Правило лагерной администрации: зэ-ка всегда могут
работать лучше, чем они работают. Если они выполняют задание, значит, могут
его и перевыполнить. Дело начальства -- нажимать. Нажимают добром или
угрозами. Из кабинета несутся то громовые раскаты смеха, то добродушная
ругань, то удары кулаком по столу и яростная ругань. Ругань, впрочем, при
всех случаях: без нее лагерный язык ни в коем случае обойтись не может.
То и дело раздается команда из кабинета: "Вызвать бригадира Кунина!" --
"вызвать врача Германа!" -- "вызвать зэ-ка такого-то!" -- Заключенный,
которого вызывают к начальнику иногда за полночь, когда он храпит и третий
сон видит, просто не хочет идти. Он посылает будящего к чортовой матери, не
хочет одеваться и понимает, что от разговора с начальником добра не будет:
его ждет расправа за дурную работу или грех по службе, и очень возможно, что
прямо из кабинета сведут его в карцер. Поэтому не раз и не два приходится
звать такого 45 работягу, и он начинает одеваться не раньше, чем припугнут
его тремя сутками карцера и стащат за ноги с верхних нар.
Время идет. Пока начальники совещаются в кабинете, под дверью в
маленькой передней комнатке стоит толпа вызванных и невызванных, которые
сами пришли с претензиями. Одного обокрали; другого избили; третий пришел
показать свое нагое тело и просить, чтобы выписали ему на завтра целые
штаны. Драматическая борьба разыгрывается вокруг нескольких одеял, которые
имеются в вещкаптерке. В конце концов они достаются герою дня -- бригадиру,
который показал лучший результат дня и обещал его перевыполнить на завтра.
"Секретарь" в передней комнатке должен зорко следить, иначе в 5 минут
не останется у него ни пера, ни карандаша, ни бумаги на столе. Все стянут
цепкие руки, в особенности бумагу, нужную для курения. Люди сидят на
подоконнике, расселись на корточках вдоль стен, тесно обступили стол, босые,
нечесанные, с голой грудью, в распахнутых бушлатах. Звонит телефон: это из
отделения передают телефонограмму или зовут к аппарату начальника, чтобы
пробрать его за недогрузку леса и невыполнение плана. Ничего не слышно в
шуме, и кончается тем, что всю толпу ожидающих, вместе с разбуженными зэ-ка,
которые ожидают, чтобы их посадили в карцер, с неистовыми проклятиями и
толчками выгоняют на двор.
Наконец, вечерняя сессия закончена, и все расходятся.
Дежурный по конторе садится за опустевший стол.
Ночь -- время передачи и приема телефонограмм и сводок из лагпункта в
отделение, и обратно. Днем -- провод перегружен и сговориться невозможно.
Телефонист и коммутатор находятся на вахте; и туда надо звонить, чтобы
получить соединение. Еле-еле, чуть слышно, доходят слова приказов.
"Начальникам всех лагпунктов и ОЛПов: приказываю! Согласно директиве
наркома... согласно 46 приказа за No. ... поднять темп вывозки... в
недельный срок ликвидировать залежи... приказываю: за невыполнение
сместить... отдать под суд... в последний раз предупреждаю -- ставлю на вид
-- объявляю строгий выговор..."
Всю долгую ночь переговариваются между собой в онежском лесу
начальники, главбухи, коменданты и завснабы, техконтроль и охрана. Лагерь
погружен в темноту. Только на вышках, где часовые, горит свет. Лес шумит
кругом, порывы ветра сотрясают его вершины, из леса несется рокот и ропот,
как при морском прибое. И всю ночь дико воют собаки охраны. Человеку,
сидящему за столом, все это кажется сном. Как он попал сюда? что он здесь
делает?
Ночной обход. Стрелки идут по баракам, заглядывают в контору,
перелистывают бумаги на столе дежурного. -- "А это кто?" -- Рядом, в
помещении УРБ спят зэ-ка из персонала учетно-распределительного бюро -- на
тех самых столах, за которыми днем работают.
В два часа ночи трещит телефон, и диспетчер отделения сообщает, что
подан состав в 18 вагонов на такой-то участок для нагрузки.
Тревога! Этот состав подан с опозданием в 36 часов, но все равно -- раз
он прибыл, он должен быть нагружен немедленно, ибо за простой вагонов
отвечает начальник из своего кармана, а зэ-ка -- перед начальством. Тревога!
Дежурный звонит на вахту, просит разбудить начальника. Дежурный бежит к
старшему нарядчику. Старший нарядчик Гриб торопливо одевается. Ему предстоит
поднять среди ночи бригаду грузчиков, которая вернулась поздно вечером и
спит каменным сном после своих каторжных 12 или 15 часов. К ним сейчас войти
-- все равно что укротителю в клетку с хищными зверьми. Нарядчик прежде чем
войти в их барак, украдкой крестится. Стрелки из ВОХР'а следуют за ним, на
всякий случай. Разбуженные люди рычат и огрызаются, зовут в свидетели бога и
чорта, что они свое отработали, ноги у них не стоят, руки и плечи разбиты.
