совсем в себя придет". Я видела, как Абрамов с перекошенным лицом нервно
бегал по кабинету из угла в угол, кто-то еще шлепал меня по щекам, мачеха
пыталась влить мне в рот какие-то капли... Оказалось, я потеряла сознание и
была в глубоком обмороке около получаса, если не больше. Минутами всем
казалось, что я умерла; Абрамов от такого дела совсем одурел ведь какой мог
получиться мировой скандал! Ему, наверно, мерещились крупные заголовки в
западных газетах всякого толка "Смерть в кабинете советского консула!";
"Русская дама, бывшая эмигрантка, умирает от сердечного припадка в кабинете
советского консула!" Понятно, что такой конфуз мог повлиять на его
дальнейшую карьеру.
Знаю, что как только меня поставили на ноги, служащие консула
подхватили меня и понесли вниз по лестнице... ноги мои болтались в воздухе.
Они сунули меня вместе с мачехой в такси, еще кто-то из нашей группы поехал
вместе с нами. Меня внесли вверх по лестнице до нашей квартиры и уложили на
диван в большой комнате. где еще так недавно после Бухенвальда боролся со
смертью Игорь Александрович.
Все пять следующих недель, до нашего отъезда из Франции, мачеха от меня
не отходила и сутками не ложилась спать. Годы войны Сопротивление, метание
то туда, то сюда, последние два года с 1945 до 1947, болезнь Игоря
Александровича, высылка в ноябре 1947 г. -все, все вылилось сразу в этом
никак не запланированном, тяжелом нервном заболевании, в столь театральном
сценарии последних дней пребывания во Франции. Целыми днями я не могла
говорить, не могла проглотить не то что ложку супа, но даже ложечку чая; ни
днем, ни ночью не была я в состоянии оставаться в комнате хотя бы на минуту
одна -- кричала, билась, но... так никогда и не заплакала. Не могла видеть
чужого человека -- страх был непобедимый.
Никита жил все это время у тетки Игоря Александровича Ольги Васильевны
Кривошеиной, вышедшей в 1926 г. замуж за Сергея Тимофеевича Морозова.
Морозовы жили тогда в отличном "Русском Доме" имени о. Георгия Спасского в
Севре, под Парижем Там к Никите все хорошо относились. Он был единственным
обожаемым внуком, его порядочно баловали, и он начал слишком уже шалить; да
ведь и было ему уже 13 лет, возраст, конечно, трудный, ну, да и дела
семейные были нелегкие, что и говорить!
Когда я наконец смогла понемногу вставать, пришлось почти сразу
собираться в дальний путь. Мачехой были куплены три плетеные корзины, и
началась укладка. Говорили: книг не берите, все равно отнимут, там же
цензура, и я раздарила бесконечное количество ценных книг, очень редкие
издания. Говорили: не нагружайтесь лишними кастрюлями, сковородками и т.п.
-- там купите, и я слушалась, и почти все хозяйственные вещи бросила в
Париже. Главную роль в этом играла мачеха, а ведь она не желала мне зла.
Когда я приехала в Ульяновск, где в те годы даже стакана нельзя было купить,
то локти кусала. Воля моя была на корню подорвана болезнью, я была ужасно
слаба, с трудом училась снова ходить и даже связно говорить.
Друзья стали приходить прощаться; впрочем, немногие решались
переступить порог нашего "чумного" дома. Почему-то особенно помню
расстроенное лицо В. Алексинского; ведь уезжала навеки не только я, но и его
лучшие друзья Угримовы... За день до отъезда внезапно пришел и сам патрон
Жан Лемерсье, мрачный, серый; он вдруг заплакал и сказал: "Вот когда я
понял, что каждое су, которое я в жизни заработал, весь мой завод, все дело
-- всем я обязан только Кривошеину". Я ответила ему: "Месье Лемерсье, теперь
уже поздно, ничего все равно не вернуть".
