Оцените этот текст:


---------------------------------------------------------------
       (журнальный вариант).
       "Химия и Жизнь": 1988, N 9; 1989, N1-3, 1990, N 10 И 11; 1992,, N5..
---------------------------------------------------------------



     Как-то вдруг я понял, что жизнь,  в основном,- прожита, и дело  идет  к
концу. Это старая  тема и нечего ее разжевывать. Кое-что я повидал все-таки.
А главное -  встречал  довольно много любопытных  людей. Будучи по призванию
художником-портретистом (в  науку я пришел случайно, о чем, впрочем, никогда
не  жалел и не  жалею),  я всегда  больше  всего интересовался  людьми и  их
судьбами. Часто в узком кругу учеников и друзей  я рассказывал  разного рода
забавные и грустные невыдуманные истории. Всегда держался правила, что такие
рассказы должны  быть хорошо  "документированы". Героям  этих новелл никаких
псевдонимов  я не придумывал. Кстати, это очень непросто - "говорить правду,
только правду". С этой самой  правдой при  длительном  ее хранении в  памяти
происходят  любопытные  аберрации:  тут   уж  ничего  не  поделаешь,  законы
человеческой психики - не правила игры в шашки. Конечно, я это имел в виду и
тщательно все проверял и анализировал, но ошибки и  сбои неизбежны. Надеюсь,
впрочем,  что их мало. И еще считаю необходимым заметить, что самое скверное
- говорить и писать полуправду.
     Говорят,  что  я  хороший  рассказчик.  Было бы  обидно,  однако,  если
известные  мне истории рассеялись прахом  вместе со  мной. И вот,  отдыхая в
Доме творчества  писателей в Малеевке в начале  марта 1981 г., я  решил  мои
устные рассказы записать. Неужели я не  смогу сделать то, что тужатся делать
мои соседи по Дому творчества?
     Кому не  повезло в нашей литературе и искусстве, а также журналистике -
так это ученым и науке. Трудно себе представить человеку, стоящему в стороне
от  науки,  как вся  эта  проблематика в нашей литературе  искажена и  какие
мегатонны лжи  и  глупостей сыплются на  головы  бедных  читателей!  В  моих
невыдуманных рассказах  особое место  занимает наука - это  понятно. Поэтому
дать  картину подлинных  взаимоотношений  ученых  я  считаю делом  абсолютно
необходимым  ведь  наука  в  нашем  обществе   занимает  совершенно   особое
положение.
     Два  дня  я  составлял список сюжетов,  отбирая  наиболее  интересные и
характерные.  Это был очень важный этап работы. По возвращении из Малеевки я
стал писать - только по вдохновению, но придерживаясь списка. Обычно рассказ
писался  за  один присест.  Свои писания  я складывал в  отдельную папку, на
которой  красным  фломастером  было   выведено  кодовое  название  "эшелон",
отражающее  содержание  первого  из написанных рассказов  "Квантовая  теория
излучения".  "Эшелон" -  пожалуй,  неплохое название для  всего сборника.  К
началу 1984 г. я  написал около  40 невыдуманных рассказов и поставил точку.
Сразу  стало  как-то легко и пусто. Я не  мог не написать эти  истории - они
буквально распирали  меня. А теперь мне грустно, что дело сделано А все-таки
два года, когда писались все  эти новеллы, я был  счастливым  человеком. Это
так редко бывает!
     Май 1984 г.




     Неделю назад меня провалили на  очередных  выборах  в  Академию наук. Я
подсчитал, что за 25 минувших лет я баллотировался 10  раз и только один раз
удачно. Это  дает мне основание выступить с некоторыми замечаниями по поводу
академических выборов, так  сказать, "с  позиции профессионала".  Собственно
говоря, в последний раз баллотироваться мне  не следовало. Я очень отчетливо
понимал,   что   являюсь   "шансонеткой"*.   Было   еще   и   дополнительное
обстоятельство,  заведомо   исключающее  мое  избрание.  Речь  идет  о   той
литературно-мемуарной  деятельности,   которой  я  безудержно  предавался  в
течение последнего  года.  Я крайне неосторожно задел не  подлежащий критике
посмертный     авторитет    Ландау     и     позволил     высказать     свое
недвусмысленно-отрицательное  отношение  к  одному неблаговидному  поступку,
некогда совершенному Зельдовичем. По этой причине совершенно испортились мои
отношения с т. н. "прогрессивным левым"  флангом нашей академической  элиты,
что вообще лишало  меня  каких  бы то  ни было шансов на избрание, поскольку
отношения с  правым флангом  моих  ученых коллег-выборщиков  <...> давно уже
были в состоянии, близком  к насыщению. Я  согласился баллотироваться будучи
на  отдыхе (что расслабляет)  и  трезво  полагая,  что  провал на  выборах в
академики развяжет мне руки.
     ______________________________
     * Выборный термин, означающий  кандидата,  у  которого  нет шансов быть
избранным ("шансов нет"). Кандидаты, явно проходящие на выборах, естественно
называются "проходимцами".
     Из  сказанного  следует,  что  я при оценке  ситуации исходил  из чисто
тактических, "парламентских" соображений.  В  принципе меня  (как  и каждого
другого  кандидата) могли избрать - Партия и  Правительство совершенно этому
не препятствовали.
     Провален  я  был чисто  парламентским способом путем  честного  тайного
голосования. Здесь  мы подходим к сути  проблемы: назовите мне  какой-нибудь
другой   институт  в  нашей  стране,  где  важное  дело  решалось  бы  столь
демократическим образом? Где это видано,  чтобы несколько десятков немолодых
мужчин,  прихватив   баллотировочные  списки  с  фамилиями  многих  десятков
кандидатов  (на 2-3  места),  разбредались  бы по  углам  зала  и, тщательно
обдумав,  вычеркивали стоящие  против  этих  фамилий  сакраментальные  слова
"согласен"  -  "не  согласен"?  Обычно выбор  даже не связывают с  эмоциями,
которые  голосующий  испытывает  к  кандидатам,-  многих он совсем не знает.
Выборщики,    как    правило,    руководствуются    глубокими   тактическими
соображениями,   причем  разыгрываются  комбинации,   не  хуже   шахматных*.
Уединиться и  что-то  черкать  в бюллетенях  - совершенно  необходимо, иначе
никаких выборов  не получится. Так  что со стороны совершенно непонятно, что
же  происходит  в  конференц-зале  Института  физических проблем, где обычно
проводит  выборы наше отделение физики и астрономии. Короче говоря - это вам
не выборы в Верховный Совет РСФСР, где все значительно проще.
     ___________________
     * Для избрания достаточно получить свыше двух третей голосов. Между тем
конкурс  фантастически  велик.  Например,  на  последних  выборах  по нашему
отделению на две вакансии член-корров  было  выдвинуто 96 кандадатов! Потом,
правда, подбросили еще три вакансии, одну из которых  так и не использовали,
так как после трех туров голосования ни один кандидат не собрал необходимого
количества голосов.
     Было бы однако  грубой  ошибкой  считать, что выборами управляют законы
теории вероятности и математической статистики. Этой важнейшей, так сказать,
финальной процедуре предшествует несколько существенных этапов.
     Начальный, или лучше  сказать,  "нулевой" этап  всегда глубоко скрыт от
научной общественности. Речь идет о пробивании вакансий Президиумом Академии
наук  у   т.  н.  "Директивных  Органов"  (проще   говоря,-   у   Партии   и
Правительства). Уже само распределение вакансий по  отделениям, а в пределах
отделения - по специальностям - является итогом скрытой  от посторонних глаз
весьма хитрой комбинационной  и  позиционной  игры.  Довольно  часто уже при
первой официальной публикации в "Известиях" опытный  глаз видит, что та  или
иная вакансия выделяется  под определенную персону. Например, в течение ряда
выборных кампаний объявлялись вакансии академиков по специальности "физика и
астрономия",  так сказать, вместе.  Тот  факт, что астрономическая  вакансия
отдельно не  объявлялась,  почти наверняка  указывал, что  в академики будет
избран  физик.   Публикацией  списка  вакансий   в  "Известиях"*  официально
начинается очередная выборная кампания.
     __________________
     * В последние годы такие публикации в "Вестнике Академии наук".

     Прежде чем  продолжить наш  анализ академических  выборов,  необходимо,
хотя бы  кратко, остановиться  на важном вопросе - почему наш ученый (и даже
не всегда  ученый) люд так  рвется в  академические кресла? Я начну с одного
далекого воспоминания. Это было, кажется, летом 1960 года. В Москву приехала
делегация   Королевского   общества  во  главе   с  вице-канцлером,  химиком
профессором  Мартином.  По  причине  летних  отпусков  в  столице  было мало
академической публики, и Президиум бросил клич по всем институтам собрать по
возможности больше сотрудников для заполнения  конференц-зала  Президиума (в
таких случаях горящие театры обычно обращаются за выручкой к  милиционерам).
Такими  мерами  конференц-зал  удалось  заполнить;  пришел туда  и я.  Ввиду
отсутствия Президента и главного ученого секретаря, обязанности председателя
исполнял  <...  > Сисакян.  Доклад  Мартина,  насыщенный  юмором  и  богатый
фактическим материалом,  осветил деятельность Королевского общества в весьма
выгодном  свете,  особенно по  контрасту  с  хорошо  знакомой присутствующим
замшелой, косной, бюрократической системой нашей Академии.  И тогда Сисакян,
желая сбить это впечатление, через переводчика попросил Мартина растолковать
один, оставшийся  ему, Сисакяну, неясным вопрос:  каковы права и обязанности
члена  Королевского   общества?  Подтекст   вопроса  хитрого  армянина   был
примитивен: мол,  советские  академики - слуги  народа, а британские - лакеи
империализма.   Ответ   Мартина  продемонстрировал  присутствующим  отличный
образец  знаменитого английского юмора:  "Я вас  понял,  профессор  Сисакян.
Начну  с обязанностей,  каждый  член Королевского  общества  обязан ежегодно
платить  в казну  общества 5 фунтов.  Теперь поговорим о правах, каждый член
означенного общества имеет право совершенно бесплатно получать периодические
издания своего отделения. В среднем выходит фунтов на 7 с половиной. Так что
быть членом  Королевского общества  - выгодно, джентльмены!" - закончил  под
громовой хохот собравшейся публики британец.
     Эта  история имеет продолжение.  Года  два спустя  меня выбрали  членом
Королевского  Астрономического  общества.  Почти сразу же  я  стал  получать
ведущие английские астрономические журналы: "Monthly Notices of Roy. Astron.
Soc.  и "Observatory".  Радость от  получения столь дефицитных у нас изданий
была несколько омрачена  невозможностью платить ежегодно  5 фунтов. Вскоре в
Москву с визитом прибыл  известный английский физик профессор  Бэйтс.  После
того,  как  он  поздравил меня с избранием, я поделился с ним  неловкостью в
связи  с  5 фунтами.  "О! -  сказал Бэйтс,-  я вижу, что  Мартин  вам не все
сказал!  Иностранные  члены  Королевского   общества  освобождены   от  этой
неприятной  обязанности -  платить 5 фунтов.  Так что  особенно выгодно быть
иностранным членом Королевского общества!" <... >
     С гораздо большим  основанием, чем  профессор Мартин, мы можем сказать,
что быть  членом советской академии очень  выгодно, товарищи!  Помимо денег,
академики  получают  немалые блага в  других  формах. Прежде всего - хорошие
условия в больнице АН, куда - увы - время от времени приходится попадать уже
далеко  немолодым деятелям науки. Дают там  нашему брату отдельные палаты  -
сам  лежал  3  раза,- а  это  в  наших условиях далеко не пустяк!  Важнейшей
привилегией  академиков и член-корров является то, что их никогда не выгонят
на пенсию. А  сколько жизненных трагедий приходится видеть,  когда крепкого,
здорового 60-летнего доктора наук  переводят сперва в консультанты, а вскоре
- на пенсию, на нищенские 160 рублей.  Кажется, такая мелочь - академическая
столовая  в Москве, а  как это  удобно и,  что греха таить,  вкусно! Это уже
специфика нашей  хронически голодающей, одолеваемой разного рода дефицитами,
страны.
     Не  меньшее  значение  имеет  и резкое  повышение  социального  статуса
советского  ученого  после его  избрания в Академию. Ведь,  кажется, человек
после избрания не стал ни умнее, ни чиновнее. Но это только кажется.  Совсем
по-другому начинает к тебе относится свое и чужое начальство  и разного рода
академические и министерские  службы. В  результате дела в твоей лаборатории
пошли  заметно  лучше,  и  это  сразу  же  становится  всем   видно.  Вокруг
"избранника"   создается   какая-то   особая   атмосфера,  если   угодно   -
благоприятный микроклимат*. Как видим, оснований стремиться быть избранным в
Академию  наук более чем достаточно. Таким образом, если говорить откровенно
("без булды", как любит выражаться  мой сотрудник  Валя  Есипов), стимулом к
избранию в Академию наук являются соображения сугубо  материального порядка.
Соображения  признания заслуг, научного престижа и пр.  при  выборах в  нашу
Академию (в отличие, скажем, от  западноевропейских и американских академий)
играют сугубо подчиненную роль.
     ___________________
     * То, что  с академиками власти у нас  обращаются иначе, совсем  иначе,
чем с  простыми смертными, хорошо видно на примере А. Д.  Сахарова. Я бы еще
сюда добавил судьбу Т. Д. Лысенко после того, как он вышел из фавора. <...>

     Реальные научные  заслуги кандидата  при выборах, как правило, не имеют
серьезного значения. Какие же факторы являются решающими? Об этом речь будет
идти ниже.  Пока же остановимся на одном  любопытном обстоятельстве. Ни одна
академия  в Мире (исключая, конечно, соцстраны, во  всех деталях  копирующие
нашу  структуру)  не  имеют  двухстепенной  системы  членства,  академиков и
членов-корреспондентов. Такое  деление имело смысл  в царские времена, когда
Академия находилась в  Петербурге, а высокопоставленные  чиновники-академики
должны  были  состоять  при   ней.   Неживущие  в  столице  империи  ученые,
естественно,   имели   статут  членов-корреспондентов.   В  наших   условиях
первоначальный смысл такого  деления давным-давно  утерян, и  оно  приобрело
совершенно  другой  смысл:  есть  настоящие  академики и есть полуакадемики,
которым надо  еще дорасти  до  столь  высокого  звания, чтобы  пройдя  через
чистилище новых выборов,  стать действительными членами. При  этом  делается
предположение,   что   ученый   в   промежуток   между   его   избранием   в
члены-корреспонденты  и действительные  члены якобы может  сотворить  что-то
новое и очень для науки ценное. Но каждый компетентный человек понимает, что
это предположение - сущий вздор. Это относится, прежде всего, к  близким мне
физико-математическим наукам, но я уверен, что то же самое справедливо и для
прочих наук. В члены-корреспонденты, как правило, выбирают деятелей, возраст
которых в среднем, 50 лет.  Это  давно уже сформировавшиеся исследователи, и
все,  что  им  положено  свершить  в  науке они  свершили.  Бывают, конечно,
исключения, но  они редки,  да и не выбирают в Академию таких исключительных
особей. Редко,  очень редко  после избрания  и  члены-корреспонденты! ученый
сотворит что-нибудь  стоящее.  Он  обычно  к  этому времени давно  уже  стал
"деятелем"  - директором института, начальником крупного отдела  или КБ и т.
д. Поэтому, когда на выборах расписывают выдающиеся достижения такого-нибудь
такого деятеля,  баллотирующегося  в академики,  можно не  сомневаться,  что
точно   те   же   достижения    фигурировали   и   при   избрании    его   в
члены-корреспонденты.  Это  все  прекрасно  понимают,  но молчат ведь и сами
выборщики были в таком же положении.
     В чем же коренная причина  этого архаического  и,  безусловно, вредного
для  развития  науки двухстепенного членства? Оказывается, это  имеет  очень
глубокий смысл.  Двухстепенная  система  членства  в Академии делает  ученых
хорошо  управляемыми. Уже сразу после  избрания в члены-корреспонденты такой
деятель  начинает подумывать о  следующей ступени академической иерархии. Он
отлично понимает, что для того, чтобы быть избранным в действительные члены,
у него  должны быть  наилучшие отношения  с  академиками  своего  отделения,
которые будут за (или против)  него голосовать.  И он  многие  годы строит с
ними  отношения.  Излишне  подчеркивать,  что  такая  атмосфера  в  Академии
приводит к  застою,  к  отсутствию настоящей критики,  которая не взирает на
лица, к загниванию подлинной науки. Но зато с такими деятелями  можно делать
решительно  все  -  они весьма  понятливы  Такой  член-корреспондент  вполне
подобен зайцу, который  до  конца своих  дней бежит  в упряжке за морковкой,
маячащей  перед  ним  на  шесте  <...>  И   невольно   вспоминаются  строчки
талантливого поэта Алейникова, впрочем, ни  когда не печатавшиеся: "...Когда
ему  выдали  сахар и мыло  - он стал домогаться  селедки с  крупой! Типичная
пошлость  царила  в  его  голове небольшой!.." Не следует, однако,  понимать
ситуацию  слишком  упрощенно.  И   среди  членов-корреспондентов  попадаются
независимые  характеры,  а тут  еще  это странное тайное  голосование... Это
приводит иногда  к весьма любопытным  неожиданностям,  составляющим одну  из
прелестей нашей Академии...
     Описанные  выше  весомые,  грубые  и зримые  академические  привилегии,
естественно, сделали ее центром притяжения для  разного рода деятелей, часто
имеющих  весьма косвенное отношение к науке. Если со времен  начала в  нашей
стране НТР бытует выражение: "середняк пошел в науку", то с неменьшим правом
можно  сказать,  что  в  Академию наук  пошел  начальничек. Обстоятельством,
благоприятствующим попаданию  всякого  рода начальства в  де-сиянс-Академию,
является происшедшее в послевоенные годы изменение самого характера научного
творчества.  Это  факт,  что   экспериментальные  науки  стали  коллективным
процессом,  где роль  творческой личности непрерывно  уменьшается.  На самые
видные места выдвигаются так  называемые организаторы науки - лица, зачастую
с  научным  творчеством   ничего  общего  не  имеющие,   но  зато  прекрасно
разбирающиеся во многом другом и, прежде всего,  - в людских отношениях. Вот
этот-то контингент  и поставляет  основное число кандидатов на академические
кресла.  Их привлекает в  Академию  стабильность  положения, ну,  и конечно,
перечисленные выше материальные блага и престижность <...>
     Среди прущих в  Академию  "организаторов науки"  особое место  занимают
"сынки" и "зятья".  <...> На последних выборах по нашему  отделению, правда,
не без скрипа, прошел сынок Устинова - его  сильно вытаскивал Александров. А
вот  по другому  отделению забодали сынка Щелокова.  Крупно погорели и зятья
Кириленко  и Суслова,  баллотировавшиеся  по отделению механики и  процессов
управления. В этой  ситуации указанное отделение продемонстрировало, что оно
не   соответствует  своему  назначению.  Но  ничего!  На  следующих  выборах
положение    там    будет    нормализовано.    Еще    один    сынок     стал
членом-корреспондентом на  последних выборах  - это директор Института стран
Африки  тов. Громыко. Я  считаю, что  очень повезло  тов. Гвишиани, ставшему
академиком на прошлых выборах незадолго до  того, как его тесть тов. Косыгин
сошел с политической и жизненной сцен. <...>
     Итак,   как   мы  сейчас   выяснили,  тяга  широких  слоев   ученой   и
начальственной общественности в Академию  представляется вполне понятной. Но
мы уже видели на приведенных выше примерах, что перешагнуть ее порог  ой как
нелегко,  даже для высочайших сыновей и  зятьев. На  этом  тернистом пути их
подстерегают  многочисленные  ухабы. И  первым  барьером  служат  отборочные
комиссии при отделениях. Их задача - из числа заявленного великого множества
кандидатов отбирать для  ориентировки голосующих малую часть, из расчета 1-2
человека  на  вакансию. Практика, однако, показывает, что  сверх объявленных
вакансий  часто  удается  получить   1-2  дополнительных.  Часто,   в  явном
противоречии с  уставом, такие дополнительные вакансии жестко закреплены  за
предлагаемыми Директивными  Органами кандидатами.  Так  было,  например,  на
последних  выборах с  сынком  Устинова. В таких  случаях  вся эта комбинация
прикрывается флером "секретности" удобнейшая штука!  Заметим  еще, что члены
отборочной   комиссии  голосуют  тайно.  Решение   отборочной  комиссии  (по
существу, являющееся решением партийной группы) имеет очень большое значение
для  исхода   выборов.   По   моим  многолетним   наблюдениям,  свыше  50  %
рекомендуемых этой комиссией избирается. Это,  конечно,  не  в малой степени
сужает свободу маневра во время голосования, но все же кое-какие возможности
остаются.
     Следующий  круг предвыборной карусели - знаменитый "президентский чай".
По  традиции  члены  отделения   приглашаются   Президентом  для   оглашения
результатов    работы   отборочной    комиссии,   после    чего   начинается
предварительный  обмен  мнениями по поводу кандидатур.  Тем временем обслуга
разносит довольно жиденький чай  с  лимоном и вазончики с печеньем. Сперва в
присутствии  всех  членов  отделения  обсуждаются кандидатуры в  член-корры,
после   чего  член-корры  постыдно,   наподобие  школьников   из  педсовета,
изгоняются из зала.  А ведь это пожилые  деятели - многие  из них директора!
Оставшиеся академики обсуждают кандидатов в  действительные  члены: ведь при
выборе последних голосуют только академики. Уже на стадии президентского чая
разыгрываются  первые  авангардные  стычки между враждующими  группировками.
Бывают  ситуации,  когда  решающие  выборные  маневры  делаются  как  раз на
президентском чае. В качестве примера  приведу случай  на выборах  1946  г.,
когда в члены-корреспонденты баллотировался директор Пулковской обсерватории
Неуймин.  Его надо было выбрать  - предстояло восстановление разрушенной  до
основания  Пулковской обсерватории, да  и по  традиции  директор  Пулковской
обсерватории  должен  иметь академическую  позицию.  Неуймин  был  "крепким"
астрономом старой школы, известным своими исследованиями комет и астероидов.
Выступавшие  на чае у Президента  Вавилова не знали, конечно, работ Неуймина
это были  физики.  И  каждый  из  них,  желая  поддержать кандидата,  что-то
долдонил  о  кометах. И постепенно эти  кометы  стали  вязнуть на  зубах. Из
астрономов  на  чае присутствовал один  Амбарцумян,  который  всю  дискуссию
молчал.  Наконец,  Сергей   Иванович  не  выдержал  и  обратился  к  Виктору
Амазасповичу:  "Что  же  вы  молчите - ведь Неуймин  достойный кандидат,  он
открыл кометы..." И тут Амбарцумян, впервые нарушив молчание, очень серьезно
сказал: "Да, но  моя  теща  тоже  открыла  3  кометы!"  Послышались  смешки.
Получалось,  что  человека будут выбирать за дело,  которое  может выполнить
теща...  И через  пару дней  на выборах Неуймина завалили!  А ведь прав  был
Амбарцумян!  Он только  не добавил,  что его теща - Пелагея Федоровна  Шайн,
известнейшая женщина-астроном!
     Во время выборов 1976 г. я боролся за кандидатуру моего талантливейшего
ученика Коли Кардашева.  Его экспертная комиссия  не рекомендовала совсем, и
вообще  практически его  никто  не знал. В этой ситуации моя  задача на  чае
сводилась к  привлечению  внимания к  его кандидатуре, что я  и сделал путем
реплики скандального характера. Цель была достигнута - кандидатура Кардашова
запала  в память! На том же  чае  покойный М. А. Леонтович вдребезги завалил
некоего деятеля военно-промышленного комплекса.
     Но  вот наступает  финал (и главная часть) драмы выборов. И  вот тут мы
сталкиваемся  с  основными движущими силами,  управляющими  течением  этого,
казалось бы, стихийного процесса. На самом деле основное содержание  выборов
на уровне отделения - это столкновения и сделки между разного рода входящими
в  его состав мафиями.  Но  прежде всего, необходимо  пояснить само слово  -
мафия.   Известный   американский   рентгеновский   астроном    итальянского
происхождения Риккардо Джиаккони  как-то заметил: "У вас, у русских, имеется
совершенно   ошибочное  представление  о  мафии.   Вы  наивно  представляете
какого-нибудь мафиози  как злодейского  вида  малого  в маске,  с кинжалом в
зубах и с "машинганом". Это дикая  чушь!  Лучше  всего  перевести на русский
язык слово "мафия" словом "блат". Услуга за услугу! Ты мне я тебе! И все это
окрашено в оптимистические тона добрых семейных отношений!" Говоря  о мафии,
я  как  раз  имею   в   виду  приведенный  только   что  комментарий   тонко
разбирающегося  в  этом  вопросе  Джиаккони.  В  нашем  отделении  физики  и
астрономии  имеются  две основные мафии. Сейчас, пожалуй, самая мощная - эта
мафия Черноголовки  (вспомним средневековые дома  "гильдии  Черноголовых"  в
Риге и Таллине), включающая институты им. Ландау и Твердого тела, где сейчас
директором  Осипян.  По  существу,  в   эту  мафию  входит  также   Институт
физпроблем, что на  Воробьевке.  Чисто  работают  ребята,  что  и  говорить!
Дисциплинка  - что  надо. Почти всех  своих деятелей вывели  в  академики  -
осталось всего-ничего - Халатников, например,  но  уверен, что на  следующих
выборах  он пройдет  <...>. Стиль работы  этой  мафии - высокопарные, ужасно
прогрессивные  и   "левые"  словесные  обороты.  Очень  цепкая  компания,  а
главное,- дружная.  Несколько сдала  свои  позиции мафия  Института  атомной
энергии   им.   Курчатова,   где   долгие   годы   блистал    наш   покойный
академик-секретарь  Лев Андреевич Арцимович.  Какие  дела проворачивал!  Еще
переть и переть до  реального открытия термоядерного синтеза, а уже мы имеем
трех молодых академиков, из них один,  кажется, вполне  толковый. В наши дни
сила этой мафии состоит в причастности  к ней самого  Президента и в наличии
мощного филиала в соседнем ядерном отделении.
     Между   этими  основными  мафиями  функционируют   небольшие   группки,
например, кучка астрономов-классиков, окружающая Амбарцумяна. И, как обычно,
имеется довольно обширное болото с неустойчивыми очертаниями 6ерегов. Первая
заповедь кандидата: чтобы из  "шансонеток" попасть в "проходимцы", надо либо
быть  членом  одной  из  мафий,  либо  надлежащим поведением  заручиться  их
поддержкой. В частности, я  всегда горел на том, что никогда  не принадлежал
ни к одной мафии и  не вылизывал разным мафиози всякие их непотребные места.
В члены-корреспонденты я был избран в 1966 году случайно. В нарушение Устава
в  тот год ввели довольно жесткий возрастной ценз (уже на  следующих выборах
отмененный).  Кроме  того, ко  мне  почему-то  был  очень  благосклонен  Лев
Андреевич.
     Забавно   слушать  процедуру  обсуждения   кандидатов,   предшествующую
голосованию.  По  иезуитской традиции  не  принято  ругать обсуждаемых - это
почему-то считается дурным тоном.  Есть,  однако, богатейший арсенал средств
унижения нежелательного кандидата и возвеличивания  своего протеже.  Не все,
однако, владеют этой изощренной техникой, и  довольно часто мне  приходилось
наблюдать смешные "ляпы", О научных заслугах кандидата говорят очень кратко,
часто, пользуясь невежеством основной массы выборщиков, несут демагогический
вздор. Членство кандидата в иностранных научных обществах и  академиях  чаще
всего работает против него. "Ишь какой прыткий! Он член, и мы  нет; у нас ты
еще подождешь!" Много зависит от обстановки в отделении. Например, отделение
математики  хорошо  известно  своими антисемитскими  традициями. Именно  там
неоднократно проваливали  члена  ведущих  академий  мира, нашего крупнейшего
математика - Израиля Моисеевича Гельфанда. На  последних выборах  он даже не
баллотировался  -  вот  молодец!* Тот  факт,  что я  являюсь членом  тех  же
академий,  также  работал против  меня.  Лучшего  нашего астронома  Соломона
Борисовича  Пикельнера  5 раз  проваливали  и  так  и  не  выбрали  в  нашем
отделении. Думаю, что в гуманитарных отделениях положение еще сложнее. <...>
     __________________
     * Избран академиком в декабре 1984 г.-Ред.

     Разительный   пример   -   Игорь   Михайлович   Дьяконов,    крупнейший
лингвист-семитолог,  выдающийся историк  древнего  Востока, ветеран  и герой
войны. Его три раза проваливали на выборах - так и не выбрали. Зато директор
Института востоковедения Гафуров, бывший первый секретарь ЦК КП Таджикистана
<...> был академиком <... >
     Таких примеров можно  привести  много. Значит  ли  это, однако,  что  в
Академию не выбирают  настоящих ученых? Ни  в коем случае! В этом как  раз и
состоит парадокс. Если мы составим список  действительно крупных  российских
ученых, живших и  творивших в течение последних  двух  веков, мы увидим, что
подавляющее   их  большинство  было  избрано  в   Академию  наук.  Возникает
естественный вопрос:  как  же так?  Ответ  состоит  в том, что Академия наук
время  от времени  обязана выбирать настоящих ученых  -  иначе этот институт
перестанет  быть  престижным.  Быть  членом учреждения,  основанного  Петром
Великим, где жили и работали Ломоносов, Павлов, Чебышев, Крылов, Ландау, где
сейчас работают Капица и Сахаров - весьма лестно!
     Настоящих  ученых очень мало. Их особенно  мало - было и есть - в нашей
стране, которую уже очень давно захлестнул чиновничье-бюрократический поток.
Потому можно (и даже нужно) позволять время от времени выбирать в ее  состав
этих безобидных  чудаков. Сравнительно  большие  шансы быть избранными имеют
молодые, талантливые, тихие ученые. Здесь важно еще  и то, что  по свойствам
своего характера и  по молодости лет  они еще не  нажили  настоящих  врагов.
Каждый  из  них оправдывает  безбедное  существование в  стенах  Академии по
крайней мере десятка  личностей, которых мы называем балластом. Иначе  увы -
нельзя! При  всех недостатках и несуразностях, о которых  я  попытался  дать
только самое бледное представление, Академия наук - хорошее  учреждение, где
все-таки кое-что можно сделать. За это ей спасибо!





     Неужели  прошло уже 40 лет? Почти полвека! Память сохранила  мельчайшие
подробности тех незабываемых месяцев поздней осени страшного и судьбоносного
1941   года.   Закрываю  глаза  -   и   вижу  наш  университетский   эшелон,
сформированный из двух десятков товарных вагонов во граде  Муроме. Последнее
выражение  применил  в  веселой  эпиграмме  на  мою  персону милый, обросший
юношеской  рыжеватой  бородкой Яша Абезгауз  (кажется, он  еще  жив). Но вот
Муром и  великое двухнедельное "сидение муромское" остались далеко позади, и
наш  эшелон,   подолгу  простаивая  на  разъездах,  все-таки  движется  -  в
юго-восточном   направлении.  Конечная  цель  эвакуировавшегося  из   Москвы
университета - Ашхабад. Но до цели еще очень далеко, а пока что  в теплушках
эшелона  налаживался - по критериям мирного времени фантасмагорический, а по
тому, военному, нормальный - уклад жизни.
     Обитатели нашей теплушки  (пассажирами  их  не  назовешь!)  были  очень
молоды: я,  оканчивавший тогда аспирантуру  Астрономического института имени
Штернберга  (ГАИШа),  пожалуй,  был  здесь  одним  из  самых  "старых".  Мой
авторитет держался,  однако, отнюдь не на  этом  обстоятельстве. Работая  до
поступления  в   Дальневосточный  университет  десятником  на  строительстве
Байкало-Амурской магистрали (БАМ ведь начинал строиться уже тогда), я впитал
в себя тот  своеобразный  вариант русского  языка, на котором и в наше время
"развитого"  социализма  изъясняется  заметная  часть  населения.  Позже,  в
университете и дома, я часто страдал от этой въевшейся скверной привычки. Но
в  эшелоне такая  манера  выражать  свои  несложные  мысли  была  совершенно
естественной и органичной * . Мальчишки - студенты второго и третьего курсов
физического факультета МГУ, уже хлебнувшие за  минувшее страшное лето немало
лиха, рывшие  окопы под  Вязьмой  и оторванные  войной  от пап и нам, вполне
могли оценить мое красноречие
     _______________________
     *  Здесь важно подчеркнуть  именно органичность сквернословия  у людей,
впитавших это с младых ногтей.  Никогда не забуду, как где-то около 1960 г.,
на заре космической  эры, проводивший важное  совещание в  своем кабинете на
Миусах Келдыш неожиданно скверно выругался.  Это он сделал явно сознательно,
подлаживаясь  под  стиль  грубиянов-конструкторов  и разработчиков. В  устах
интеллигентнейшего,  никогда   не  повышавшего  голоса  Главного   Теоретика
матершина  прозвучала  неестественно,  дико.  Я  потом  проверял  на  многих
участниках  совещания -  всем  было неловко,  люди не смотрели  друг другу в
глаза.  А вот  у бывшего зэка Сергея Павловича Королева матерщина, право же,
ласкала слух...