-- "Иди 47 ты...! -- Иди отсюда, не доводи до греха!" -- Но нарядчик тверже
стали, его не собьешь. Пробует то лаской, то угрозой. Бригадир приходит ему
в помощь. Начинают вылавливать более смирных, послушных. Когда трое-четверо
поднялись, легче говорить с остальными. Входит начальник лагпункта,
встревоженный, злой, невыспавшийся. -- "Братцы, -- говорит он, -- ребята, не
выдайте!" -- и обещает им премии, неслыханную кормежку, а через минуту
скрипит зубами и угрожает сжить их со свету. С обеих сторон бешеные лица,
исступление, отчаяние. Эти ночные сцены вывода на работу изнеможенных,
пьяных от усталости и желания спать людей полны грозового напряжения.
Столкновение зэ-ка и администрации всегда кончается победой нарядчиков и
начальников, за которыми весь аппарат власти, штыки, револьверы и
распоряжение скудным лагерным пайком. Через час или два бригаду выведут. Но
пока идет уговаривание, весь лагерь неспокоен. В соседних бараках
просыпаются люди, подымают головы: "что там такое?" -- "Бригаду выводят,
тише! а то и нас подымут!" -- Нагрузка не в очередь, ночью в лесу, в дождь,
снег или бурю -- от одной мысли пробирает дрожь. -- "Лишь бы дали долежать
до подъема!" -- Люди, которые теперь уйдут, не вернутся, пока не кончат
своей работы, хотя бы она продолжалась всю ночь и весь день. Единственная
возможность для них вернуться в лагерь и отдохнуть -- это отправить этот
проклятый поезд.
И снова тихо в лагере. Час идет за часом. И, наконец, сухо шуршит
телефон в конторе. Это вахта сообщает, что время давать подъем: половина
шестого. Дежурный запахивает бушлат и бредет на улицу. Через минуту слышны
глухие гулкие удары камнем о рельс: бум-бум-бум! -- И новый день начинается
на 48-ом квадрате.
--------
4. РАЗГОВОРЫ
Люди, которые прислали 1000 польских евреев на 48 квадрат, дали им 3
недели сроку, чтобы превратиться в лесорубов и полноценных 48 рабочих. Им
сказали: "Ваше прошлое нас не интересует. Надо работать. Это основной закон
советской жизни. Кто не работает, тот не ест. Ваше спасение в работе. Если
вы слабы, то работа вас сделает сильными. Если вы больны, работа вас сделает
здоровыми. Кроме работы, нечего вам делать в лагере, а если вы не будете
работать, то погибнете".
Каждая работа в советском лагере была нормирована немилосердно, из
расчета на полное использование сил здорового русского мужика. Чем легче
была работа, тем больше была норма, которую надо было выполнить. В последнем
счете все работы были равны и сводились к эксплоатации до последних пределов
физической силы и выносливости.
В лагерях нет легких работ. Плести веники или полоть грядки -- легче,
чем работать в шахте или носить тяжести, но самая легкая работа превращается
в мучение, если норма превосходит силы. Мы никогда не были в состоянии
сделать то, что от нас требовалось, чтобы быть сытыми. Чем больше мы
голодали, тем хуже мы работали. Чем хуже мы работали, тем больше мы
голодали. Из этого порочного круга не было выхода.
На 48 квадрате столкнулся советский метод с живыми людьми. Эти люди
были евреи. Мы, сионисты, знали, как трудно, как непросто сделать
чернорабочего или квалифицированного рабочего из человека, выросшего в
условиях еврейского местечка. Мы создали в Европе сложную систему
"продуктивизации" для нашей молодежи. Мы ее посылали в 17-18 лет в
"гах-шару", т. е. в пункты трудового обучения, на год или два. Потом в
Палестине мы окружали ее опекой наших организаций. Кроме того, эта молодежь
проходила идейную подготовку. Она была полна энтузиазма, сознания своей
исторической миссии и роли национального авангарда.
Советская власть послала в лагеря массу интеллигентов,
полуинтеллигентов, служащих, лавочников, купцов, мелких еврейских
ремесленников. Им 49 сказали: "вам дается 3 недели сроку, чтобы научиться
работать".
"В первую неделю будет довольно, если вы сделаете 25% нормы. Во вторую
неделю -- 50%. В третью неделю -- 75%. По окончании 3 недель вы будете
работать на общих условиях со всеми зэ-ка".
Таков был эксперимент, которому тупые доктринеры подвергли сотни тысяч
людей, захваченных заграницей и поставленных в условия принудительного
физического труда, т. е. каторжные условия. Эксперимент должен был дать
ответ на вопрос: чего можно добиться применением прямого насилия. Средство
принуждения было -- голод. Руководящий принцип: каждый человек может делать
каждую физическую работу.
Конечно, московским экспериментаторам было ясно, что не обойдется без
человеческих жертв. В конце-концов лагеря, куда нас послали, были местом
гибели миллионов советских людей.
Советские зэ-ка, наблюдая неприспособленность западников, большинство
которых впервые брало в руки топор и пилу, говорили: "Привыкнешь! -- а не
привыкнешь, так подохнешь".