Отбытие было назначено с Лионского вокзала на вечер 19-го или 20-го
апреля. Для нашей группы были зарезервированы два вагона второго класса, и
сопровождал нас служащий консульства Рязанцев -- он кое-как с помощью
словаря кумекал по-французски. Мачеха ехала с нами -- проводить до Марселя.
Платформа была загружена провожающими. Вот вижу в окно М.В. Поленову,
Товстолеса, Ступницкого. А вот под окном стоит и Шушу Федоров с фоксиком
Топси под мышкой; Топси рвется к Тане Гревс и плачет, у Шушу лицо... ну, и
не сказать, какое! Что это они делают? Зачем? - Так навсегда и осталось
загадкой. Сижу в одном купе с Надеждой Владимировной и мачехой, чтобы быть
всю ночь под бдительным надзором, -- голова у меня все еще неважная. Henri
de Fontenay и его жена довезли меня из дома до вокзала и сразу уехали. Henri
говорит: "Простите, слишком тяжело оставаться до конца".
Поезд двигается все скорее; начинается длинная ночь до Марселя, колеса
стучат, в голове у меня хаос, солома. Спать немыслимо. Посреди ночи
потихоньку выхожу в коридор - и дальше, через тамбур, в другой вагон. Тут
меня перехватывает из своего куце Вера Михайловна Толли, которую я почти и
не знаю -- добрейшая душа! Она меня усаживает рядом с собой, успокаивает --
я болтаю чертову ерунду, хохочу... Но вот в дверях и мачеха с перекошенным с
испуга лицом -- кто его знает, что со мной, а она крепко спала и не
заметила... Верно, Рязанцев успел ее угостить из своей неизменной фляжки.
Под утро задремываю, Никита спит в углу, умаялся -- все спят. Въезжаем
на вокзал - это Марсель. Солнце сияет, погода чудесная. Нас куда-то везут в
небольшом автобусе -- кажется, в мэрию. Происходит нудная выдача бумаг,
сдача всех денег. Рязанцев то исчезает, то снова появляется. В чем же
заминка? Может нас и правда не хотят выпускать? Но вот часов около десяти
опять тот же автобусик, едем в порт на посадку на электроход "Россия"
который специально зашел в Марсель, чтобы принять нашу группу.
За нами едет открытый автобус с военными; все молчат, лица напряженные.
Дома, хибарки кончаются; въезжаем в "Старый Порт" -- Vieux Port, известный
всему миру по чудесной трилогии Марселя Паньоля "Мариус", "Сезар", "Фанни".
Сейчас это была груда страшных развалин, где не пройти - не проехать -- все
разворочено, дыбом стоят огромные кубы бетона, острые осколки покрывают
прежние причалы. Высаживаемся, военные нас окружают и по узкому лазу ведут к
более или менее очищенной площадке; сразу перед нами вырастает громадный
корабль -- это и есть электроход "Россия" блистательно белый, 32.000 тонн
водоизмещения -- английское трофейное судно, бывшее личной яхтой Гитлера,
позднее переданное по договору англичанами советскому правительству. Это,
кстати был последний рейс "России" за границу: началась холодная война. Из
Вашингтона были отозваны в СССР почти все советские дипломаты (около 120
человек). "Россия" стояла в Нью-Йорке, а дипломатам, уезжавшим на "России",
пришлось самим таскать на борт свои тяжелые багажи: ни один носильщик не
соглашался им помочь. Вот и стояла "Россия", как некий колосс, возвышаясь
над причалом.
Нас вывели на эту площадку, окруженную со всех сторон развалинами и
каменным хаосом, и военные тесно нас окружили Рязанцев поднялся по трапу на
борт, а мы остались. Эти юные военные были C.R.S.[*], вооруженные
автоматами; лица у них были деревянные. Кто-то подстелил мне плед на острый
каменный щебень. я на него села и вдруг почувствовала полное изнеможение.
Вскоре жара на нашей площадке стала почти непереносимой; у кого-то оказался
зонтик, его надо мной раскрыли. Пить ни у кого не было.