     Мальчишки нашего эшелона! Какой же это был золотой народ! У нас не было
никогда никаких  ссор и  конфликтов. Царили  шутки, смех, подначки. Конечно,
шутки, как правило, были грубые, а подначки порой далеко не  добродушные. Но
общая атмосфера  была  исключительно здоровая и, я  не  боюсь  это  сказать,
оптимистическая. А  ведь  большинству оставалось  жить  считанные месяцы! Не
забудем, что  это  были мальчики  1921 - 1922  годов рождения. Из  прошедших
фронт  людей  этого  возраста вернулись  живыми  только 3  процента!  Такого
никогда  не  было!  Забегая  вперед,  скажу,  что  большинство  ребят  через
несколько  месяцев  попали  в  среднеазиатские  военные  училища,  а  оттуда
младшими  лейтенантами  - на фронт, где  это  поколение ждала  97-процентная
смерть.
     Но  пока эшелон  шел  на  Восток, в  Ашхабад, и  окрестные  заснеженные
казахстанские  степи оглашались нашими звонкими песнями.  Пели по вечерам, у
пылающей буржуйки, жадно пожиравшей  штакетник и прочую "деловую древесину",
которую братва  "с  корнем" выдирала на станциях и разъездах. Запевалой  был
рослый красавец Лева Марков,  обладатель  превосходного густейшего баритона.
Песни были народные,  революционные, модные предвоенные: "...идет состав  за
составом, за годом катится год, на сорок втором разъезде степном" и т.д. Был
и новейший фольклор. Слышу, как сейчас, бодрый Левин запев (на  мотив "В бой
за Родину, в бой за Сталина!.."):

     "Жарким летним солнцем согреты инструменты,
     Где-то лает главный инженер,
     И поодиночке товарищи-студенты,
     Волоча лопаты, тащатся в карьер..."

     И дружный, в двадцать молодых глоток, припев:

     "Стой под скатами,
     Рой лопатами,
     Нам работа дружная сродни,
     Землю роючи,
     Дерном (вариант - матом) кроючи,
     Трудовую честь не урони..."

     И потом дальше:

     "Пусть в желудках вакуум и в мозолях руки,
     Пусть нас мочит проливным дождем -
     Наши зубы точены о гранит науки,
     А после гранита - глина нипочем!..."

     Буржуйка  была центром как физической, так и  духовной жизни  теплушки.
Здесь  рассказывались немыслимые истории,  травились анекдоты,  устраивались
розыгрыши.  Это был ноябрь  1941-го. Шла великая битва за Москву, судьба  ее
висела  на волоске. Мы  же  об этом не  имели понятия -  ни радио, ни газет.
Изредка  предавались ностальгии по  столице, увидим  ли ее  когда-нибудь? И,
отвлекая себя от  горьких  размышлений, мы,  песчинки,  подхваченные вихрем,
предавались иногда довольно диким забавам.
     На нарах, справа  от меня,  было место  здоровенного  веселого  малого,
облаченного в полуистлевшие лохмотья и заросшего до самых глаз огненно-рыжей
молодой  щетиной. Это был Женя  Кужелев -  весельчак и балагур.  Он как-то у
буржуйки прочел  нам лекцию  о  вшах  (сильно  нас  одолевавших), подчеркнув
наличие в  природе трех разновидностей этих  паразитов, и  декларировал свое
намерение -  на  основе передового учения  Мичурина-Лысенко  вывести  гибрид
головной и платяной вши. Каждый вечер он посвящал нас в детали этого смелого
эксперимента,  оснащая  свой  отчет  фантастическими  подробностями.  Братва
покатывалась со смеху. Жив ли ты сейчас, Женька Кужелев?
     Еще  у нас в теплушке  был  американец - самый настоящий, без  дураков,
американец, родившийся в  Техасе,  в  Хьюстоне  - будущем центре космической
техники. Это был довольно щуплый паренек по имени Леон Белл. Он услаждал наш
слух,  организовав  фантастический  музыкальный   ансамбль  "Джаз-Белл".  Но
значительно более сильные эмоции вызывали его рассказы на  тему, что едят  в
Техасе.  Он  сообщал  совершенно  немыслимые  детали  заокеанских лукулловых
пиршеств. Боже, как мы были  голодны! Слушая Леона, мы просто сходили с ума:
его  американский  акцент только усиливал  впечатление,  придавая  рассказам
полную  достоверность.  Иногда  к Леону  присоединялся обычно молчаливый Боб
Белицкий, также имевший немалый американский опыт. Я рад был встретить Боба,
лучшего   в   стране  синхронного  переводчика   с  английского,  во   время
незабываемой Бюраканской конференции по внеземным  цивилизациям осенью  1971
года. Нам было о чем вспомнить.
     А  вот слева от меня на нарах лежал двадцатилетний  паренек  совершенно
другого склада, почти не принимавший участия  в наших бурных забавах. Он был
довольно высокого роста и худ, с глубоко запавшими глазами, изрядно обросший
и  опустившийся (если говорить  об  одежде). Его  почти не было  слышно.  Он
старательно выполнял черновую работу,  которой так много в  эшелонной жизни.
По всему было  видно,  что мальчика  вихрь  войны  вырвал из  интеллигентной
семьи, не успев опалить его. Впрочем, таких в нашем эшелоне  было немало. Но
вот  однажды  этот  мальчишка  обратился  ко  мне  с просьбой,  показавшейся
совершенно дикой: "Нет ли у Вас чего-нибудь почитать по физике" - спросил он
почтительно "старшего товарища", то есть меня. Надо сказать, что большинство
ребят обращались ко мне на  "ты", и от обращения соседа я поморщился. Первое
желание - на БАМовском  языке послать куда подальше этого папенькиного сынка
с его нелепой  просьбой. "Нашел время, дурачок", - подумал я, но в последний
момент меня осенила  недобрая мысль. Я вспомнил,  что  на  самом  дне  моего
тощего рюкзака, взятого  при  довольно  поспешной  эвакуации  из  Москвы  26
октября, лежала монография Гайтлера "Квантовая теория излучения".
     Мне до сих пор непонятно, почему я взял эту книгу  с собой, отправляясь
в путешествие, финиш которого предвидеть было невозможно. По- видимому, этот
странный поступок  был  связан  с моей,  как  мне тогда казалось, не  совсем
подходящей деятельностью после окончания физического факультета  МГУ. Еще со
времен  БАМа, до  университета,  я решил  стать физиком-теоретиком, а судьба
бросила меня в  астрономию. Я мечтал (о, глупец) удрать оттуда в физику, для
чего почитывал  соответствующую литературу. Хорошо помню, что  только-только
вышедшую в русском переводе монографию Гайтлера я купил в апреле 1940 года в
книжном  киоске на  Моховой, у  входа в старое здание  МГУ. Книга соблазнила
меня возможностью сразу же погрузиться в глубины высокой теории  и тем самым
быть "на уровне". Увы, я  очень быстро обломал себе зубы: дальше предисловия
и  начала  первого параграфа, трактуюшего о процессах  первого порядка, я не
сдвинулся.  Помню, как  я был угнетен этим обстоятельством  - значит, конец,
значит,  не быть  мне физиком-теоретиком! Где мне тогда было  знать, что эта
книга просто очень трудная и к тому же "по-немецки"  тяжело написана.  И все
же  - почему я запихнул ее в свой рюкзак? "Веселую шутку я  отчебучил, выдав
мальчишке Гайтлера", - думал я. И  почти сразу  же об этом забыл. Ибо каждый
день  изобиловал событиями.  Над  нашим  вагоном  победно  высилась  елочка,
которую мы предусмотрительно  срубили  еще в Муроме -  лесов в  Средней Азии
ведь не предвиделось... Как часто она  нас  выручала,  особенно  на  забитых
эшелонами узловых станциях, когда с баком каши или ведром кипятка, ныряя под
вагонами, через многие пути мы пробирались к родной теплушке.
     Прибитая к крыше  нашего  вагона, елочка  была превосходным ориентиром.
Недаром в конце концов ее у нас стащили. Мы долго эту потерю переживали. Вот
это  было событие! И  я совсем забыл  про странного юношу,  которого изредка
бессознательно  фиксировал  боковым зрением -  при  слабом,  дрожащем  свете
коптилки, на фоне диких песен и веселых баек паренек  тихо лежал на нарах  и
что-то читал. И только подъезжая  к  Ашхабаду, я понял,  что  он читал моего
Гайтлера!  "Спасибо",  - сказал  он, возвращая  мне книгу  в черном,  сильно
помятом переплете. "Ты что,  прочитал ее?" - неуверенно спросил я. "Да".  Я,
пораженный, молчал. "Это  трудная книга, но очень глубокая и содержательная.
Большое Вам спасибо", - закончил паренек.
     Мне стало  не  по  себе. Судите сами - я, аспирант, при всем желании не
смог  даже  просто  прочитать  хотя  бы  первый  параграф  этого  проклятого
Гайтлера, а  мальчишка,  студент  третьего  курса,  не  просто  прочитал,  а
проработал  (вспомнилось,  что, читая, он  еще что-то записывал),  да  еще в
таких,  прямо  скажем,  мало  подходящих  условиях!  Но  чувство это  быстро
улетучилось.
     Начиналась совершенно фантастическая,  веселая и голодная, ни на что не
похожая ашхабадская жизнь. Много было всякого за 10 месяцев этой жизни. Были
черепахи, которых я ловил в Каракумах, уходя на 20 километров (в один конец)
в пустыню; была  смерть  Дели Гельфанд в этой самой пустыне. Была наша школа
(использовалась как общежитие) на улице Энгельса, 19, около русского базара.
Была эпопея  изготовления фальшивых  талонов на предмет получения нескольких
десятков тарелок супа с десятком маленьких лапшинок в каждой  (из них, путем
слива,   получалось   две-три  тарелки  супа  более  или  менее   нормальной
консистенции  -  все так делали...). И многое другое  было. Например, чтение
лекций  в  кабинете  Партпроса  одному-единственному   моему  студенту  Моне
Пикельнеру, впоследствии ставшему украшением нашей астрономической науки.
     Сердце сжимается  от  боли,  когда сознаешь, что  Соломона  Борисовича,
лучшего из известных мне людей,  уже почти 10  лет как нет в живых. Смешно и
грустно: до  конца своих  дней он относился  ко мне как ученик к  учителю. А
тогда, в незабываемом 42-м, ученик и учитель, мало  отличавшиеся по возрасту
и  невероятно  оборванные,  в  пустынном,  хотя  и  роскошном, белом  здании
Партпроса (оно  было уничтожено  страшным землетрясением 1948  г.* разбирали
тонкости  модели  Шварцшильда  -  Шустера  образования   спектральных  линий
поглощения в солнечной атмосфере...
     ___________________________________
     * Говорят, здание это  восстановлено  и  украшено весьма оригинальными,
хотя и не вполне пристойным, барельефами работы Эрнста Неизвестного

     Поразившего   мое  воображение  паренька  я  изредка  видел   таким  же
оборванным и голодным,  какими  были все.  Кажется, он  иногда  подрабатывал
разнорабочим  в столовой, или, как  мы ее называли, "суп- станции" (были еще
такие  образования:  "суп-тропики", т.е.  Ашхабад, "супо-  стат"  - человек,
стоявший в очереди за супом впереди тебя, и т.д.).
     Кончилась ашхабадская  эвакуация, я поехал в Свердловск,  где находился
родной Государственный астрономический  институт. Это было тяжелейшее время:
к голоду прибавился холод. Меня не брали в армию из-за зрения. Иногда просто
не хотелось жить.
     В апреле 1943 года - ранняя пташка! - я вернулся в Москву, показавшуюся
совершенно  пустой.  Странно,  но  я  плохо  помню  детали  моей   тогдашней
московской жизни.
     В конце 1944 года вернулся  и мой шеф по аспирантуре, милейший  Николай
Николаевич Парийский.  Встретились радостно - ведь не  виделись три  года, и
каких! Пошли  расспросы,  большие  и малые  новости. "А где X? А куда попала
семья Y?" Кого  только ни вспомнили. Но все имеет свой конец, и список общих
друзей и  знакомых  через некоторое  время был исчерпан. И разговор вроде бы
пошел  уже  не  о  самых  животрепещущих  предметах.  Между   делом  Николай
Николаевич  сказал:  "А  у Игоря  Евгеньевича  (Тамма,  старого друга  Н.Н.)
появился  совершенно  необыкновенный аспирант,  таких  раньше  не было. Даже
Виталий Лазаревич Гинзбург ему в подметки не годится". - "Как его  фамилия?"
-  "Подождите, подождите, такая простая фамилия, все время крутится в голове
- черт побери, совсем склеротиком стал!" Это было так характерно для Николая
Николаевича,  известного в астрономическом мире своей крайней рассеянностью.
А я подумал тогда: "Весь  выпуск физфака МГУ  военного времени прошел передо
мною в ашхабадском эшелоне. Кто же среди них  этот выдающийся аспирант?" И в
то  же мгновение  я нашел  его: это мог  быть только мой  сосед  по нарам  в
теплушке,  который  так поразил  меня,  проштудировав Гайтлера.  "Это Андрей
Сахаров?" - спросил я Николая  Николаевича. "Во-во, такая простая фамилия, а
выскочила из головы!"
     ...Я не видел его после Ашхабада  24  года. В  1966-м,  как  раз в день
моего пятидесятилетия, меня выбрали в членкоры АН СССР. На ближайшем осеннем
собрании академик Яков Борисович Зельдович сказал мне: "Хочешь, я познакомлю
тебя с Сахаровым?" Еле протиснувшись сквозь густую толпу, забившую фойе Дома
ученых, Я.Б. представил меня Андрею.  "А мы давно  знакомы", -  сказал он. Я
его  узнал  сразу  -  только глаза запали  еще  глубже. Странно,  но  лысина
совершенно не портила его благородный облик.
     В конце мая 1971 года, в  день 50-летня Андрея Дмитриевича,  я  подарил
ему чудом  уцелевший  тот самый экземпляр  книги Гайтлера "Квантовая  теория
излучения". Он был очень тронут, и, похоже, у нас обоих на глаза навернулись
слезы.
     Что же мне подарить ему к его шестидесятилетнему юбилею?*
     _______________________________
     * В это время Андрей Дмитриевич Сахаров уже отбывал горьковскую ссылку.
- Ред.




     В  детстве  покойная  мама мне  много  раз говорила,  что я  родился  в
рубашке. Говоря откровенно,  в плане медико-гинекологическом я до сих пор не
знаю,  что это такое. Как-то никогда не интересовался, как  не  интересуюсь,
будучи дважды инфарктником,  как работает мое бедное  сердце.  С  четвертого
класса помню, что там (т. е. в сердце) есть какие-то предсердия, желудочки и
клапаны, но что это такое - ей-богу, не знаю и  знать не хочу. Это, конечно,
связано с моим  характером, в  котором фаталистическое начало играет немалую
роль. Что касается пресловутой "рубашки", то мне, пожалуй, следовало бы этим
делом  заинтересоваться,  так как в народе  этот  феномен всегда связывают с
везучестью.  Оправдалась  ли  эта примета  на  моей судьбе? Перебирая многие
годы, которые я успел прожить, я должен прийти к заключению, что как ни кинь
- я был довольно везучим человеком! <...>
     Память высвечивает далекие  студенческие годы, когда я, двадцатилетний,
вчера  еще дикий  провинциальный  мальчик  - а ныне  -  студент  физического
факультета МГУ,  живу в заброшенном, вполне похожем  на знаменитую  "Воронью
слободку", общежитии в Останкино.  Собственно говоря, это целый студенческий
городок, состоящий из  пары  десятков двухэтажных деревянных бараков. Теперь
я, конечно, понимаю, что  это было редкостное  по своей  убогости жилье. Так
называемые  удобства  находились  за пределами  бараков  и были выполнены  в
традиционном  российском  вокзальном  стиле.  До сих пор  содрогаюсь,  когда
вспоминаю  эти "домики",  особенно зимой,  когда  существенным  элементом их
"интерьера"  были специфического  состава стологмиты... На весь городок была
одна крохотная продовольственная  лавочка.  Впрочем, ассортимент продуктов в
этой лавочке  был гораздо богаче, чем в нынешнем б. Елисеевском гастрономе*.
Совершенно убийственным был транспорт: трамваи 17 и 39  еле плелись,  первый
до   Пушкинской  площади,  а  оттуда  до  центра  -  пешком,  второй  -   до
Комсомольской  площади,  а  затем  -  метро.  Не забыть  мне  лютые  зимы  в
обледенелых,  еле  ползущих  и подолгу стоявших на  Крестовском  путепроводе
трамвайных вагонах. Поездка в один конец иногда занимала до полутора часов.
     ____________________________________
     * С  фотографической точностью я помню цены тех  далеких довоенных лет;
кило  чайной  колбасы  8  р.,  сосиски  9-40,  сардельки  7-20, ветчина  17,
сливочное масло 17-50, икра красная 9, кета  9, икра черная 17,  десяток яиц
5-50. Кило черного хлеба 85 коп., кило серого 1-70. В углу  лавочки месяцами
пылились  деликатесные  копченые  колбасы, для  нас,  студентов,  совершенно
недоступные. Стипендия была 150  руб в месяц. Ее  не хватало. К концу месяца
переходили  на  полутюремный  режим  питания: кило серого, немного сахару  и
кипяток. А  в  жирные недели  первой половины месяца  -  обычная дилемма при
покупке в лавочке провианта:  200 г. сосисок или 200 г  красной  икры (вроде
вчера ее покупал?). Добавлю к сказанному, что колбаса была из чистого  мяса,
и никаких очередей  не было. Фантастика! Зато с промтоварами  положение было
катастрофическое.  Я ходил в обносках; зимой  - и старых валенках, почему-то
на одну  левую ногу. Впервые в своей жизни плохонькие новые брюки  я  купил,
когда мне исполнилось 20 лет. А первый и моей жизни костюм  я заказал будучи
уже женихом. Для этого  нам  с моей  будущей женой  Шурой  пришлось выстоять
долгую зимнюю ночь в очереди в жалком ателье около Ржевского (ныне Рижского)
вокзала.

     Но все мы, юноши и девушки, населявшие эти бараки, были так молоды, так
веселы  и  беззаботны! Для юности, когда вся  жизнь впереди, эти  "трудности
быта",  как тогда  говорили,  были  пустяком. Особенно  летом,  когда  рядом
чудесный  старинный  парк, окружающий  Шереметьевский дворец, где мы в  тени
вековых дубов иногда даже  занимались. Еще не были залиты  асфальтом дорожки
этого  знаменитого парка.  Еще только-только  начиналось строительство ВДНХ.
Еще не была построена чудовищная Останкинская башня. Еще можно было купаться
и кататься  на лодках в останкинских прудах. И  вообще полная железобетонная
реконструкция этого северо-западного угла Москвы была впереди. Тогда мы были
еще  близки к природе (подчас жестокой) и порядочно  удалены от деканатов  и
вузкомов.
     Последнее    обстоятельство    в    немалой   степени    способствовало
специфическому  духу "вольной  слободы",  пропитывавшему останкинскую жизнь.
Прямо скажем, что  идейно-воспитательная работа в  Останкинском студенческом
городке была изрядно запущена. Нравы господствовали  довольно дикие. Подобно
волнам прибоя,  нас захлестывали разного рода массовые психозы. То  это была
итальянская лапта  (своеобразный  гибрид волейбола и  регби, то  биллиард на
подшипниковых шариках, то карты.  В этих увлечениях мы  совершенно не  знали
меры (о,  юность!).  Так, например, я  однажды, получив стипендию, всю  ночь
играл  с Васей Малютиным и  очко и под утро, играя по маленькой, продулся до
нуля.  Боже,  как  я ненавидел  тогда серьезного  и  методичного Васю, как я
бесился  оттого,  что  проигрывал  в  эту  идиотски-примитивную  игру,  где,
казалось  бы, шансы сторон абсолютно равны,  но тем  не менее,  вопреки всем
законам  теории  вероятности, он выигрывал, а я проигрывал! Причем  никакого
мухлежа с  его  стороны заведомо  не  было. Вот  тут-то я понял,  что  самая
сильная страсть в жизни  - это страсть отыграться. Как я прожил тот месяц, я
не помню. А еще  у нас была шахматная эпидемия. В  те далекие годы в  Москве
проходило  несколько  международных  шахматных  турниров  с  участием  таких
светил,  как  Ласкер,  Капабланка,  Эйве.  Затаив  дыхание,  мы  следили  за
титанической  борьбой  за  шахматную  корону  мира между  Алехиным  и  Эйве.
Конечно,  мы исступленно болели  за бывшего москвича Алехина, хоть  и был он
эмигрантом.  В этом отношении мы опережали свое время и  идеологически  были
уже  в  послевоенных  годах расцвета  русского  патриотизма...  Эти  турниры
создавали   благоприятный   климат  для  возникновения  эпидемии   шахматной
лихорадки, принявшей самые уродливые формы.
     Господствовала  некая чудовищная  версия "блица", конечно,  без  часов,
когда  на  ход даются секунды,  и стоит дикий звон болельщиков и противника.
Даже  сейчас  я  слышу  торжествующий  рык  счастливого  победителя:  "А  ты
боялась!" - сбивающего твоего короля своим королем (бывало и такое - понятие
"шах"  отсутствовало).  В день  я  играл  до  40  партий,  лекции,  конечно,
пропускал.  Кстати,  по  причине такого  рода  "стиля"  я так и не  научился
сколько-нибудь прилично играть в шахматы. А сейчас глубоко к ним равнодушен,
если не сказать больше. <...>
     Мы,  студенты-физики,  занимали  второй этаж нашего деревянного барака,
именуемого "20-й  корпус". На первом этаже обитали историки. Между  нами все
время  возникали  традиционные  словесные  баталии,  подначки  и  розыгрыши,
впрочем,  никогда не переходившие границ мирного сосуществования -  ведь эти
"презренные историки", в сущности говоря, были неплохими  ребятами, своими в
доску.  Это  был  первый  набор истфака  после многолетнего  перерыва, когда
историческая наука в нашей стране была фактически уничтожена. Ее  давно  уже
не преподавали  в школах, заменяя неким  специфическим предметом, называемым
"Обществоведение". По этой и другим  причинам уровень  подготовки  историков
первого набора был весьма низким.
     В  те далекие  времена  я был  задиристый, худой мальчишка,  болезненно
самолюбивый!  Не преуспев в итальянской лапте и в шахматных блицах, я  решил
самоутвердиться в  весьма  оригинальном  жанре. Подростком и юношей  я очень
много читал, интересуясь, прежде всего, историей и географией,  у меня  были
незаурядная память  (она и сейчас, слава Богу, меня пока не подводит). И вот
я  всенародно  объявил,  что  каждый  нормальный  физик,  будучи  культурным
человеком, неплохо  знает  эту самую историю, во всяком случае, не хуже, чем
жалкие  историки  живущие  внизу.  Но кроме  того,  мы еще имеем физику, эту
царицу всех наук,  в то время  как пижоны-историки не знают даже закона Ома,
не  говоря   уже   об  уравнении  Шредингера   или,  скажем,   канонического
распределения  Гиббса. Короче говоря  мы,  физики, есть  соль земли  а  эти,
живущие  внизу  жалкие личности не больше,  как  ее  удобрение. Слушая такие
слова,  физики одобрительно ржали, и то время как историки дико возмущались.
И  тогда  я  предложил  им  неслыханный поединок!  Я  задаю  любому  заранее
избранному  их представителю 10 вопросов  по истории и географии  зарубежных
стран, после чего он задаст мне тоже 10 вопросов  по его выбору. Мои условия
такие:  я обязуюсь ответить на все их вопросы, и он ни на один мой вопрос не
ответит. В противном случае я проиграл.
     Представляете, какой тут поднялся ажиотаж! Поединок состоялся тут же, и
к великому позору, жалких гуманитариев я выиграл! На первом этаже воцарилось
подавленное настроение.  Резко улучшилась успеваемость историков  - уж очень
им хотелось меня посрамить.  Но я не терял времени даром: забросив физику, я
тайно штудировал основные университетские  курсы  истории.  Я изучил Тураева
(Древний  Восток,  2  тома),  Косминского  (Средние века,  2 тома), Сергеева
(История Рима,  2  тома).  Я  мог  перечислить в  любом порядке всех римских
императоров, не говоря уже о всяких там Меровингах, Валуа и Пястах; особенно
хорошо знал даты. Все последующие турниры (а они происходили примерно  раз в
месяц)  оканчивались  для  бедных  служителей   музы  Клио  катастрофическим
разгромом. Я полагаю, что этому способствовали еще неслыханно оскорбительные
условия поединков.
     Что  и говорить, я нагнал на  этих  историков большой страх! Выражением
этого страха  был  случай  со скромной  провинциалочкой - историчкой Тамарой
Латышкиной, готовившей  экзамен  по истории средневекового Востока. Бедняжке
никак  не  удавалось  запомнить   имя  первого   сегуна  династии  Токугава,
знаменитейшего Хидаеси, далекого предтечи  таких  японских милитаристов, как
жупел  моей  юности  Савва  Иванович  Араки  (генерал  был православный!)  и
повешенный  позже  военный  преступник  Тодэио.  И  тогда  Тамара,  движимая
чувством жгучей ненависти,  смешанным  с  восхищением, решила запомнить  это
мудреное имя,  пользуясь мнемоническим правилом: Хидаеси -  худо псе  (т. е.
мне, Иосифу). На ее злую беду экзаменовавший ее профессор Заходер спросил ее
как раз  про сегунат. И тут на вопрос об имени человека, за четыреста лет до
экзамена  сказавшего: "Пойду за море и как  циновку  унесу  на руках Китай",
Тамара  пролепетала:  "Плохо  псе".  Заходер  был, конечно, потрясен.  Через
несколько  десятков лет я  встретил  весьма представительную полную  даму  -
видного нашего индолога Тамару Филипповну  Девяткину. Вспоминая  подробности
этого забавного эпизода нашей далекой юности, мы много смеялись. <...>
     В  эти  годы  я,  как  никогда   много  и  успешно  рисовал  с  натуры,
преимущественно  портреты моих  товарищей по общежитию. Увлекался  новой для
меня  техникой -  сангиной и тушью. Сеансы  обычно  длились 40 минут, больше
натурщики не выдерживали. Я достиг своего пика в искусстве портрета как  раз
в  это  время. Почти все портреты я  раздал оригиналам.  Кое-что осталось  -
иногда я сам удивляюсь, как это я мог так рисовать - ведь никогда не учился!
В 1938 году я резко и навсегда бросил искусство, о чем никогда не жалел.
     В комнатах  общежития уровень идейно-воспитательной работы был особенно
низок. Мне  запомнилось  легкомысленное поведение  моего товарища по комнате
Мишки  Дьячкова.  Толстоватый,  неуклюжий  и  косоглазый,  он   был  большим
театралом, одно время работал статистом в Малом театре, часто с убийственной
серьезностью  декламировал  нечто  патетическое. Братва  обычно  помирала со
смеху. Никогда  не  забуду,  как он, внезапно  вскочив  из-за стола, откинул
голову назад, и грозя  кулаком висевшему на стене изрядно засиженному мухами
портрету  Вождя, прошипел:  "Ужо тебе, Иосиф  Сталин!" Вот  тут уже никто не
смеялся, а делали вид, что как бы ничего не слышали. Фюрера Мишка фамильярно
называл "Адольфом", а Лучшего  Друга Студентов - "Иосифом". Временами  он  в
лицах  изображал  невероятно  комические  диалоги  между   ними,  во  многом
предвосхищая  развитие  событий  в  уже  близкие  судьбоносные годы.  И  еще
вспоминаю острую сцену. В  то "веселое" время на крыше  Ярославского вокзала
висели огромные красочные портреты  всех пяти тогдашних маршалов  Советского
Союза:  Ворошилова,  Буденного,  Блюхера,  Егорова   и  Тухачевского.  Когда
"сгорал" очередной маршал, еще до публикации об этом  в  газетах его портрет
снимали с крыши вокзала. Учитывая низкий уровень тогдашней техники, это была
довольно   сложная  процедура,  обычно  длившаяся  несколько  часов.  Снятие
портрета  происходило  на  глазах у многих  тысяч людей - ведь Комсомольская
площадь,  "площадь  трех вокзалов", самое многолюдное  место столицы.  И вот
однажды врывается в нашу комнату Мишка и буквально вопит:  "Ребята! Счет три
два уже не в  нашу пользу!" Оказывается, он видел, как с  крыши Ярославского
вокзала снимали портрет Блюхера...
     А ребята в своей массе были славные и абсолютно порядочные - стукачей у
нас было мало. Но они, конечно, были - и скоро мы это почувствовали в полной
мере.  Один за  другим  стали исчезать  кое-кто из  наших  товарищей. Мы  же
продолжали  резвиться,  как уэллсовские  элои  солнечным днем.  Морлоки ведь
работали ночью с помощью  "воронков". Впрочем, исчезновение Коли Рачковского
произвело  на  меня  тягостное  впечатление  -  я  кожей  почувствовал,  что
"чей-нибудь  уж близок  час".  Колю  мы  прозвали  Гоголем за  поразительное
внешнее  сходство  с  классиком  литературы.  Только  ростом  наш  Коля  был
покрупнее своего великого земляка. Он любил шахматы и украинскую литературу,
проникновенно читал  "Кобзаря". Может быть, это и было причиной  его гибели?
Украинский  национализм  ему,  при  наличии  злой  воли,  ничего  не  стоило
приклеить!
     В  нашей двадцать пятой комнате ребята были  как на  подбор - веселые и
очень компанейские;  помочь товарищу было нашей первой заповедью. Но в семье
не  без  урода: жил  с  нами  один  мерзкий  тип, изрядно  отравлявший  наше
существование.  Звали его Николай Макарович Зыков. Был он значительно старше
нас и, мягко  выражаясь не блистал красотой. Очень низкий, изрытый глубокими
морщинами  лоб,  маленькие,  близко  посаженные  рыскающие  серые  глазки  и
почему-то  больше  всего запомнившаяся  глубокая ямка на подбородке. От него
всегда исходил какой-то  мерзкий,  прокисший  запах. Впрочем, все это  можно
было перенести - не такие уж мы были аристократы и снобы, - главное было то,
что характер у  этого  Зыкова был просто непереносим. Прежде  всего,  он был
невероятно злобный  зануда  и  резонер. Он был  членом  партии  и  постоянно
кичился  этим,  поучая  нас  как  "старший  товарищ".  Так   как  Зыков  был
непроходимо   и  воинственно  глуп,   его   длиннющие   проповеди  никак  не
способствовали  улучшению  морально-политического  климата в нашей  комнате.
Быстро  раскусив  его, мы игнорировали  его поучения,  а над  его идиотскими
рацеями  о любви и девушках (излюбленная  тема) откровенно  издевались, либо
просто  пропускали их  мимо  ушей. <...> "Издеваетесь над  членом партии!" -
визжал   оскорбленный  Коля,  используя   свой   обычный,   казавшийся   ему
неотразимым, прием.  "При  чем  тут  партия?  Ты  просто,  Коля,  дурак, так
сказать,  в персональном смысле". Вот "дурака" Зыков почему-то совершенно не
переносил.  Он сразу же  переходил  к  угрозам  "на  самом  высоком уровне".
"Троцкисты недобитые! Вот я вас выведу на чистую воду! Я вас разоблачу". Это
мы были глупцы, если смотрели  на  эту безобразную сцену  как на  потеху. На
дворе стоял 1937  год.  Обвинение в троцкизме  озверевшего "активиста"  было
смертельно  опасным.  Какие  же  мы  были  идиоты,  если этого не  понимали!
Особенно, люто  Зыков ненавидел  меня. У него на  это были свои резоны.  Ему
очень трудно  давалась наука,  хотя  работал он  до  изнеможения. Мне же все
давалось легко. К  тому же  я  имел глупость  (мальчишество!)  скрывать свои
упорные занятия в Ленинской библиотеке, куда я часто ездил, и изображал дело
так,  будто  я  совсем  не  занимаюсь.  Этакий  "гуляка  праздный",  я  этим
сознательно бесил Колю, доводя  его до  исступления. В довершение  всего, он
был неравнодушен к Шуре, которая очень скоро стала моей женой.
     И неизбежное свершилось. Мои забавы не могли, конечно,  пройти для меня
даром.  Я  очень  резко,  даже  внезапно  почувствовал  на  факультете,  что
случилось  что-то новое,  даже страшное:  вокруг меня образовалась  пустота.
Вакуум. Внешне вроде все было по-старому. Но  это была только видимость.  От
меня  однокурсники стали отворачиваться как будто я заболел  чумой. Якобы по
рассеянности  перестали  здороваться. Даже  факультетский  сторож  Архиреев,
личность  историческая  (помнил Лебедева и чуть  ли  не Умова), стал на меня
поглядывать  как-то странно. В те времена  такая  обстановки могла  означать
только одно: на тебя донесли, донос серьезный, и сроки твои определены. Даже
я,  птичка Божья,  стал это  понимать. На  душе стало  невыразимо  пакостно.
Особенно,  когда бросал свой  взгляд на  Зыкова, даже не  пытавшегося скрыть
свое торжество,  хотя и ставшего непривычно молчаливым. На факультет я почти
перестал ходить.
     В такой накаленной обстановке  взрыв мог произойти в любую минуту, и он
произошел!  Случилось  это  в полдвенадцатого  ночи,  мы  все  четверо,  уже
раздетые, лежали по углам на своих койках и читали. "Тушите свет!" - буркнул
Зыков и встал, чтобы подойти к выключателю. "Еще нет двенадцати, имеем право
читать!" "А  вот я вам  покажу право, -  уже  прокричал Коля  и потянулся  к
выключателю. "Ты ведь этого не сделаешь?" - мягко  сказал Вася и стал играть
своими огромными  стальными  пальцами. "Издеваетесь  над  членом  партии!" -
завел свою шарманку  Зыков. "При чем  тут партия? - заметил  я, -  Ты просто
дурак". Лицо негодяя исказилось злобой. Я никогда его раньше таким не видел.
Он даже вроде бы стал оскаливаться  в  улыбке:  "А вот возьмут вас за глотку
наши  чекисты, заверещите  тогда,  будете блеять,  что мы,  мол,  ничего  не
говорили, что  мы над коммунистом  не издевались!"  "Зря кипятишься, Коля! Я
всегда и где  угодно буду утверждать,  что ты дурак, ибо это есть абсолютная
истина, так сказать, в конечной инстанции. А если ты в этом сомневаешься,  я
могу написать тебе соответствующую справку". С той ночи прошло вот уже сорок
шесть лет, но я помню все  до мельчайших  подробностей. Зыков стоял  посреди
комнаты  в  своих  грязных  подштанниках (трусов  тогда  зимой  почему-то не
носили), от  яростной злобы, помноженной на радость,  его прямо-таки трясло.
"На,  пиши!" -  прохрипел он,  подойдя к  моей  койке и  протягивая  огрызок
карандаша и тетрадочный  листок. Ребята  на своих  койках замерли. "Коля,  -
спокойно и  даже  с некоторой нежностью сказал я, - кто же так  делает?  Это
важный документ, а ты мне даешь карандаш. Потрудись обмакнуть перо в чернила
и подай  мне.  И еще  дай  вон ту книгу, чтобы положить под бумагу".  Своими
дрожащими руками он подал мне ручку и книгу, Боже, до чего же он был мерзок!
Я решил не хохмить, а написал коротко и четко:

     Справка.
     Дана сия Зыкову Николаю Макаровичу в том, что он действительно является
дураком.
     ... февраля 1937 г. И. Шкловский

     Отдав ему справку,  я сказал: "А теперь можешь  тушить свет  - пожалуй,
уже время!"
     Через неделю, когда я по какому-то неотложному делу зашел на факультет,
я сразу  же всем существом  почувствовал,  что обстановка резко  изменилась.
Меня  встречали  приветливые лица,  сочувственно  спрашивали,  почему  редко
появляюсь, уж не заболел ли? И черные тучи, сгустившиеся на моем небосклоне,
полностью рассеялись.
     Много  лет  спустя  мой старый друг  по аспирантуре, ныне покойный Юрий
Наумович  Липский поведал  мне,  что  же тогда случилось.  Зыков  написал  в
партком    факультета,   возглавляемый   Липским,   заявление,   в   котором
клеветнически  обвинял  меня  в  троцкистской  агитации.  Негодяй знал,  что
делает! Это заявление по тем временам означало  просто  убийство из-за угла,
причем безнаказанное. Партком обязан был его рассмотреть и сделать выводы.
     "Твое дело было безнадежно, - сказал мне  Юра. - Очень я тебя, дурачка,
жалел, но..." И  вдруг на  очередное  заседание  парткома врывается  пышущий
радостным гневом Зыков и протягивает какую-то смятую бумажку. "Вам нужны еще
доказательства антисоветской деятельности Шкловского - вот  прочтите". Члены
парткома  прочли  и грохнули  от смеха - то  была  моя  справка. "А ты  ведь
действительно, дурак,  Зыков. Пошел вон отсюда", - сказал Липский, и тут  же
дело было прекращено.
     Финал этой  драматической  истории можно  объяснить  только тем,  что я
родился в рубашке. За годы моей  жизни в Останкино "эффект рубашки" сработал
еще  несколько раз. Ну, хотя бы тогда, когда в начале лета 1937 г. Я получил
повестку - явиться  на  Лубянку. Этот визит я  никогда  не забуду.  Особенно
запомнились  лифты  и длинные  пустые коридоры страшного дома.  Помню, что я
должен  был вжаться  в стенку, пропуская идущего  навстречу  мне человека  с
отведенными назад руками, за которым в трех шагах следовал конвоир. По  лицу
человека текла кровь. Он был почему-то то странно спокоен. Их там на Лубянке
интересовали некоторые подробности жизни бедного  Коли Рачковского. Я что-то
долдонил о своеобразной манере Колиной игры в шахматы - он раздражающе долго
думал. Ничего другого о несчастном я  не знал. Не добившись от меня никакого
толку,  следователь  подписал  пропуск  на  выход.  Никогда  мне  не  забыть
восхитительного  состояния  души и  тела, когда за  мной  закрылась  тяжелая
дверь,  и  я  оказался  на  залитой солнцем  московской улице.  Помню,  меня
захлестнуло огромное чувство любви к людям, которые  как  ни в чем ни бывало
сновали взад и вперед. А я-то думал что за эти два часа мир перевернулся...
     Конечно, мне  страшно везло. Впрочем,  так  же повезло  и  всему  моему
поколению  ровесников  Октября,   сумевших   дожить  до  начала   выполнения
продовольственной программы.  Только  интересно  бы  узнать  -  сколько  нас
осталось, таких "везунчиков"?




     Его арестовали на балу, где люди праздновали наступающую 19-ю годовщину
Великого Октября.  Он после танца отводил свою даму на  место, когда подошли
двое. Такие ситуации тогда понимали  быстро. "А как же дама? Кто ее проводит
домой?" "О даме не беспокойтесь, провожатые найдутся!"
     Он - это  Николай Александрович Козырев, 27-летний блестящий  астроном,
надежда  Пулковской  обсерватории.   Его  работа   о  протяженных   звездных
атмосферах незадолго до этого была опубликована  в ежемесячнике Королевского
Астрономического общества Великобритании, авторитетнейшем  среди  астрономов
журнале.   Арест  Николая   Александровича   был  лишь   частью  катастрофы,
обрушившейся на старейшую в нашей стране знаменитую Пулковскую обсерваторию,
бывшую  в  XIX  веке  "астрономической  столицей   мира"  (выражение  Симона
Ньюкомба).
     Пулковская обсерватория давно уже была бельмом на глазу у ленинградских
властей  -  слишком много  там было независимых интеллигентных людей  старой
выучки. После убийства Кирова  положение астрономической обсерватории стало,
выражаясь астрофизически, метастабильным.
     Беда  навалилась  на это  учреждение  как  бы  внезапно.  Хорошо  помню
чудесный осенний день 1960 года, когда я гостил на Горной станции Пулковской
обсерватории,  что  около  Кисловодска,  у  моего  товарища  по  Бразильской
экспедиции  флегматичного толстяка  Славы  Гневышева.  Мы сидели на  залитой
солнцем веранде, откуда открывался ошеломляющий вид на близкий Эльбрус. Тихо
и неторопливо старый  пулковчанин Слава рассказывал о катастрофе, фактически
уничтожившей Пулково в том незабываемом году. Видимым образом все началось с
того,  что  некий  аспирант пошел сдавать  экзамен кандидатского минимума по
небесной   механике  своему  руководителю,   крупнейшему  нашему   астроному
профессору Нумерову*. По причине бездарности и  скверной подготовки аспирант
экзамен провалил. Полон  злобы,  усмотрев на рабочем столе своего шефа много
иностранной  научной корреспонденции, он написал на Нумерова донос - то ли в
местную парторганизацию, то ли повыше. В то время секретарем парторганизации
обсерватории  был Эйгенсон - личность  верткая, горластая и малосимпатичная.
Ознакомившись с  доносом, этот негодяй решил, что наконец-то настал его час.
Проявив "должную" бдительность, он дал делу ход, в  результате чего Нумерова
арестовали. Когда в "Большом  доме" на первом же допросе его жестоко избили,
он подписал  сфабрикованную там бумагу с перечислением многих своих коллег -
якобы участников  антинародного заговора  (всего 12  в  Пулково  и  примерно
столько же в ИТА).
     ___________________
     * Член корреспондент  Академии Наук СССР  Борис  Васильевич Нумеров был
тогда директором  Института теоретической астрономии  (ИТА) и членом ученого
совета Пулкова.

     Следует  заметить,  однако,  что   к   Нумерову  наши  славные  чекисты
подбирались  еще до  описанных сейчас  событий,  Еще до  ареста Нумерова они
выпытывали о  нем у Николая Александровича, но, конечно, ничего не добились.
Несмотря  на  расписку  о  неразглашении,  Козырев  предупреждал Нумерова  о
надвигающейся   беде.   Избитый   несчастный  астроном  рассказал  об   этом
следователю,  что  и  послужило  поводом  для  ареста  Н.   А.  После  этого
последовали новые аресты. Короче говоря, пошла  обычная  и те времена цепная
реакция. В  результате  этого пожара (иначе  такое явление  не назовешь)  по
меньшей мере  80  %  сотрудников Пулкова по главе  с директором, талантливым
ученым   Борисом   Петровичем  Герасимовичем  были   репрессированы,  причем
большинство  из них  потом  погибли.  Среди  погибших Еропкин  и  ряд других
деятелей отечественной астрономической науки.<...>
     Конечно,  1937  год принес  нашему народу тотальную беду. Все же  много
зависело от конкретной  обстановки в том  или  ином учреждении. Как  тут  не
привести  удивительный случай,  имевший место в  моем родном Астрономическом
институте им. Штернберга. Это столичное учреждение по размерам было сравнимо
с Пулковом, можно сказать, его двойник. Невероятно,  но факт: примерно  в то
же  время  некий аспирант  тоже пошел сдавать небесную механику своему  шефу
профессору Дубошину. Результаты экзамена были столь же плачевны, как и у его
коллеги  в Пулково. И  повел себя московский  аспирант  после  такой неудачи
совершенно  так же, как и ленинградец  - написал донос на шефа, инкриминируя
ему те же  грехи  - научную иностранную корреспонденцию! Стереотип поведения
советских   аспирантов   тех  далеких  лет  просто  поражает!   Это  событие
осложнялось еще общей ситуацией в Астрономическом институте им.  Штернберга.
Парторгом  был тогда некий Аристов -  типичный  "деятель"  того времени.  Он
разводил демагогию,  что-де  в  институте зажимают  представителей  рабочего
класса  - по тем  временам  очень  опасное  обвинение.  Нашлись,  однако,  в
институте силы, которые дали решительный отпор  провокаторам. Это были члены
тогдашнего партбюро Куликов, Ситник и  Липский. Клеветник-аспирант (кажется,
его  фамилия  была Алешин) был изгнан, даже,  кажется, исключен из партии, а
вскоре  за ним  последовали незадачливый Аристов и его  оруженосец, какой-то
Мельников.  Пожар  был потушен. Итог. В  нашем институте  в  те незабываемые
предвоенные  годы  ни  один человек  не  был репрессирован.  Другого  такого
примера я не знаю.
     Но вернемся к Николаю Александровичу Козыреву. Он получил тогда 10 лет.
Первые два года сидел в знаменитой Владимирской тюрьме в одиночке. Там с ним
произошел поразительный случай, о котором он рассказал  мне в Крыму,  когда,
отсидев срок,  работал вместе со мной на  Симеизской  обсерватории. Я первый
раз наблюдал человека, вернувшегося с "того света". Надо было видеть, как он
ходил по  чудесной крымской  земле, как он смаковал каждый свой вздох! И как
он  боялся,  что в любую минуту его опять заберут туда. Не забудем, что  был
1949 год - год "повторных посадок", и страх Николая Александровича был более
чем основательным.
     А  случай с ним произошел действительно необыкновенный.  В  одиночке, в
немыслимых условиях  он обдумывал свою странную идею о неядерных  источниках
энергии звезд и  путях их эволюции. Замечу в  скобках, что  через год  после
окончания срока заключения  Козырев  защитил докторскую диссертацию  на  эту
фантастическую и,  мягко выражаясь,  спорную  тему*. А в тюрьме  он  все это
обдумывал.  По ходу размышления ему необходимо было  знать много  конкретных
характеристик разных звезд, как то: диаметры,  светимости и пр.  За минувшие
два  страшных года  он все это,  естественно,  забыл.  А между  тем незнание
звездных характеристик могло повести извилистую нить его рассуждений  в один
из многочисленных тупиков. Положение было отчаянное!  И вдруг надзиратель  в
оконце камеры подает ему из тюремной библиотеки... 2-й том Пулковского курса
астрономии! Это  было чудо: тюремная  библиотека насчитывала не  более сотни
единиц хранения, и что это были за единицы! "Почему-то, - вспоминал потом Н.
А.,-  было несколько  экземпляров забытой ныне стряпни Демьяна Бедного  "Как
14-я дивизия в рай шла..." Понимая, что судьбу нельзя испытывать, Н. А.  всю
ночь (в  камере ослепительно  светло) впитывал и перерабатывал бесценную для
него  информацию.  А  наутро книгу отобрали, хотя обычно давали на неделю. С
тех пор Козырев стал верующим христианином. Помню, как я был  поражен, когда
В  1951  году  в  его  ленинградском  кабинете   увидел  икону.  Это  сейчас
пижоны-модники украшают  себя и квартиры предметами  культа, тогда  это была
большая редкость. Кстати, эта история с "Пулковским курсом"  абсолютно точно
воспроизведена  в  "Архипелаге ГУЛАГ".  Н.  А.  познакомился  с  Александром
Исаевичем задолго до громкой славы последнего. Тогда еще никому не известный
Солженицын позвонил Н. А, и выразил желание  побеседовать с ним.  Два бывших
зэка быстро нашли общий язык.
     ________________________
     * Не следует забывать, что классическая работа Бете, доказавшая ядерную
природу  источников энергии Солнца  и звезд, была опубликована только в 1939
г.  Козырев  не  имел  о  ней понятия.  Страшная  вещь для ученого -  полная
изоляция от научной жизни!

     Тем  более любопытно,  что  Солженицын в своем  четырехтомном труде  ни
словом  не  обмолвился  о  значительно  более  драматичном эпизоде  тюремной
одиссеи Николая Александровича, который ему, безусловно, был известен. Это -
хороший  пример авторской позиции, проявляющейся в самом  отборе излагаемого
материала. А история, случившаяся с Н. А., действительно поразительная.
     Это  было  уже  после тюрьмы, когда Н. А. отбывал свой срок в  лагере в
Туруханском крае, в самых низовьях Енисея. Собственно говоря, то был даже не
лагерь - небольшая группа  людей занималась под  надзором какими-то тяжелыми
монтажными  работами  на  мерзлотной  станции.  Стояли лютые  морозы.  И тут
выявилась одна нетривиальная особенность Козырева: он мог на сорокаградусном
морозе с ледяным ветром монтировать  провода голыми  руками!  Какое  же  для
этого надо было  иметь  кровообращение!  Он  был  потрясающе здоров и силен.
Много  лет  спустя  на  крымской  земле  я всегда  любовался его благородной
красотой, прекрасной фигурой и какой-то легкой, воздушной  походкой.  Он  не
ходил  по  каменистым тропам Симеиза,  а  как-то парил. А  ведь  сколько  он
перенес горя, сколько духовных и физических страданий!
     Столь необыкновенная способность, естественно,  привела к тому,  что он
на какие-то  сотни  процентов перевыполнял план. Ведь  в рукавицах много  не
наработаешь!  По причине проявленной  трудовой  доблести Н. А.  был обласкан
местным  начальством, получал какие-то дополнительные  калории  и стал  даже
старшим  в какой-то  производственной  группе. Такое  неожиданное  повышение
имело, однако,  для Н. А. самые  печальные последствия. Какой-то мерзкий тип
из заключенных, как говорили тогда, "бытовик", бухгалтеришко, осужденный  за
воровство,   воспылал  завистью  к   привилегированному  положению   Николая
Александровича и решил его погубить. С  этой целью,  втершись в доверие к Н.
А,  он  стал заводить  с  ним провокационные разговорчики. Изголодавшийся по
интеллигентному слову астроном на провокацию клюнул; он ведь  не представлял
себе пределов человеческой низости. Как-то  раз  "бытовик" спросил  у Н. А.,
как  он  относится  к  известному  высказыванию  Энгельса, что-де  Ньютон  -
индуктивный осел (см.  "Диалектику природы" означенного классика).  Конечно,
Козырев отнесся к этой  оценке должным  образом. Негодяй тут  же написал  на
Козырева донос, которому незамедлительно был дан ход.
     16 января 1942  года его судил в  Дудинке суд Таймырского национального
округа.  "Значит, вы не  согласны  с  высказыванием  Энгельса о  Ньютоне?" -
спросил  председатель этого  судилища. "Я  не читал Энгельса, но я знаю, что
Ньютон  - величайший  из  ученых, живших  на  Земле",  - ответил заключенный
астроном Козырев.
     Суд  был  скорый.  Учитывая  отягощающие вину  обстоятельства  военного
времени,  а также то, что раньше он был судим  по 58-й статье и приговорен к
10 годам  (25 лет тогда  еще не давали), ему "намотали"  новый  десятилетний
срок.  Дальше события развивались  следующим  образом. Верховный  суд  РСФСР
отменил решение таймырского суда "за мягкостью приговора". Козыреву, который
не  мог  следить за перипетиями  своего  дела так как продолжал работать  на
мерзлотной станции, вполне реально угрожал
     Доподлинно  известно,  что  Галилей  перед судом  святейшей  инквизиции
никогда  не произносил приписываемой ему  знаменитой фразы  "А  все-таки она
вертится!"  Это  красивая  легенда.  А вот Николай  Александрович  Козырев в
условиях,  во всяком случае, не менее тяжелых,  аналогичную  по смыслу фразу
бросил  в  морды  тюремщикам  и  палачам!  Невообразимо  редко,  но  все  же
наблюдаются  у  представителей  вида  Homo  sapiens  такие  экземпляры, ради
которых само существование этого многогрешного вида может быть оправдано!
     Потянулись страшные дни, расстрелять приговоренного на месте не было ни
физической, ни юридической возможности. Расстрельная  команда должна была на
санях  специально приехать для этого дела с верховья  реки. Представьте себе
состояние Н. А.: в  окружающей белой пустыне в любой момент могла  появиться
вдали  точка, которая  по  мере  приближения превратилась  бы в  запряженные
какой-то  живностью (оленями?) сани,  на которых сидят палачи. Бежать  было,
конечно, некуда.  В эти  невыносимые  недели  огромную  моральную  поддержку
Николаю  Александровичу  оказал  заключенный  с  ним  вместе Лев  Николаевич
Гумилев  -  сын нашего  выдающегося трагически  погибшего поэта,  ныне очень
крупный историк, специалист по кочевым степным народам.
     Через  несколько недель Верховный суд СССР  отменил решение  Верховного
суда РСФСР и оставил в силе решение Таймырского окружного суда.
     Почему же Солженицын ничего не рассказал об этой поразительной истории?
Я   думаю,   что  причиной  является  его  крайне  враждебное  отношение   к
интеллигенции, пользуясь  его термином - "образованщине". Как христианин, Н.
А. понятен  и приемлем для этого  писателя;  как ученый, до конца  преданный
своей идее, - глубоко враждебен. Странно - ведь у Солженицына какое-никакое,
а все-таки физико-математическое образование! Что ни  говори, а ненависть  -
ослепляет.


     ИСТОРИЯ ОДНОЙ НЕНАВИСТИ*

     _____________________
     * Фамилия одного из действующих лиц этого рассказа изменена. - Ред.

     В  хорошо  известный  всем  астрономам  конференц-зал  Астрономического
института  имени Штернберга  в начале мая 1971 г., быстро оглядываясь, вошел
Валерьян Иванович. Был  какой-то занудный ученый совет. Вряд ли, однако, это
мероприятие  было причиной появления в  зале такого редкого гостя, каким был
профессор  Красовский,  ведавший  в  Институте  физики  атмосферы ее  самыми
верхними слоями.  Он явно кого-то искал. Через несколько секунд  выяснилось,
что искал он  меня. Он сел в пустое, соседнее с моим, кресло и темпераментно
прошептал в  мое ухо: "Наконец-то  я узнал, кто он такой!"  "Кто  это он?" -
спросил  я. "Как кто? Прохвостиков!" Валерьян Иванович, конечно, имел в виду
своего  заклятого  врага  профессора Ивана  Андреевича Хвостикова.  "Бога бы
побоялись, - сказал я, - ведь вы же все-таки сын священника. Сколько уже лет
прошло,  как  умер  Иван Андреевич,  а  вы  все  еще  его грызете!" Валерьян
Иванович  досадливо  отмахнулся:  "Вот  еще... А  я все-таки  узнал,  кто он
такой".
     Здесь я должен сделать  отступление в своем  рассказе. Судьба столкнула
меня  со  столь незаурядной личностью,  какой, несомненно  является Валерьян
Иванович, очень давно, еще в 1949 году. Симеизская обсерватория лета 1949 г.
была  аномально  богата  яркими  личностями.  Чего, например,  стоил Николай
Александрович Козырев, реликт довоенной Пулковской  обсерватории, фактически
уничтоженной  репрессиями   1937   г.   И,   конечно,   сердцами   и   умами
астрономической  молодежи  (а я  был тогда на  тридцать пять  лет моложе...)
владел  незабвенный  Григорий  Абрамович  Шайн.  Валерьян  Иванович  не  был
астрономом. Он тогда работал в некоем закрытом "почтовом ящике" и приехал на
обсерваторию  внедрять новые,  высокочувствительные приемники  инфракрасного
излучения  -  электронно-оптические преобразователи  (ЭОПы). Дело  это  было
окутано  строжайшей  секретностью  -  Валерьяна Ивановича  сопровождали  два
довольно  мрачных  типа,  которых мы,  молодежь, почему-то называли "жеребцы
Красовского".
     Работа  Валерьяна Ивановича оказалась  чрезвычайно успешной, особенно в
части   изучения  свечения  ночного  неба,  а  спектре  которого  в  ближней
инфракрасной области им были открыты ярчайшие полосы излучения.
     На этой  почве между мною и В. И. произошел весьма острый  конфликт. Не
будучи  искушен (во всяком случае, тогда) в теоретической  спектроскопии, он
отождествил  открытые  им  полосы  с  запрещенными  электронными  переходами
молекулы  кислорода О2,  между тем как я буквально "сходу"  отождествил  эти
полосы   с  вращателыю-колебательными  переходами  молекулы  гидроксила  ОН.
Ситуация  создалась  острейшая,  тем более, что все  это случилось во  время
Всесоюзной конференции по спектроскопии в Симеизе.
     Дело  доходило  до  попытки  применить  против  меня  такой  сильный  и
испытанный "полемический" прием, как обвинение в разглашении государственной
тайны. Все это я узнал много позже, а тогда я и не подозревал, на краю какой
бездны я прыгаю подобно птичке божьей. А все "разглашение" сводилось к тому,
что я  показал  аспиранту,  как работает  ЭОП. В  попытке  уничтожить меня с
помощью  недозволенного (в нормальном обществе и в  нормальное время) приема
ведущая  роль принадлежала  тогдашнему зам. директора, а нынешнему директору
Крымской обсерватории А. Б. Северному, кстати, за год до этого пригласившему
меня  на  эту  обсерваторию  работать.  От неминуемой гибели  (дело-то  ведь
происходило  в 1949 г.) меня спас, как  я узнал много  лет спустя,  Григорий
Абрамович Шайн.
     Прошло  несколько лет.  Отождествление  инфракрасного свечения  ночного
неба  с вращательно-колебательными линиями  гидроксила стало общепризнанным.
Валерьян  Иванович, к этому времени вырвавшийся  из своего "ящика" и ставший
сотрудником Института  физики атмосферы, полностью  признал  "гидроксильную"
теорию  и  немало  способствовал  ее  торжеству,  получив  с  помощью  ЭОПов
превосходные  инфракрасные   спектры   ночного   неба,  на   которых   видна
вращательная структура полос ОН. От старого  конфликта ничего не осталось, и
между  нами установились ничем не омраченные до сих пор дружеские отношения.
Валерьян  Иванович пригласил меня  работать на  полставки в Институт  физики
атмосферы, где он только что стал заведовать отделом верхней атмосферы.
     Последнему обстоятельству предшествовали весьма  драматические события.
Заведующим отделом до Красовского  был  довольно хорошо тогда известный Иван
Андреевич Хвостиков, который, кстати, и  пригласил к себе работать Валерьяна
Ивановича. Очень скоро, однако, отношения между ними осложнились.
     Трудно представить  себе  две более несходные человеческие судьбы и два
полярно различных характера, чем  у  Валерьяна Ивановича и Ивана Андреевича.
Последнего  с  полным   основанием  можно   было  считать  баловнем  судьбы.
Исключительно  представительная,  благородная  осанка,  красивая  внешность,
приятная,  "джентльменская", манера разговаривать. Жизнь расстилалась  перед
ним  ковровой дорожкой.  Говорили,  что  он в  каком-то  родстве  с  Сергеем
Ивановичем Вавиловым. Последнее обстоятельство, конечно, весьма благоприятно
отражалось на  карьере  Ивана Андреевича. Конечно, член  партии, конечно, на
хорошем  счету  у начальства.  Да  и сам "с младых  ногтей" был начальником.
Короче говоря, образцовый герой  для соцреалистического  романа о  передовом
ученом.
     Совсем иначе  складывалась  жизнь Валерьяна  Ивановича. Прежде всего, и
это покалечило ему всю первую половину жизни - он был сыном  провинциального
священника <...>
     Где-то в  середине двадцатых годов  отца  Красовского репрессировали, и
большая  дружная  семья  была  развеяна  ветром.  Валерка  Красовский   стал
человеком,  скрывающим  свое социальное  положение.  О  поступлении в ВУЗ не
могло быть  и речи.  Прежде всего необходимо было как можно дальше удрать от
родных льговских мест, и юноша едет в не совсем еще советизированную Среднюю
Азию,  -  без  профессии,  без   денег  -  короче  говоря,   без  средств  к
существованию. Голодный, бродит он по обильному и экзотическому Чарджуйскому
базару и  натыкается на спившегося  фельдшера,  пользующего  прямо на базаре
туземное население. Наиболее  распространенная болезнь - бытовой сифилис,  и
шарлатан-фельдшер в своем  "медпункте"  -  грязной палатке - прямо на базаре
лечит  несчастных  азиатов ...  электрофорезом. Для  этой  цели  ему  служит
самодельный элемент Грене. Успех  у лекаря  большой: по  азиатским понятиям,
чем  больнее  средство,  тем  оно  действеннее.  Смышленый  русский  паренек
устроился   у  этого   фельдшера  ассистентом,   чем  немало   способствовал
процветанию медицинского бизнеса предприимчивого  лекаря. Дело даже дошло до
того, что последний командировал Валерку в Москву за  какими-то нужными  для
дела белыми мышами. Любопытная деталь: мальчишка получал этих мышей в старом
здании  мединститута, что  около зоопарка, где  через тридцать  лет он будет
заведовать  отделом академического института. Я  полагаю,  что для  будущего
историка советской  электроники  начало  научной карьеры  В. И.  Красовского
представляет  несомненный интерес. После Средней Азии был Ленинград,  где В.
И.  работал  лаборантом  на Физтехе. Снизу,  "из подполья",  скрывавший свое
социальное  происхождение  сын священника мог  только наблюдать своих  более
счастливых  ровесников,  через  десятилетия ставших корифеями  отечественной
физики.   Он  так  и  не  получил   высшего  образования.  Потом  работал  в
промышленности, в  "почтовых ящиках".  В войну незаурядные экспериментальные
способности В. И. нашли себе должное применение, но это уже другой сюжет*.
     _____________________
     * В частности, упорно держался  слух,  чти  именно  Валерьяну Ивановичу
принадлежала идея ослепить немецкие позиции сотнями прожекторных лучей перед
решающим штурмом  Берлина в апреле 1945г. Дело в  том, что  немцы уже  тогда
широко  применяли.  ЭОПы, что открывало опасную для  нас возможность ночного
видения с помощью инфракрасных  лучей. Сильнейшее внезапное облучение нашими
прожекторами вывело из строя фотокатоды всех немецких ЭОПов.

     Итак, под крышей Института физики атмосферы в  одном отделе встретились
два  полярно противоположных  характера. Коллизия между ними  представлялась
если не неизбежной, то весьма вероятной. И она произошла! В это время (около
1950  г.)  Иван  Андреевич  с  большой  рекламой  стал  заниматься  довольно
эффектной  тематикой  -  зондированием  с  помощью  прожекторов  серебристых
облаков.  Как известно, последние изредка  наблюдаются на  рекордно  большой
(для облаков)  высоте  80  км.  Используемая для  зондирования  прожекторная
установка находилась на загородной станции Института около Звенигорода.
     На  всю  эту  тему был наведен  густой туман секретности. <...>  Старый
армейский  волк  Валерьян  Иванович, отлично представлявший себе возможности
работавших  на  Звенигородской  станции  списанных  военных  прожекторов  (с
которыми  он  во  время  войны немало поработал  - см.  примечание  на  этой
странице), сразу же понял, что ни о каком зондировании столь "высокой" цели,
как серебристые облака, не может быть и речи. Тут был какой-то явный мухлеж!
Проявив  незаурядную  хитрость,  помноженную  на  настойчивость  и   крайнюю
неприязнь к предполагаемому респектабельному мошеннику, Красовский тщательно
изучил  подлинные  материалы наблюдений и "строго  математически"  изобличил
Хвостикова  в сознательной фальсификации и  жульничестве. Особенно  эффектно
было доказательство  мошенничества на  основе  анализа  фотографий (основной
материал!), на которых  были  изображены  размытые  пятна,  якобы отраженные
серебристыми  облаками   прожекторные   блики.   Красовский   доказал,   что
фотографировалась с помощью расфокусированной оптики с большими экспозициями
... Полярная звезда!  Доказательством этому были неполные круги,  окружающие
размытые пятна -  треки околополярных  звезд,  которые и  были отождествлены
Валерьяном Ивановичем с помощью атласа Михайлова! <...>
     Хвостиков был изгнан из института  <... > и исчез из  моего поля зрения
<...>
     В  нашей  литературе,  а  также  кино  и  телевидении  довольно   часто
муссируются проблемы, касающиеся науки и ученых. Как правило, эти худосочные
и   лживые   произведения   дают   совершенно   искаженную  и   далекую   от
действительности  картину взаимоотношений между работниками науки. На  самом
деле, благодаря специфическим условиям советской жизни, коллизии и конфликты
между  учеными  чрезвычайно   драматичны.   Здесь   в   причудливый   клубок
переплетается  и  как  чисто  академические, так  и  совсем не академические
линии.  Тому наглядный  пример  рассказанная  выше история.  Но  вернемся  в
конференц-зал   Астрономического   института.  "Знаете   ли  вы,   кто  отец
Хвостикова?"  -  спросил меня сын  священника и  (правда, с  большим трудом)
выдержал многозначительную паузу. "Кто же?" - нехотя, из вежливости, спросил
я. "Великий  князь  Николай  Константинович Романов, двоюродный дядя Николая
Второго!"  Я выразил  тупое  удивление. "А знаете ли вы, - решил добить меня
Валерьян  Иванович, - что сын Хвостикова работает у  вас  в отделе?"  "Нет у
меня Хвостикова", -  вяло возразил я.  "А его фамилия  вовсе не Хвостиков, а
Петренко!" -  торжествуя выдохнул В. И. Вот тут я, к полному удовольствию В.
И.,  даже растерялся.  Я  очень хорошо  и  давно  знал нашего инженера  Мишу
Петренко. Бог ты мой, если  В. И.  прав,  то...  "Подождите  меня  здесь", -
сказал  я В. И. и пошел в 1-й отдел к незабвенной Вере  Васильевне. " Я хочу
ознакомиться с личным делом Петренко", - сказал я удивленной  заведующей 1-м
отделом,  до  этого ничего  подобного от  меня не слыхавшей. Как  заведующий
отделом  я имею  право знакомиться с личным делом своего  сотрудника. Быстро
устанавливаю, что отец Михаила  Ивановича Петренко Хвостиков Иван Андреевич,
родился  в Ташкенте  в  1906  г.  Пока  все  сходится.  Когда  я  вернулся в
конференц-зал  к  торжествующему В.  И.,  меня  пронзила простая  мысль:  "В
отсутствие  прямых  наследников,  убитых  в  подвале   Ипатьевского  дома  в
Екатеринбурге, Мишка вполне может претендовать на корону Российской империи!
Во всяком  случае, прав у него не меньше, чем у какой-то липовой Анастасии!"
Через  две недели после  разговора с В. И.  я  побывал  на  выездной  сессии
Академии  наук в Ташкенте.  Там я нашел старых ташкентцев, которые полностью
подтвердили изыскания В. И. При этом выявились забавные подробности. Великий
князь Николай*  был  болен...  клептоманией  (не  отсюда  ли странный  стиль
научной работы его сына?). По этой причине пребывание его  в столице империи
стало просто невозможным (украл ожерелье у своей матушки  и мог, в принципе,
на  дипломатическом приеме стащить какую-нибудь  ценную безделушку у супруги
иностранного дипломата). Поэтому его и отправили  в  Ташкент - по  существу,
это была почетная ссылка. Между  прочим, Николай Константинович  Романов был
неплохой  человек, много сделавший для благоустройства Ташкента и  смягчения
царивших  там  со времен "господ-ташкентцев" диких нравов. Старожилы  всегда
вспоминали его с благодарностью. Имел, впрочем, еще одну, кроме клептомании,
слабость: обожал хорошеньких  женщин.  Кстати, Мишина бабушка была одной  из
первых  красавиц Ташкента.  И  опять-таки,  удивительным образом  эта  черта
характера великого князя проявилась и в его  сыне: Иван Андреевич был весьма
женолюбив <...> Против генов не попрешь! <...>
     __________________
     * Кстати, родной  брат этого великого  князя в течение  многих лет  был
президентом  Российской Академии  наук  (непосредственно перед  Карпинским),
подвизался  ни  поэтическом  поприще  ПОД  псевдонимом  "К.  Р." (Константин
Романов). Ему принадлежит слова некогда популярных душещипательных романсов,
например, "Умер, бедняжка, в больнице военной, долго, родимый, страдал".