Но вот, прошло 3 недели, а западники на 48 квадрате так и не начали
работать. Было начало сентября, тепло. Люди, попав в лес, чувствовали себя в
положении ряженых, разыгрывающих какой-то нелепый фарс. Шарили в кустах за
грибами и ягодами. Создалась атмосфера "пассивного сопротивления". Голод
заставлял их думать не о стахановских рекордах, а о продаже вещей. Вещей
привезли с собой достаточно, а местные "вольные" люди платили дорогие цены
за польские костюмы, рубахи, обувь. Торговля процветала. Через некоторое
время стали поступать в лагерь посылки от родных и друзей. Посылки
допускались весом до 8 кило. Человеку, получившему 8 кило продуктов, не
нужны были лагерные "проценты".
Это вело к деморализации: слабый работник, получавший из дому посылки,
питался лучше, чем 50 советский стахановец, вытягивавший из себя жилы, чтобы
заработать на "4-ый котел".
В особенности курьезно выглядели бригады долгополых галицийских евреев.
Были случаи, когда бригада в 30 человек делала сообща 90% одной нормы, т. е.
меньше, чем полагается сделать одному человеку. Бригадир вечером делил эти
90% на 30 человек, т. е. по 3% на человека. Люди получали первый котел, т.
е. полкило хлеба и суп. Рассуждали так: "100% мне все равно не сделать, а
если за 3%, за 15% и за 50% все равно дают тот же первый котел, то зачем
стараться? Хватит 3%. Продам пару штанов и подожду, пока пришлют посылку".
Это был расчет индивидуалистический, антигосударственный, презренный в
глазах советского человека. Ясно, что отношения между управлением ББК и
такими эгоистами должны были скоро испортиться. Первое время начальство
приглядывалось, не применяло крутых мер. Уже сам факт, что нас, "поляков",
поселили отдельно, на особом лагпункте, очень подымал нас -- не только в
собственном мнении, но и во мнении местных властей.
Прошел месяц с небольшим и грянул гром. В лагерь прибыли для нас
приговоры. Нас сперва посадили, а потом приговорили. До этого времени мы
жили без сроков, и власти сомневались, считать ли нас вообще за заключенных.
Теперь все сомнения рассеялись.
Особое Совещание НКВД в Москве, рассмотрев наши дела, вынесло нам
приговоры за такие преступления, как отсутствие советского паспорта и
нахождение на территории Восточной Польши -- по 3 и 5 лет заключения. Всех
нас вызвали во "2-ую часть" (УРБ), и каждому объявили его приговор. Я
получил 5 лет по статье СОЭ (социально-опасный элемент) -- за нарушение
паспортного режима. Из двух братьев Куниных старший получил 5, а младший 3,
хотя они одинаково вели себя на допросе и одинаково были виноваты, или
невиноваты. Было совершенно непонятно, почему одним дали три года, а другим
пять. Похоже было, 51 что на нескольких стах тысяч бланков поставили наудачу
цифры 3 и 5, где какая пришлась. Надо сказать, что западники приняли эти
приговоры с большой наглостью. Подписываясь под объявлением приговора, они
смеялись, пожимали плечами и вели себя так, как будто не брали всерьез своих
сроков.
И в самом деле, -- представить, что придется прожить 5 лет на каторге
-- впору было бы повеситься. Все это казалось нам сном наяву, фантастической
чепухой, каким-то недоразумением.
Но другое было отношение окружающих русских. -- "Вам дали детские
сроки", -- говорили они, -- "три и пять лет -- это пустяк. Нам по 10 дают. А
уж раз дали -- не сомневайтесь! Придется вам отсидеть полный срок -- "от
звонка до звонка". Выбросьте из головы вашу Варшаву. Не видать вам Варшавы
больше, как ушей своих."
Через несколько дней прибыли на 48-ой начальники из Пяльмы:
Дробышевский, Шевелев из КВО (культурно-воспитательный отдел), и другие.
Созвали людей и выступили с речами. Говорили деловито и откровенно.
Нам объяснили, что надежды на возвращение в Польшу надо оставить. Нам
предстоит прожить годы в лагерях. Физическая слабость не освобождает от
труда. Наоборот: лежать на нарах -- верная гибель. Все в лес и на работу!
Для начала 48 квадрат должен был дать Советскому Государству 15.000
кубомеетров леса в месяц.
Но заключенные не поверили помначу Дробышевскому. Было что-то в этих
людях, что лишало серьезности и веса их слова. Мы видели, что они не
понимают и не чувствуют, что с нами делают. Еще больше оттолкнуло нас
открытое злорадство русских лагерников и десятников по поводу наших
приговоров. Эти люди не скрывали своего удовольствия и с садистическим
наслаждением повторяли нам сто раз на день, что не видать нам Польши, как
своих ушей. В первое время нам казалось, что все они -- ненормальны, что
несчастье вытравило из них способность 52 сочувствовать чужому горю и
превратило их в существа полные сатанинской злости и порочности. Прошли
месяцы, пока мы научились распознавать среди них друзей и хороших людей. И
еще больше времени, пока мы -- или те из нас, кто задумывался над окружающим
-- поняли всю глубину их несчастья, беспримерного в мировой истории.
Первым движением зэ-ка после объявления приговоров было -- защищаться,
протестовать, аппелировать.
В советских лагерях заключенным дается полная возможность жаловаться.