На "России" помимо нашей группы было уже немало пассажиров, человек
двести, все жители Тель-Авива, спешившие домой -они гостили в Нью-Йорке у
родственников. И, конечно, не могли понять, что это за жалкий табор русских
женщин и детей валяется на земле под жгучим марсельским солнцем. Они вслух
по-русски нас жалели, пробовали нам кидать апельсины -- но никто из нас не
двинулся, мы оцепенели. Время тянулось бесконечно, вот уж и три и четыре
часа дня, а ведь после шести вечера выход из гавани в море для крупных судов
запрещен. Но кого спросить? Никого, кроме юных, безусых стражников, нет.
Часов около пяти -- движение, выходит Рязанцев, куда-то уезжает на
автомобиле и... очень скоро возвращается -- с кем? Да с мачехой. Ох, вижу
это все как во сне, в тяжелом сне... Рязанцев бежит наверх по трапу и через
несколько минут начинается посадка.
"Скорей, скорей!" Кто-то просит, чтобы меня подняли наверх первой, а до
палубы далеко, и лестница сквозная. Встаю, иду к трапу, Никита передо мной.
"Иди, иди впереди, я буду на тебя смотреть, чтобы не видеть воды". Никита
ступает на лесенку и живо взбегает наверх. Тащусь, схватившись крепко за
поручни, в другой руке сумка, где паспорт и лекарства, ноги свинцовые, не
слушаются. Медленно, но двигаюсь... Вдруг вижу, как за поручнями
поблескивает вода, и тут фазу конец - повисаю на перилах, тошнота, дурнота,
сейчас свалюсь вниз, туда, прямо в жирную воду... Кто-то кричит, но уже
рядом со мной один матрос, другой, они ловко подхватывают меня, и во
мгновение я уж наверху, где стоит совсем сконфуженный Никита -видно, ему
неловко, что мама и по лесенке не сумела взойти. Дежурный офицер галантно
козыряет, говорит: "Идите лучше прямо в свою каюту, вас проводят", -- и,
действительно, рядом со мной вырастает медсестра в белом и ведет нас с
Никитой в кабину.
Минут через десять прихожу в себя, подымаюсь на палубу, все наши уже
тут, сейчас отчалим, трап уже поднят, но чего-то еще ждут. И вдруг откуда-то
с кормы опускают на землю пологую лесенку, и по ней, качаясь, сбегает
Рязанцев, и я вижу, что там стоит мачеха и машет нам... Рязанцев, сбегая,
кричит нам: "Задержал, уж извините, но как же было не выпить на родном
судне!" Он обнимает мачеху, оба что-то пьют, видимо -- шампанское. "Россия"
медленно начинает выходить в море. Вечер так хорош, весь Марсель утопает в
золотых лучах весеннего солнца. Говорю Никите: "Смотри, смотри, запомни, вот
наверху Notre Dame de la Garde... Я там была, когда тебя еще на свете не
было. Верно уж никогда больше и не увидим".
ЧАСТЬ 3 -- СССР (1948--1974)
ЭЛЕКТРОХОД "РОССИЯ"
В самые смутные минуты жизни, когда уж как будто все, как будто дальше
и судьбы нет, - эта самая судьба возьмет да и сделает подарок. Так было с
нашим морским путем до Одессы: мы шли все время как по зеркалу - не то что
качки, волн не видали, даже в Черном море. Шли вдоль итальянских берегов,
мимо греческого архипелага -- всюду было солнце, красота и водная гладь.
У нас у всех были кабины второго класса, по двое, по четверо в кабине.
Дипломаты и тельавивцы ехали в первом классе. Дипломаты к нам не подходили,
им было запрещено, или, вернее, они сами опасались нас. Жители же Тель-Авива
заговаривали, стараясь понять, почему это нас так странно охраняли в
Марселе, смотрели на нас с удивлением, спрашивали: "Кто же это вас
заставил?" О, этот вопрос еще годами будет нас сопровождать в жизни.
Питались мы в большой столовой, кормили нас отлично: всегда свежие
фрукты, фруктовые соки, блюда обильные. Многие из нас тут подкормились, что
было неплохо -- когда мы попали в Одессу, то не раз вспоминали эти богатые
трапезы, а там сразу пришлось кушак подтянуть. Я не могла ничего есть,
нервное сжатие глотки возобновилось, и я все свои порции отдавала Никите и
Тане Гревс.