     Через год после описываемых событий в плохоньком  кафе "Березка", что в
Черемушках,  состоялся  традиционный  банкет  нашего  отдела,  вернее,  двух
отделов  - ГАИШ и ИКИ. Я пригласил танцевать  немолодую даму  - вдову  Ивана
Андреевича и мачеху Миши  Петренко, работавшую конструктором в моем  отделе.
Танцуя, я  ошарашил ее абсолютно неожиданным вопросом: " А как Вы полагаете,
у кого больше прав  на корону Российской империи - у ваших детей или у  Миши
Петренко?". "Конечно, у моих детей!" - быстро ответила она.




     Каждый  раз,  когда я  из дома еду в  издательство  "Наука",  точнее, в
астрономическую  редакцию этого издательства, к  милейшему Илье  Евгеньевичу
Рахлину, и водитель  троллейбуса э 33 объявляет (не  всегда, правда): "Улица
академика  Петровского"  -  остановка,  на  которой  я  должен  выходить,  -
неизменно мне делается грустно. Я очень многим обязан человеку, чьим  именем
назван бывший  Выставочный переулок. Иван Георгиевич  Петровский восстановил
меня  на  работе в  Московском  университете,  когда  я в 1952  г.  вместе с
несколькими моими несчастными коллегами -  "инвалидами пятого  пункта" - был
выгнан из  Астрономического института им. Штернберга. Двумя  годами позже он
своей  властью прямо  из ректорского  фонда  дал  мне  неслыханно  роскошную
трехкомнатную  квартиру  в  14-этажном   доме  МГУ,   что  на  Ломоносовском
проспекте. До этого  я с семьей 19 лет ютился в одной  комнате останкинского
барака. Он зачислил моего сына на  физический факультет МГУ, что было совсем
не  просто.  А  сколько  раз  он спасал  меня  от  произвола  <...>  Дмитрия
Яковлевича  Мартынова,  директора Астрономического  института!  Мне  удалось
создать  весьма  жизнеспособный   отдел  и  укомплектовать  его  талантливой
молодежью исключительно  благодаря самоотверженной помощи  Ивана Георгиевича
<...>.  Моим  бездомным молодым сотрудникам он предоставлял  жилье. И потом,
когда началась "космическая эра",  сколько рая он  помогал нам! У  него было
абсолютное чутье  (как  у  музыкантов бывает абсолютный  слух) на  настоящую
науку, даже если она находилась в эмбриональном состоянии.
     22 года Иван Георгиевич руководил самым крупным университетом страны. У
него ничего не было более близкого, чем университет, бывший ему родным домом
и  семьей. Ради университета он  забросил даже любимую математику.  Вместе с
тем Иван Георгиевич - человек высочайшей порядочности и чести никогда не был
полным   хозяином  в  своем   доме.  Могущественные   "удельные  князья"  на
факультетах  гнули свою линию, и  очень  часто Иван Георгиевич ничего тут не
мог  поделать.  Я  уж не  говорю о  тотальной  "генеральной линии", изменить
направление  которой  было  просто  невозможно.  Он  всегда любил повторять:
"Поймите - моя власть далеко не безгранична!" На ветер обещаний бесчисленным
"ходокам" он никогда не давал. Но если говорил: "Попробую что-нибудь для вас
сделать",  - можно было не  сомневаться, что все,  что в человеческих силах,
будет сделано.
     Дико и странно, но некоторые из моих друзей и знакомых, людей в высокой
степени   интеллигентных,  по  меньшей  мере,   скептически   относились   к
благородной  деятельности  Ивана Георгиевича.  Никогда  не забуду, например,
разговор  с  умным  и  радикально  мыслящим человеком,  талантливым  физиком
Габриэлем Семеновичем  Гореликом <...> В ответ на мои восторженные дифирамбы
в  адрес  Ивана  Георгиевича,  он  резко  заметил:  "Ваш  Петровский  -  это
прекраснодушный  администратор публичного  дома, который искренне верит, что
вверенное его  попечению  учреждение -  не  бардак,  а невинный аттракцион с
переодеваниями".  Я  решительно   протестовал  против  этого  кощунственного
сравнения, но убедить Габриэля Семеновича не мог.  Такова уж максималистская
натура отечественных радикалов! <...>
     Судьба ректора  Московского  университета  академика  Ивана Георгиевича
Петровского была глубоко трагична. Это ведь  древний сюжет - хороший человек
на трудном месте в тяжелые времена! Надо понять, как ему было тяжело. Я  был
свидетелем  многих   десятков  добрых  дел,   сделанных  этим  замечательным
человеком. Отсюда, будучи  достаточно хорошо  знакомым со  статистикой,  я с
полной  ответственностью  могу   утверждать,  что   количество  добрых  дел,
сделанных  им за все время пребывания на  посту ректора, должно быть порядка
10^4. Много ли найдется у нас  людей с таким жизненным итогом? Некий поэт по
фамилии  Куняев  написал такие  "туманные" строчки:  "Добро  должно  быть  с
кулаками..." Это ложь! Добро должно быть  прежде всего конкретно. Нет ничего
хуже  <...>  абстрактной доброты. Эту  простую истину  следовало бы  усвоить
нашим  "радикалам".  И было  бы  справедливо,  если  бы  на  надгробьи Ивана
Георгиевича,  что на  Новодевичьем,  была высечена  простая надпись:  "Здесь
покоится человек, совершивший 10000 добрых поступков".
     Ему  было  трудно жить  и  совершать  эти добрые  поступки в Московском
университете. В этой связи  я никогда не  забуду полный драматизма разговор,
который у меня был  с ним в его ректорском кабинете на Ленинских горах. Этот
небольшой кабинет украшала (да и сейчас украшает, радуя глаз преемника Ивана
Георгиевича) великолепная картина Нестерова "Павлов в Колтушах", где великий
физиолог изображен в момент разминки за своим письменным  столом, на котором
он вытянул  руки. В этот раз у меня к Ивану Георгиевичу (к которому я  делал
визиты  очень  редко!)  было хотя и  важное для моего отдела, но простое для
него  дело, которое он быстро уладил в самом благоприятном, для меня смысле.
Аудиенция длились не  больше 3-х минут  (помню,  он  куда-то  по моему  делу
звонил  по  телефону),  и  я, после того, как все было решено, собрался было
уходить,  но  Иван  Георгиевич попросил  меня  задержаться  и стал оживленно
расспрашивать о новостях астрономии и обо всяких житейских мелочах. Я понял,
что  причина  такого его  поведения  была более  существенна, чем  неизменно
доброжелательное отношение  к моей персоне:  в очереди  на  прием к  ректору
сидела (там  очередь сидячая)  группа  малосимпатичных личностей, пришедших,
очевидно, на прием  по  какому-то неприятному  для Ивана  Георгиевича  делу.
Последний  отнюдь не торопился их принять и легким разговором со мной просто
устроил себе небольшой тайм-аут. Наша беседа носила непринужденный характер,
Поэтому,  или по какой-либо  другой причине, нелегкая дернула  меня  сделать
Ивану  Георгиевичу такое  заявление:  "Я часто бываю  в  вестибюле  главного
здания  университета  и  любуюсь галереей  портретов великих деятелей науки,
украшающей этот вестибюль. Кого там только нет! Я, например, кое-кого просто
не узнаю - скажем,  каких-то весьма  почтенного вида двух китайских старцев,
по-видимому,  весьма известных специалистам.  Тем  более я  был удивлен,  не
найдя в  этой галерее  одного  довольно крупного ученого".  "Этого  не может
быть!" -  решительно  сказал ректор. - "Во время  строительства университета
работала специальная авторитетнейшая комиссия по отбору ученых, чьи портреты
должны  были  украсить галерею. И потом учтите это,  Иосиф  Самуилович, -  в
самом  выборе  всегда  присутствует  немалая   доля  субъективизма.   Одному
эксперту, например, тонким  ученым представляется X,  а вот другому - V. Но,
конечно,  крупнейших ученых  такой  субъективизм  не  касается.  Боюсь,  что
обнаруженную  вами  лакуну и галерее не следует заполнить  вашим кандидатом.
Кстати, как его фамилия?" - Эйнштейн,  Альберт  Эйнштейн".  Воцарилось,  как
пишут в  таких  случаях, неловкое молчание.  И  тогда я  разыграл  с любимым
ректором трехходовую комбинацию.
     Сперва и бросил ему "веревку спасения", спокойно сказав:  "По-видимому,
ваша  комиссия руководствовалась вполне  солидным принципом  -  отбирать для
портретов  только покойных  ученых. Эйнштейн  умер в  1955  году,  а главное
здание университета  было закончено  двумя  годами раньше,  в  195З г." "Вот
именно, как же я это сразу не сообразил - ведь Эйнштейн  был тогда еще жив!"
Затем я сделал  второй ход: "Конечно, перестраивать уже существующую галерею
невозможно -  это было бы опасным  прецедентом. Но ведь можно же  установить
бюст Эйнштейна на физическом факультете. Право же, Эйнштейну это не прибавит
славы,  к которой он  был так равнодушен.  А вот для факультета это было  бы
небесполезно".  "Ах, Иосиф Самуилович,  -  заметно  поскучнев, ответил  Иван
Георгиевич, - Вы  даже не представляете какие деньги  заламывают художники и
скульпторы за выполнение  таких заказов! Это тогда, на рубеже  1950 года, на
нас сыпался золотой дождь.  Даже представить  себе сейчас трудно, сколько мы
выплатили мастерам кисти и резца  за  оформление  университета, в частности,
этой  самой галереи. Увы, теперь другие времена!  Нет денег, чтобы  заказать
то, что вы просите". И тогда я сделал третий,  как  мне казалось,  "матовый"
ход. "Я знаю, -  ведь у  меня брат скульптор, - что у Коненкова в мастерской
хранится бюст Эйнштейна,  вылепленный им с натуры  еще во  время его жизни в
Америке.  Я  думаю,  что  если  ректор   Московского  университета  попросит
престарелого  скульптора  подарить  этот  бюст,  Коненков,  человек  высокой
порядочности, с радостью согласится".
     Петровский поднялся со своего кресла,  явно давая тем самым понять, что
аудиенция окончена. Было ясно, что он скорее предпочитает принять сидящую  в
предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать разговор со мной.
Молча  проводил  он  меня  до  двери  своего  кабинета  и  только  тогда,  в
характерной своей  манере,  пожимая  мне  на  прощанье руку,  хмуро  скачал:
"Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей..."
     Сойдя  на  троллейбусной остановке  "Улица  академика  Петровского",  я
подымаюсь на второй этаж бедного старого дома (Ленинский проспект, 15),  где
ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства "Наука". На
лестничной клетке  старые часы  вот  уже тридцать  лет  показывают  четверть
пятого.  Всю эту короткую дорогу я продолжаю  думать о судьбе замечательного
человека моего ректора. Книгу "Звезды, их рождение, жизнь и смерть", которая
вышла  в  этом издательстве,  я посвятил  светлой  памяти Ивана  Георгиевича
Петровского. Что я могу еще для него сделать?




     Позвонила Женя Манучарова: "Мне срочно нужно Вас видеть. Не могли бы вы
меня принять?"  Манучарова  -  жена  известного журналиста  Болховитинова  -
работала в отделе науки  "Известий". Только что по радио передали о  запуске
первой советской ракеты на Венеру - дело было в январе 1961 года. Совершенно
очевидно,  что  Манучаровой  немедленно был нужен  материал  о Венере - ведь
"Известия" выходят вечером, а  "Правда" - утром, и органу Верховного  Совета
СССР  представилась  довольно  редкая   возможность   опередить  центральный
орган...  "Известия"  тогда занимали в нашей прессе  несколько  обособленное
положение:   ведь  главредом  там  был  "зять  Никиты  -  Аджубей"  (цитирую
популярную тогда эпиграмму - начинались звонкие шестидесятые  годы - расцвет
советского вольномыслия).
     Когда я усадил гостью  за мой рабочий стол, она только сказала: "Умоляю
Вас, не  откажите -  вы же  сами понимаете, как это важно!" Не так-то просто
найти  в  Москве человека, способного "с ходу", меньше  чем за час, накатать
статью в официальную  газету. Осознав свое  монопольное положение,  я сказал
Манучаровой: "Согласен, но при одном условии: ни одного слова из моей статьи
вы не выбросите. Я достаточно  знаком с журналистской братией и понимаю, что
в  вашем  положении  вы  можете наобещать  все  что угодно.  Но только прошу
запомнить,  что "Венера" - не  последнее наше достижение в Космосе. Если вы,
Женя, свое обещание не выполните - больше сюда не  приходите. Кроме того,  я
постараюсь так сделать,  что ни один  мой коллега в будущем не  даст  в вашу
газету  даже  самого маленького  материала".  "Ваши условия  ужасны,  но мне
ничего  не  остается, как  принять их", - без  особой тревоги  ответствовала
журналистка.
     И  совершенно  напрасно!  Я  стал быстро писать, и через  15  минут, не
отрывая пера,  закончил первую  страницу, передал  ее  Жене и с любопытством
стал ожидать ее реакции. А написал я буквально  следующее: "Много  лет  тому
назад замечательный русский поэт Николай  Гумилев писал: "На делекой  звезде
Венере солнце пламенней и золотистей;  на Венере, ах  на Венере  у  деревьев
синие  листья..."  Дальше  я  уже  писал  на  привычной  основе  аналогичных
трескучих статей такого  рода. Правда, вначале пришлось перебросиь мостик от
Гумилева к современной космической  эре. В качестве  такового  я использовал
Гавриила Андриановича  Тихова  с  его дурацкой  "астроботаникой".  Что, мол,
согласно  идеям  выдающегося  отечественного  планетоведа, листья на  Венере
должны  быть  отнюдь  не синие,  а  скорее красные  -  все  это, конечно,  в
ироническом стиле. После такого вступления написание дежурной статьи никаких
трудов уже не представляло.
     Прочтя первые строчки, Манучарова схватилась за сердце. "Что вы со мной
делаете!" -  простонала она.  "Надеюсь, вы  не забыли  условия  договора?" -
жестко сказал я. Отдышавшись, она сказала: "Как хотите, но единственное, что
я вам действительно реально  могу обещать, - это донести статью до главного,
ведь иначе  ее забодают на самом  низком уровне!" - "Это меня не  касается -
наш договор остается в силе!"
     Еще  с  военных  времен  я  полюбил  замечательного поэта, так  страшно
погибшего  в  застенках  Петроградского  Большого  Дома,  главу  российского
акмеизма Николая Степановича  Гумилева. Как только мне позвонила Манучарова,
я   сразу   сообразил,   что  совершенно  неожиданно   открылась  уникальная
возможность  через  посредство  Космоса  почтить  память  поэта,  да  еще  в
юбилейном  для него году (75-летие со  дня  рождения  и 40-летие трагической
гибели). Все эти десятилетия вокруг имени поэта царило гробовое молчание. Ни
одной его  книги, ни  одной монографии о  творчестве, даже  ни одной  статьи
напечатано  не  было!  Конечно,  Гумилев в  этом  отношении  не был  одинок.
По-видимому, Россия слишком  богата замечательными  поэтами... Все же случай
Гумилева - из ряда вон выходящий.
     "Известия" тогда я  не выписывал. Вечером я звонил нескольким знакомым,
пока не нашел того, кто эту газету выписывает. "Посмотри, пожалуйста, нет ли
там моей статьи?" - "Да, вот она, и какая большая - на четвертой  полосе!" -
"Прочти, пожалуйста,  начало". Он  прочел.  Все  было в  полном ажуре. Более
того,  над статьей "сверх  программы" - огромными буквами шапка: "На далекой
планете  Венере..."  Они  только  гумилевское  слово  "звезда"  заменили  на
"планету".  Ведь  для  чего-то  существует  в  такой  солидной газете  отдел
"проверки" посмотрели в справочнике - нехорошо, Венера на звезда, а планета.
Поэт ошибался  - решили  глухие  к поэзии люди. Ну и  черт  с  ними - это, в
сущности, пустяки. Главное -  впервые  за  десятилетия полного молчания  имя
поэта, и  притом в самом  благоприятном  контексте, появилось  в официальном
органе!  Забавно,  что я потом  действительно получил  несколько  негодующих
писем  чистоплюев - любителей акмеизма -  с  выражением возмущения по поводу
замены звезды на планету.
     А  через  несколько  дней разразился грандиозный  скандал. Известнейший
американский журналист, аккредитованный в  Москве,  пресловутый Гарри Шапиро
(частенько,  подобно  слепню, досаждавший  Никите  Сергеичу),  опубликовал в
"Нью-Йорк  таймс" статью  под  хлестким  заголовком  "Аджубей  реабилитирует
Гумилева".  В Москве поднялась  буча.  Аджубей,  как мне потом  рассказывали
очевидцы,  рвал и метал. Манучарову спасло высокое положение ее супруга. Все
же  каких-то "стрелочников" они там  нашли. А меня в течение многих  месяцев
журналисты всех рангов обходили  за километр. Забавно, например, вспоминать,
как мы в феврале  1961 года успешно отнаблюдали с борта самолета-лаборатории
полное солнечное затмение.  Стая журналистов набросилась на моих помощников,
окружив их плотной толпой, как бы совершенно  не замечая меня, стоявшего тут
же...
     Я  был  чрезвычайно  горд  своим   поступком  и,  распираемый  высокими
чувствами, послал Анне Андреевне Ахматовой вырезку из "Известий", сопроводив
ее  небольшим почтительным письмом.  Специально для этого я  узнал адрес  ее
московских  друзей  Ардовых,  у  которых  она всегда  останавливалась, когда
бывала  в  столице. Долго  ждал ответа  - ведь должна  же была  обрадоваться
старуха  такому  из ряда вон  выходящему  событию! Прошли недели, месяцы.  Я
точно установил, что Ахматова была в  Москве. Увы,  ответа я так от нее и не
дождался,  хотя с достоверностью узнал, что письмо мое она получила. Кстати,
как мне передавали  знающие  люди,  она читала мою книгу  "Вселенная, жизнь,
разум" и почему-то  сделала вывод,  что  "этот Шкловский,  кажется, верит  в
Бога!"
     Причину молчания Анны Андреевны я узнал  через  много лет. Оказывается,
цикл стихов "К  синей  звезде" Гумилев посвятил "другой женщине". Это просто
поразительно - до конца своих дней она оставалась женщиной и никогда не была
старухой.
     С тех пор прошло очень много лет. Ни одна, даже самая тоненькая, книжка
стихотворений Гумилева пока еще  в нашей стране не напечатана. Между прочим,
как я случайно узнал, Аджубей в 1964 году очень старался, чтобы книга стихов
погибшего поэта вышла - видать, история с Венерой пошла ему впрок, тем более
что отгремел XXII съезд  партии. Увы, даже запоздалое заступничество зятя не
помогло, ибо в том же году тесть прекратил свое политическое существование.
     По-видимому,  для  того чтобы стихи этого  поэта стали доступны  нашему
читателю,  нужна значительно  более энергичная  встряска нашей  застоявшейся
жизни, чем удачный запуск первой Венерианской ракеты.




     Зазвонил  телефон.  Незнакомый  женский  голос  сказал:  "С  Вами будет
говорить Мстислав Всеволодович". Дело было в  1962 году - кажется, в декабре
- помню, дни  были короткие. Никогда до этого  президент Академии  и Главный
теоретик  космонавтики  не  баловал  меня своим вниманием  -  отношения были
сугубо  "односторонние".  Что-то, значит,  случилось экстраординарное.  "Так
вот,  Иосиф Самуилович,  -  раздался тихий, брюзгливый, хорошо мне  знакомый
голос, - чем говорить в кулуарах всякие  гадости о Борисе Павловиче, поехали
бы к нему в Ленинград и изучили бы его работы на месте, т. е. на Физтехе. Вы
поедете "Стрелой" сегодня.  С  Борисом  Павловичем я  уже  договорился.  Вас
встретят. И, пожалуйста, разговаривайте  там вежливо - представьте себе, что
вы беседуете  со  своим иностранным коллегой. Ясно?" Я только ошалело  задал
Келдышу идиотский вопрос: "А кто же будет платить за командировку?"  Я тогда
не  работал в  системе Академии  наук.  "Что?" - с омерзением,  смешанным  с
удивлением, произнес Президент. "Простите, глупость сказал. Сегодня же еду".
Раздались короткие телефонные гудки.
     Это он неплохо  поддел меня с "иностранным коллегой" -  что называется,
ударил меня "между рогашвили", как выражался когда-то студент-фронтовик Сима
Миттельман.  Звонку Президента  предшествовало  поразившее  меня событие.  Я
получил  неожиданное  предписание  явиться в определенный  час  в  Президиум
Академии  наук,  в  кабинет  Президента,  дабы  присутствовать   на   некоем
совещании,  о характере  которого не было сказано  ни  одного слова. Значит,
особо секретное дело должно обсуждаться. Я тогда с большим азартом занимался
космическими делами  и  частенько  заседал  в Межведомственном  совете,  где
председателем  был  Мстислав  Всеволодович.  Заседания  проходили  у него  в
кабинете на Миуссах. "Но почему на этот раз заседание будет в Президиуме?" -
недоумевал я.
     Весьма заинтригованный,  я прибыл туда  минут  за 10 до начала. Первое,
что  меня  поразило - это совершенно незнакомые мне люди, которых я до этого
никогда не видел. Попадались, конечно, и знакомые лица - помню, в углу сидел
Амбарцумян, за время заседания  не проронивший ни  слова. Кажется, был еще и
Капица.  Из  незнакомых  персон  меня  поразил  грузный  пожилой  человек  с
абсолютно  голым  черепом, необыкновенно  похожий  на  Фантомаса,  - будущий
Президент Академии Александров. Однако  центральное место в этом  небольшом,
сугубо "элитарном" сборище занимал энергичный, тоже совершенно лысый мужчина
средних лет, отдававший  своим  помощникам какие-то  приказания. Сразу  было
видно,  что этот  незнакомый  мне  человек  привык  к  власти.  Кроме  того,
бросалось в глаза, что  он  был на самой короткой ноге с высшим начальством.
На стенах кабинета Келдыша сотрудники  незнакомца развешивали  большие листы
ватмана, на которых тушью были изображены какие-то непонятные мне графики.
     Президент открыл собрание,  и я сразу же  почувствовал себя  не в своей
тарелке, ибо  только я один  абсолютно не  понимал происходящего - остальные
были в курсе дела.  Слово  было предоставлено  Борису Павловичу,  так  звали
важного незнакомца. Впрочем,  незнакомцем  он был только для меня,  чужака и
явно случайного человека в этой комнате. Все его знали настолько хорошо, что
ни разу его фамилия не произносилась.
     Борис Павлович тотчас же приступил к делу, суть которого я понял далеко
не сразу. Он  напомнил присутствующим, что два  года тому назад было Принято
<...> постановление, обеспечивающее  проведение ленинградским Физтехом особо
секретных  работ  важнейшего  государственного  значения. За это  время была
проделана  большая  работа  и  получены  весьма  обнадеживающие  результаты.
Поэтому он просит высокое  собрание  одобрить проделанную  работу,  продлить
срок  постановления и, соответственно, выделить для этих работ еще несколько
миллионов  рублей.   Когда   докладчик   очень  кратко   излагал  полученные
результаты, он довольно туманно пояснял висевшие на стенах графики. Это дало
мне возможность постепенно понять смысл  проводимых  на Физтехе работ. Когда
этот  смысл, наконец, дошел до меня, я едва не упал со стула. Первое желание
было дико расхохотаться.  С немалым трудом подавив  смех, я стал накаляться.
Оглянувшись  кругом,  я  увидел  очень  важные  лица  пожилых,  обремененных
высокими чинами, людей. Единственный,  не считая меня, астроном - Амбарцумян
сидел и, подобно китайскому болванчику,  ритмично качал головой. На миг  мне
показалось, что это какой-то дурной сон, или я сошел с ума.
     И действительно,  было от чего астроному  сойти с ума. Борис  Павлович,
как  нечто само  собой  разумеющееся, утверждал, что  астрономы уже  давно и
окончательно запутались  в вопросе  о  происхождении  комет и метеоров.  Они
(астрономы),  будучи   невежественными  в  современной  ядерной  физике,  не
понимают, что на самом  деле кометы и  продукты  их распада  (т.е. метеорные
потоки)  состоят  из  антивещества.  Попадая  в  земную  атмосферу,  крупицы
антивещества там аннигилируют и  тем самым порождают  гамма-кванты. Вот  эти
атмосферные  вспышки гамма-излучения,  якобы  совпадающие  с  попаданиями  в
атмосферу  отдельных   метеоров,  и  наблюдали  (совершенно  секретно!)   во
исполнение <...>  постановления сотрудники Физтеха! Что  и говорить,  работа
была поставлена с огромным размахом. Пришлось  заводить свою радарную службу
наблюдения   метеоров,   организовывать   полеты    специально    оснащенных
самолетов-лабораторий и многое, многое другое. Одновременно по этой тематике
работало  до  сотни  человек.  Корни моего возмущения  можно понять, если  я
скажу, что на всю метеорную  астрономию в нашей стране тратилось в несколько
сот раз меньше материальных средств,  чем на эту более чем странную затею! И
потом  -  какой  тон  позволил  себе  этот  чиновник,  дремучий  невежда, но
отношению к астрономам! Хорош гусь и  этот Амбарцумян - уж он-то  знает, что
на Физтехе занимаются бредом, и молчит! Не хочет, видать портить отношения с
важными персонами  и молчит!  Господи, куда же  я  попал?  Собрание  длилось
недолго  -  не  больше  30  минут.  Деятельность  Физтеха  одобрили,  деньги
выделили, докладчика весьма хвалили, Мне  подымать  шум  на таком фоне  было
просто  немыслимо.  Когда  стали расходиться, и спросил  знакомого работника
Президиума, молодого  Володю Минина:  "А  кто он,  собственно говоря, такой,
этот Борис Павлович?" "Как кто? Это директор Физтеха академик Константинов!"
Эта фамилия была для меня, что звук  пустой и такого физика  просто не знал.
Тут я дал волю своим долго сдерживаемым чувствам и в самой популярной форме,
усвоенной  мною  и юности, когда я работал десятником на строительстве БАМа,
объяснил  Минину,  что  я  думаю об  этой  "особо  важной" теме,  о товарище
Константинове, об  идиотах, которые участвовали и этом  балагане,  и кое-что
еще.   Объяснения   давались  довольно  громко,   в  "предбаннике"  кабинета
Президента и, несомненно,  были услышаны не одним Володей. А через несколько
дней мне позвонил Президент.
     Получив приказ Келдыша, я понял, что влип в малоприятную историю. Ехать
в Ленинград, в чужой,  враждебный институт, естественно,  не  хотелось.  Тем
более, что метеорами  и  кометами никогда в жизни я не занимался. "А там,  у
Константинова,  - думал  я,  -  в  лучшем  в  стране  физическом  институте,
как-нибудь  уж есть люди, в  метеорном деле разбирающиеся получше, чем я,  -
полный  дилетант. Но ведь истина  -  то, что называется "истина  в последней
инстанции" - на моей стороне! Ведь то, что  там делается - полный горячечный
бред! И неужто я не  выведу их на чистую воду? Грош мне цена тогда. Значит -
в  бой!"  Оставшиеся несколько часов  до отъезда в  Ленинград  я потратил на
штудирование   популярной   брошюры   о   метеорах,   написанной   канадским
специалистом  этого дела Милманом. Вся брошюра - 35 страниц, как раз то, что
надо для понимания сути дела.
     Было  еще  темно,  когда  на  Московском  вокзале  меня  встретили  два
незнакомых сотрудника Физтеха, усадили в машину и повезли на Лесной. В своем
кабинете,  увешанном теми же самыми графиками, что висели за несколько  дней
до этого в Президиуме  Академии,  меня уже ожидал Борис Павлович. На стульях
вдоль стен сидела дюжина незнакомых мне людей  - его  ближайших сотрудников,
искателей  антиматерии  земной  атмосфере.   Встретили   меня   с   холодной
вежливостью.
     С места в карьер я перешел в решительное наступление, взял инициативу в
свои руки и больше ее  не выпускал. Даже теперь,  спустя более чем  двадцать
лет,  я  с  удивлением вспоминаю об этой баталии. Сражался так,  как крейсер
"Варяг" у Чемульпо, и  должен сказать, со значительным  успехом.  Во  всяком
случае, не следовал печальной  традиции русского флота - доблестно открывать
кингстоны. Сражение развивалось приблизительно по следующему сценарию.
     Вначале,  демонстрируя  эрудицию,   почерпнутую  у   Милмана,  я  очень
доходчиво объяснил им,  что  астрономы -  отнюдь  не  такие  лопухи,  как их
пытается  изобразить  Борис Павлович,  и в  метеорно-кометном  деле  кое-что
понимают. Кстати, тут выяснилось, что я зря боялся их эрудиции в этом  самом
деле - как и у подавляющего большинства физиков, их знания в астрономии были
вполне   примитивными.   Милмановская   компиляция   была   для  них  просто
откровением. Само собой разумеется, что из тактических соображений источника
своей эрудиции в кометно-метеорном деле я не открывал...
     После  этой  вводной части  я  нанес  удар,  который  мне представлялся
сокрушительным.  Я  назвал   количество  ежесуточно   выпадающего  на  Землю
метеорного вещества(500 тонн), умножил его на квадрат скорости света и четко
показал, что если считать это вещество  антивеществом, то мощность облучения
нашего бедного шарика аннигиляционным гамма-излучением была бы  эквивалентна
ежесуточным взрывам многих сотен миллионов мегатонных водородных бомб. "Я не
буду вам объяснять, что это значит - это  ведь, кажется,  по вашей части?" -
нахально закончил я.
     Казалось бы  -  все.  Но не тут-то было! Изловчившись,  Борис  Павлович
парировал: "Ваша оценка массы основана на производимом метеорами  оптическом
эффекте и предположении,  что  они состоят из вещества. Но я считаю, что они
состоят  из  антивещества,  а в  этом  случае  для  производства  такого  же
количества   вспышек   нужно   неизмеримо  меньше   материала!"  "Соображает
начальничек", -  подумал я. Мне сразу стало легче я ведь колебался  в оценке
директора  Физтеха - одержимый или мошенник? Я всегда предпочитал одержимых,
к числу которых, как мне стало совершенно  ясно,  принадлежал  Константинов.
Поняв это, я долбанул  его второй раз: "Но, Борис Павлович,  имеются  многие
тысячи метеорных  спектров.  По  ним  можно  буквально сосчитать  количество
падающих на Землю метеорных атомов (я, конечно, преувеличивал, но в принципе
был абсолютно прав). Эти  расчеты дают примерно то же самое количество массы
для падающего на Землю метеорного материала, что и по световым вспышкам. Вам
не надо  доказывать, что спектр антиатомов абсолютно такой же, как у обычных
атомов?"
     О да, это они  понимали! Удар  был слишком силен, и  в рядах противника
наступило замешательство. По лицам  сотрудничков Б. П.  я понял, что для них
уже все стало ясно - все-таки  это были первоклассные физики. Больше они уже
ни слова  не вякнули. Но не таков был Борис Павлович! Немного оправившись от
нокдауна,  он стал  ловчить:  "Видите ли, я вовсе не считаю, что все метеоры
состоят  из  антивещества.  Например,  спорадические  метеоры  вполне  могут
состоять из  обычного  вещества.  Я полагаю, что  только  метеоры - продукты
распада комет состоят  из антивещества.  Вы же не можете по спектру сказать,
какой  это  был  метеор  -  спорадический  или  кометный?"  Вот  тут-то  мне
пригодился Милман!  "Именно могу! -  сказал я, торжествуя полную  победу,  -
Метеорный спектр  определяется относительной скоростью, с которой происходит
столкновение  соответствующего  потока  с  атмосферой. Спектры  "догоняющих"
метеорных  потоков   имеют  несравненно   менее  высокое  возбуждение,   чем
"встречные", так как их относительные скорости весьма отличаются. Специалист
сразу  же  отличит  спектр  метеора,   принадлежащий  какому-нибудь   потоку
Драконид, от  метеора из потока, скажем, Леонид. Излишне напоминать вам, что
метеорные  потоки  имеют кометное происхождение!"  Победа была полная. Время
было уже  далеко  за  полдень. Б. П. отпустил сотрудников.  Меня тошнило  от
голода -  во рту со вчерашнего вечера маковой росинки не было, о чем я прямо
и сказал хозяину. "Сейчас организуем". (Секретарша  принесла  чай и какие-то
приторно-сладкие  пирожные.  За  чаем   Б.  П.,  продолжал  почти  бессвязно
долдонить свою  бредятину  ведь он был фанатик.  Я же,  смертельно  усталый,
мечтал о хорошем  куске  мяса и  молчал.  Расстались  очень  мило. Поехал на
Московский  вокзал  (вернее,  меня  отвез  туда  шофер  директора),  где   в
полудремоте долю ждал  поезда. В Москве  никто  не  просил у меня  отчета  о
поездке. Конечно, за командировку тоже никто не заплатил.
     Эта история впервые заставила меня серьезно задуматься о путях развития
и о судьбах  нашей науки.  Мне стало очень грустно. То есть умом я, конечно,
понимал,  какие   безобразия  у  нас   зачастую   происходит.  В  случае   с
"антиматерией" судьба  бросила  меня,  что называется,  в  самую  гущу наших
"великих проектов". В этом случае,  как и в ряде  других,  все решала власть
дико некомпетентных чиновников.
     А Борис Павлович Константинов вскоре стал первым вице-президентом нашей
Академии, не оставляя директорства в Ленинградском физтехе. Он был, ей-богу,
совсем  неплохим человеком и  вполне  квалифицированным физиком-акустиком. В
свое  время он  защитил докторскую  диссертацию  на тему: "Теория деревянных
духовых инструментов". Однако главная его заслуга - весомый вклад в создание
ядерной мощи  нашей страны. Науку  Борис  Павлович  любил - конечно,  в меру
своего  понимания. А что касается антиматерии -  может быть,  по-человечески
его даже можно было  понять - очень хотел прославить свое имя в  науке, ведь
ничего  же настоящего так и не сделал. И не случайно, что он часто повторял:
"Настоящий физик - это тот, чье  имя можно  прочесть в  школьных учебниках".
Большинство его коллег находились и находятся примерно в таком же положении.
Легализацию  своих "антиматерийных"  исследований Константинов  пробил прямо
через Хрущева,  которого охмурил военно-прикладным  аспектом этой чудовищной
идеи.  <...> И  опять-таки  не  случайно  Б.  II. часто  рекомендовал  своим
коллегам   никогда  не  отказываться   от  договорной  тематики  прикладного
характера,  ссылаясь на  известную  историю  с Ходжой  Насреддином.  Человек
кипучей  энергии, Б.  П.  сжигал  себя на  малопродуктивной  организационной
работе и преждевременно скончался в 1969 г., когда ему было 59 лет.
     А на развалинах группы, искавшей антиматерию, возник на Физтехе сильный
астрофизический отдел, где есть несколько толковых молодых людей, и выполнен
ряд важных исследований, в том числе экспериментальных. Так что нет худа без
добра...
     Перед зданием  Физтеха,  внутри  уютного  дворика  на  довольно высоком
постаменте  установлен  бюст  Бориса  Павловича.  Рядом  доска,  на  которой
надпись: "Здесь с  1927 по  1969 г. работал выдающийся русский  физик  Борис
Павлович Константинов". Когда  я бываю на  физтехе, я всегда  останавливаюсь
перед этим  бюстом и вспоминаю тот далекий зимний день 1962 года. Неподалеку
стоит бюст основателя Физтеха  Абрама Федоровича Иоффе. Никакой мемориальной
доски там нет. А вот около третьего бюста - Курчатова такая  доска есть.  На
ней много лет красовалась надпись, что-де здесь работал выдающийся советский
физик. В прошлом году слово "советский" переделали на "русский" Полагаю, что
это случилось после  моих язвительных комментариев по поводу столь  странной
иерархии эпитафий...