Рядом с обыкновенным ящиком для писем, который висит в конторе и
опорожняется раз в неделю или при случае, висит еще особый ящичек с
надписью: "для жалоб и заявлений Начальнику Лага, в президиум Верховного
Совета или Главному Прокурору СССР". Опускаемые туда заявления, конечно, не
свободны от общей цензуры. Цензуре подлежит все, что пишет и получает зэ-ка.
Однако, если цензура, культурно-воспитательная и политическая часть не
воспротивятся, то заявление, с приложением характеристики заключенного,
будет отослано. Через месяц после того, как оно было опущено в ящичек, зэ-ка
получит официальное уведомление, что его обращению дан ход. Еще через
полгода или 9 месяцев придет долгожданный ответ из Москвы.
В ту первую осень и зиму западники 48-го квадрата написали невероятное
количество жалоб, аппеляций и просьб о помиловании на имя Калинина, Берии и
др. сановников. Русские зэ-ка немало потешались над их содержанием. Сами
они, умудренные горьким опытом, ничего не писали. Писание заявлений, вроде
кори, -- детская болезнь каждого лагерника в первый год его заключения.
Советская власть достаточно терпима и гуманна, чтобы дать каждому
заключенному возможность "выкричаться". В московских архивах лежат миллионы
заявлений из лагерей, в том числе и мое, писанное осенью 1940 года.
В этом заявлении я просил пересмотреть мое дело и освободить меня. Я
рассказывал свою 53 писательскую биографию, историю своего приезда из
Палестины в Польшу летом 39 года, объяснял очень красноречиво, что я человек
мирный и прогрессивный, никогда ни в чем не провинился пред Сов. Союзом, не
жил в нем и не переходил его границ, ни легально, ни нелегально. Красная
Армия, освобождая Западную Белорусь, нашла меня на территории б. польского
государства. Для других польских беженцев дорога возвращения домой временно
закрыта, но я, как постоянный житель Палестины, могу туда вернуться без
трудностей. Советская власть, к моему глубокому сожалению, признала меня СОЭ
-- социально-опасным элементом для Сов. Союза, а потому нет ничего проще,
как разрешить мне вернуться домой, где я имею возможность быть
общественно-полезным гражданином. Это, и многое другое было выражено с
большой силой убеждения и доверия к советскому гуманизму на 2 листочках
почтового формата и сдано в КВЧ, где мне, по знакомству и как секретарю
начальника, написали замечательную сопроводительную характеристику.
Через полгода пришел и ответ. Трудно дались мне эти полгода, и,
расписываясь в получении во "2-ой Части", я уже менее твердо стоял на ногах.
Ответ был на печатном бланке. Из него вытекало, что ни Калинин, ни Верховный
прокурор СССР не читали моего заявления. Из их канцелярий мое заявление было
переслано в низшую инстанцию, оттуда в третью, в четвертую и, наконец,
прибыло в г. Пинск, к районному прокурору, тому самому, который был
ответствен за мой арест. Этот прокурор взял печатный бланк, проставил мою
фамилию, подписал и отослал обратно. На печатном бланке было изображено:
{-- "По рассмотрении жалобы (такого-то)... признано, что наказание
определено ему правильно и в соответствии с содеянным".}
Это "в соответствии с содеянным" никак не вязалось с моей статьей
"СОЭ", из которого вытекало только, что я человек опасный, подозрительный --
но еще ничего на сделавший, т. к. в этом случае мне 54 подожили бы букву "Д"
вместо "Э" -- "деятель" вместо, "элемент", -- и я бы тогда не отделался
какими-нибудь 5 годами. Я ничего не "содеял" и не мог быть поэтому наказан
"в соответствии с содеянным". Но трудно было требовать от советской юстиции,
чтобы она входила в частные обстоятельства каждого из миллионов лагерников.
Калинин получал в течение года из лагерей столько заявлений, что ни он, ни
его персонал не могли, даже при искреннем желании, их прочитать. Советская
карательная система оперирует миллионами и массовыми мероприятиями.
Отдельный человек, попавший в лагерь и потонувший в общей массе зэ-ка, не
может, как правило, выбиться из нее в индивидуальном порядке.
Через несколько дней посетил наш лагпункт Степанов -- уполномоченный 3
части. Такие "уполномоченные", осуществляющие политический контроль и
негласное наблюдение -- "глаза и уши НКВД" -- состоят при каждом отделении и
возбуждают всеобщий страх. Это -- фактические господа в лагерях. Степанову
уступили кабинет начальника. Это было днем. Мое место работы находилось в
проходной комнатке в этот кабинет, и я воспользовался минутой, когда он был
свободен. Постучал и вошел.
Степанов был маленький взъерошенный офицерик, с колючими злыми
глазками. Сидя за столом, с расстегнутым воротом гимнастерки, он
подозрительно всматривался в меня.
Я сказал ему, что получил 5 лет сроку, и хочу знать, позволяется ли
написать об этом заграницу -- жене. Пропустят ли заграницу мое письмо.
СТЕПАНОВ: Не понимаю, зачем вам писать жене о таких вещах.