Неожиданно для нас мы зашли в Неаполь и простояли там полтора дня. Было
разрешено сходить на берег, и все пассажиры, включая нашу группу, уехали в
город, смотрели музеи, знаменитый "Грот", а я оставалась одна в своей каюте
-- сойти еще раз вниз по трапу?! Об этом и подумать было мне страшно. Сидела
около иллюминатора и без особых мыслей смотрела на пристань, где тоже было
мало порядка и всего навалено вдоволь. Но вот в полдень подбежала
неаполитаночка лет восьми в рваном ситцевом платьишке, загорелая, босоногая,
с шапкой черных кудрей и прелестным личиком цвета слоновой кости. Увидев
меня, она стала мне кланяться, делать выразительные жесты: мол, дайте хоть
что-нибудь поесть... Она гладила рукой животик -- может быть я не понимаю,
что значит быть голодной, раз еду на таком роскошном корабле? Но ведь у меня
ничего не было, ни денег, ничего. Я ей отвечала жестами и кричала в
иллюминатор те несколько итальянских слов, которые знала. Тогда она начала
танцевать, прищелкивая в такт пальцами и подпевая. Уж не знаю, учили ли ее
этому или просто уличные дети так сами умеют в Неаполе? Окончив танец, она
еще постояла, а я вдруг вспомнила, что где-то должны быть у Никиты леденцы,
нашла их горсточку в его рюкзаке и стала их ей кидать на пристань через
иллюминатор. Один она сразу сунула в рот, остальные - в какой-то карманчик
под платьем. Когда увидела, что все, еще раз поклонилась, послала мне
воздушный поцелуй, быстро, почти не касаясь камней босыми ногами, убежала и
навсегда исчезла.
Мы покинули Неаполь под вечер и уже только на следующий день перед
обедом увидали на площадке около лифта (на "России" было шесть этажей и два
лифта) большую группу незнакомых нам пассажиров : все они были молодые,
молчаливые, сумрачные, и все -- евреи. Как же это мы их раньше не встречали?
Однако скоро узнали, что их приняли на борт в Неаполе поздно ночью, что они
опаздывали (откуда?) и что их ждали.
Откуда же вы? -- Они молчали в ответ. Позже выяснилось, что все они
были в немецких лагерях уничтожения, и каждый из них каким-то своим чудесным
способом спасся от огненной печи. Одна молодая девушка рассказала, что она
четверо суток пролежала, забившись под нары, на полу камеры, прижавшись
плотно к стене, -- и ее не заметили. А когда лагерь был уже освобожден, она
с трудом выползла -- настолько ослабела, что и это было ей не под силу. Вся
ее семья погибла, да и у всех у них родные погибли в печи или от голода. Эти
люди ни с кем не общались, на палубу не выходили, а после чая садились и
пели хором на древнееврейском языке. Смотреть на них спокойно нельзя было. У
них с собою были книжечки-самоучители, и они старательно учили иврит. Я
тогда впервые узнала, что такой язык существует.
Была еврейская Пасха, и завхоз, молодой человек, вполне приятный и
вежливый, попросил нас ужинать пораньше: к 8 ч. вечера в столовой второго
класса (а еврейская группа ехала в третьем классе) будет традиционный
пасхальный ужин для этих молодых евреев. Мы от удивления сперва даже
приумолкли - что за неожиданная религиозная терпимость, нет, даже больше
того? "А ваш повар разве знает, как готовить еврейскую пасху?" -- спросила
Надежда Владимировна. -- "Наш повар -- одессит, все умеет, не думайте", --
был ответ завхоза.