     В январе 1967 г.  я первый раз приехал в Соединенные Штаты. В Нью-Йорке
собирался  второй  Техасский  симпозиум  по   релятивистской  астрофизике  -
пожалуй, наиболее бурно развивающейся области астрономии. За 4 года до этого
были   открыты  квазары,  и  границы  наблюдаемой  Метагалактики  невероятно
расширились.  Всего  только  немногим  более   года  прошло  после  открытия
фантастического реликтового радиоизлучения  Вселенной, сразу же  перенесшего
нас  в  ту отдаленную эпоху, когда  ни звезды,  ни  галактики в  мире еще не
возникли,  а  была  только огненно-горячая водородно-гелиевая  плазма. Тогда
расширяющаяся Вселенная  имела  размеры  в тысячу  раз  меньшие, чем сейчас.
Кроме  того, она была в десятки тысяч раз моложе.  Я очень гордился тем, что
сразу же получивший повсеместное признание термин "реликтовое излучение" был
придуман мною. Трудно  передать ту атмосферу подъема и  даже  энтузиазма,  в
которой проходил Техасский симпозиум.
     Погода  в Нью-Йорке стояла  для этого времени года небывало солнечная и
теплая.  Впечатление  от гигантского  города  было  совершенно  неожиданное.
Почему-то  заранее  у  меня  (как  и  у  всех,  никогда  не  видевших  этого
удивительного города)  было подсознательное  убеждение, что Нью-Йорк  должен
быть  серого  цвета. Полагаю,  что  это  впечатление происходило  от  чтения
американской и отечественной  литературы ("Город желтого дьявола", "Каменные
джунгли" и пр.). На самом деле, первое сильнейшее впечатление от Нью-Йорка -
это  красочность и  пестрота.  Перефразируя Архангельского,  пародировавшего
Маяковского, я бы  сказал, что это наша Алупка, "только  в тысячу раз шире и
выше".
     Итак, Нью-Йорк  - это тысячекратно увеличенная Алупка, или, может быть,
десятикратно  увеличенный Неаполь,  которого я, правда,  никогда  не  видел.
Завершает   сходство   Нью-Йорка   с  южными   городами   и  даже  городками
поразительная узость его  улиц.  Я  сам,  "собственноножно"  измерил  ширину
Бродвея  и  знаменитой  блистательной 5-й  авеню; ширина проезжей части этой
улицы 19 шагов, а у Бродвея (тоже мне - "широкий путь"!) - даже 17.
     Как  известно, Нью-Йорк - один из  немногих  городов  Америки,  где  на
улицах  царствует  пешеход.  До чего же  колоритна  эта  толпа!  Удивительно
интересны своим  неожиданным разнообразием негритянские лица. В этой толпе я
себя чувствовал как дома - может быть, потому, что в гигантском городе живет
3 миллиона моих соплеменников?
     И   уже   совершенно   ошеломляющее  впечатление  на   меня   произвели
нью-йоркские  небоскребы  и, прежде всего,  - сравнительно  новые.  Как  они
красивы и  красочны! Временами  было  ощущение, что  они  выложены такими же
плитками, как знаменитые мечети  Самарканда! Все участники симпозиума жили и
заседали  в  40-этажном  отеле "Нью-Йоркер", что на  углу 8-й авеню  и  32-й
стрит.  На той  же стрит, в 4-х коротких "блоках" от  нашего отеля взлетал в
небо ледяной брус Эмпайр Стэйт Билдинга.
     В первый же вечер после нашего приезда в  огромном конференц-зале отеля
состоялся, как это обычно бывает, прием, где в  невероятной тесноте, держа в
руках стаканы с виски, участники  ученого  сборища,  диффундируя  друг через
друга,  взаимно  "обнюхивались". Нас собралось свыше тысячи  человек  - цвет
мировой  астрономической науки.  "Хэллоу,  профессор,  Шкловский,  как  идут
дела?"  -  передо  мною  стоял немолодой, плотный, с  коротко подстриженными
усами  Гринстейн  -   директор   крупнейшей  и  о   знаменитейшей   в   мире
калифорнийской  обсерватории Маунт Паломар.- Что  бы вы  хотели посмотреть в
этой стране, куда, как я знаю, вы приехали впервые? " У меня, как и у других
советских  делегатов, разрешение на  командировку имело длительность  месяц,
хотя  симпозиум (а вместе с ним  и наши мизерные  валютные ресурсы) кончался
через 5 дней. Не  растерявшись, я  сказал Джесси, что  хотел  бы,  если это,
конечно,   возможно,   посетить   его  знаменитую   обсерваторию,  а   также
Национальную  радиоастрономическую  обсерваторию Грин Бэнк  и Калифорнийский
технологический институт в Беркли,  Атмосфера  приема была такая, что я даже
не ужаснулся собственной дерзости. "0'кей"! - сказал Гринстейн и растворился
в   толпе.   Каждые   несколько  секунд  меня  в   этой  "селедочной  бочке"
приветствовал кто-либо  из американских коллег, чьи  фамилии мне были хорошо
известны. Просто голова кружилась  от  громких имен!  Через каких-нибудь  15
минут из толпы вынырнул Гринстейн, на этот раз очень серьезный и  деловитый.
Он  передал  мне  довольно  большой  конверт, попросив  ознакомиться  с  его
содержимым.  В конверте была книжечка  авиабилетов с уже указанными  рейсами
(Нью-Йорк  -  Лос-Анджелес,  Лос-Анджелес -  Сан-Франциско,  Сан-Франциско -
Вашингтон,  Вашингтон - Нью-Йорк)  и  напечатанное на  великолепной  машинке
расписание моего вояжа ("тайм-тэйбл"), где четко указывались дата, рейс, кто
провожает и кто встречает в  каждом из  пунктов моего  маршрута. "Деньги  на
жизнь  вам   будут   выдаваться  на  местах.  Может  быть,   вы  хотите  еще
куда-нибудь?" Совершенно обалдевший,  я только бормотал слова благодарности.
Мой  благодетель опять  растворился в толпе. Ко мне подошел наблюдавший  эту
сцену  член нашей делегации  Игорь  Новиков. "И.  С.,  а нельзя ли  и  мне?"
Окончательно обнаглев, я нашел в толпе Гринстейна и стал просить его оказать
такую  же  услугу моему молодому  коллеге. Не  смущаясь присутствием  Игоря,
Джесси спросил: "А он настоящий ученый?" Я его в этом заверил, и очень скоро
у  Игоря был такой же, как у  меня, конверт. Кроме  нас с Игорем, американцы
облагодетельствовали еще Гинзбурга, который действовал независимо. Остальные
участники  нашей  делегации  (например, Терлецкий), имеющие к релятивистской
астрофизике,  да  и  к  астрономии  весьма  далекое  отношение, несмотря  на
некоторые попытки, получили "от ворот поворот" и через несколько дней уехали
обратно восвояси.
     Между тем прием продолжался.  Я изрядно  устал  от  обилия  впечатлений
(как-никак, это был только первый мой  день на американской земле)  и присел
на  какой-то диванчик.  И  тут  ко мне  в  третий  раз  подошел  Гринстейн в
сопровождении грузного пожилого мужчины, протянувшего мне свою мясистую руку
и отрекомендовавшегося: "Эдвард Теллер. Я знаю ваше расписание - вы будете в
Сан-Франциско б февраля (т. е. через 17 дней - И.Ш.). Я  жду вас в этот день
в своем доме в 18 часов тихоокеанского времени". Я что-то хрюкнул в ответ, и
Теллер исчез. События развивались  настолько  быстро и бурно, что  я даже не
удивился   столь  необычному   приглашению.   Быстро  промелькнули   страшно
напряженные  5  дней симпозиума.  У меня остались от них какие-то отрывочные
воспоминания.  Хорошо помню  странный  разговор с Джорджем (то бишь Георгием
Антоновичем) Гамовым, выдающимся физиком-невозвращенцем, впервые, еще в 1948
году,  предсказавшим  реликтовое  излучение*.  На  этом  симпозиуме  он  был
именинником.  Увы,  он уже доживал  свои  последние месяцы, хотя годами  был
далеко не  стар.  Мне  оказали честь, предложив  быть "черменом"  заседания,
посвященного  реликтовому  излучению  - это с  моим-то  знанием  английского
языка!  Во время  дискуссии Гамов с места что-то быстро  стал  мне  говорить
по-английски. "Георгий  Антонович, говорите  по-русски, веселее  будет!" Под
хохот всего собрания Гамов немедленно перешел на родной язык... И много было
других эпизодов - забавных и не очень веселых.
     __________________
     * Я считаю Г. А. Гамова одним  из крупнейших русских физиков XX века. В
конце  концов, от  ученого  остаются только конкретные результаты его труда.
Применяя футбольную аналогию, имеют  реальное значение  не  изящные финты  и
дриблинг,  а забитые  голы.  В  этом  сказывается  жестокость  науки.  Гамов
обессмертил  свое имя  тремя  выдающимися "голами": 1) Теория альфа-распада,
более  обще  -  "подбарьерных"  процессов  (1928  г.).  2)  Теория  "горячей
Вселенной"  и  как следствие  ее - предсказание  реликтового излучения (1948
г.),  обнаружение  которого  в  1965  г.  ознаменовало  собой  новый этап  в
космологии. 3) Открытие феномена генетического  кода (1953 г.)  - фундамента
современной биологии. Оно,  конечно, Гамов -  невозвращенец, и это нехорошо.
Но можем  ли мы  представить музыкальную  культуру России XX века  без  имен
Шаляпина и Рахманинова? Почему в искусстве это понимают, а в науке - нет?

     А   потом,   фигурально   выражаясь,   я   был  поставлен   на   рельсы
непревзойденного  американского  делового  гостеприимства,  и  покатился  по
великой заокеанской  сверхдержаве. Меня захлестнуло невиданное доселе обилие
впечатлений,  встреч,  дискуссий,  экскурсий.  Голливуд. Диснейлэнд.  Ночная
поездка по шестиполосной  "Хай-Вэй" от Сан-Диего (вблизи которого  находится
Маунт  Паломар) до  Пасадены, где назад по соседним путям автострады убегала
сплошная рубиновая полоса от задних фар потока машин. А водителем был Мартен
Шмидт - человек, открывший квазары.
     И вот я в Сан-Франциско, городе моей детской мечты, когда я зачитывался
Джеком Лондоном,  полное собрание сочинений которого  шло  как приложение  к
выписываемому  мною  чудесному  журналу  "Всемирный следопыт".  Город-сказку
показывал  мне  Вивер,  за  год  до  этого  вместе  с  Нэн  Дитер  открывший
космические квазары, "работающие" на когда-то рассчитанной  и  предсказанной
мной  радиолинии межзвездного  гидроксила с  длиной волны 18  см. Я упивался
видом мостов через  залив, особенно  красавцем Голден  Гейт Бридж, удивлялся
смешному  трамваю  "Кейбл  Кар", восхищался  рыбным  базаром.  И  тут  Вивер
озабоченно сказал:  "Не забудьте,  пожалуйста, в 18 часов  вы должны быть  у
профессора  Теллера!" Бог  ты  мой,  я об  этом, конечно, намертво  забыл  -
слишком  много было  всего.  Видя  мою растерянность,  Винер успокоил  меня,
сказав, что еще есть время, и он подкинет меня к дому Теллера точно  в срок.
"А  вы,  конечно, пойдете со  мной?" -  неловко спросил  я. "Что вы,  Теллер
слишком крупная для меня персона, я с ним совершенно не знаком".
     Было уже пять минут седьмого, когда я вошел  в залитый светом роскошный
коттедж знаменитого физика, "отца американской водородной бомбы". На  приеме
у  Теллера присутствовала американская научная элита. Нобелевских  лауреатов
было  по  меньшей мере шесть. Двоих я знал лично  -  Чарлза Таунса и Мелвина
Келвина. Остальные  были незнакомы. К моему крайнему смущению,  как только я
вошел и дом, Теллер кинулся ко  мне  и стал выпытывать, что я думаю  об этих
непонятных квазарах. Тем самым он поставил  меня в центр внимания, между тем
как единственное мое  желание  было  стушеваться. Хозяин дома явно плевал на
этикет,  требующий от  него более  или менее  равномерного внимания  ко всем
гостям.  Эта пытка  продолжалась не меньше четверти  часа.  И  тогда я решил
каким-нибудь неожиданным  образом  отвязаться  от  него. Без всякой связи  с
проблемой  квазаров  я сказал: "А знаете, мистер Теллер,  несколько лет тому
назад ваше имя  было чрезвычайно  популярно  в  нашей стране!" Теллер весьма
заинтересовался  моим  заявлением.  А  я имел  в виду  известный  "подвал" в
"Литературной  газете",  крикливо  озаглавленный  "Людоед  Теллер".  Пытаясь
рассказать  хозяину дома содержание этой статьи, я к своему ужасу забыл, как
на  английский язык перевести  слово "людоед".  На  размышление у  меня были
считанные  секунды,  и  я,  вспомнив,  что  Теллер -  венгерский  еврей,  а,
следовательно, его родной  язык - немецкий, сказал:  Menschenfresser.  "О! -
радостно простонал Эдвард.-  Каннибал!" Позор - как же я забыл это  знакомое
мне с детства английское слово, пожалуй, первое английское слово, которое  я
узнал.  "Но  как это звучит по-русски?" "Лю-до-ед", -  раздельно произнес я.
Теллер вынул свою записную книжку  и занес туда  легко  произносимое русское
слово. "Завтра у меня лекция студентам в Беркли, и я скажу им, что я  есть -
лью-до-лед!" Гости, мало  что понимая в нашем разговоре, вежливо смеялись. Я
рокировался в угол  веранды. У  меня было время обдумать реакцию Теллера  на
обвинение в каннибализме.
     Удивительным образом эта  реакция  напомнила мне мою первую  встречу  с
советскими  физиками-атомщиками лет  за  десять до этого.  Бывшая сотрудница
Отто Юльевича Шмидта Зося Козловская как-то затащила меня на день рождения к
своему  родственнику  (кажется, мужу сестры)  Кире Станюковичу  ("Станюк"  -
фигура  довольно  известная  в физико-математических  кругах Москвы; человек
эксцентричный   и  большой   любитель  выпить).  Квартира   была   наполнена
незнакомыми и  малознакомыми мне  людьми, преимущественно физиками. Довольно
быстро  все  перепились.  Виновник  торжества,  идя   навстречу  настойчивым
просьбам  своих  гостей,  исполнил свой  коронный  номер: лихо  изобразил  с
помощью  своего толстого зада какую-то немыслимую фугу на  домашнем пианино.
Потом стали  петь. Пели хорошо и дружно, сперва преимущественно модные тогда
среди  интеллигенции блатные песни. Почему-то запала в  память  хватающая за
душу  песня, где были такие слова: "... но кто свободен духом, свободен  и в
тюрьме", и дальше подхваченный десятком голосов лихой припев: "... А кто там
плачет, плачет, тот баба, не иначе, тот баба, не иначе - чего его жалеть!" И
тут  кто-то предложил: "Братцы, споем нашу атомную!" Все  гости,  уже сильно
пьяные,  сразу  же  стали  петь  этот  удивительный  продукт  художественной
самодеятельности закрытых почтовых  ящиков. В этой шуточной песне речь шла о
некоем  Гавриле,  который  решил  изготовить  атомную  бомбу,  так  сказать,
домашними  средствами.  С этой  целью он залил  свою ванну "водой  тяжелой",
залез туда и взял в обе руки по куску урана. "... И надо вам теперь сказать,
уран был двести тридцать пять", - запомнил я  бесшабашные слова этой веселой
песни.  "Еще  не  поздно!  В  назиданье прочти  стокгольмское  воззванье!" -
предупреждали  хмельные  голоса  певцов.   Тем  не  менее   результат  такой
безответственной деятельности пренебрегшего техникой безопасности Гаврилы не
заставил себя  ждать: последовал ядерный  взрыв, и  злосчастный герой  песни
испарился. "Запомнить этот факт  должны  все поджигатели войны!"  - с  этими
словами под всеобщий  гогот песня заканчивалась. Среди веселящихся  и певших
физиков выделялся  явно  исполняющий  обязанности "свадебного генерала" Яков
Борисович Зельдович. С близкого расстояния я видал его а тот вечер впервые.
     Бесшабашный цинизм создателей атомной бомбы тогда глубоко меня поразил.
Было очевидно, что никакие этические проблемы их  дисциплинированные души не
отягощали. Через шесть лет  после  разговора  с  Теллером,  лежа  в больнице
Академии наук, я спросил у часто бывавшего в  моей палате Андрея Дмитриевича
Сахарова, страдает  ли  он  комплексом  Изерли?*  "Конечно, нет", - спокойно
ответил мне один из наиболее выдающихся гуманистов нашей планеты.

     ____________________
     *Клод   Изерли   -   полковник   американской   армии,   сбросивший   с
бомбардировщика "В-29"  первую  атомную бомбу  на Хиросиму. Через  некоторое
время  после  этого  измученный  раскаянием  слабонервный  полковник  впал в
тяжелую депрессию и окончил свои дни в психиатрической больнице.

     В  моей стране я знаю  только одного  человека, который достойно держал
себя с самым главным из атомных (и не только атомных) людоедов. Человек этот
-  Петр Леонидович Капица, нынешний  патриарх советской физической науки,  а
обер-людоед - Лаврентий Павлович Берия, бывший тогда уполномоченным <...> по
атомным делам.  История эта давно  уже стала  легендарной.  Увы,  я  не знаю
подробностей из первоисточников**. Факт остается фактом: в мрачнейшую годину
сталинского террора  академик  Капица проявил  величайшее  мужество  и  силу
характера/ Его сняли  со всех  постов, превратив в "академика-надомника", но
несгибаемый дух Петра  Леонидовича не  был  сломлен. Полагаю, однако, что  в
немалой степени  поведение  Капицы определялось тем, что он - плоть от плоти
Кавендишевской  лаборатории славного Кембриджского  университета. Он показал
себя как достойный ученик своего великого  учителя Резерфорда,  который, как
известно,  будучи главой комитета  помощи  бежавшим из гитлеровской Германии
ученым,  не  подавал  руки  эмигранту  Фрицу Габеру по причине его решающего
вклада в разработку химического оружия.  Подчеркнем,  однако,  что положение
Петра Леонидовича было неизмеримо труднее, чем у сэра Эрнеста. <...>
     _____________________
     ** Один знающий  человек рассказал  мне такую версию  этой удивительной
истории.  На  ответственейшем заседании, которое проводил  Берия, обсуждался
советский проект по организации сложнейшего производства разделения изотопов
урана. Работа была выполнена весьма успешно, но для организации производства
в   заводском   масштабе  необходимы   были   еще  некоторые  дополнительные
эксперименты, на что  требовалось  полгода. Взбешенный  Берия  грубо прервал
докладчиков и  обрушил на  них поток грязнейшей  ругани -  обычный  для него
"стиль"  руководства.  Тогда  поднялся  Капица  и  стал  честить  ошалевшего
обер-палача  совершенно  в тех же  выражениях,  сказав в  заключение: "Когда
разговариваешь  с физиками, мать твою  перемать, ты должен  стоять по стойке
"смирно"!"  Налившийся кровью Берия не мог  сказать ни  слова. На  следующий
день приказом Сталина  Капица был отстранен от всех своих постов, после чего
вплоть до 1953 года фактически находился под домашним арестом.

     Два месяца тому назад счастливый случай  привел меня в знаменитый музей
Лос Аламоса. Долго я смотрел на  опаленную адским пламенем стальную колонну,
перенесшую первый  на земле  ядерный взрыв в находящейся неподалеку  пустыне
Амало-гордо. Стоящая рядом копия хиросимской бомбы показалась мне маленькой.
Но  больше  всего  меня  поразила  вывешенная  на  стене  фотокопия  деловой
переписки  между дирекцией  лаборатории и некоей очень  высокой  инстанцией,
возможно,  Пентагоном. В этой  деловой  переписке  повторно  напоминалось  о
необходимости  отдать  распоряжение вбить гвоздь  в стену  кабинета  мистера
Оппенгеймера,  дабы последний мог  на него  вешать  шляпу.  Как видно, жизнь
Лос-Аламосской лаборатории в ее "звездный" период протекала вполне нормально
и "физики продолжали шутить"...*
     ____________________
     *  Раскаяние пришло к Роберту Оппенгеймеру значительно позже, и он имел
большие неприятности.

     Все  же я  лично знаю американского ученого,  который проявил настоящее
мужество  и гражданскую доблесть в  своих отношениях  с людоедами.  Это  Фил
Моррисон,    в    настоящее    время    один    из   ведущих    американских
астрофизиков-теоретиков. Тяжело больной, фактически  калека, он еще тогда, в
далекие  сороковые  годы  понял,  что  порядочность   ученого  и  его  честь
несовместимы  со  служением  Вельзевулу.  Моррисон  со   скандалом  ушел  из
Лос-Аламосской  лаборатории,  громко  хлопнув  дверью.  Он   имел  серьезные
неприятности,  однако  сломлен  не  был.  Сидя  с  ним  за   одним  столиком
мексиканского ресторанчика в  старой части Альбукерка, в какой-нибудь  сотне
миль от  Лос-Аламоса, я смотрел в его синие, совершенно детские, ясные глаза
- глаза человека с кристально чистой совестью. И на душе становилось лучше.




     Столовая  Академии  наук  находится на Ленинском проспекте, почти точно
напротив  универмага  "Москва".  Вывески  на  ней нет, только  на  массивной
стеклянной двери  приклеена небольшая бумажка с надписью. "Ателье - налево".
И  действительно, за углом, уже на улице  Губкина находится какое-то ателье.
Бумажка наклеена,  по-видимому,  для  того, чтобы  непосвященные  посетители
случайно туда не забредали -  ведь потом таких  посетителей надо  не  вполне
деликатно выпроваживать.  Кстати,  у нас немало таких, на вид очень скромных
учреждений,  не рекламирующих себя вывесками.  Никогда  не забуду, например,
гостиницу "Смоленская", находящуюся в Ленинграде  на  Суворовском проспекте,
2.  Там проходила  юбилейная сессия  нашего отделения Академии  наук в  1977
году.  Отсутствие  какой бы то  ни  было  вывески с лихвой  компенсировалось
неправдоподобной дешевизной роскошных блюд гостиничного ресторана.  Все  мои
попытки, предаваясь лукулловым пиршествам,  выйти из рамок одного рубля были
безуспешны. Увидев  такое,  один из  участников юбилейной  сессии -  Виталий
Лазаревич Гинзбург - удовлетворенно воскликнул: "Ого, я вижу, нас приравняли
к штыку!" И только тогда мы поняли, что находимся в гостинице ленинградского
обкома. <...>
     Столовая  Академии  наук  имеет, конечно, не тот ранг. Цены на обед там
вполне современные, но и, конечно, не ресторанные. Готовят вкусно, из вполне
доброкачественных  продуктов.  Отсутствие очередей, вежливость  официанток и
вполне домашний уют особенно ценны в наших московских (и, конечно, не только
московских)  условиях.  Я узнал о существовании этого очаровательного оазиса
только  спустя 2  года после  своего  избрания в  Академию  - вот что значит
отсутствие рекламы!
     Однако столовая АН СССР имеет еще одну привлекательную особенность. Она
является  местом  встреч,  деловых  и дружеских,  научных работников высшего
ранга.  Здесь  можно  встретиться  и  поговорить  с  каким-нибудь  абсолютно
недоступным  академиком,  получить  нужную информацию, прозондировать детали
какой-нибудь академической комбинации. Короче говоря, столовая Академии наук
является своеобразным клубом. Другого настоящего клуба ученых в Москве нет -
пресловутый  Дом ученых  уже давно выродился в  разновидность дома культуры,
где задают тон  разного рода ученые-пенсионеры  и домашние хозяйки. Особенно
повышается  роль  академической столовой в  месяцы и недели,  предшествующие
выборным кампаниям - тогда жизнь  здесь  бьет ключом и даже иногда возникают
очереди.
     Еще одной функцией нашей милой  столовой является кормление  некоторых,
наиболее именитых и нужных, иностранных коллег. Ведь это же целая проблема -
накормить  (прилично)  такого гостя в священное  для  них  полуденное  время
"лэнч-тайм". Куда его повезти? В академической гостинице, что на Октябрьской
площади, буфет  отвратительный,  в  ресторанах теперь,  сами  понимаете, как
кормят, да и очереди там. Каждый  раз,  проходя эти муки, сгораешь от стыда.
Конечно, далеко  не все советские  ученые могут  позволить  себе  пригласить
иностранного гостя в нашу столовую, но я, слава богу, могу.
     И вот  как-то  раз я повел  туда кормиться  гостившего в Москве видного
американского  специалиста  по космическим  лучам  Мориса Шапиро.  Время  от
времени мы с ним встречались  на разных международных конгрессах, он не  раз
потчевал меня  у  себя в Штатах, и  я  был  обязан хотя бы  в малой  степени
отблагодарить  его тем  же  в столице  нашей Родины.  <...>  Обед ему  очень
понравился, особенно борщ - сказалось южно-русское происхождение его дедушки
и  бабушки.  Большое  количество  черной  икры создавало  у  него  несколько
искаженное  представление  о  размерах  нашего  благосостояния.  Все  же  он
благодушно  заметил: "Мне  представляется (It  seems to  me"), что советским
академикам голодная смерть не угрожает". Я  вынужден был с  ним согласиться.
Застольный разговор, однако,  протекал  вяло,  тем более,  что горячительных
напитков  в  нашей столовой не  подают. Постепенно  беседа  стала  иссякать,
уподобившись струйке воды  в пустыне. <...> Как  хозяин,  я стал чувствовать
себя весьма неудобно  -  ведь гостя надо развлекать, а  развлечение явно  не
получалось.  И  вдруг  -  о счастье - в столовую вошел собственной  персоной
Трофим  Денисович Лысенко. Это  было спасение! Указывая  на  двигавшегося  в
проходе между двумя рядами столиков знаменитейшего  мракобеса, я  с деланной
небрежностью заметил: "А вот идет академик Лысенко!" Боже мой, что сталось с
Морисом! Он буквально запрыгал на своем стуле. "Неужели  это мистер Лысенко?
Собственной  персоной!  Как я  счастлив, что его  увидел!  Но ведь  никто  в
Америке  не  поверит, что я видел самого Лысенко  и  имел с ним лэнч". "Если
хотите, я вам дам справку",- заметил я.  Он жадно ухватился за эту идею. И с
его  помощью  я ему  такую  справку написал,  конечно, в хохмаческом  стиле.
Шапиро тщательно спрятал ценный документ и был счастлив.
     Этот  эпизод, так  наглядно  продемонстрировавший огромную геростратову
славу  создателя  пресловутого "учения",  через  несколько лет навел меня на
одну интересную мысль. Я довольно часто сиживал за  одним  столом с Трофимом
Денисовичем, нарушая тем  самым неофициальный бойкот, которому подвергли его
наши передовые академики, особенно физики. Они никогда  ему не подавали руки
и  не  садились  с  ним  за  один  столик.  Мне  это  наивное  академическое
чистоплюйство  всегда было  смешно. Лысенко  - интереснейшая личность,  если
угодно - историческая, и его любопытно было наблюдать. Глядя на него в упор,
я никогда, впрочем, с ним не здоровался  и не  обмолвился ни одним словом. У
него было выразительное лицо - лицо старого  изувера-сектанта. Ел он истово,
по-крестьянски,  не  оставляя ни крошки. Предпочитал пищу  жирную  и  весьма
обильную. Официантки всегда относились к  нему  с особой почтительностью.  И
вот  как-то  раз,  вспомнив  Мориса  Шапиро,  я  вдруг сообразил,  что  могу
неслыханно разбогатеть на этом знаменитом старике. Дело  в том, что  обеду в
академической столовой всегда предшествует заказ, обычно за 2 дня до  обеда.
Из обширнейшего меню заказывающий на специальном бланке пишет, что именно он
желает получить, после чего  подписывается. А  что если я попрошу нашу милую
официантку Валю оставлять мне бланки заказов Трофима Денисовича, разумеется,
за  скромное  вознаграждение? Ведь  таким  образом  я  довольно быстро смогу
собрать  оригинальнейшую  коллекцию автографов знаменитого  агробиолога!  За
каждый такой автограф в Америке, где я бывал и собирался быть, дадут минимум
200 долларов, это уж как пить дать! Тому порукой - реакция Шапиро на явление
Трофима. Да и без всякого Шапиро я знал о размахе скандальной славы Лысенко.
Увы,  неожиданная   смерть  этого   академика  подрубила  мою  блистательную
финансовую комбинацию под корень.
     А при жизни он совершал иногда поступки  совершенно неожиданные. Как-то
раз  я зашел  в  нашу  столовую, когда  она  была почти полна.  Единственное
свободное  место  было  как  раз  за столиком,  где сидел Трофим  Денисович,
Недолго думая, я туда сел и стал оглядываться. По другую сторону прохода был
столик,  за которым расположилась знакомая мне чета Левичей. Судя  по всему,
они пришли  только что - на столе перед  ними не было  убрано. Уже  ряд  лет
член-корреспондент Веньямин Григорьевич Левич и  его жена Татьяна Самойловна
были в "отказе"* т.  е.они подали заявление на эмиграцию о  Израиль (где уже
находились оба их сына) и получили отказ. Так же, как и в случае Лысенко, но
по  совершенно   другим  причинам,  посетители  академической  столовой,  по
возможности, избегали  сидеть  за одним столиком  с супругами  Левич. Вот  и
сейчас   я  увидел,  как  какие-то  два  деятеля  с   излишней  поспешностью
рассчитывались с официанткой, оставляя моих  знакомых одних. Я пересел за их
столик  и только  тут заметил,  что Левичи чем-то взволнованы. Не  дожидаясь
моих вопросов, Веньямин Григорьевич нервно сказал: "Ах, как жалко, что вы не
пришли сюда минуту назад! Вы бы увидели незабываемое зрелище! Только мы сели
за этот столик, как вдруг со  своего места поднялся Лысенко, подошел к нам и
на глазах у всех протянул мне руку. Я никогда раньше с ним не здоровался, мы
абсолютно незнакомы,  но представьте мое нелепое положение: пожилой человек,
стоя,  мне,  сидящему,  протягивает  руку!  Я,  конечно, будучи  воспитанным
человеком,  поднялся  и  пожал протянутую руку. И тут он наклонился ко мне и
сочувственно-доверительно спросил:  "Очень на  вас давят? Но  вы держитесь -
все будет хорошо!" - и отошел на свое место.
     ______________________
     * Несколько лет назад супруги Левичи  наконец-то получили разрешение на
эмиграцию в Израиль.