Я: Жена -- близкий человек и должна знать о судьбе мужа. У нас на
Западе так водится. Пять лет -- большой срок. Моя семья должна знать, что со
мной случилось, не должна оставаться в неизвестности. Может быть, жена моя
не захочет ждать меня так долго.
СТЕПАНОВ: Ваша жена сама должна 55 понимать, что вы к ней больше не
вернетесь. О чем тут еще писать? Это само собой ясно.
Я: В Советском Союзе это ясно, но не заграницей. У нас о лагерях
понятия не имеют. Моя жена не знает, где я нахожусь.
СТЕПАНОВ: Вот вы все говорите "у нас", "у нас". -- "У нас" и "у вас".
Любопытное разделение. В виду этого я должен вам задать вопрос: какое ваше
отношение к Советской власти?
Я: ...Отношение положительное. Я еврей, и вижу, что Советское
Правительство не преследует евреев, как другие государства. Я трудовой
интеллигент, т. е. с классовой точки зрения нет у меня оснований относиться
враждебно к Советской власти. Кроме того, я, как человек науки, отдаю себе
полный отчет в ценности марксизма.
СТЕПАНОВ: Вот и ладно. Если сам трудящийся, зачем же говорить все время
"у вас" и "у нас". Советский Союз есть родина всех трудящихся. Значит, и
ваша родина.
Тут я вышел из себя и, забыв всякую осторожность, все обстоятельства
места и времени, сказал уполномоченному тоном учителя, поучающего
непонятливого ученика:
-- Ошибаетесь, гражданин уполномоченный. Это простое недоразумение.
Советский Союз есть родина всех трудящихся в смысле идейно-политического
центра, а не в географическом смысле. Нельзя требовать от трудящихся всего
мира, чтобы они жили в Советском Союзе и считали его своим отечеством. Моя
родина -- Палестина. Там я жил до войны, там и дальше хочу жить.
Степанов покраснел от негодования. В эту минуту вошел в кабинет кто-то
из его помощников.
-- Вот полюбуйтесь, -- сказал Степанов, показывая на меня, -- сидит и
объясняет, что Германия его родина.
Тут я увидел, что уполномоченный был не силен по части географии.
Палестину он причислял к Германии. Но было уже поздно учить его 56
географии. Пускаться в диспуты с представителями политической полиции вообще
небезопасно. Но с уполномоченными НКВД в лесах русского севера это просто
лишено всякого смысла. Никогда нельзя знать, что из этого получится.
Этот разговор имел для меня роковые последствия. Степанов распорядился
немедленно удалить меня из конторы. -- "Это, -- сказал он начальнику Петрову
-- человек не наш. Такого человека, который все говорит "у нас", да "у вас",
нельзя держать в конторе, где он в курсе всего происходящего. Отправьте его
в лес, на общие работы".
Слетел со своего поста "плановика" и мой сосед по конторе, Шпигель.
Как-то сидел он вечером за своими досками, на которые наносил %% выполнения
плана, когда вошел к нему начальник лагпункта. К тому времени простодушный и
неумелый Петров был уже снят со своего поста, и начальником был у нас
украинец Абраменко. На столе лежала свеже-принятая телефонограмма:
"Приказываю..." Это было распоряжение не выдавать освобождаемым из лагеря
денег на покупку жел.-дорожного билета к месту жительства. Они должны были
покупать билеты из собственных средств.
-- Правильно! -- сказал Абраменко.
-- А я думаю, что неправильно! -- сказал Шпигель, обманутый добродушной
миной Абраменко. -- Во всем свете принято, что освобождаемых из тюремного
заключения отправляют домой за счет государства, так же как и привезли их за
счет государства. А тем более в Сов. Союзе, где такие расстояния. Тут на
билет надо по 100 и 200 рублей. Откуда им столько денег взять?
-- Как это -- откуда? -- сказал Абраменко. -- Мы им даем возможность
заработать в лагере.
-- Как же вы так можете говорить? -- огорчился плановик Шпигель. --
Разве вы не знаете, что здесь работяги зарабатывают? Да вот, я здесь имею
все цифры, посмотрите...
И показал ему то, что Абраменко отлично и 57 без него знал: фиктивные
заработки работяг сводятся к символическим выплатам, к жалким грошам.
-- А я сам, -- сказал Шпигель, каждым словом копая себе яму -- что я
здесь зарабатываю? 10 рублей в месяц. Откуда же я возьму на билет в Варшаву?
Туда, может, 500 рублей надо.
В эту минуту вошел с улицы комвзвода и, грея руки у печки, стал
внимательно прислушиваться.
-- Что, все еще о Варшаве думаешь? -- сказал Абраменко со злостью. --
Вам, полякам, кол на голове теши, все мало. Вы теперь советские.
-- Вы все контрики, -- сказал комвзвода. -- И все твои разговоры
контрреволюционные. И не поедешь ты в Польшу. Нет твоей Польши больше.
Тут Шпигель спохватился, что наговорил лишнее, и стал изворачиваться,
как умел. Но было уже поздно. Уходя, Абраменко сказал ему, чтобы он в
контору больше не приходил, и велел ему утром явиться на развод с рабочими
бригадами.