Никита подружился с мальчиком чуть моложе его, сыном важного дипломата;
родители не мешали -- видимо понимали, что дальше корабля это знакомство не
пойдет. Бегал он и к каким-то молодым матросам "вниз". Мне это мало
нравилось, но как остановить? Ведь не могла же я бегать по громадному судну
за 13-ти летним мальчиком. Но Никита горько поплатился. Незадолго до отъезда
я подарила ему скаутский нож с разными лезвиями, отвертками, пробочником --
все из первоклассной стали. Он отыскал нож в рюкзаке и понес его "вниз"
похвастаться, и как раз самый-то милый из матросов взял у него нож, долго
крутил, а потом заявил: "Ну, тебе этот нож ни к чему, все равно отнимут, а
мне он пригодится", -- и положил нож себе в карман... Никита был в отчаянии.
"Ведь он украл, мама, он просто украл!" -- а я тогда уже поняла: хорошо, что
нож исчез, хорошо, что его у нас в багаже нет.
Никак не могу похвастать, что я уже тогда, на "России", все поняла,
нет, но от окружавших меня людей, от всех этих советских людей иного
поколения -- дипломатов, помощника капитана, подавальщиц в черных тугих
платьях, в белых накрахмаленных передничках и наколках, в модных туфельках
на невозможно высоких каблуках -- от них всех шла ко мне телепатическая
передача: я чувствовала, как они меня воспринимали -- тут были и жалость, и
насмешка, и злобное отталкивание и, главным образом, полное несовпадение
мироощущения. Это было очень страшно, иногда на меня находила настоящая
паника.
С утра мы выходили на палубу, усаживались в шезлонги, разгуливали.
"Синее море, белые чайки, лазурные берега". Многие мечтали бы о таком
морском путешествии. Часов около десяти делал обход палубы помощник
капитана. Это был грек из Одессы, высокий, прекрасно сложенный, с гордым
лицом морского волка, загорелый, глаза пронзительно-черные, нос с горбинкой,
белая фуражка безупречно посажена на седеющих волосах, в узких губах вечная
незажженная трубка. Он подходил к каждому, козырял, спрашивал -- как
чувствуете себя? Все ли в порядке? Ему можно было без страха задавать
вопросы: где мы точно? что это за остров? что за берега? Он отвечал охотно,
показывая трубкой где и что, кланялся и двигался дальше эластичной
покачивающейся походкой. У нас он имел огромный успех : он был такой, каким
должен быть капитан большого корабля, ходящего в заграничное плавание,
человек "видавший виды".
Надумали наши дамы, Ирина Николаевна да Ольга Модестовна Булацель (ее
муж претерпел ту же судьбу, что Игорь Александрович -- был выслан из Франции
тем же министром, но в другой группе и несколько позднее, а она с двумя
дочками -- Лизой, восьми лет, и Аленой -- четырех -- плыла с нами на
"России"), чтобы наши дети дали маленький "вечер песни и пляски" для всех
пассажиров. Я сразу и резко была против этого, всячески отговаривала,
доходило до того, что я говорила, почти теряя спокойный тон, что "дети не
ученые обезьяны", и нечего их заставлять фигурять в такой обстановке. Но
нет, была сделана заявка завхозу, который, кстати, особого восторга не
проявил, и... дети начали репетировать вечные эмигрантские номера --
матрешка, русская, хоровод, и даже из каких-то шарфов и платков пытались
смастерить подобие костюмов. Однако за день до спектакля завхоз пришел и
спокойно заявил, что детского вечера не будет. Почему? Да нет, ничего не
случилось, просто это не очень удобно.
Заходили в порт Яффа, там сошли все туристы из Тель-Авива, у них
настроение было тревожное, но они нам ничего не говорили, да и вообще как-то
отошли от нас, а с теми из Неаполя контакт наладился, и они нас уже не
чуждались.
Неожиданно мы узнали, что должны сделать еще один заход, не
предвиденный расписанием -- в Хайфу. Когда подходили к Хайфе, я стояла на
палубе вместе с Надеждой Владимировной, а рядом с нами -- помощник капитана.
На громадном чудесном рейде там и сям из воды торчали не то шесты, не то
палки... "Что это ? -- спросила я помощника капитана, -- это какие-нибудь
маршруты для судов? Что за палки