     Сидя напротив еще не пришедших в  себя после удивительного происшествия
Левичей, я  обдумывал поступок  Лысенко.  Он, конечно, до  конца  своих дней
считал себя, так много сделавшего для Родины, незаслуженно обиженным. Отсюда
вполне естественна  его  оппозиция  режиму.  И  так же  естественно, что  он
усмотрел  в  евреях-отказниках  как  бы  товарищей  по  несчастью,  так   же
несправедливо притесняемых, как и он сам.  Я подумал еще, что среди немногих
достоинств   знаменитого  агробиолога,   пожалуй,   стоит   отметить  полное
отсутствие  антисемитизма.  Все-таки  его  сознание  формировалось в  другое
время!  Среди  его  оруженосцев  было  много, даже слишком  много  евреев  с
неоконченным марксистским образованием. Назовем  хотя бы Презента, юриста по
образованию,  я  одно время поставленного Трофимом  деканом  сразу  двух (!)
биологических  факультетов  - МГУ и ЛГУ.  Вот  тогда на стене нашего доброго
старого  здания  на  Моховой  я увидел  написанную  мелом  фразу:  "Презент,
Презент!  Когда ты будешь  плюсквамперфектумом?"  Бардами Лысенко  выступали
литераторы Халифман и  Фиш  -  последнего я  довольно  хорошо знал.  Он  был
милейший  человек, хотя  и веривший в лысенковскую галиматью. Впрочем, такое
было время. Неважное время для науки. Дай-то Бог, чтобы оно не вернулось!




     Откуда  же  мне  было тогда  знать, что весна  и первая  половина  лета
далекого 1947 года будут самыми яркими и, пожалуй, самыми счастливыми в моей
сложной, теперь уже приближающейся к финишу жизни? В ту, третью послевоенную
весну,  до  края наполненный здоровьем, молодостью  и непоколебимой  верой в
бесконечное и  радостное  будущее, я считал  само  собою  разумеющимся,  что
предстоящая экспедиция  к тропику Козерога  - в далекую  сказочно прекрасную
Бразилию  - это только  начало.  Что будет  еще очень, очень много хорошего,
волнующего  душу,  пока  неведомого. После  убогой довоенной  юности,  после
тяжких  мучений военных  лет  передо  мной вдруг  наконец-то открылся  мир -
таким, каким он казался  в детстве, когда я в своем маленьком родном Глухове
замирал в  ожидании  очередного  номера  выписанного мне  волшебного журнала
"Всемирный следопыт"  с  его многочисленными приложениями.  То были  журналы
"Вокруг света", "Всемирный турист" и книги полного собрания  сочинений Джека
Лондона  в полосато-коричневых  бумажных  обложках. Читая запоем "Маракотову
Бездну"  Конан   Дойля  или,  скажем,  "Путешествие  на  Снарке"  Лондона  я
переносился за  тысячи миль  от  родной  Черниговщины. Соленые брызги  моря,
свист ветра в корабельным снастях, прокаленные тропическим солнцем  отважные
люди  - вот чем  я тогда грезил. Вообще у меня  осталось ощущение от детства
как от  парада удивительно ярких и  сочных красок.  На  всю  жизнь врезалось
воспоминание об одном  летнем утре. Проснувшись, я долго смотрел в окно, где
на  ярчайшее синее  небо проецировались сочные зеленые листья старой  груши.
Меня пронзила мысль о радикальном отличии синего и зеленого цвета. А  ведь я
в  своих тогдашних  художнических  занятиях  по причине  отсутствия  хорошей
зеленой краски (нищета) смешивал синюю и желтую. Что же я делаю? Ведь  синий
и зеленый цвета - это цвета моря  и равнины! В  пору моего детства  я бредил
географическими  картами.  Мои  школьные   тетрадки  всегда  были  испещрены
начерченными от руки всевозможными картами, которые я  часто раскрашивал, не
ведая про топологическую задачу  о  "трех красках";  я до  нее дошел  сугубо
эмпирически. С  тех  пор страсть  к  географии дальних стран  поглотила меня
целиком. Я и сейчас не могу равнодушно пройти мимо географической карты.
     А потом  пришла суровая и бедная юность.  Муза дальних странствий  ушла
куда-то в область подсознания. Живя в далеком Владивостоке и случайно бросив
взгляд  на карту  Родины,  я  неизменно  ежился: "Куда же меня занесло!" А в
войну карты фронтов уже вызывали совершенно другие эмоции - вначале страшную
тревогу, а потом все крепнувшую надежду.
     Война закончилась. Спасаясь от убогой  реальности, я целиком окунулся в
науку.  Мне  очень повезло, что начало  моей  научной  карьеры  почти  точно
совпало с наступлением эпохи  "бури и натиска" в науке о небе. Пришла вторая
революция в  астрономии,  и я это понял  всем своим  существом. Вот где  мне
помогли детские  мечты  о дальних странах! Довольно часто я чувствовал  себя
этаким   Пигафеттой   или  Орельяной,   прокладывающим  путь  в   неведомой,
таинственно-   прекрасной  стране.  Это  было  настоящим  счастьем.  Глубоко
убежден, что без детских  грез за  чтением "Всемирного следопыта", Лондона и
Стивенсона  я никогда не сделал бы в  науке того, что  сделал. В этой  самой
науке  я  был  странной  смесью художника  и конкистадора.  Такое  сочетание
возможно,  наверное,   только   в   эпоху   ломки   привычных,   устоявшихся
представлений и замены их новыми. Сейчас такой стиль работы  уже невозможен.
Наполеоновское  правило  "Бог  на  стороне больших  батальонов"  в  наши дни
действует неукоснительно.
     Но вернемся к  событиям тех  давно  прошедших дней. Итак,  в конце 1946
года я был включен в состав  Бразильской экспедиции. До этого я участвовал в
экспедиции по  наблюдению  полного  солнечного затмения в Рыбинске. Это было
первое  послевоенное  лето.  В этой экспедиции  я, тогда лаборант,  выполнял
обязанности  разнорабочего,  в  основном  грузил  и  выгружал  разного  рода
тяжести. Конечно, в  день затмения было пасмурно - потом это стало традицией
во всех экспедициях, в которых я принимал участие...
     Когда  до  меня дошло, что "сбылась мечта идиота"  и  я  могу поехать в
Южную Америку, я  был  буквально  залит горячей  волной радости.  Много  лет
находившаяся  в  анабиозе муза дальних странствий очнулась и завладела  мною
целиком. Начались радостные экспедиционные хлопоты. Часто приходилось ездить
в   Ленинград.   Останавливался  обычно  в  холодной,  полупустой  "Астории"
(попробуй  остановись  там сейчас...). Не всегда удавалось  достать обратный
билет  -  как-то  возвращался  в  Москву  "зайцем" на  очень  узкой  третьей
продольной полке, привязавшись, чтобы  во сне не упасть, ремнем к невероятно
горячей трубе отопления. Меня три  раза штрафовали -  всего удивительнее то,
что наша бухгалтерша Зоя  Степановна без звука оплатила штрафные квитанции -
какие были времена!...  Ночами вместе с  моим  шефом  Николаем  Николаевичем
Парийским юстировал спектрограф, короче говоря - жизнь кипела!
     Потом приехали в  Либаву и поселились на  борту нашего "Грибоедова".  О
дальнейших событиях,  вплоть до прибытия в  маленький  порт Ангра-дос- Рейс,
вы,  уважаемые читатели, уже  знаете.  В Ангра-дос-Рейс  я занялся привычной
погрузочно-разгрузочной  деятельностью.  Со  мной  вместе трудились на  этом
поприще рыжий  многоопытный техник  Гофман  и еще один техник  из  ИЗМИРАНа*
Дахновский. Это  были веселые, жизнерадостные люди.  Увы,  оба  уже умерли -
все-таки  прошло  так  много   лет...  Для  контактов  с  местными  властями
незаменимым человеком  был  обосновавшийся  в Бразилии армянин  со  странной
фамилией Дукат. Он  мечтал о возвращении в Армению  и потому  самоотверженно
помогал нам. Вез него мы просто провалили  бы все дело, ведь до 20 мая - дня
затмения Солнца  - оставалось  лишь  немногим больше  недели. А трудностей с
транспортировкой грузов  до пункта  наблюдений  (это  километров семьсот  от
Ангра-дос-Рейс) было немало. Ну хотя бы отсутствие, как я уже сказал, единой
ширины  колеи  на бразильских железных  дорогах, что весьма осложняло  выбор
маршрута. Кстати,  я  был немало удивлен, когда  убедился, что шпалы на этих
дорогах  сделаны... из  красного дерева! Наш великолепный  Николай  Иванович
Дахновский,    старый   московский   мастеровой,    на   такое   неслыханное
расточительство просто не мог смотреть. А что прикажешь делать, если сосна в
тех краях не растет, а  климат убийственно влажный?  Добрый ангел- хранитель
Дукат нежно заботился  о нашей троице и  всячески  оберегал  от неизбежных в
чужой стране промашек.  Как-то раз он обратился  к  нам с  речью:  "Помните,
товарищи, что в этой стране язык - португальский, для вас совершенно чужой и
незнакомый. Так,  например, слова,  совершенно пристойные  на русском языке,
могут звучать  совершенно  неприлично  на португальском. При  всех условиях,
например, никогда, ни при каких обстоятельствах не произносите слов "куда" и
"пирог"...",  По причине  спешки  мы так и  не попросили дать  перевод  этих
вполне невинных русских слов. Однако рекомендацию Дуката я запомнил крепко.
     ___________________________
     *Институт земного  магнетизма, ионосферы и  распространния радиоволн АН
СССР.- Ред.

     Готовя экспедицию, московское руководство решило, что жить нам придется
если не в сельве,  то, по крайней мере, в саванне или  пампасах. У нас  были
палатки  и  куча  всякой  всячины,  необходимой  для  проживания  в  сложных
тропических условиях. Но все  вышло  не так. В Араше оказались знаменитый на
всю Латинскую Америку источник минеральных вод ("Агуа де Араша")  и  богатые
водолечебницы. Незадолго до нашего приезда там был построен суперсовременный
роскошнейший  отель  - один  из  лучших  на  этом  экзотическом  континенте.
Достаточно сказать,  что, как мы  скоро узнали, в этом отеле жил  и  лечился
экс-король Румынии Кароль (его сын Михай был тогда еще "действующим" королем
этого  вновь испеченного  народно-  демократического государства).  Скромный
номер  в  отеле  стоил  20   долларов  в  сутки  -  цена   по  тем  временам
фантастическая.  Конечно, платить  таких денег  мы не  могли.  Но  тут  наши
гостеприимные хозяева сделали широкий жест: они  объявили нас гостями  штата
Минас-Жерайс. А это означало, что проживание в отеле и роскошное трехразовое
питание стало для нас бесплатным.
     Площадку для нас отвели на краю территории, в полукилометре от отеля  и
неподалеку от курятника. Рядом стеной стояла совершенно непроходимая сельва,
из  которой время  от времени на  нашу  территорию  вторгались представители
здешней экзотической фауны. Над  нами проносились ослепительно яркие комочки
радуги.  Это  были  колибри.  Прямое отношение  к  нашей  экспедиции  имели,
оказывается... броненосцы: корабельному врачу, как мы выяснили было поручено
собирать  каких-то  паразитов,  которые  вгрызаются  именно  в  них.  Кто-то
"наверху"  решил, что столь необычные насекомые были  совершенно  необходимы
для  изготовления препарата  "К.Р."  ("препарат Клюевой - Роскина")  - якобы
вакцины против рака, бывшей тогда величайшей тайной советской  науки. Потом,
много   позже,    они    разболтали    об   этом    таинственном   препарате
англо-американским    шпионам,   принявшим   личины    ученых.    За    этот
антипатриотический поступок Клюева и Роскин были судимы судом чести и лишены
всех научных  степеней, званий и постов. Это была  едва ли не  первая  капля
надвигавшейся черной  тучей бури  послевоенного мракобесия (Лысенко, Бошьян,
Лепешинская  и пр.).  Конечно,  пресловутый  препарат "К.Р."  оказался сущей
липой.
     Был  еще  один  запомнившийся мне  случай  контакта со  здешней фауной.
Как-то я в заброшенном сарае на краю площадки коптил магниевый  экран. Рядом
местный столяр что-то строгал на верстаке. Вдруг вижу, как по земляному полу
ползет   ослепительно    красивая    полутораметровая    змея.    Она   была
огненно-красная, с черными  бархатистыми пятнами. "Жозе!" - окликнул я своею
бразильского   тезку.  Тот  оглянулся   и  молниеносно   сделал   совершенно
фантастический прыжок в сторону, крича мне что-то непонятное.  Затем схватил
доску  и  с необыкновенной  ловкостью зажал  змее  голову, сам  находясь  от
извивающейся гадины  на почтительном  расстоянии. Только  тут до меня дошло,
что  положение  серьезное. Я схватил  один  из валявшихся  на  полу камней и
несколькими  ударами  размозжил  змее  голову.  Лицо  Жозе  было  перекошено
гримасой страха и отвращения, он весь был  какой-то выжатый. Я же, беспечный
и  безжалостный  невежда,  сгреб змею  на лопату  и отправился  к  соседнему
бараку, где  трудились  наши девушки Зоя  и  Алина.  Идиотски  ухмыляясь,  я
просунул  лопату в окно и окликнул  сидевшую спиной ко  мне Алину. Боже, как
она запрыгала! Прыжок у нее был  даже эффектнее, чем  у Жозе. После того как
шум улегся, выяснилось, что я с помощью тезки убил коралловую змею - одну из
наиболее ядовитых змей Южной Америки! Все это могло  бы  кончится  совсем не
весело.
     После трудового дня мы, усталые и перемазанные бразильским красноземом,
шли к  себе в отель, принимали душ,  переодевались  в специально пошитые для
нас Академснабом белые  шерстяные костюмы и шли в обеденный зал.  Наши столы
были  точно  посредине  зала,  и  мы  во  все  время  обеда  находились  под
любопытными взглядами  обитателей отеля. Такое расположение  столов было  не
случайно: хозяин отеля сделал огромную рекламу предстоящему затмению Солнца,
гвоздем  которого  было  присутствие большой команды  "Руссо-Советико".  Его
можно  было понять  -  мы  оказались  первыми русскими в этих краях. Недавно
окончившаяся страшная  война как бы освещала  нас  своим  багровым светом, в
глазах бразильцев мы выглядели если  и не героями, то уж заведомо необычными
людьми. Администрация отеля неплохо  на  этом нажилась: если до нас он почти
пустовал, то  накануне затмения  был  переполнен.  И вполне естественно, что
приехавшие  сюда  толстосумы  за  свои   крузейро  хотели  видеть  заморских
диковинных гостей, так сказать, "без обмана".
     Находиться  постоянно под  перекрестными  взглядами нагло глазеющих  на
тебя  бездельников  было  не очень-то приятно.  Особенно  нам,  молодежи, не
имевшей ровно никакого светского опыта и  не знавшей  тонкостей поведения за
столом. Какие уж тут тонкости, когда всю  войну я воспитывал свой характер в
направлении  стоицизма: донести  домой  целым довесок  пайкового хлеба...  Я
постоянно  попадал  впросак. Трудности начинались  с  заказа: меню  было  на
французском  языке.  Дабы  упростить  ситуацию,  я  всегда  садился  рядом с
Александром  Александровичем Михайловым  - начальником нашей экспедиции, что
было, конечно, не так-то  просто, и  точь-в-точь повторял его заказ. Вскоре,
однако, я убедился,  что такая тактика  недальновидна, так как  лишает  меня
возможности отведать  неслыханно вкусных мясных  жареных блюд.  Увы,  наши с
А.А. интересы оказались полярно различны -  он был на строгой диете. И тогда
я  пустился  в  опасную самодеятельность, в  критические минуты  обращаясь к
начальнику за  консультацией.  Помню, как-то я  довольно  безуспешно ковырял
вилкой  какую-то экзотическую  рыбину. "Что  вы  делаете?"  - прошипел  А.А.
"Пытаюсь  вилкой, ведь нельзя же рыбу  - ножом", - пролепетал я. "Вот именно
ножом, специальным рыбным ножом, который лежит слева  от  вас!" Поди знай! В
другой раз  на мой какой-то  дурацкий вопрос А.А. тихо, но отчетливо сказал:
"И вообще, И.С., больше самостоятельности.  Нужно руководствоваться основным
принципом: человек за столом  должен как  можно меньше  походить  на собаку.
Собака ест вот так", -  А.А. низко нагнулся над тарелкой и стал, к удивлению
окружающих, быстро елозить руками. - "А человек - вот так". - Он откинулся к
спинке стула и  держал нож и  вилку в  почти  вытянутых  руках. После такого
объяснения я к А.А. больше за консультацией не обращался.*
     ___________________________
     * Через несколько недель после этого, уже когда мы плыли в Аргентину, я
взял у А.А. реванш. Как-то в кают-компании за  послеобеденным трепом я решил
продемонстрировать  свою эрудицию, процитировав по памяти прелестный афоризм
Анатоля Франса: "в некоторых  отношениях наша цивилизация  ушла далеко назад
от палеолита: первобытные люди своих стариков съедали -  мы же выбираем их в
академики..." Присутствовавший при этом А.А. даже бровью не повел - все-таки
старое  воспитание  -  но навсегда сохранил  ко  мне  настороженно- холодное
отношение.

     Зато ленч  мы пожирали в привычных и вполне естественных условиях.  Еду
нам привозили на машине два ливрейных официанта прямо  на площадку. Грязные,
как  черти,  сидя на  экспедиционных ящиках, мы смаковали  яства бразильской
кухни и обучали славных ребят-официантов кое-каким русским словам.
     Удивительное  и  необычное  было  буквально  на  каждом  шагу.  У  этих
антиподов все было  не по-нашему.  Как-то  мы с  Зоей  ожидали  лифта. Рядом
стояла кучка  лощеных  молодых  "бразильеро"  обоего  пола.  Молодые  люди с
совершенно  одинаковыми  черными  усиками  оживленно  беседовали  со  своими
девушками,  непринужденно почесываясь глубоко засунутой в карман брюк рукой.
Зоя  не знала куда  деваться, молодые  же бразильянки  совершенно на  это не
реагировали. Я пытался  понять  смысл  их  поведения,  и,  кажется, мне  это
удалось.  Конечно,  у  них  там  ничего  не  зудело  -  они  были  стерильно
чистенькие. Просто таким, по нашим понятиям совершенно непристойным, образом
они  демонстрировали  свою - если  угодно - раскованность. Вообще понятия  о
приличном и неприличном  в  этом мире перевернуты. К  примеру,  есть болезни
благородные и болезни непристойные.
     У  нас  в  Европе  чахотка  -  болезнь  грустно-романтическая,  мы   ее
ассоциируем  с  Чеховым  и Шопеном.  У  них  же  эта болезнь  постыдная, ибо
ассоциируется с трущобной нищетой. Зато в венерических болезнях бразильцы не
видят ничего зазорного; более того, эти болезни отдают даже некоторым шиком,
особенно когда больной лечится у известного врача. Вообще лечиться считается
весьма престижным, ибо это наглядный показатель материального благополучия.
     Между тем работа на площадке кипела. Мы вкалывали днем и ночью, цейтнот
был страшный.  Особенно неистово  трудился мой товарищ  по номеру  Александр
Игнатович Лебединский - он почти не  спал, изнемогая в единоборстве со своим
слишком  переусложненным  спектрографом.  Недаром  в   местной  прессе  была
помещена  его  очень смешная  фотография  с подписью: "Это - профессор  Саша
(Sasha), изобретатель  машины с девятью объективами". И, как всегда  на всех
затмениях, площадку  украшали  похожие  на  огромные  мостовые  фермы  опоры
установки  А.А.Михайлова для наблюдения эффекта  Эйнштейна - отклонение луча
от звезды при прохождении его около края солнечного диска. К 20 мая все было
в ажуре. Для поддержания  порядка  на сверкающую  чистотой  площадку  пришел
наряд полиции. Увы, за пару часов до затмения  откуда- то пришли  тучи, хотя
целый месяц до и много недель после погода была идеально ясной!
     На душе было тоже  пасмурно,  но  мы держались.  Я  храню  снимок,  где
изображен играющим  с  Гинзбургом на расчерченной  пыльной земле в  какую-то
местную игру, аналогичную "крестикам и ноликам". Снимок сделан кем-то  точно
в момент полной фазы - не так уж бывает  тогда темно, как многие думают... К
вечеру все мы немного "оклемались", успокаивая себя, что не единым затмением
жив  человек и  что, как  любил выражаться  наш выдающийся астроном Григорий
Абрамович Шайн,  "не человек создан  для субботы, а суббота для человека". И
все  же разбирать  с  огромным трудом собранные,  да так  и  не  сработавшие
установки,  опять заниматься  осточертевшими упаковочными работами, находить
куда-то запропастившиеся детали - дело невеселое. В разгар этой деятельности
мы  узнали, что  администрация  отеля  устраивает  бал  для  своих  гостей и
участников  иностранных  экспедиций  (кроме  нашей, были  еще  американская,
финская,  шведская, чешская).  Бразильской экспедиции  не  было  по  причине
отсутствия астрономической науки в этой огромной и богатой стране.
     Бал  обещал быть роскошным, что  по замыслу  устроителей должно  было в
какой-то  степени скомпенсировать подлость погоды. Жильцы  отеля  с  истинно
тропическим   темпераментом   готовили  обширный  концерт  самодеятельности,
участвовать в  котором пригласили и иностранцев. И  тут мне пришла в  голову
необыкновенно коварная идея.
     Дело  в том, что в  составе  нашей экспедиции  был некий "освобожденный
товарищ",  который  должен   был  обеспечить  -  как  бы  это   поделикатнее
выразиться? -  идейную  выдержанность  нашего поведения.  Звали  его  Михаил
Иванович,  был  он  худой  и  длинный.  Дело  свое  делал  ненавязчиво,  без
энтузиазма,  и  на том, как говорят, спасибо. Правда,  водилась за  Михаилом
Ивановичем  одна маленькая слабость  - обладая  жиденьким  тенорком,  он  до
самозабвения любил  петь. "Все-таки нехорошо, Михаил  Иванович, -  вкрадчиво
сказал я ему,  - что  наши люди совсем  не участвуют в предстоящем  концерте
самодеятельности. Здесь думают,  что советские  ученые - сухари и роботы. По
этой причине  возможны  даже всякие антисоветские  инсинуации!..". "Но у нас
нет талантов. Кто из наших  смог бы выступить?" - клюнул Михаил Иванович. "А
вот  вы,  например.  У  вас же прекрасный тенор!"  Собеседник  мой  был явно
польщен.  "Что  же им  спеть?"  -  робко  спросил он.  "Только  классический
репертуар! Всякие там самбы и румбы - не наш  стиль. Почему  бы вам не спеть
арию Ленского?" В этом была  вся идея - я хорошо помнил советы  Дуката  (см.
выше). В общем, я его уговорил.
     И  вот наступил  вечер бала. С  невероятным шумом прошли  выборы  "мисс
эклипс".  Хотя  голосование   было  тайное,  выбрали   почему-то   неуклюжую
плосколицую девицу  - дочь здешнего богатого плантатора. Как говорится,  "их
нравы". А  сколько было красоток! Потом пошло пение. Я  заранее  предупредил
своих верных  друзей, что  будет цирк. И вот  на  эстраде появилась  нелепая
долговязая  фигура нашего "искусствоведа", который по этому поводу облачился
в строгий  черный костюм. Жиденьким козлетоном он заблеял: "Куда, куда, куда
вы удалились..."  Боже, что тут  началось! Всех сеньорит как ветром сдуло. А
сеньоры ржали, как жеребцы, бурно аплодируя и что-то крича. Даже я не ожидал
такого. М.И. все это посчитал за бурное одобрение и усилил звучок. Остальные
номера уже никто не смотрел и не слушал*.
     ______________________________
     *Не  исключено, что это озорство мне дорого обошлось. Во  всяком случае
следующие  18 лет за границу не  выпускали,  хотя никаких других "грехов" за
мной не было.

     Странно,  но  вот уже почти 40  лет я собираюсь  заглянуть в достаточно
полный  португальский   словарь,  дабы  наконец-то  достоверно  узнать,  что
означают на  языке  Камоэнса  слова  "куда" и  "пирог". Похоже на то, что до
конца своих дней так и не соберусь это сделать...
     На  следующий  день  мы   отправились  в   очаровательный,   совершенно
гриновский городок со сказочно-красивым названием  Белу-  Оризонти - столицу
штата, гостями  которого мы  были.  Запомнился базар,  где  прямо  на  земле
"бунтами" красовались огромные пирамиды спелых ананасов совсем  так, как  на
моей  родной  Черниговщине укладывают  бураки.  А какие  цветы, какие пряные
запахи!
     А еще мы  затеяли поездку  на машинах, за  сотни километров, посмотреть
"минас" - самые глубокие  в  мире  золотодобывающие шахты. По  дороге я  был
свидетелем  довольно забавной  сценки. Но -  по порядку. Дело в том, что  мы
были  объектом внимания не только "изнутри",  но  и, так сказать, "снаружи".
Откуда-то  появились  субъекты,  хорошо  говорившие  по-русски  и  навязчиво
пристававшие к нам с  предложениями  всякого рода сомнительных услуг.  Среди
них явно выделялся представившийся  профессиональным певцом некий  украинец,
даже не  скрывавший своей связи  с местной полицией. Похоже  было, что в его
задачу  входило  оградить  трудящихся   Бразилии  от   тлетворного   влияния
"красных". В автобусе, по иронии судьбы, этот тип сел рядом с нашим Михаилом
Ивановичем.  Почувствовав  пикантность ситуации,  я  сел точно  позади  них,
посадив рядом с  собой Славу Гневышева. По дороге они разговорились, касаясь
преимущественно профессиональных (я  имею  в виду вокальных) тем - на  чисто
русском языке,  конечно. "А у  вас  сейчас  много  новых  песен?" -  спросил
бразилоукраинец. "Разумеется",  -  отвечал наш. "И  какую же песню поют чаще
всего?" - "Я думаю, что чаще всего поется "Широка страна моя родная". - "А я
этой песни не знаю -  научите, пожалуйста".  И всю дорогу  два представителя
одной из  наиболее древних профессий  очень дружно пели песню Дунаевского. У
"тутошнего" оказался совсем неплохой баритон.  Весь автобус замер - дошло до
всех. А они  пели, пели увлеченно, совершенно  не чувствуя полного идиотизма
ситуации.
     В шахты нас не  пустили  - это  была собственность  какой-то английской
компании, и она тоже боялась "красных".
     В Рио мы попали впервые уже после того, как добрые две недели прожили в
бразильской "глубинке". Мы прилетели туда из Белу-Оризонти на  "дугласе".  Я
первый раз в жизни летал на самолете! Незабываем вид  Рио с  высоты птичьего
полета. Недаром сами бразильцы свою бывшую (а тогда настоящую) столицу зовут
"Сиуаджи  Миравельоза",   что  означает  "удивительный  город".   Окруженная
скалистыми, заросшими тропическим лесом берегами сверкала на солнце огромная
бухта  Гванабара. Для меня  было неожиданностью, что  восточный  берег Южной
Америки так  скалист и изрезан -  я  по зеленому цвету карты представлял его
низким  и плоским. Довольно  высокие  скалистые кряжи есть и в  самом центре
города, рассекая его на несколько отдельных частей, связанных туннелями. Над
красавцем  Рио господствует 700-метровая скала, вершину которой венчает  40-
метровое мраморное  распятие. Это - знаменитая  Корковадо,  видимая  с любой
точки города  в виде белого креста.  Впрочем, иногда она скрыта облаками. Мы
побывали у подножия распятия, и я никогда не забуду вида, который оттуда нам
открылся.  Кроме  Корковадо,  над  Рио  высятся   и  другие  красавицы-горы.
Запомнилась великолепная, 400-метровой  высоты, "Сахарная  Голова", куда  мы
поднимались на фуникулере. И,  конечно, никогда не забыть невиданной красоты
и огромности пляж  Капокабана.  На этом  знаменитом  пляже мы провели  целый
день. Нашим гидом был славный малый по фамилии Калугин - корреспондент ТАСС.
Во  время  посещения  Капокабаны мы  еще  раз  столкнулись  с  удивительными
местными   обычаями.   Оказывается,   абсолютно   недопустимо    подойти   к
Атлантическому океану, раздеться и окунуться в воду - полиция  за такое дело
тут  же  оштрафует.  По  тамошним  понятиям  совершенно  неприличен  процесс
раздевания. На пляж  нужно  прийти уже вполне готовым для купания. Между тем
общественных раздевалок на  всем гигантском пляже мы так и не заметили. Люди
раздеваются  у  своих  знакомых,  которые  живут  в приморском  районе,  но,
естественно, за много кварталов от  пляжа. И вот по воскресеньям толпы людей
разного возраста и пола в одних плавках и купальниках шагают по раскаленному
городскому асфальту - это считается вполне приличным!
     Но  боже  мой, какой  это пляж!  На много десятков  километров  тянется
полоса шириной не меньше сотни метров. Пляж  песчаный. Впрочем, это даже  не
песок,  а  чистая  золотая  пыль.  К  пляжу за  автострадой  примыкает линия
небоскребов (20 - 30 этажей), стоящих в  окружении кокосовых пальм сравнимой
высоты,  что   создает  непередаваемой  прелести  гармонию.   А  впереди   -
Атлантический океан. Даже в самую штилевую погоду в десяти метрах  от берега
высится стена прибоя - ведь до африканского берега 4000 километров, а  океан
дышит...
     Я залюбовался купающейся, а больше играющей молодежью. Как они красивы!
Весь  спектр  цветов  кожи  -  от  агатово-черного до розово-белого. Кстати,
никаких признаков расовой нетерпимости никто из нас в Бразилии не заметил.
     А как здешние мальчишки играют  в  футбол, прямо  на  пляже! Вот откуда
рекрутируются Пеле, Жоэрзиньо и  прочие чародеи бразильского футбола, спустя
11 лет потрясшие спортивный мир на шведском чемпионате!
     Лежа на этом  действительно золотом (не то что под Ялтой)  пляже, мы, в
частности, обсуждали вопрос,  чем  бы  занялся Великий  Комбинатор, если  бы
мечта  его  детства  осуществилась и он  оказался  бы  здесь,  в  Рио.  Было
высказано  несколько  соображений.  Например:  он   непременно  занялся   бы
упорядочением купания на Капокабане, организовав сеть раздевалок. Или взялся
бы за  создание ателье  по  развивке волос  у  здешнего населения. А вообще,
братцы,  не заложить ли нам основание памятника Остапу Бендеру именно здесь!
Благо  случай на  редкость подходящий:  присутствуют представители советской
власти (первый  секретарь нашего посольства),  советской печати  (упомянутый
выше   корреспондент   ТАСС),   советской   общественности  (мы,   пассажиры
"Грибоедова") и широкие слои местной общественности  (пляжники  Капокабаны с
разным  цветом кожи). Сказано  -  сделано! Мы  соорудили пирамиду из  песка,
пригласили  нескольких  наиболее  черных бразильеро, произнесли подходящие к
случаю  речи  и  сфотографировались. Я  храню  эту  фотографию  до сих пор и
изредка любуюсь  ею. Следует  заметить, что в те времена  Ильф и Петров были
если и не под официальным запретом, то, во всяком случае, в подполье.
     А  лучше всего было бродить по  этому удивительному городу и любоваться
красочной толпой "кариоки" (самоназвание жителей  Рио). Круглые сутки  здесь
кипит  жизнь. Ночами  около  нашего  отеля "Амбассадор" играла зажигательная
музыка последнего пасхального карнавала, и  люди  танцевали самбу - прямо на
мостовой. Эту музыку  я  помню до  сих пор: "Чику-Чику",  "Амадо  Мио",  "О,
Бразил!".  Вот  я  пишу  сейчас  эти строки,  а в ушах  все  время раздаются
ритмичные удары и восхитительная скороговорка "Чику- Чику"...
     Наше посольство устроило, как водится, прием для  советской экспедиции,
который  мне, новичку, показался роскошным. В разгар этого  дипломатического
мероприятия ко мне  подошел человек средних  лет  и представился президентом
шахматного клуба Рио. Сегодня вечером  -  продолжил  он  -  у  нас состоится
традиционный  четверговый блицтурнир мастеров столицы.  И по сему поводу  он
имеет честь пригласить шахматистов из советской экспедиции на этот турнир. Я
сообразил, что слава о шахматистах нашей  экспедиции могла  пойти только  из
одного  источника. Накануне  затмения  и  после него мы  с  Мишей  Вашахидзе
прошвырнулись в  ближайший городок Араша и в  тамошнем кафе лихо  обыграли в
шахматы  местных  пижонов-завсегдатаев,  еле   двигавших   пешки.  Здесь   в
посольстве,  уже  изрядно  "набравшись", я  с  ходу  согласился  на  лестное
приглашение  незнакомого сеньора.  "Почему бы мне  здесь,  в городе  золотой
мечты Остапа, не повторить его бессмертный подвиг в Васюках?" Подсознательно
я, конечно,  глупо полагал, что эти ихние столичные мастера играют на уровне
арашинских любителей.  Тут же я сагитировал Мишу Вашакидзе (тот, ссылаясь на
опьянение,  сильно  упирался)  и  Лебединского.   К  нам  еще  присоединился
секретарь посольства. Не дожидаясь конца приема, под неодобрительные взгляды
Михайлова, мы отправились в  здешний "клуб четырех  коней".  По дороге моего
нахальства сильно поубавилось, когда я узнал, что пригласивший нас президент
клуба только что вернулся  из  Нью-Йорка, где  выступал в  арбитраже первого
радиоматча СССР -  США. "Похоже, что  влипли..."  - уныло подумал я. Здешний
шахматный   клуб  был  при  знаменитом   футбольном   клубе  "Ботафого",   и
гостеприимнные хозяева  прежде всего показали идущий на  стадионе матч между
командами  "Фламенго" и  "Ботафого". Я впервые  видел футбольный матч  ночью
(тогда у нас  это  не практиковалось). Какая это  была игра! До  этого такой
ювелирной техники, такого  артистического владения мячом  я не видел.  Очень
жалко было уходить, не досмотрев красивого зрелища, но ничего не поделаешь -
хозяева  вежливо попросили. Я шел как на Голгофу -  впрочем, настроение было
неплохое, так как  вполне чувствовал комизм ситуации.  В прокуренной комнате
шахматного клуба  шеренгой выстроились здешние мастера  -  все  почему-то  с
одинаковыми лысинами  и одинаковыми черными усиками. И  я увидел,  что у них
буквально    дрожат   коленки   -   еще   бы:   им   предстояло   играть   с
"шахматисто-советико". В те далекие годы, когда молодой Ботвинник только что
стал  чемпионом  мира, слава советских  шахматистов была  оглушительной.  От
мысли, что  мы вполне подобны персонажам легендарной "Антилопы", я даже  как
то  успокоился. "Одноглазый любитель" (то бишь  здешний шахматный президент)
предложил кому-нибудь из нас перед жеребьевкой  сгонять с  ним неофициальную
партию. Я усадил за стол Мишу. "Что ты,  я совсем пьяный", - лопотал будущий
автор  открытия поляризации  излучения Крабовидной  туманности. "Играй и  не
дури. Будем подсказывать!"
     В блиц здесь,  конечно, играли  с часами, 10 минут  на первые 40 ходов.
Игра  началась.  От  волнения  у  президента  тряслись  руки.  Мы  бесстыдно
подсказывали  Мише ходы -  естественно, по-русски.  В диком мандраже уже  на
шестом  ходу бразильский маэстро потерял слона. Однако уже к десятому  ходу,
поняв, что играет  с "сапогом", он  собрался с духом и бодро  выиграл у Мишы
партию. Я думаю, что по  нашим  понятиям у  бразильского мастера был крепкий
второй разряд. И началась  потеха!  Я буду  краток: наша четверка  компактно
заняла четыре последних места. Все же я три партии свел вничью. Вообще, если
бы я не  растратил свой шахматный пыл на безобразные останкинские блицы (см.
новеллу "О везучести"), я бы показал этим субчикам кузькину мать...*
     __________________________
     *Через  несколько  месяцев  я  случайно  встретил в  Москве  на Моховой
корреспондента ТАСС Калугина. Он поведал  мне, что на следующий  день  после
нашего  шахматного  дебюта   местная  пресса  вышла  с  громадными   шапками
"Грандиозная  победа  наших   шахматистов  над  советскими  мастерами".  Вот
так-то...