После разговора со Степановым я все же написал письмо в Палестину, моей
жене. Это было очень лаконическое сообщение о том, что я приговорен к 5
годам заключения в лагере, нахожусь в такой то местности, благодарю за все,
что было в прошлом и прошу не отчаиваться.
Это письмо, так же как и последующие, никогда не было ею получено.
--------
5. БРИГАДА КАРЕЛИНА
Когда выяснилось полное неумение и нежелание новоприсланных работать,
управление ББК приняло первые меры: решено было покончить с изоляцией
"поляков". Понемногу стали их вывозить и распределять по окружающим
лагпунктам. На их место прислали "туземные" бригады. Советские зэ-ка должны
были подавать пример, увлекать за собой и учить новичков работать.
Предполагалось, что первые советские бригады на 48-ом квадрате будут
состоять из людей надежных 58 и отборных, способных выполнить воспитательную
миссию. В секретном циркуляре Управление ББК рекомендовало выбирать людей
для отправки в польские лагеря особенно заботливо и осторожно, обращая
внимание не только на трудовые качества, но и на моральное состояние. Но
циркуляр не много помог. Выполнить подобное предписание было не то что
трудно, а просто невозможно. "Моральное состояние" советских заключенных в
общем и целом соответствует их рабскому и подневольному состоянию.
Начальники так и не смогли подобрать нам идеальных сожителей. С присылкой
советских бригад кончилась идиллия на 48-ом квадрате.
Управление ББК имело все основания рекомендовать крайнюю осторожность в
выборе советских зэ-ка. Как волки в стадо овец, вошли они в нашу среду. Овцы
сбились потеснее. Дневальным был дан приказ не допускать посторонних в
бараки и даже запираться после поверки и ужина. Наши новые соседи быстро
прошлись разведкой по лагерю -- побывали во всех помещениях, перещупали
глазами, где что лежит. У поляков стояли под нарами чемоданы, висели на
гвоздиках пальто. В первую же ночь лихие налеты и дерзкие кражи показали
нам, что времена безопасности кончились. -- Урки пришли!
"Урками" называется в лагерях элемент уголовно-бандитский, не по статье
кодекса, а в психологическом смысле, как особый лагерный тип. Урка --
человек-хищник, которому наплевать на дополнительные несколько лет срока, --
бандит и вор, берущий все, что ему попадает под руку, пользующийся чужой
слабостью или глупостью без зазрения совести. Урка живет сегодняшним днем, и
не рассчитывает надолго вперед. Все, что ему дается, он съедает немедленно,
что плохо лежит -- забирает, и вечно ходит голодный, озлобленный, готовый на
драку и кражу. Начальство многое прощает уркам, потому что опасается их, с
одной стороны, а с другой -- не считает их политически-опасными. За
небольшую компенсацию урки охотно занимаются шпионажем и сотрудничеством с
59 третьей частью. В советских лагерных условиях, где "бытовики" и
"политические" смешаны, "бытовики" во всех отношениях привилегированы, т. к.
режим в основном не считает их врагами. Хулиганство урок не мешает им ругать
своих товарищей из западников "проклятыми фашистами", а евреев, вдобавок,
как в погромные царские времена, "жидами". Урку сразу можно отличить -- по
его драной одежде, по вызывающей и нахальной манере держать себя, по
безобразной речи и готовности в любой момент вступить в драку. Молодежь,
попадающая в лагерь, быстро дичает и превращается в у'рок. Этой судьбы не
избежали и наши молодые люди, "западники", независимо от их социального
происхождения и воспитания.
В семь часов утра на следующий день после беседы с уполномоченным, я
вышел в лес с пригадой Карелина. Это была "смешанная бригада" из западников
и советских зэ-ка. Карелин был дюжий и хитрый мужик с бородой. Его бригада
считалась и легкой, и спокойной. Я мог быть доволен, что попал туда.
В то утро я был полон энергии и боевого духа. Мне хотелось проверить
себя и показать, что я гожусь на физическую работу. Я взялся за дело с
необыкновенным энтузиазмом. Мы ушли в гущу леса, километра два за ворота.
Пахло хвоей и сыростью, ограды и строений не было видно.
Стрелок сел в стороне. Заключенные разожгли ему костер. От времени до
времени он вставал от костра и обходил разбросанные по лесу звенья, считая
людей. Он не позволял расставлять людей на слишком большом пространстве.
Если имел сомнения, давал свисток, и люди бригады немедленно сходились к
нему на поверку.
Карелин поставил меня и других с топорами расчищать полянку. Люди вяло
ковырялись, работа не клеилась, и стрелок несколько раз подходил подгонять
людей. Но меня подгонять не надо было. Наоборот. Первое, что я сделал -- я
срубил молодую елку, -- первое дерево в своей жизни. Я опустил его прямо на
голову своему соседу. Его звали 60 Айзенберг. Этой фамилии я не забуду до
конца жизни. Елка была небольшая, иначе песенка Айзенберга была бы спета. Он
слабо ахнул и осел на землю. Елка, падая, задела и оцарапала ему голову.
Ничего серьезного не было, но при виде крови Айзенберг поднял крик, а я
испугался на смерть. Я перевязал ему голову своим последним носовым платком
и был в отчаянии. Айзенберг до конца дня уже не работал и скорбно сидел в
стороне, с перевязанной головой. Потом ему еще дали освобождение на 2 дня,
так что в общем он вышел неплохо из этой истории. Чтобы искупить свой грех,
я бросился с топором на елки и рубил один. Остальные сидели на траве и
смотрели угрюмо на мой пыл: -- "Куда торопишься? Времени нет? За пять лет
еще наработаешься!"
Я помню, что я таскал срубленные ели к огню, и они были тяжелы как
свинец. Я никак не мог поднять их. Ничего удивительного. Я был близорук, как
крот, и, наступив ногой на ветвь, руками тащил ствол. В общем это были
чаплиновские подвиги. Поведение моего звена раздражало меня. Вечером я
сказал Карелину: "Завтра поставь меня в другое звено. Я хочу {настоящую}
работу".
На второй день я получил настоящую работу. Бригада Карелина была
"лежневая" бригада. Мы строили "лежневку", дорогу в глубь леса. Вырубленный
лесной участок представляет собой нагромождение сотен сваленных стволов в
чаще. Обыкновенные возы до них добраться не могут. Вывозка леса совершается
с помощью "трелЈвки" и лежневых дорог. Из самых отдаленных углов лес
вытаскивают "трелевщики". Они зацепляют отдельные стволы крюком и цепью и
подтаскивают их лошадью к месту, до которого доезжает возчик. Возы же
проникают в глубину леса по лежневке. Это -- лесная железная дорога, где
вместо железных рельс -- деревянные рейки.
Звено лежневой бригады состоит из 3-4 человек. Основной работник
действует топором и буравом. Наметив трассу дороги, он очищает ее от кустов
и зарослей, выкорчевывает случайные пеньки по 61 дороге, выравнивает
бугорки. Все это легко пишется, но очень нелегко делается. Тем временем
остальные валят деревья небольшой толщины, из которых приготовляют рейки в
10-12 метров длины, -- и потолще, из которых режутся шпалы. Звеньевой
укладывает шпалы в 2-метровых промежутках; на шпалы, в виде деревянных
рельс, кладутся рейки. Толстый конец рейки называется "комель". В нем
топорам вырубается ложе, в ложе вкладывается тонкий конец другой рейки, под
комлем лежит шпала. Шпала и обе рейки в месте скрепления пробуравливаются
насквозь, и в отверстие загоняется клин, заостренный книзу, который глубоко
вбивается в землю. По деревянному полотну лежневой дороги едут возы,
груженные лесом, в любую погоду и грязь. Лежневка строится быстро и держится
годик, т. е. как раз время, пока продолжается вырубка на данном участке.
Работа звеньевого не очень трудна, но требует плотницкой сноровки, умения
быстро и ловко обтесывать рейки, пригонять и закреплять их. Звеньевой сидит
с топориком, нарезает колышки и укладывает лежневку. Два или три его
партнера беспрерывно валят деревья, распиливают их и сносят на трассу рейки
и шпалы.
Наше звено состояло из 3 человек. Главным был Скворцов -- большой, с
широкой грудью, орловский мужик, солидного вида, уже не молодой. Скворцов и
Карелин были друзья. Скворцов был прекрасный, уверенный в себе работник.
История его была такова:
Во время большого голода 1931 года он был заведующим складом зерна. Его
ближайшая родня умирала с голоду, и он согрешил: выдал им несколько мешков
государственного хлеба. Это открылось по доносу, и его приговорили к высшей
мере. Во внимание к его бывшим боевым заслугам во время гражданской войны,
ему заменили расстрел 5 годами заключения. Отсидев 5 лет в лагерях, Скворцов
был освобожден и выбрал на жительство один из районов Центральной России.
Там он работал на заводе. Отлучаться из района он не имел права. Через
некоторое время его позвали и предложили быть 62 осведомителем на заводе.
Скворцов отказался, но сказать категорически "нет!" побоялся. Его стали
часто звать в НКВД, нажимать, угрожать, а когда увидели, что он старается
вывернуться, -- поставили ему ультиматум: к определенному сроку потребовали
от него 25 фамилий "врагов народа" на заводе -- "Если не принесешь списка,
сам пойдешь в лагерь", -- сказали ему.
-- Почему же обязательно 25 фамилий? -- спросил я Скворцова. -- А если
нет столько врагов народа на заводе?
-- Да ведь и у них своя разверстка, -- объяснил Скворцов: -- им ведено
приготовить партию в лагерь, _ столько-то людей. Должны быть на этом заводе
25 людей, по плану. У нас всюду плановое хозяйство.
Так как Скворцов не дал им требуемого списка в 25 человек, то они взяли
его самого. На этот раз ему дали второй срок -- 10 лет, и послали в ББК в
качестве "КРЭ" (контрреволюционный элемент).
Здесь он заболел язвой желудка. Этот большой, степенный человек каждый
вечер являлся в амбулаторию клянчить у врачей немного соды, без которой не
мог жить. У меня было с собой несколько порошков, которые я ему дал и
обещал, что напишу матери, чтобы она мне прислала соды в посылке. Это очень
расположило Скворцова в мою пользу, и мы встретились в лесу, как друзья.
Второй в звене был Батукай -- немой, горбоносый чеченец, силач с лицом
ребенка. Батукай сидел за "бандитизм", хотя так и нельзя было понять, что
это была за банда, в которой он участвовал. Батукай ворочал без усилия
огромные бревна, но в быту был ласков и смирен, как послушный ребенок. Он
издавал нечленораздельные звуки, объяснялся знаками или так выговаривал
слова, как младенец, только что начинающий лепетать.
Трудно было соединить более разных людей, чем этот кавказский горец со
стальными мускулами, орловский мужик с язвой желудка, и гость из Европы,
воспитанный на Канте и Гуссерле, в очках и с видом изумленного барана. Норма
составляла 17 1/2 63 метров на человека. Чтоб заработать на 2-ой котел, нам
надо было уложить втроем 52 1/2 метра, но мы делали под 70. Это составляло
140 метров реек. Только на рейки надо было свалить с дюжину сосен, а кроме
того, другую дюжину на шпалы.
Когда первая рейка была готова, Батукай с легкостью положил ее толстым
концом на плечо, а я не без усилия поднял на плечо ее второй тонкий конец.
Мы понесли ее к Скворцову. Я пошатывался, но все же нес. На мне была желтая
кожаная куртка, которая прекрасно подходила для работы в осеннее время.
Казенных вещей я в то время не носил -- свои были. Двенадцатиметровая рейка
тяжко давила на плечо. Дойдя, мы сбросили по команде одновременно. Я вытер
пот со лба. Потом тихонько взял рукавицу и подложил себе под куртку на
плечо, чтобы меньше давило.
Батукай валил сосну за сосной, я не успевал обрубать концы и ветви.
Плечо онемело, грудь болела, но я сжал зубы и решил не сдаваться.
Несчастье было в том, что мы не шли по ровному месту. Рейки надо было
таскать недалеко, метров за сто, но по дороге были груды высохшего хвороста,
предательские ямы, стволы, через которые надо было перелезать. Батукай шел
вперед, как танк, не останавливаясь. У меня стало перехватывать дыхание,
круги поплыли пред глазами. Донести во что бы то ни стало! Вдруг я крикнул:
"Стой, стой!" Передо мной была канава. Я чувствовал, что не смогу так просто
находу перескочить ее с 12-метровой рейкой на плече. Мне надо было
остановиться на секунду, собраться с силами. Батукай с удивлением оглянулся
и неодобрительно хмыкнул.
Я донес эту рейку. Теперь мне надо было отдохнуть. Пять минут. Больше
ничего мне не надо было в жизни. Батукай уже кивал издали. Я пошел к нему,
медленно, отдыхая по дороге. Каждая секунда передышки считалась.
На последней рейке я упал. Это была 13-метровая рейка. Двенадцать
метров -- был максимум того, что я мог вытянуть. Это было нелепое ощущение.
Я мог 64 бы держать эту рейку стоя, но на ходу она просто придавила меня к
земле.
В полпути я шагнул в яму, напрягся всем телом. Батукай неумолимо тянул
меня, я рванулся и, чтобы не выпасть из ритма, сделал какой-то лишний шаг.
Колени у меня подогнулись, и я рухнул под своей ношей.
На счастье, это был конец. Нас звали на "полдник". Со всех сторон
сходились звенья на возвышенность, где у большого пня стоял человек из кухни
с ведром каши, стрелок и Карелин. Издалека виден был возок с зеленым
боченком: это везли на "производство" кипяченую воду, объезжали бригады.
Каша полагалась только стахановцам. Остальные просто пили воду и отдыхали.
Скворцов и Батукай отпилили себе сосновые круглые диски, как подносы,
выстругали по щепке в виде лопаточки. Каждому положили крошечный черпачок
пшенной каши. Карелин мигнул повару -- и я тоже получил черпачок каши, для
первого раза, в виде поощрения.
Но за 13-метровые рейки я уже не брался. Мои товарищи по звену видели,
что это мне действительно не под силу. И на второй день Скворцов, с его
язвой желудка, молча отстранил меня и понес рейку с Батукаем. Я взялся за
бурав, сознавая, что в этом звене мне уже не работать. Меня перевели на
носку шпал. Следующие дни мы работали в болотистой низине, где приходилось
укладывать шпалы одну за другой, сплошным настилом.
Я брал по две шпалы на плечо и медленно шел 100-200 метров в глубь
леса. Вода хлюпала под моими ногами. В начале дня я еще выбирал сухие места,
но под конец мне уже было все равно. Скоро мои брюки изорвались в клочья,
куртка на плече прорвалась и почернела от грязи. Руки мои были в ранах. Но
хуже было то, что я не выходил из состояния изнеможения. Мне было 40 лет,
когда я попал в лагерь. Организм трудно приспосабливался. Весь день я
работал как вьючное животное и со страхом думал, что сил у меня долго не
хватит. Присесть на конец бревна и 5 минут сидеть неподвижно -- было
пределом 65 желаний. Через несколько дней я получил растяжение сустава.
Кисть напухла, и я перестал владеть правой рукой. Это не освободило меня от
носки, но теперь работа превратилась для меня в пытку. В короткий срок я
осунулся до неузнаваемости.
Возвращаясь в барак после дня работы, весь мокрый и грязн