     На  следующее  утро  мы поехали поездом в  Ангра-дос-Рейс, где  нас уже
ожидал  родной "Грибоедов".  чтобы  плыть дальше,  на  юг,  в  Аргентину, за
попутным грузом. Через  несколько дней  мы входили в  горловину  Лаплатского
залива. Там меня поразили чуть видные из воды мачты затонувшего корабля. Это
были  останки  знаменитого  германского  карманного  линкора  "Адмирал  граф
Шпеер",  затопленного  своей   командой   перед  строем  преследовавших  его
английских крейсеров...
     Вечер  мы  провели в  Монтевидео, были в нашем  посольстве и  гуляли по
этому  чарующей  красоты  городу.  После  Рио  он  показался  мне   каким-то
европейски-старомодным.  Потом  плыли  по  могучей  мутно-шоколадного  цвета
Паране. На океанском корабле,  400  километров вверх по  течению,  до самого
Розарио!  Мы  были  вторым  советским  кораблем,  посетившим  этот  далекий,
экзотический  порт.  Первым,  еще  в  1927  году,  был  знаменитый  парусник
"Товарищ".  На  цинковых пакгаузах порта  огромными буквами было  намалевано
"Viva  partida Peronista!" - шла  очередная  избирательная  кампания.  Вдали
виднелись корпуса знаменитых заводов Свифта; я вспомнил отраду военных лет -
банки тушенки с маленьким ключиком.
     Совершенно неожиданно на  борт "Грибоедова"  поднялась местная полиция.
Нас загнали в кают-компанию и раздали анкеты... на испанском языке. Там было
всего-то около  10 вопросов - детский лепет по сравнению с нашими, родимыми.
Вопросы были стандартные, и, несмотря на незнание языка,  я понимал их смысл
и  кое-как ответил. Уперся я на шестом  пункте (пятый у них не соответствует
нашему). Не понимая смысла вопроса, я решил посмотреть, как отвечают старшие
товарищи.   Подошел  к  Яше   Альперту,   а  тот  как  раз  выводил   ответ:
"Грек-ортодокс". Мне стало почему-то очень смешно, и я вывел: "атеист".
     Пока   "Грибоедов"  грузился  просом  для  Швейцарии   транзитом  через
Голландию, мы  экспрессом  "Эль Рапидо" за четыре  часа  доехали  до Буэнос-
Айреса. Так же как и в Рио, мы попали  в здешнюю столицу "с черного хода". В
Аргентине была зима  (что-то  похожее на конец подмосковного сентября, когда
идут  дожди).  Три дня мы прожили в "Байресе" - так аргентинцы называют свою
столицу.  Запомнилась поездка на Лаплатскую  обсерваторию, когда на обратном
пути,  ориентируясь по плану города,  наш шеф  и  картограф  А.А.Михайлов не
учел,  что в полдень здесь солнце  находится на севере.  А вообще  Аргентина
своим  явно "Северным"  (конечно, отнюдь  не в  географическом смысле) духом
составляла разительный контраст "Южной" Бразилии.
     В Байресе запомнился обелиск на "Пласо 25 мая", кафе  "Эль-Гитано", где
я часто  отсиживался (почти  все  время лил дождь), и лежащая прямо на улице
прижатая камнем стопка украинских газет явно петлюровского, жовто-блакитного
направления.  Пробовал  читать -  охватила  гадливость  ("Шанування  свитлой
пам'яти Симона Петлюри" - не правда ли, мило?)
     Вернувшись  в  Розарио,  мы снова почувствовали  себя  дома на обжитом,
таком уютном "Грибоедове", который в тот же день лег на обратный курс. Опять
привычный  океан.  опять  быстро  надоедающий  корабельный  харч.  К  нашему
удивлению,  "Грибоедов"   поздно  вечером  снова  зашел  в  пустынную  бухту
Ангра-дос-Рейс.  Мы пробыли так не более двух часов и приняли  на борт  двух
пассажиров, очень странную пару - брата и сестру. Брат - немецкий коммунист,
бывший  депутат  рейхстага, сидел в концлагере и, насколько я  понял  по его
дальнейшему  поведению,  от  пыток  гестапо  сошел  с ума. Сестра  была  его
сиделкой. Ночами он ходил по палубе, останавливался и, откинув назад голову,
издавал  звуки,  похожие  на  собачий  лай.  Похоже  было  на  то,  что  это
нелегальные пассажиры. Как-то сложилась их советская жизнь?  Ведь предстояло
пережить нелегкий рубеж наших сороковых - пятидесятых...
     Чернильной тропической ночью  мы шли  на траверзе  Рио. Если  судить по
огням, до берега было километров десять-пятнадцать. Время - около двух часов
ночи. Кроме  вахтенных и меня, на палубе не  было  никого. Медленно  уходили
назад  уже  знакомые  огни  незабываемого  прекрасного  города.  Нехотя,  но
неуклонно  отставал  светившийся   в  кромешной   темноте  тропической  ночи
маленький бриллиантовый крест Корковадо. Уходила  безвозвратно цепочка огней
небоскребов Капокабаны.  Уже не видно было даже намека на Сахарную Голову. И
все  мое существо острейшей  болью пронзила до ужаса простая  мысль: я этого
больше  никогда не увижу! Конечно, и  у себя  дома я часто  бывал  в местах,
которые после  этого  никогда не видел,  например, никогда больше не  был  в
городе своей юности Владивостоке. Но ведь в  этом виноват только сам.  Стоит
сильно захотеть - и я там буду!  А вот здесь  я, так  сказать, принципиально
никогда больше  не буду.  Это так же необратимо, как смерть.  На душе  стало
очень одиноко и пусто.
     Наконец истаял последний береговой огонек - это был маяк. Не видно было
уже ничего. Впереди - пустыня Атлантического океана.




     "У  меня  к  вам  очень  большая  просьба,  -  сказала  мне  заведующая
терапевтическим  отделением  больницы   Академии  наук   Людмила  Романовна,
закончив беглый осмотр моей персоны. - Больница переполнена. Не разрешили бы
вы временно поместить в вашу палату одного симпатичного доктора  наук?" Дело
было в начале февраля 1968 года.  Я болел своим первым  инфарктом миокарда и
находился  на  излечении  в  нашей славной "академичке". По  положению,  как
член-корр.,  я  занимал там отдельную  палату полулюкс  (в  люксах  положено
болеть и умирать  "полным генералам", то бишь академикам, -  иерархия в этом
лечебном  заведении соблюдается  неукоснительно).  Кризис,  когда  я  вполне
реально  мог умереть,  уже миновал. Я три недели  пролежал  на спине  - чего
никому  не желаю  (говорят, сейчас от этой методы отказываются - и правильно
делают). С постели меня еще не подымали,  но, слава  Богу,  мое  тело  могло
принимать  любые  положения на койке.  Много  читал. Принимал многочисленных
гостей - родных и сослуживцев. Меня все так  нежно любили, баловали - короче
говоря,  мне  было хорошо.  Мелкие больничные происшествия  меня  забавляли.
Почему-то запомнился  смешной  эпизод. В одно  из воскресений обход  больных
делала  до этого незнакома  мне дежурная  врачиха. Я запомнил, что она  была
вызывающе шикарно  одета для этой юдоли  слез, что, впрочем, не удивительно.
"Наверное, дочка или невестка какого-то академического  бонзы", - подумал я.
Таких  блатных врачей, особенно врачих, в это заведении немало. Я чувствовал
себя  довольно прилично, поэтому частоту пульса измерил себе сам. "Семьдесят
три",  - сказал  я этой милой даме. < (Такого не может быть, -  назидательно
заметила   та,  -   пульс  всегда   величина   четная".   Потрясенный  таким
необыкновенным  открытием, я  даже  не  сразу расхохотался.  Оказывается,  к
такому  выводу дурища пришла,  измеряя  количество  ударов за  половину  или
четверть минуты...
     Просьба  Людмилы  Романовны  не привела  меня в восторг  - я  привык  к
свободно  жизни  в  отдельной  палате; но,  с  другой  стороны, нельзя  быть
эгоистичной свиньей и я согласился.
     Таким   образом,  в  моей  палате  появился  новый  жилец,  оказавшийся
чрезвычайно интересным человеком. Это был известнейший  скульптор-антрополог
Михаил  Михайлович  Герасимов. В отличие  от меня, он был ходячий и  притом,
несмотря  на  солидный  возраст,  необыкновенно  активный  и бодрый.  Часами
рассказывал он мне про свое удивительное ремесло, пограничное между наукой и
искусством,  и  совершенно   немыслимое   без   интуиции  с  изрядной  дозой
шарлатанства. Страдал  он  довольно  распространенным  комплексом  "меня  не
оценили". Действительно, мой родной брат, скульптор по профессии, решительно
утверждал, что Герасимов никакой  не  скульптор, в  лучшем  случае  "лепщик"
(термин,  считающийся у скульпторов обидным).  Мнения  антропологов о работе
Герасимова  я не знаю - просто  у меня нет знакомых антропологов.  Однако  я
почти уверен, что это мнение  будет  близко  к мнению  скульпторов. Уж такая
сложилась судьба у Михаила Михайловича, так же, впрочем, как у многих других
талантливых  людей, деятельность которых в той или  иной  степени  необычна.
Работать  "на стыке" -  далеко!  не  всегда счастливый  удел, хотя  бывают и
крупные удачи.
     Общаясь почти  две  недели  с  Михаилом Михайловичем, я  уверовал в его
метод. В частности, только такими я представляю себе исторических личностей,
воскресших  из праха благодаря уникальному  таланту  и прозорливой  интуиции
этого  замечательного  человек.  Так,  например,  меня   абсолютно  убеждает
реставрированное Герасимовым  лицо  старого  казаха  с  огромными скулами  -
великого  князя  Ярослава Мудрого.  Много позже,  читая  удивительную  книгу
Олжаса Сулейменова "Аз и Я", где доказывается кипчакское, то  есть тюркское,
влияние  на национальный русский эпос "Слово  о полку Игореве",  я неизменно
видел  лицо  Ярослава  Мудрого,  Ведь  мать  и  бабушка   князя  Игоря  были
половчанки.
     Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска,
когда  ему удавалось по черепу, пролежавшему  зиму под снегом,  восстановить
облик жертв преступления и тем  самым способствовать торжеству правосудия. И
уж  совсем  трудно   было   оторваться  от  пугающе  достоверных  физиономий
неандертальцев и прочих наших пещерных предков.
     Все же к концу этих  двух  недель я порядком устал от своего необычного
однопалаточника - слишком много было разговоров, а я еще был слаб.  И как-то
раз, решив взять инициативу в свои руки, я сказал  ему: "Есть одна проблема,
Михаил  Михайлович,  которую  можете решить  только Вы.  Все-таки  вопрос  о
реальности  старца Федора Кузьмича, о котором  так превосходно рассказал нам
Толстой, совершенно неясен.  Обстоятельства  смерти  императора Александра I
покрыты тайной.  С чего  это вдруг здоровый  молодой (47 лет!)  мужчина, так
странно  державший  себя в последние  годы своего  царствования,  совершенно
неожиданно умирает в  забытом  богом Таганроге?  Тут, может быть, и  не  все
ладно. И  кому, как не вам, Михаил Михайлович,  вскрыть гробницу императора,
которая  в  соборе Петропавловской  крепости,  восстановить по  черепу  лицо
покойного  и  сравнить  его с  богатейшей иконографией Александра I?  Вопрос
будет раз и навсегда снят!"
     Герасимов как-то  необыкновенно  ядовито засмеялся. "Ишь какой умник! Я
всю  жизнь  об  этом  мечтал.  Три  раза  обращался в  правительство,  прося
разрешения вскрыть гробницу Александра. Последний раз  я это сделал два года
тому назад. И каждый раз мне отказывают. Причин  не говорят. Словно какая-то
стена!" Сообщение Михаила Михайловича меня  взволновало. В моем изощренном в
выдумывании всякого рода гипотез  о  природе космических объектов мозгу одна
удивительная догадка о причине  отрицательного ответа директивных органов на
просьбу  знаменитого  ученого  сменяла  другую.  "Уж  не  подтверждением  ли
правдивости легенды о старце Федоре Кузьмиче является столь странная позиция
властей?  Ведь  не  постеснялись же вскрыть  гробницу  Тамерлана за день  до
начала Отечественной войны, существенно осложнив мобилизацию в Средней Азии.
Может  быть,  они  усмотрели  в  поведении  императора  намек  на  то,   что
непристойно цепляться всеми силами за мирскую власть?"
     Через полтора  месяца я выписался  из  больницы. Началась новая  жизнь,
появились новые  заботы.  И  я  постепенно  стал забывать  и  Герасимова,  и
проблему Федора Кузьмича.
     Прошло  еще  10  лет.  Как  обычно, рубеж  февраля-марта  я проводил  в
Малеевке, в Доме  творчества  писателей. Дни проходили однообразно: завтрак,
лыжи,  обед,  сон,  кино  -  чаще всего скверное.  Вечером  прогуливался  по
Большому  кругу с  компанией  знакомых, полузнакомых и  незнакомых  людей. В
числе  прочих  я  изредка  совершал  такой  круг  неизвестным мне  до  этого
человеком  -   кряжистым  стариком  Степаном  Владимировичем.  У  него  были
необыкновенно  густые  сизые  брови,  из-под  которых  сверкали   голубизной
совершенно детские глаза.  Он был  старый моряк участник гражданской  войны,
потом   -  красный  профессор;  еще  недавно  читал  в  каком-то  вузе  курс
политэкономии. На удивление хорошо  знал русскую литературу. И вообще старик
был занятный. Как-то морозным вечером мы совершали с необычный круг, и вдруг
Степан  Владимирович  спрашивает  меня:  "А что  бы  вы,  Иосиф  Самойлович,
сказали, если  бы  я сообщил вам, что вот гак же ясно, как вижу вас ("  этот
момент  мы  проходили   под   фонарем),   я  видел  в  полном  параде  графа
Орлова-Чесменского.  Я  стал  лениво  соображать: граф Алексей  Орлов,  брат
фаворита Екатерины  Второй, умершей в 1796 году. Он, по-видимому, был моложе
императрицы, но вряд ли он умер позже 1810 года... "Я сказал бы  вам, что вы
обознались", - вежливо ответил я. Засмеявшись, Степан Владимирович поведал ^
удивительную историю. Как хорошо известно, во время голода 1921 г. был издан
знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно
менее  известно, что  в  этом  декрете  был  секретный пункт, предписывавший
вскрывать могилы  царской знати и вельмож на  предмет изъятия из захоронений
ценностей в фонд  помощи голодающим. Мои собеседник тогда молодой балтийский
моряк  был  в  одной  из  таких "гробокопательных"  команд,  вскрывавшей  на
Псковщине в родовом поместье графов  Орловых их фамильный склеп. И вот когда
вскрыли гробницу, перед изумленной занятой этим кощунственным делом командой
предстал  совершенно  нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф.
Особенных сокровищ там не нашли, а  графа  выбросили  в канаву. К вечеру  он
стал быстро  чернеть", -  вспоминал Степан Владимирович. Но я его уже больше
не  слушал:  "Так вот  в  чем дело! - думал  я.  -  Так вот  почему  Михаилу
Михайловичу не разрешили вскрывать царскую гробницу в соборе Петропавловской
крепости! Там просто  сейчас ничего нет - совсем как в склепе графа Орлова!"
И я по ассоциации вспомнил парижское аббатство  Сен-Дени, где похоронены все
короли Франции, от  Каролингов до  Бурбонов. И на их надгробиях  у мраморных
королев и королей были отбиты носы. Это следы работы санкюлотов, ворвавшихся
в аббатство  в августе  1792  года.  Долго я тогда ходил  среди покалеченных
мраморных властелинов Франции Когда я из мрака аббатства вышел на освещенную
ярким солнцем площадь, первое что я увидел, была дощечка с названием  улицы,
вливавшейся  в площадь.  На  дощечке была  надпись  "Rue  Vladimir Illitch".
Сен-Дени  -  эта  старая  парижская  окраина  -  издавна образует часть  так
называемого "Красного пояса Парижа",




     Мне было  совсем худо. Похоже на то, что я умирал. 5 ноября  1973  года
мой сын Женя привез  меня в хорошо знакомую академическую  больницу,  что на
улице Ляпунова, с обширнейшим инфарктом миокарда. Это  был второй инфаркт, и
он  вполне мог  оказаться  последним.  Одетый в  осеннее  пальто, я  лежал в
холодном  помещении  приемного  покоя  больницы   на   каком-то  устройстве,
смахивающем    на   катафалк.   Дежурная   сестра    не    торопилась   меня
госпитализировать  -  она  была   занята  оформлением  какого-то  немолодого
пациента, у  которого вся  физиономия  была покрыта синяками и ссадинами.  В
ожидании  своей  очереди я  попросил  у  стоящего рядом очень  мрачного Жени
газету, которую он, как я помнил, вынул из почтового ящика, прежде чем сесть
со  мной в машину скорой  помощи. Почему-то я был очень  спокоен.  В  газете
сразу же  бросилось в  глаза  траурное  объявление:  Союз писателей и прочие
учреждения и организации с глубоким прискорбием извещали о кончине Всеволода
Кочетова. Совершенно неожиданно я стал громко хохотать. Все присутствующие с
испугом уставились на меня, а  я продолжал смеяться. Мысль о том, что я могу
умереть практически одновременно  с  этим  типом,  показалась  мне почему-то
невыразимо смешной. Как  я уже  говорил, в последующие часы моя жизнь висела
на  волоске, а  та  положительная  эмоция,  которую  я  получил от траурного
объявления по-видимому склонила чашу весов в сторону моего выживания... Этот
пример  показывает,  как  сложна  и  вместе  с  тем  ничтожна цепь  событий,
обеспечивающая существование вашего "я".
     Еще три недели я  чувствовал  себя очень скверно. Особенностью инфаркта
является утрата  ощущения надежности систем,  функционирование которых  есть
синоним   жизни.  Очень   ясно  сознаешь,  что   в   любую   секунду,   "без
предупреждения", машина может остановиться. Сознание того, что эта машина  -
ты сам, придает этому ощущению непередаваемую окраску.
     Лежа в своей отдельной палате, я стал постепенно устанавливать контакты
с  внешним миром  через посредство моего маленького  приемника "Сони".  Я по
нескольку часов в день слушал разного рода вражьи голоса.
     Как-то, прослушав очередную порцию подобного рода новостей, я забылся в
полудремоте. Когда я очнулся по  причине какого-то шума, то понял, что я уже
не  на  этом  свете. Судите сами,  что  же я  мог подумать другое:  в пустой
палате, рядом  с моей койкой стояли  собственной персоной академик Сахаров и
его  супруга!  Когда  до  меня  наконец  дошло  что это  не  наваждение,  я,
естественно, обрадовался, увидев давно мне знакомую чету.  Тут же выяснилась
и  причина их появления в  академической больнице. Это была  неплохая идея -
спастись  от тов. Малярова  в означенной больнице. И  вот  вчера,  в пятницу
вечером, они, как снег на  голову,  свалились на дежурного в приемном покое.
Этого  дежурного  можно  было,  конечно,  пожалеть.  Ему  надо  было  решать
непростую задачу. В конце концов после консультации с больничным начальством
было принято соломоново решение: академика - в отдельную палату-люкс (никуда
не денешься -  закон есть  закон!),  а его  жену  определить в общую палату.
Возмущенные этим  произволом, супруги пришли  ко мне (они  каким-то  образом
знали, что  я в больнице) как к "старожилу  этих мест", дабы посоветоваться,
как   с    этим   безобразием   бороться.   "Только   не   надо   устраивать
пресс-конференцию, - сказал я, - В выходные дни тут никакого начальства нет.
Потерпите еще два дня - и в понедельник вас воссоединят". Так оно и вышло.
     Начался новый, очень яркий этап моей больничной жизни. В спешке бегства
от  тов.  Малярова  супруги,  подобно  древним  иудеям,  бежавшим  из  плена
египетского,  забыли одну важную  вещь. Если упомянутые евреи забыли дрожжи,
то академическая чета забыла транзисторный приемник. По этой  причине каждый
вечер, после ужина Андрей Дмитриевич либо один, либо вместе с женой приходил
ко мне в  палату слушать всякого  рода  голоса. Трогательно было смотреть на
них, когда  они, сидя у моей постели и слушая радио, все время держали  друг
друга за руки.  Даже молодожены так не сидят. Забавно, конечно, было слушать
с ними вместе по "Би-би-си", что, мол, академика Сахарова насильно доставили
в больницу,  и  московская прогрессивная общественность этим обстоятельством
серьезно обеспокоена...
     Моя  больничная  жизнь  по  причине регулярных  визитов Андрея  и  Люси
значительно осложнилась. Сразу вдруг  резко увеличилось количество посещений
палаты разного рода гостями. Многих из них я до этого не  видел долгие годы.
Визиты были преимущественно вечерние - каким-то образом они  пронюхали время
посещения моей  палаты  знаменитой  супружеской парой.  Частенько, когда  мы
вечерами   слушали   радио,   неожиданно   приоткрывалась  дверь  и   оттуда
высовывалась  какая-нибудь  совершенно  незнакомая  и  весьма  несимпатичная
физиономия. Гости рассказывали мне, что в ожидании  прихода ко мне Сахаровых
по всему коридору сидели ходячие больные - основной контингент академической
больницы. Задолго до того, как академик и его супруга проследуют по коридору
ко  мне в палату, этот контингент занимал места получше (приходили со своими
стульями) и терпеливо ждал "явления", благо времени у них было достаточно.
     Несмотря на все эти  сложности,  ежевечерние  беседы с  одним из  самых
замечательных людей нашего времени доставляли мне  огромное наслаждение. Они
дали  мне  очень  много  и   позволили  лучше  понять  моего   удивительного
собеседника.  Мы  много  говорили  о науке,  об  этике ученого, о  "климате"
научных исследований. Запомнил  его замечательную сентенцию: "Вы, астрономы,
счастливые  люди:  у  вас  еще сохранилась  поэзия  фактов!"  Как  это верно
сказано!  И как  глубоко  надо  понимать  дух,  в сущности,  далекой от  его
собственных интересов области знания, чтобы дать такую оценку ситуации!
     Я    был    поражен   щепетильной   объективностью   и    беспредельной
доброжелательностью Андрея Дмитриевича в его высказываниях о своих  коллегах
- крупных физиках. Иногда меня это даже  раздражало, как, например, в случае
с Н. Н. Боголюбовым, которого он  ставил  в один  ряд с  Ландау, невзирая, в
частности, на  мерзкие стороны характера непомерно властолюбивого  нынешнего
директора  Дубны.  Доброта,  доброжелательность  и   строгая   объективность
Сахарова особенно ярко выступали во время этих бесед.
     Мы разговаривали,  конечно, не  только  о  науке.  Как-то  я спросил  у
Андрея:  "Веришь ли  ты, что можешь чего-нибудь  добиться своей общественной
деятельностью  в  этой стране?" Не раздумывая, он ответил: "Нет". Так почему
же ты так ведешь себя?" "Иначе  не  могу!" -  отрезал  он.  Вообще сочетание
несгибаемой твердости и какой-то детской непосредственности,  доброты и даже
наивности  - отличительные  черты  его характера. Как-то я спросил  у  него:
читал  ли  он  когда-нибудь  программу   российской  партии  конституционных
демократов (к которым давно  уже  прилипла унизительная кличка "кадеты"). Он
ответил, что не читал. "По-моему,  эта программа очень похожа на твою, а кое
в чем даже ее перекрывает. Однако в условиях русской действительности ничего
у этих кадетов  не вышло. Вместо  многочисленных обещанных ими свобод  Ленин
пообещал  мужику землицы  - результаты известны". "Теперь другие времена", -
кратко ответил Андрей.
     Изредка  он  делился  со  мной  воспоминаниями об  ушедших  людях  и  о
свершенных делах. Из всех его рассказов наиболее сильное впечатление на меня
произвела одна,  известная некоторым  физикам  старшего поколения,  история,
которую до этого я слышал из вторых рук. Это  случилось летом  1953 года. На
далеком от Москвы полигоне было взорвано первое термоядерное устройство - за
несколько месяцев до  аналогичного американского "эксперимента". Можно  себе
представить восторг, гордость и энтузиазм участников грандиозного свершения.
До  старой традиции срочно был организован роскошный банкет на уровне ученых
и  военных, обеспечивавших организацию  работ. Государственная комиссия  еще
официально не приняла будущую водородную бомбу.
     За  большим  банкетным  столом всеобщее  внимание  привлекали два героя
торжества - Митрофан  Иванович  Неделин  -  генерал,  главный  начальник  на
объекте,  признанный  тамада,  и  молодой  физик, внесший  решающий  вклад в
осуществление эксперимента, Андрей  Дмитриевич Сахаров. Он  тогда еще не был
даже доктором наук (по причине недосуга),  но  к концу того далекого  от нас
1953 года будет  академиком. В тот  летний  вечер Андрей  был  на  положении
именинника.
     Банкет  начался,  и  тамада предоставил  первое  слово имениннику.  Тот
поднялся и  сказал: "Я подымаю свой бокал  за то, чтобы  это грозное явление
природы,  которое  мы наблюдали несколько дней тому назад,  никогда не  было
применено во вред человечеству!" Его тут же  перебил тамада (имеет право!) и
в  балаганно-ернической манере  стал  рассказывать сидящим за столом  старую
русскую  солдатскую байку о том,  как некий священник (проще  говоря,  поп),
отходя  ко сну, стоит перед находящейся  в опочивальне иконой Божьей Матери,
между  тем  как  уже  легшая  в  постель  попадья  в  нетерпеливом  ожидании
блаженного  мгновенья  томится под  одеялом.  "Пресвятая Богородица,  царица
небесная  -  молится  поп,  - укрепи и наставь..."  Его  молитву нетерпеливо
перебивает попадья: "Батюшка, проси только,  чтоб укрепила,  а уж наставлю я
сама!.."
     Какой же умный  человек этот Митрофан Иванович! Простой, грубый солдат,
а  как  четко  он  объяснил мне  взаимоотношение  науки  и  государства!  По
молодости  и  глупости  я  даже  не  сразу  его понял..."  Эти  слова Андрей
Дмитриевич говорил мне почти ровно 20 лет спустя после описываемых событий в
больнице Академии  наук.  А  Главный  маршал артиллерии и  Главнокомандующий
ракетными войсками стратегического  назначения  Митрофан  Иванович Неделин в
1960 г. трагически погиб при испытании новой ракетной системы.




     Это   случилось    во   время    пражского    конгресса   Международной
астронавтической федерации  (МАФ) в  конце сентября 1977 года. На  этот  раз
советская  делегация  была весьма многочисленной - включая туристов,  что-то
около   100  человек.  Поселили  нас  на  окраине   Праги  в  большом  отеле
"Интернациональ". Мы еще  не  успели  разместиться по  номерам, как на  меня
накинулся глава нашей делегации  председатель интеркосмоса  Борис Николаевич
Петров (в  прошлом году его угробила-таки  наша печально знаменитая  в  этом
смысле  Кремлевка),  а также вновь испеченный  академик Авдуевский  и кто-то
еще. Они пылали благородной яростью по поводу моей только что опубликованной
в  "Природе" статьи  "20  лет космической эры",  где я обосновывал несколько
парадоксальный тезис, что величайшим достижением этой самой эры  явилось то,
что  ничего  принципиально  нового  в  Космосе  не было  открыто.  Указанное
обстоятельство блистательно  подтверждает правильность  тех представлений  о
Вселенной, которые  были  накоплены  трудом нескольких поколений астрономов.
Гнев наших космических деятелей был мне, конечно, понятен, но настроение они
мне испортили изрядно.
     Желая как-то рассеяться, я предложил проехаться в центр Праги небольшой
группе членов нашей делегации, впервые оказавшихся в этом прекрасном городе.
Мы  были совершенно свободны, так  как  конгресс начинал работать только  на
следующий  день.  Отправились  трамваем, которого  довольно  долго  ждали на
конечной остановке напротив нашего отеля. Другого транспорта здесь не было.
     Перед этим  я был в Праге два раза - в 1965-м и в 1967-м.  Мне особенно
памятен  был первый визит,  когда я  после  18-летнего перерыва  достиг "1-й
космической скорости"*. Между 1947 годом, когда я впервые в жизни  поехал за
рубеж (да еще какой - в Бразилию!), и 1965-м я много десятков раз оформлялся
на разные  научные конференции, конгрессы - и все безуспешно. По-  видимому,
где-то  в тайных  канцеляриях  "Министерства Любви" лежала  некая  "телега",
которая делала  мои  жалкие, хотя и  настойчивые,  попытки принять участие в
международной научной жизни  совершенно  несостоятельными.  За  эти  годы  я
сделал  немало  работ, получивших международную  известность,  поэтому  меня
почти все время приглашали, причем на самых выгодных для нас условиях. Боже,
что  может  сравниться  с  унизительным  состоянием  человека,  десятки  раз
понапрасну  заполняющего  оскорбляющие  человеческое   достоинство  выездные
анкеты!  С трудом  преодолевая естественное чувство тошноты  и гадливости, я
упрямо  писал  эту  мерзость  опять  и  опять  -  и  каждый  раз  с  нулевым
результатом. В  конце концов - ведь есть же всему предел  - я  уже был готов
плюнуть на  эту странную  затею - пытаться общаться с зарубежными коллегами.
Как  вдруг  в столовой МГУ  со мной заговорил почти незнакомый  мне человек,
который весьма вежливо  спросил, над чем я работаю. Только  что без малейших
перспектив заполнив очередную выездную анкету, я мрачно  буркнул: "Занимаюсь
своим хобби - безнадежно оформляю очередное выездное дело". "Зайдите  ко мне
завтра - я работаю в иностранном  отделе  МГУ". Я зашел, и уже через три дня
ехал поездом Москва  - Прага.  Мой благодетель  подключил меня  к  какому-то
мероприятию,  позвонил  кому-то  -  и все было решено. Много  раз  меня  уже
приглашали чешские коллеги прочитать  на Онджеевской  обсерватории несколько
лекций - и я наконец их прочитал.
     ________________________
     * Это выражение принадлежит Я.Б.Зельдовичу.  "2-я космическая скорость"
сообщается телу, в данном случае человеческому, - при поездке в капстрану.

     После этого в течение шести лет я  довольно  часто ездил за рубеж, чему
способствовало избрание моей персоны в Академию наук. Три раза был в Штатах,
столько же - во Франции. Но поездка в Прагу в 1965 году навсегда останется в
памяти как один из волнующих эпизодов в моей жизни.
     Совершенно  неожиданно  для  меня поезд  на Прагу  имел  четырехчасовую
остановку в Варшаве. Все пассажиры высыпали из вагонов, и я в том числе. Что
меня могло интересовать  в польской столице? Ведь даже одного злотого в моих
карманах не было. Было, однако, одно место, единственное место, где я обязан
был  побывать.  Но как  его  найти? И случилось  чудо: поезд  остановился на
Гданьском вокзале, близко  от центра Варшавы. Я прошел под каким-то виадуком
и  в далекой  перспективе  проспекта  увидел  нелепо большое  здание  Дворца
культуры и науки, почти полностью копирующее московское творение Л.В.Руднева
- Университет на Ленинских горах. "Значит, этот проспект - Маршалковская", -
догадался  я.  Самое удивительное -  я ни у кого из сновавших взад  и вперед
варшавян не спросил ни слова.  Молча шел я по правой стороне проспекта, даже
не имея представления,  где может находиться цель моей  прогулки. Спрашивать
поляков я просто не мог - как будто разучился разговаривать.
     Я  шел по  проспекту  не дольше пяти минут  и  вдруг  прочитал название
пересекающей его узкой  улочки.  Она носила имя Мордухая  Анилевича -  этого
имени, к стыду  моему, я  тогда  не знал, но стало  ясно,  что я  иду верной
дорогой. Круто  повернув на эту улочку, я быстро уперся в небольшую площадь,
посреди  которой   темнело  сооружение,  издали  смахивающее   на  куб.  Это
поразительно, что, ни у кого не спрашивая, я шел к  этой  площади кратчайшим
путем.  Я  подошел ближе  -  с  четырех сторон  на мраморном кубе выделялись
горельефы,  изображающие  моих уничтоженных  на  этом  месте  соплеменников.
Надпись на кубе была на двух языках. Я разобрал польскую: "Народ жидовский -
своим  героям и  мученикам".  По-видимому, на  иврите  надпись звучала более
патетически. Польская надпись  мне понравилась, она с  предельной краткостью
выражала суть дела.
     Я сел на каменную скамью и просидел так три с половиной часа - куда мне
еще  было  идти  в  этом  чужом городе с  такой страшной  судьбой?  Поражало
безлюдье  площади -  лишь  изредка  сюда прибегали стайки детишек, играть во
что-то  похожее  на  наши  "классы". Жизнь  Варшавы  шумела где-то  за  этой
площадью, около  20  лет назад расчищенной  от руин гетто.  Раньше это место
называлось "Налевки". Кстати, узнать бы,  что это слово означает по-польски?
До  отправления моего  поезда оставалось 15 минут, и я вынужден был уйти  от
этого куба и от этой пустынной площади, где не осталось  даже запаха гари от
страшного своей  безнадежностью восстания варшавского гетто, вспыхнувшего на
пасху 1943 года. Эти четыре часа, равно как и последующие, я не  произнес ни
одного слова.
     А  Прага в ту весну 1965 года была просто чудесной.  Я  долго бродил по
этому  удивительному городу, впитывая  в себя непередаваемый аромат старины.
Полной  неожиданностью  для меня  были  еврейские  древности в  самом центре
чешской столицы, в пяти минутах ходьбы от Староместской площади.  На  старом
кладбище в невероятной тесноте лежат надгробия ХIV - ХVI веков, они никак не
ориентированы - древние  камни торчат вкривь и вкось, и кажется, что лежащие
там  мертвецы  о  чем-то спорят  исступленно и фанатически, о чем-то для них
очень важном. При жизни, видать, не доспорили... Я не могу понять почему, но
это  кладбище,  на  котором  я  бываю  каждый  раз,   когда  посещаю  Прагу,
представляется мне символом моего народа и его нелегкой судьбы.
     Рядом с кладбищем - музей, где собрана редчайшая утварь старых синагог,
не  только чешских, но и всей  Европы. Я  никак не мог понять, почему это не
было уничтожено немцами  - ведь все, что имело отношение к евреям, начиная с
самих евреев, безжалостно уничтожалось. Все  киевские, минские  и вообще все
синагоги в оккупированной Европе были сровнены с  землей. Еврейские кладбища
были перекопаны.  А  тут,  в  самом  центре Европы,  - извольте видеть - все
неприкосновенно!  Разгадка  простая  и  страшная: во  время  наисекретнейшей
конференции в Ваннзее в  начале  1942 года, где  с немецкой  скрупулезностью
были   запротоколированы  все  технические  детали  "окончательного  решения
еврейского  вопроса   -   Еndlosung'a   (дислокация   лагерей   уничтожения,
производство   газа  "Циклон-В",  подготовка  кадров  палачей,  транспортные
проблемы, связанные с депортацией,  и многое,  многое  другое)",  был принят
параграф, гласивший:  "после Endlosung'a учредить в Праге музей, куда свезти
со   всей   Европы   раритеты   этого  народа,   чтобы   будущие   поколения
ученых-этнографов    с   благодарностью   вспоминали    предусмотрительность
германского командования".  Что и  говорить, немцы  -  культурная  нация, не
какие-нибудь дикари!  И специальное  ведомство,  находящееся в  подчинении у
самого Розенберга, тщательно обирало синагоги по всей оккупированной Европе.
     Потрясенный причиной сохранности этих  древностей  и сам чувствуя  себя
музейным  экспонатом, я  долго смотрел  на золотые семисвечники  и алтарные,
шитые  золотом покрывала.  В  музее  никого, кроме меня, не было, и пожилая,
высохшая немка давала мне соответствующие пояснения. Я спросил у нее, каково
происхождение слова  "голем", означающее гигантского  робота,  по  преданию,
изготовленного в  ХVI веке великим мудрецом, современником Тихо Браге, рабби
Леви (см. неплохой  чешский  фильм "Пекарь императора", шедший у нас лет  20
тому  назад). Немка  стала  что-то бормотать, мол,  есть  несколько  версий,
объясняющих происхождение этого слова, но точного  объяснения нет. И в  этот
самый момент меня осенило  - я понял происхождение этого загадочного  слова!
Из  глубины  памяти  выплыла  картинка  из  далекого  детства.  Когда  я  по
неловкости  совершал  мелкую "шкоду",  например,  разбивал  чашку,  мама,  с
досадой  всплеснув руками, привычно обзывала меня: "Лэйменер гейлом". Гейлом
-  вот  оно в  чем  дело! Гейлом  -  это  и  есть  таинственный, "голем". На
древнееврейском  это слово обозначает: "идол". "Лэйменер гейлом" - буквально
"глиняный идол" -  часто  применявшаяся в  еврейских семьях резкая дефиниция
для растяп и неуклюжих, все портящих и ломающих.
     Конечно, для средневековых  евреев творение  рабби Леви смотрелось  как
предмет    религиозного   поклонения,   как   идол   С   немкой   я   своими
историко-филологическими изысканиями не поделился.
     Вот  какие мысли проносились у  меня в голове,  пока  трамвай вез  нас,
участников  конгресса  МАФ  1977 года, через всю Прагу. "Пожалуй, она  стала
заметно хуже,  -  думал  я.  -  Впечатление, как  от  заброшенной  стройки".
Особенно портил городской пейзаж пражский аналог наших строительных лесов  -
ржавые  тонкие  трубы,  оплетающие  ремонтирующиеся  здания.  Было  на  этих
стройках безлюдно и как-то очень неуютно. Любимая Староместская площадь тоже
была вся опутана каркасами ржавых труб.
     Как старый "пржак", я показал своим спутникам знаменитые часы на ратуше
с  выходящими из  оконца апостолами, за  которыми чинно  двигалась смерть  с
косой. Потом в  соборе мы долго стояли  у могильной плиты, под которой лежит
Тихо  Браге. Однако знаменитой  автоэпитафии:  "Жил  как мудрец,  а умер как
глупец" мы почему-то не углядели.  Я  объяснил происхождение этого грустного
изречения   (великий   астроном  смертельно  заболел  на   придворном  балу,
постеснявшись своевременно сходить  в туалет -  сомневался, позволяют ли это
придворные правила...). А потом мы пошли на старое еврейское кладбище. И тут
только я обратил внимание на невыразимо- страдальческий вид одного из членов
нашей  группы -  молодого,  очень симпатичного  Леши  Гвамичавы,  ближайшего
помощника Коли Кардашева по изготовлению космического радиотелескопа КРТ-10.
"Что с  вами, Леша?" - спросил я. "Зуб",  - только  и мог прошептать  бедный
парень. Это надо же! Впервые  выехал за  границу - и такое невезение! Как же
быть, неужели пропадать?
     И вдруг меня осенила идея, которую я могу  смело назвать  великолепной!
Мы  как  раз  подходили к центральной части кладбища, где находился  большой
склеп  рабби  Леви. Я  объяснил  соотечественникам,  чем  был  знаменит этот
служитель  древнейшего монотеистического культа. Есть  поверье,  связанное с
могилой рабби Леви. Если  изложить в письменном виде какую-нибудь просьбу, а
записку сунуть в эту щель, - говорят, просьба исполняется. Не  обратиться ли
вам, Леша, к рабби насчет своих зубов. Раздался смех. А Леша только спросил:
"На каком  языке лучше писать - на русском или  на грузинском?" - "Пишите на
грузинском.  Полагаю, что это будет единственная записка на столь  необычном
для средней Европы языке, поэтому она  сразу привлечет  к себе внимание тени
великого каббалиста".  Леша вырвал из блокнота листок  и стал что-то писать,
после  чего присоединил свою писульку к сотням бумажек, буквально выпиравших
из щели склепа. Мы  же  все  пошли дальше, к синагоге, стены которой покрыты
каллиграфически  выполненными фамилиями 147000 чешских  евреев, уничтоженных
немецкими  фашистами. Эту  титаническую работу проделал  один сошедший с ума
художник, у  которого в  газовых камерах лагеря  Терезин  погибла вся семья.
Увы,  значительную  часть  надписей  смыла  непогода;  дало  себя   знать  и
естественное разрушение - особенно в нижней части стен...
     Вдруг я почувствовал, что в моей чуткой  аудитории что-то изменилось. Я
не сразу понял, в чем дело. До меня  смысл случившегося дошел  только тогда,
когда я увидел  сияющие  глаза Леши, смотревшие в сторону от того невеселого
места, где мы были. "Что, Леша, перестал болеть зуб?" - уверенно спросил  я.
- "Как рукой сняло. Это случилось внезапно, пять минут назад".
     Вот какое чудо сотворил почтеннейший рабби!  Десять дней шел  конгресс,
мы  с Лешей  вместе  сделали  доклад  по  КРТ,  выступали  в  многочисленных
дискуссиях. Леша все это время  был как огурчик. Конгресс кончился, и мы все
на пражском аэродроме  ожидаем посадки на  наш ИЛ-62. И тут ко  мне подходит
Леша  -  и такой  жалкий,  что  смотреть на него было  невыносимо.  "Зуб", -
простонал бедняга. "Ничего не попишешь,  Леша. Чары рабби Леви на территорию
международного аэропорта не распространяются. Единственное,  что я могу  вам
посоветовать,  -  прямо из  Шереметьева  поехать  в  поликлинику".  Так он и
сделал.
     Это подлинная история, случившаяся в  славном  городе Праге 28 сентября
1977 года в присутствии дюжины свидетелей. Полагаю, что ее можно объяснить в
рамках современной медицинской  науки  (самовнушение и пр.).  А впрочем, бог
его знает...




     Я познакомился с ним в сентябре 1938 г. в очереди на прием к инспектору
Наркомпроса тов. Кожушко. Очередь была  сидячая - с полдюжины молодых людей.
Сидели  рядком  на  казенных  стульях,  выстроенных  вдоль  стенки  у  двери
означенного  Кожушко.   Очередь  продвигалась  очень   медленно  -  впрочем,
торопиться нам было некуда.  За дверью кабинета  решалась  судьба каждого из
сидящих на стульях. Проблемы у нас, в общих чертах, были сходные: как обойти
решение государственной комиссии по распределению окончивших вузы студентов.
Я,  например,  окончив  физический  факультет  МГУ,  получил   распределение
буквально  в  тайгу  -  в  Березовский  район  Красноярского   края.  Будучи
фаталистом  и лентяем, я бы, конечно, безропотно поехал, но у меня уже  была
жена  и  самое главное  -  новорожденная дочь  (сейчас она  старший  научный
сотрудник в Дубне и  в любой момент может стать  бабушкой). Надо было думать
не  только  о  себе, но  и  о семье,  и  летом  делались  отчаянные  попытки
зацепиться за  какую-нибудь аспирантуру в  Москве -  ведь на физфаке меня не
оставили, хотя я был, ей-богу, неплохой студент. Сейчас это может показаться
фантастически  неправдоподобным,  но,  рыская по  Москве,  я набрел  на  два
подходящих  места. Прежде  всего, это был  Институт  физической  химии имени
Карпова, что  на  улице Обуха. Я взял анкету, но обстановка  в  этом весьма,
солидном институте мне не понравилась*.  И  я, руководствуясь  объявлением в
"Вечерке", направил свои  стопы  в Государственный астрономический  институт
им. Штернберга при МГУ. Я вошел в старый московский, заросший травой дворик,
где, сидя на скамеечке, грелся на солнышке маленький беленький старичок (как
я скоро узнал, это был  патриарх  московских астрономов - Сергей  Николаевич
Блажко), и переступил порог деревянного  домика, где ютились жалкие комнатки
астрономического   института.  Меня  в  канцелярии   необыкновенно   любезно
встретила миловидная  женщина  средних лет. Это  была  ныне здравствующая  и
занимающая  тот   же  самый  пост  Елена  Андреевна,  с  которой  в  течение
последующих   43  лет  я   поддерживаю  самые  лучшие  дружеские  отношения.
Любезность  этой славной женщины  определила мой  выбор,  и  я  решил  стать
астрономом - думал, временно, а вышло навсегда.
     ____________________
     *Это  тот самый институт,  где  двумя годами  позже висел  исторический
приказ с таким пунктом: "...4. За употребление по отношению  к институту им.
Карпова слова, на  языке малообразованных людей означающего  публичный  дом,
сотруднику  лаборатории электрохимии тов.  Морохову  объявляется выговор". И
подпись под  приказом: Директор института академик Бах. Через месяц появился
новый  приказ,  отменяющий  пункт   4  цитированного  приказа  и  тем  самым
подтверждающий дефиницию тов. Морохова.

     За два месяца я изучил общую  астрономию, освежил  свой плохой немецкий
язык  и  сдал экзамены в  аспирантуру.  Это  был  год,  когда решили усилить
астрономию физиками, и поэтому я был здесь  не  единственным питомцем своего
факультета. И тут между  мною и астрономией стал Наркомпрос,  который, блюдя
закон, толкал меня а Сибирь, куда я был распределен. В конце концов, как это
почти всегда бывает в жизни, все обошлось, и все мы в аспирантуру попали, но
крови  нам было испорчено немало.  Визит к тов. Кожушко был только одним  из
этапов многотрудного пути в науку.
     Я сидел уже в очереди хороших два часа,  и, естественно, мне захотелось
перекусить.  Поднявшись  со  своего  стула,  я сказал  сидящему впереди меня
пареньку, что, мол, пошел  в  буфет и скоро вернусь. "Купите, пожалуйста,  и
мне что-нибудь - я боюсь сам туда идти, ведь я  уже у самой двери!" Хорошо",
-  сказал  я и  вдруг вспомнил  этого  молодого человека. Он  держал со мной
вместе  экзамены в  аспирантуру ГАИШ, только  по  другой  кафедре. Я  шел по
кафедре   астрофизики,   а  он  -  по  кафедре  небесной  механики.  Был  он
ленинградец, поэтому в МГУ я его раньше не встречал. Вернувшись из буфета, я
протянул коллеге вполне приличный бутерброд  с копченой колбасой. Велико  же
было мое изумление, когда паренек, что-то мямля, бутерброд не взял. "Но ведь
отличнейшая же колбаса", - растерянно произнес я. От  еще большей неловкости
нас   спасла   раскрывшаяся  дверь   кабинета   тов.   Кожушко,  поглотившая
стремительно  ретировавшегося  от  меня  странного  человечка. "Вегетарианец
какой-то", -  тупо  подумал  я, дожевывая  его колбасу. Когда  он  вышел  из
кабинета, я,  естественно, туда вошел,  и  времени для  объяснений  у нас не
было. Долго меня мурыжил  наркомпросовский чиновник Кожушко, ничего хорошего
от него я так  и не  добился, а  когда вышел из кабинета,  увидел  странного
ленинградца,  который  все  это время  ждал меня. Это,  конечно, было с  его
стороны  вполне  естественно,  так  как  мы  поступали в аспирантуру  одного
института и обмен опытом был для нас обоих полезен.
     Мы вышли с ним вместе на Чистые Пруды, и, когда  "деловая"  часть нашей
беседы быстро закончилась, я спросил у него: "А  почему, собственно  говоря,
вы не взяли бутерброд? - ведь  я принес его по вашей просьбе!" Ответ  поверг
меня в  крайнее изумление: "Я не ем колбасу  по религиозным убеждениям". Вот
это да! Я дико  на него посмотрел, но парень и не собирался шутить.  На меня
нахлынули  воспоминания  моего  еврейского  детства.  Я  рос  в традиционной
еврейской  среде  в  маленьком  украинском  городке,  учился древнему  языку
предков, ходил с мамой в синагогу.  А какие были праздники, хоть кругом была
полная   нищета!  Почему-то  вспомнил  запахи  праздников.  А   потом   была
школа-семилетка,  раздвоение сознания  между  еврейским  домом  и  советской
школой.  В 1930 году моя семья уехала с родной Украины; я жил в  Казахстане,
на  Амуре - в Приморье,  наконец  -  в Москве. И мое  еврейское  детство уже
осталось  в  невозвратимо  далеком  прошлом.  Я  превратился в  современного
советского молодого человека.
     Этот  ленинградский  реликт всколыхнул воспоминания, которые ранили мою
душу. Я стал его  жадно  расспрашивать  - как это  могло случиться,  что  он
остался   настоящим  евреем  в   эпоху,  которую   слишком  мягко   называли
"реконструктивным периодом"?
     Паренька  звали Матес.  Матес  Менделевич  Агрест. Он был всего на  год
старше меня, но до чего же  по-разному  сложились наши судьбы! Так же, как и
я, он родился в маленьком городке, только не на Украине, а  в Белоруссии, на
Могилевщине.  Но далее  у  него  все  пошло по-другому. С  пяти  лет  он был
определен в хедер - еврейскую религиозную школу,  где учился за счет общины.
После  хедера он  стал  учиться  в  ешиве  -  аналог  православной  духовной
семинарии. Для него  и его сверстников время как бы  остановилось. На  дворе
бушевали грозы гражданской войны,  бандитизма,  НЭПа,  начинались  пятилетки
ломался  тысячелетний  уклад  жизни.  Но  заучившиеся,  бледные,  как  тени,
мальчики  упрямо  изучали  средневековую талмудическую (в буквальном  смысле
слова)  премудрость. И как изучали! У них был  10-12-часовой распорядок дня.
Относительный отдых - суббота, да и  то надо в этот день  молиться. В 15 лет
он окончил  ешиву и стал дипломированным раввином! Но..."...какое, милые,  у
нас тысячелетье на дворе?". А  на дворе был грозовой 1930 год - Год Великого
Перелома. И маленький новоиспеченный раввин оказался не у  дел. Буря времени
разметала  родной дом, и Матес оказался в  Ленинграде  фактически без всяких
средств  к существованию,  даже  без знания русского языка.  Можно было себе
представить, как ему было трудно. Голод, бездомное существование -  это были
еще не  главные беды.  Беда была  в отсутствии  перспективы. Что делать? Как
найти себя в этой новой страшной жизни, оставаясь в то же время самим собой?
И он нашел себя. И он остался собой, то есть ортодоксальным евреем  высокого
духовного ранга.
     В немыслимых условиях он стал готовиться к поступлению  в Ленинградский
университет на его знаменитый  матмех факультет.  Прошу учесть, что  никаких
"светских" предметов, кроме начал арифметики, в хедере, а тем более в ешиве,
не  проходили,  так что он  овладевал знаниями, что называется, с  нуля.  Не
забудем,  что заниматься приходилось урывками, так  как  надо  было работать
разнорабочим,  чтобы  прокормить себя  и хоть крохи посылать  родителям. Для
подготовки  в  университет  ему   потребовалось  немногим  более  года.  Как
объяснить такой феномен?  Прежде всего, вероятно, гипертрофированно развитой
традиционным еврейским  образованием способностью к  абстрактному  мышлению.
Кроме того, я полагаю, что после Талмуда и комментариев к  нему  всякие  там
физики и  истории  выглядят  не  так  уж трудно.  Он  блистательно  сдал все
экзамены  и...  провалил  русский  язык.  Тем  не  менее -  прошу  внимания,
товарищи, - Матес Менделевич  был  принят в Ленинградский университет как...
еврей, для которого русский язык не является родным. В наше озверелое  время
читающий эти строки рассмеется. Чему смеетесь? Над кем смеетесь?
     Учась в Ленинградском университете, он нашел для себя идеальную работу:
в  публичной  библиотеке разбирал  средневековые  еврейские  рукописи  эпохи
кордовского халифата.  Он досконально изучил удивительную  еврейско-арабскую
культуру, процветавшую на юге Испании 10 веков назад.  Таким  образом, я шел
по Чистым  Прудам  не  просто с  раввином, а  с ученейшим  раввином  -  моим
ровесником. Мне тогда было 22 года...
     Очень быстро после того, как нас  приняли в аспирантуру  ГАИШ, мы стали
друзьями.  В этом году  нашей дружбе исполнится 43  года - и  каких! Все эти
десятилетия Матес скрупулезно  исполнял  предписания еврейского закона,  что
было (и  есть) - ой как  непросто!  Перед  войной  он женился  на  еврейской
девушке из традиционной, ставшей уже редкостью семьи. Они жили  под Москвой,
в Удельной,  в "подмосковном Бердичеве", вместе с  тестем  -  правовернейшим
старым  евреем -  и  столь  же  традиционной  тещей.  Это был удивительный в
советское  время  осколок  шолом-алейхемовской "Касриловки", Я  часто у  них
бывал  и  радовался  их   счастью,  отдаваясь  воспоминаниям   детства.  Они
действительно создали  в  Удельной некий  специфический  микроклимат.  Мираж
еврейского местечка быстро рассеивался в электричке,  а  в Москве  меня  уже
окружал весьма суровый климат бедной неустроенной аспирантской жизни.
     А  потом  началась война.  И  наши  судьбы разошлись. Меня,  здорового,
цветущего, краснощекого парня, на войну не взяли (близорукость -10), а его -
маленького,  сугубо штатского, мобилизовали в первые дни войны. Поначалу  он
превосходно устроился  -  его определили в систему  противовоздушной обороны
города  Горького.  Он  там  командовал  взводом аэростатов  заграждения.  Но
однажды,  когда он  выпустил свои аэростаты,  ударила гроза, и две "колбасы"
были сожжены.  Согласно положению, накануне грозы он должен был  получить от
местного   гидромета  штормовое  предупреждение,  но,  благодаря  халатности
метеоначальства, он  его не получил. Драматизм положения был в том, что этим
начальником был капитан Павел Петрович Паренаго -  наш гаишевский профессор,
отлично  знавший   аспиранта   Агреста.  Матеса  судил  трибунал.  К   ужасу
религиозного  лейтенанта,  профессор - он  же  капитан  Паренаго  - нахально
утверждал,  что  он посылал  штормовое предупреждение!  Как  говорится, своя
рубашка  ближе к  телу...  Агрест был  разжалован и послан  на  передовую, в
штрафбат. Это чудо, что он вернулся живым и в основном целым.
     Я  его  увидел  после почти пятилетней  разлуки. Он хромал (ранение)  и
ходил  с палочкой.  Очень ему  было  трудно  втягиваться  в  сложную  мирную
обстановку. Я старался, как мог, морально поддержать друга. Собрав все силы,
он защитил диссертацию - что-то о системе Сатурна. Как-то я спросил у него -
исполнял  ли  он  на  передовой  предписания   еврейского  закона  (например
субботний отдых!)? Он  вполне серьезно ответил, что Талмуд в таких ситуациях
предусматривает  ряд  облегченных  вариантов поведения...  Всю его  семью  -
родителей, братьев, сестер - зверски убили немцы в Белоруссии.
     Наступил  "веселый"  1947 год. Его после защиты  диссертации  никуда не
брали  на  работу  - даром,  что  фронтовик. Сколько  раз  он  обивал пороги
различных   учреждений!   Его   уделом   стали  стыдливо-блудливые   улыбки,
сопровождающие  разные  формы отказов. Положение  становилось критическим. И
вот однажды он пришел ко мне за советом (почему-то он считал меня умным...).
Ему предложили  странное  место  - уехать на  край света,  неизвестно  куда,
лишиться  на  ряд  лет даже  права  переписки,  но  зато  иметь  возможность
принимать участие  в  интересной,  важной  работе.  Это  все  так странно  и
неожиданно... "Соглашайся,  -  решительно сказал я,  - здесь  жизни тебе  не
будет".
     И он опять исчез из моего поля зрения почти на четыре года. В 1951 году
неожиданно  раздался  звонок  по телефону -  Матес объявился. Он назвал свой
московский адрес - где-то в районе Октябрьского поля. Я с трудом нашел его и
обомлел: он с семейством расположился в роскошном коттедже. Его Рита заметно
округлилась и раздобрела, сам Матес, в пижаме, источал благополучие. А самое
главное  -  в  богатой спальне рядком  спали...  три мальчика!  Вот  это да!
Радость  встречи  была большая.  По отдельным  полунамекам  (он никогда - ни
тогда, ни после - не говорил даже, в каком месте он был, да я и не спрашивал
- мне и так было ясно) я понял, что он был в самом эпицентре нашего ядерного
проекта,  исполняя там важнейшую роль математика-расчетчика. Не забудем, что
в ту пору  никаких ЭВМ не было - все  нелегкие математические проблемы  надо
было решать  на арифмометрах, и  быстро. Непосредственно с ним  работали все
наши  знаменитые  физики,  обеспечившие  в  конце  концов ядерный  потенциал
советской страны.  Он  был там  на отличнейшем счету. И  вдруг,  по каким-то
неясным для меня и  сейчас  причинам,  его  с  семьей  буквально  в 24  часа
выставляют с "объекта" (могло  быть  много хуже -  на дворе был  1951 год, а
атомное дело курировал "сам"  Берия) и направляют в роскошный новый институт
на окраине  Сухуми  - в Синопе. Московский коттедж, где мы  встретились, был
перевалочным пунктом на пути в Сухуми.
     За минувшие  30 лет я много раз бывал в Сухуми, иногда останавливался н
роскошной квартире моего друга на краю субтропического парка. Росли его дети
- были  крохотули,  стали кандидатами наук. Умерли тесть  и  теща; но  общий
традиционный дух  в этой семье остался неизменным. По утрам Матес ежедневно,
надев ермолку, накинув талес и намотав на  обнаженные руки тфилы,  совершает
молитву, а в пятницу вечером зажигает в доме субботние свечи.
     Как-то я спросил его: "Наверное, так же, как и  на  войне, нелегко было
соблюдать  на  объекте   еврейские   обычаи   и   законы?   Ведь  смягчающих
обстоятельств военного времени  уже не было, и Талмуд вряд ли предусматривал
подобную  ситуацию?"  "Да, нелегко", - сказал мой старый друг и поведал  мне
одну необыкновенно драматическую историю.
     Конечно, все  годы,  проведенные  на "объекте",  по  субботам Агрест не
работал.  Но что значит "работать"? На  этот  счет  Талмуд  дает  совершенно
точные  определения. Например, писать - это работать,  а читать, беседовать,
обсуждать  -  это  уже не  работа... И  вот  в  очередную субботу  начальник
вычислительной  лаборатории объекта Матес Менделевич  Агрест  с утра  -  как
видят и чувствуют все сотрудники - активно работает: он отдает распоряжения,
изучает  отчеты,  просматривает расчеты,  дает  руководящие  указания - дело
кипит! Но на самом деле, в смысле Талмуда, -  он не работает. Ни одной цифры
не  выводит  его  карандаш,  ни  одной  помарки  он  не  делает  в  расчетах
сотрудников, и, казалось  бы, никто  этой  особенности  его деятельности  не
замечает. И  все  же нашелся  человек, который  эту неуловимую особенность в
остальном  безупречной деятельности  Матеса  обнаружил. Человек этот  - Яков
Борисович  Зельдович, весьма  значительная  персона на  "объекте".  Как-то в
субботу  он  вызвал  к себе  нашего  раввина  и небрежно  заметил  ему,  что
отдельные детали расчета, выполненные накануне  вычислительной лабораторией,
ему  неясны.  Матес  стал популярно  объяснять будущему академику  и  трижды
герою, что все расчеты - это так очевидно - правильны. "А вот в этом месте я
не понимаю. Напишите, пожалуйста, эту формулу..." Пытка продолжалась хороших
два  часа.   Я.   Б.  проявил   садистскую   изобретательность   и   крайнюю
настойчивость. Бедный  Матес  был  весь  "в  мыле".  Он  пускался  на  самые
невероятные  ухищрения, чтобы  объяснить  своему мучителю  "на пальцах", что
никакой ошибки нет, все правильно... Все было тщетно! И бедный Матес впервые
в жизни нарушил закон*.
     _______________
     * Об  этом эпизоде я  рассказал И С. Шкловскому  в феврале 1951 г. Но я
никогда не  считал, что в  то  время Я.  Б. Зельдовичу было известно, что по
религиозным причинам  я  не пишу  по  субботам,  и  что  он тогда  умышленно
заставлял  меня нарушить  эту  традицию. Я.  В. Зельдович  требовал от  меня
изложить   математические  выкладки  на  доске,  надеясь  быстро  обнаружить
предполагаемую им ошибку. Во время долго длившейся  беседы я все искал пути,
чтобы  устно  убедить  его  в правильности  моих  результатов.  Уступив  его
требованиям, я  до  сих пор корю себя, почему  не  открыл ему причину  моего
нежелания пользоваться доской, в результате чего не выдержал выпавшее на мою
долю испытание. - М. М. Агрест, 13 января 1992

     Наступление  космической  эры,  означающее,  что  люди буквально  стали
штурмовать  небо,  поразило моего  старого друга. Реакция его на это событие
была вполне естественной для просвещенного раввина.  Он стал искать указания
на  явления космических  пришельцев... в  книгах Ветхого  завета. С огромным
энтузиазмом  Матес  комментировал  темные  места книги  Еноха. Его  внимание
привлекла ужасная судьба  Содома и Гоморры.  Как он был фанатически  увлечен
своими изысканиями!  Да  и сейчас он исступленно верит  в свою интерпретацию
древних мифов.  Блажен, кто  верует!  Матес  Менделевич  Агрест - счастливый
человек, а это такая редкость в нашем страшном веке.

Last-modified: Fri, 08 Jun 2001 05:23:24 GMT
Оцените этот текст: